Из сна он выскочил толчком, как из ледяной воды. И зря: это был лишь взволнованный голосок Мади:

– Поймали! Своим дружкам нахвастал и в Двоеручье подался, так его на тропе и догнали. Завтра суд.

Харр блаженно потянулся, потом пружинисто вскочил и, как был, босой, в одних штанах, выпрыгнул на дворик. Мади почему-то ойкнула и тут же прикрыла рот рукой:

– Разбудила я тебя, господин мой?

– И оч-чень кстати, – он повел носом, удостоверяясь в том, что уха поспела. – Только что вы меня все «господин, господин»… Не смерды же, в самом деле. Зовусь я Харр по-Харрада. А ну-ка, хором!

– Гхаррпогхарра… – неуверенно повторила одна Махида.

Харр поморщился – выговор у нее был с придыханием, как у самого серого простонародья.

– Ладно, зовите просто Гарпогар, я откликнусь, – он повел плечами, все еще не отойдя от дурманного, как всегда перед ночью, сна.

Мади, глядевшая на него широко раскрытыми золотыми глазами, вдруг вспыхнула и потупилась.

– А ты что? Напугал я тебя, страшен-черен, да?

– Не страшен, господин мой Гарпогар, а что черен, то ведь все вы там, в безводных степях, таковы, только сюда к нам редко кто из ваших добирается.

– Так что ж глаза такие круглые делаешь?

– Все не могу разгадать, что за тайна в тебе… Что-то вертится на уме, а припомнить не могу.

Харр мысленно вернулся к загону с чудовищем – тот, в плетеной безрукавке, тоже глядел на него, точно пытаясь что-то припомнить.

– Ну, когда надумаешь – скажешь, – он помрачнел, потому что на ум пришло предположение: эта тоже к его бусам дареным приглядывается. И зря. Сейчас все, что было с ним на далекой земле-Джаспере, казалось улетевшим сном, от которого остались, правда, сапоги с камзолом, меч да вот стекляшки эти. Одежу он скидывал, меч возле себя клал, а вот с бусами не расставался, были они всегда теплыми, как добрая память.

– Я тут утречком одного спасал от зверюги хвостатого, страшенного, проговорил он, принимая от Махиды полную чашу ухи, – так тот тоже на меня все пялился. А потом на службу к себе приманивал. Да я… Эй, Махида, да что это ты стол только на двоих накрыла?

Махида уселась напротив, аккуратно держа на коленях чашу на чисто выскобленном подчашнике, а Мади все вынимала из плетеной кошелки глиняные кувшинчики, продолговатые караваи, связки сушеных плодов.

– А чего ее кормить? У нее каждый день стол накрыт, и без всяких трудов!

В голосе Махиды прорвалась такая Полновесная зависть, что Харр внутренне поежился – ох и обидела она, поди, младшую подруженьку!

Но Мади и бровью не повела. Харр выудил из своей чаши кусок порозовее, на подчашнике подал девушке:

– На-ка, присядь да повечеряй с нами, а то мне кусок в горло не лезет.

– Я не затем пришла, господин мой Гарпогар, – она остановила его таким сдержанным и в то же время исполненным достоинства жестом, что ему стало ясно: такую не обидишь. – Мне послушать тебя дорого. Скажи, уж не аманта ли стенового ты утром спасать решился?

– А я и сам не знаю. Волосья у него черные на лице вот такими ободьями. А ты почему решила, что это амант?

– Ну, во-первых, у тебя на сапог зеленище капнуло, а его лишь на одном придворье добывают; во-вторых, за тобою пирлипель летела светло-серая, а они там обитают, где глина серая сложена, – значит, у того же стенового. И потом, Махида тебе ни одной монетки не дала бы – так какими деньгами ты расплачиваться собирался? Выходит, все тот же стеновой тебя наделил.

– Она у нас больно умная, – вставила Махида, на сей раз уже с малой толикой зависти.

Да уж. Он хотел было заметить, что чересчур большой ум девку не красит, но воздержался, а вместо этого почему-то принялся хвастливо рассказывать, как сел на бугорчатую спину страшилища, а потом еще и тянул его за хвост. Подружки ахали и хлопали ресницами.

– И как это тебе зверь-блев ноги не перекусил? Такие сапоги даром пропали бы! – сокрушалась Махида.

– Я б ему перекусил! А зачем его, гада такого, вообще кормить-держать?

– Как зачем? А откуда тогда зеленище брать? Амантовы телесы что угодно помажут – хоть мису глиняную, хоть кирпич настенный, хоть лапоток лыковый и как зеленище засохнет, так уж ни разбить, ни проткнуть, ни разорвать. Только руки сразу в трех водах отмочить надобно, а то зеленище в глубь живой плоти прорастет, потом с мясом вырезать придется. Вот завтра убивца к окаменью присудят, так всего с ног до головы и обмажут.

Харр вспомнил скрюченные фигуры на крыше амантова дома и, не скрываясь, содрогнулся:

– Одного не пойму: как же тогда такого живодера столь ласковым словом называют – амант?

– Так он и есть ласковый, когда стену нашу неприступную холит-гладит, трещинки высматривает, песни ей поет воинственные, чтоб стояла прямо и гордо, чтоб ни перед каким врагом не расступилась, не рассыпалась. Каждый день на рассвете он ее с рокотаном обходит, во сне одну ее видит, женой любимой называет…

– Ну вот видишь, – обернулся он к Махиде, – я ж тебе говорил – я тебе амант и есть.

На сей раз она не испугалась, а просто возмутилась:

– Да как же можно не понять, господин мой? Ты меня просто трахаешь за бусы ракушечные, за монетки зелененые. И вся недолга.

Так с ним еще никто не разговаривал. Он покосился на Мади – та деликатно обсасывала рыбью косточку.

– Ну, со стеною ясно, – сказал он, протягивая Махиде чашу за второй порцией, – а какое вы-то имеете к нему отношение?

– А никакого, – удивилась Махида. – Разве я не говорила тебе, что мы состоим в подных у лесового аманта?

– Ага, припомнил, значит, вы вместе с ним лесу молитесь?

Девушки изумленно переглянулись.

– Лес – амантов вседержитель, – наставительно, как, наверное, поучала младшего братишку, проговорила Мади. – У нас каждый имеет своего бога, по вольному выбору.

От непомерного удивления он закрыл рот, не успев вынуть из него чашечку-хлебалку. Зубы лязгнули по костяной ручке.

– Во сдурел народ! А не жирно ли это будет – каждому по богу?

Подружки одинаково поджали губы.

– Да ладно обижаться-то! Я спрашиваю, потому как на нашей земле все по-иному.

Но рассказывать о своей земле – не хотелось – наговорился, напелся он за чужими столами, а сейчас вдруг ощутил блаженное довольство именно оттого, что сидел он господином, а два девичьих голоска журчали, услаждая его слух.

Вы давайте рассказывайте!

– У меня бог коровой, – сказала Махида, – я как по лесу иду – за корой приглядываю. Где трещина, дырочка – глину возьму, замажу. Зато всегда знаю, где коры гладкой, длинноленточной взять, хоть на лапотки, хоть на кольчугу, хоть двор оплести. А у Мади вон – пуховой, что птенцов новорожденных бережет. Ничего она с него не имеет, хотя каждый раз, в лес идючи, крошки со стола берет, чтоб возле гнезд рассыпать. Зато птиц в лесу – видимо-невидимо, потому как бог ее хорошо кормлен и оттого заботлив.

Харр хотел сказать, что птиц в лесу вдосталь, потому как пирлей этих приставучих – хоть сетью греби. Жирные. На таких пернатой твари откармливаться – лучше не надо.

Однако вспомнил про поджатые губки – промолчал.

– А ты сам-то, господин мой Гарпогар, какому богу молишься? – робко спросила-таки Мади.

– А никакому.

– Вот бедненький! – искренне вздохнула Махида.

Они, дуры-девки, еще жалеть его вздумали!

– Говорю ж я вам, в нашей земле все по-умному. Молятся те, кому положено, – солнцезаконники называются. Просят солнце не уходить за край земли… Да только зря глотки надрывают. А мы, люд простой, только радуемся ему, красному, добрым словом поминаем.

Махида слушала, только головой покачивала, точно он байку плел; Мади же впитывала его россказни жадно и недоверчиво, даже губы шевелились, как будто каждое его слово она пробовала на вкус.

– Я не обижу тебя недоверием, господин мой Гарпогар, – она подняла смуглый палец, на который тут же уселась рыжая пирлипель, – если спрошу: как же можно почитать за бога далекое солнце, если его нельзя ни погладить, ни приголубить, ни прислониться к нему… Как оно узнает, что ваши аманты его любят?

– А на какую такую радость его гладить, девка оно, что ли? Но кто видал землю ночную, бессолнечную, знает: нет жизни без него, светлого. Черной немочью, прозрачной, бестелесной покрывает небо землю, стеклом белым скованную. Ни травинки, ни деревца не зеленеет, ни одна тварь земная дыхом не дышит, только локки ледяные да джаяхуудлы волосатые, нелюдь смурая, от мороза лютого окоротясь, по сугробам ползают. Примерзают к земле тучи стоячие, пока их ураган-ледяная сечь от нее не оторвет да на дыбки не поставит стеной нерушимою. И нет силы, чтоб растопить ее, кроме лучей жарких солнышка весеннего…

– И долга ли такая ночь? – ежась от страха, спросила Мади.

Харр встряхнулся – Ах ты, строфион тебя заклюй, и не заметил, как увлекся, наболтал тут с три короба по привычке.

– Вот ежели б сейчас, милая, был по-нашему вечер, то утро наступило бы, когда у тебя за подол четверо внуков цеплялось бы.

Она быстро опустила голову – не поверила, значит. А он-то ее за разумницу держал!

– Да ежели бы не солнышко ваше утлое, зеленушное, не шуметь бы вашему лесу; кабы не лучи палящие, стыть бы вашему ручью льдом неколотым; в холоду-ночи и стена ваша рассыпалась бы, потому как блевотина непотребная без солнца не высохла бы… Да что там говорить! Над всеми богами бог светило ясное, так что все ваши остальные идолы – придумка никчемная, похерил бы я их на вашем месте.

Мади обвела широко раскрытыми глазами потемневший двор, почему-то едва слышно прошептала:

– Крамольные речи держишь ты, господин мой Гарпогар, а пирлипели почему-то не гневаются, светом не наливаются…

– Должно, дождь собирается, – предположила Махида, запрокидывая голову, чтобы оглядеть небо. – Вот они и жмутся ко мне под крышу, привыкли, что ее и градом не пробивает.

Она демонстративно зевнула – как показалось Харру, намекая подружке на то, что ей пора бы и честь знать.

Упоминание о дожде навело менестреля, против воли что-то чересчур разговорившегося, на более практические мысли:

– Коли дождь-косохлест намечается, не худо бы подумать, чем согреться. Не разживешься ли; Махидушка, кувшинчиком чего покрепче, чем твоя ушица? Да к бабке загляни, голову рыбью снеси! А меня пока твоя подруженька развлечет…

Махида презрительно выпятила нижнюю губу, отчего не стала привлекательнее, а Мади спокойно заметила:

– Развлечь тебя я, господин мой, не сумею. На то у тебя Махида. Но если позволишь, спрошу тебя еще кое о чем.

– Красивая ты девка, ну прямо как писаная. А вот что настырная, так учти, мужики тебя за то любить не будут.

– Мне этого не надобно, господин мой.

И опять в ее голосе было столько неподдельной кротости, что Харр, кобель неисправимый, искренне ее пожалел – с таким нравом и в девках остаться недолго, скорбной нетелью весь свой век прокуковать.

– Да ладно уж, спрашивай, пока Махида нам кувшинчик промышлять будет.

– Ну-ну, чешите языки, – высокомерно обронила та, исчезая за дверной циновкой.

Харр взял себе на зарубку, что она слишком часто теряет почтение к нему, благородному рыцарю по-Харраде, и начинает обращаться с ним, как со своими завсегдатаями.

Мади приманила на руку слетевшую было рыжую пирль, и Харр, никогда не любивший насекомых тварей, весьма досаждавших ему на степных дорогах, невольно залюбовался переливами солнечно-рыжих крылышек, не перестававших меленько трепетать даже тогда, когда эта букаха опускалась на твердую поверхность. Ему никак не удавалось сосчитать, сколько же у нее крыльев: два или четыре. Просто дрожал маленький незлобивый огонек, и глядеть на него было и забавно, и чуточку тревожно.

– Скажи, господин мой, много странствовавший, всегда ли на твоей земле был только один бог? – спросила Мади тихо, по так серьезно, словно это не было праздным любопытством.

Харр задумчиво почесал волосатую грудь, так что тихохонько брякнули стеклянные бусы:

– Вообще-то про это надо бы сибиллу какого-нибудь попытать, они, дармоеды, долгонько живут… Но вроде поклонялись на разных дорогах где птицам, где зверью, где хлебу. Вон анделисовы пустыни, что для вещих птиц понастроены, с давних времен возле каждого города стоят. На Оцмаровой дороге ежели съедят какую-нибудь дичинку, тут же колобок глиняный катают и втыкают в него косточки – жертва богу охоты и добычи. Светильники в прощальных воротах зажигают, стараются, чтоб ни один огонек не дрогнул – тогда ветряной бог до следующего стойбища ни смерча, ни урагана не нашлет. А вот на Лилилиеровой дороге еще недавно, говорят, на деревьях струны натягивали, чтобы листья, за них задевая, услаждали небо звуками причудливыми; за то и прозвали Лиля Князем Нежных Небес. Но только все равно выше солнца нет ничего на свете, оно – и бог, и причина, и сила всего сущего.

– Крепко ты веришь, господин мой…

– Та вера крепка, которой разум сопутствует, но это, обратно же, не женского ума дело.

Мади помолчала, потом проговорила – тихо, но убежденно:

– Я так не думаю, господин мой Гарпогар.

Харр глянул на нее с изумлением и вдруг почувствовал, что кого-то она ему напоминает. Но слишком много женских лиц теснилось в его многогрешной памяти, чтобы вот так, с лета, припомнить – кого.

– Сколько дорог переходил, что вдоль, что поперек, – нигде не видывал, чтобы бабы с богами якшались. Дело женское – мужика привечать-ублажать да себя холить, обратно же ему на погляд. Вон Махиду хоть возьми: с лица, я б сказал… ну да не о том, а то еще наябедничаешь ей по бабьему вашему обычаю. Но ты сочти: на каждой руке у нее по пятку запястий, да на ногах по два, да вокруг ушей обвязки бисерные, на каждой косице шарик смоляной благовонный. Теперь на себя глянь: сирота непривеченная. Или дед твой скуп?

– Иофф не скуп, бережлив он и меня ни к чему не приневоливает. Только не любит, когда я к Махиде захаживаю.

– Ну, ясное дело – ты у нее женскому обряду научиться можешь. И поторапливайся, девонька, потому как хоть и глядеть на тебя любо-дорого, а ведь всякий мужик из вас двоих Махиду выберет. Помрет твой дед, и останешься ты одна, как перст.

Про нетель он уж промолчал, но она и без того вдруг понурилась и сжалась в комочек. Совсем как эта… как ее… младшенькая дочка островного королька-ведуна. Тоже бессчастная.

Острая жалость резанула его по сердцу. Он пригнул голову и стащил с себя ожерелье хрустальное, которое вдруг оказалось столь тесным, что едва-едва голова прошла – не хотело расставаться с хозяином, что ли?

– На-ка, горемычная, – он протянул ей позванивающую нитку, сверкнувшую холодным изумрудным блеском в первом луче злой звезды, только что взошедшей над вечерним городом. – Носи, не кручинься.

Она глядела на него, широко раскрыв ясные свои глаза, как будто не понимала, о чем он говорит. Он покачал головой – ох и бестолковая! – и попытался сам надеть ей бусы на шею. Она замахала маленькими ручками и закурлыкала, как маленький журавлик-подлетыш – «урли-юрли, аорли-маорли…» На другом языке заговорила, что ли?

– Да не кобенься ты! – с досадой проговорил он, уже сожалея о своем благом порыве и опасаясь, что сейчас ворвется разъяренная Махида и перехватит подарок – с нее станется.

Ожерелье упало на смуглые плечики, засветилось по-княжески – все цвета радуги; рыженькая пирль, шарахнувшаяся было прочь от его рук, мгновенно присоседилась на крупной бусине и так яростно заработала крылышками, что по всей хижине шорох пошел. Широко раскрытые глаза Мади стали совсем круглыми, кровь бросилась ей в лицо, отчего оно стало сразу пунцовым; она отчаянно затрясла головой, закусив губы, точно повторяла про себя беззвучное «нет, нет, нет!». А потом вскочила на ноги и резким движением сбросила с себя пирлипель, вошь свою летучую ненаглядную, отчего та мгновенно налилась жгучим светом; все остальные пирли, до того мирно приютившиеся по стенам да углам, из соединства с обиженным родичем тоже разом снялись со своих мест и превратились в маленькие мерцающие облачка, внутри каждого из которых холодно сияло живое ядрышко. Но Мади, не обращая внимания на это светлячковое сонмище, с исказившимся, как от боли, лицом рвала с себя ожерелье, но оно, вместо того чтобы рассыпаться по бусинам, вдруг разомкнулось, скользнуло вниз – не тяжко, как подобало бы звонкому стеклу, а покачиваясь в воздухе, как падает лист осенний отживший; коснувшись земли, оно – колокольцем вперед, точно змеиной головкой – по-сороконожьи побежало по утоптанному полу и, ткнувшись Харру в ноги, замерло, свернувшись кольцом. Пока Харр наклонялся к нему, Мади вылетела вон, сопровождаемая полчищем летучих огней.

– Ну дела, – пробормотал он, пробуя на разрыв замкнувшееся ожерелье нет, держалось прочно, руками было не разъять. Покрутил головой, надел. За годы странствий он научился принимать чудеса как должное и не ломать себе голову над тем, что просто существует, и вся недолга.

Влетела Махида – с большим кувшином и разной снедью в подоле:

– Ты что это с моей Мадинькой сделал, охальник?

– Да ничего. Судьбу я ей предсказал незавидную, так она чуть свою пирлю-мырлю рыжую не прибила.

– Мади?! Быть не может.

– С вами, девками скаженными, все может статься. Она ревниво оглядела постель – не было ли блуда? Успокоилась.

– А то я гляжу – мчится опрометью, меня не примечая, а за ней пирлипели встревоженные заревым облаком… Погоди лапать-то, надо снедь в дом занести да очаг прикрыть, а то все небо тучами обложено, особливо с заката.

Он подождал, пока она соорудит над огнем двускатный шалашик, потом поймал за косы, намотал их на руку и притянул к себе:

– Ты, девка, вот что: любиться любись, а почтения не теряй. А то я тебе напомню, что над тобою нынче не шваль пригородная да лихолетная, а рыцарь именитый. И при любой погоде, учти.

– Ой, да господин мой щедрый, это ж я тебя для раззадору подкусываю…

Проснулись уже по свету. Мелкий нечастый дождик сыпался на толщу листвы над головой без дробного стука, а словно оглаживая зеленый купол мягким речным песочком. Харр прислушался; здесь, внутри, ничего не капало

– Не протечет? – на всякий случай спросил он потягивающуюся Махиду.

– Не-а, – беззаботно откликнулась она. – На загородные дома какие ни попадя деревья не сажают, а только липки. У них, как дождь наклюнется, листья сразу набухают и слипаются – хоть из ведра лей, все нипочем. Лучше навеса зелененого.

– Мелкий… на весь день зарядил, – заметил он.

– Дак и не на один!

– А чего ты радуешься? На двор к очагу тебе вылезать.

– То и радуюсь, что в такую морось ты от меня никуда не намылишься.

Харр прикрыл глаза и прислушался к внутреннему своему голосу: зуд странствий, гнавший его с одной дороги на другую, спал непробудно.

– Я вроде и не собирался.

Она плеснулась, как рыбина на перекате речном, неловко влепилась пухлыми жаркими губами куда-то между ухом и бровью:

– Ой и ладушки, мил-сердечный мой, уж и обихожу я тебя, уж и расстараюсь… Не вставай, сейчас угли раздую, горяченького сюда принесу. Она нашарила на полу свою пеструю хламидку, принялась натягивать. – Вот видишь, всем ненастье в убыток, а нам с тобою – в долю сладкую…

К обеду «сладкая доля» встала поперек горла. Дым от очага, прибитый к земле дождем, стлался понизу и заползал в хижину. В горле першило, но вина тоже не хотелось – дерьмовенькое было винцо, даром что кувшин ведерный. Харр лежал, тупо глядя в тяжелолиственный потолок, и невольно ловил застенные шорохи. Где-то совсем близко, похоже, в соседней хибаре, с плеском черпали воду, однообразно ругаясь, – видно, соседей заливало.

– Ты вот Мадиньке судьбу предсказал давеча, – ластясь, пробормотала Махида, – а мне не сподобишься?

– А что тебе предсказывать? Деньжонок прикопишь, в город переберешься…

– Как же, пустят меня, безродную!

– Ну, здесь обустроишься. Полы зеленухой зальешь, чтобы гладкими были, соседнюю хибару прикупишь, переход в нее крытый наведешь, там спальню-детскую наладишь, а тут – гостевой покой, с очагом на такую вот погоду; ремесло свое бросишь, потому как с богатым домом тебя любой замуж возьмет. Сына родишь голосистого да крепконогого. Примерной женой будешь.

– Это почему ж ты так думаешь? – игриво поинтересовалась она.

– А потому, что вы, девки гулящие, более ни на что негожи.

Она притихла, соображая, обидел он ее или нет. Но тут в осточертевший гул дождя вплелось легкое «шлеп-шлеп» – пришла-таки.

– Махида, кинь рухлядишку – ноги обтереть!

Он подперся рукой и, так и не вылезая из-под теплой шкуры, принялся беззастенчиво глядеть, как она, сидя на порожке, старательно вытирает крошечные свои ступни. Да, с такими ногами ей на дорогах Тихри делать было бы нечего. Не возить же ее весь век на телегах! А в знатные караванницы ей никак не пробиться – лицом хоть и приглядна, да характером не вышла, тут лахудрой остервенелой надо быть, вроде Махиды.

– А мне господин мой радость посулил! – крикнула Махида, уже успевшая заползти под островерхий навес, составленный из двух щитков над очагом. Обещался соседнюю хибару прикупить да полы зелененые наладить! А ты что так спозаранку?

Харр только бровь приподнял: ну, Махидушка, блудня ненасытная, не ошибся я в тебе!

– Иофф пополудничал да и уснул. Он всегда под дождь засыпает, скороговоркой, точно оправдываясь, проговорила Мади; на хвастливое признание подружки она никак не отозвалась – видно, знала ему цену.

– Ты лапотки-то свои не надевай, – велел Харр, видя, что Мади достала из узелка новенькие сандалии со змеиными ремешками. – Садись на постелю, ноги под шкуру схорони, чтоб согрелись. А то не ровен час – заболеешь…

Он чуть было не брякнул: и не придешь. Но удивился собственной мысли и вовремя прикусил язык. Сдалась она ему! Да и Махида разъярится.

– Нет, господин мой Гарпогар, я отсюда тебя слушать буду, – тихо, но твердо проговорила она.

Так вот оно что! За сказками даровыми явилась. Дедок спит, а она младшего братика одного бросила.

– Ты б еще младшенького с собой притащила! Чай, не княжий пир – байки слушать, – проворчал он.

– Кого, кого? – вырвалось у обеих подружек разом.

– А ты что вчера – не с братишкой к аманту ходила?

– Как ты мог подумать такое, господин? На нем же был ошейник несъемный! у Мади даже голос задрожал.

– Ты вот от меня баек ждешь, а мне ведь самому ваши обычаи любопытны. Отколь же знать, что тот ошейник означает?

– И с какой это ты такой земли явился? – фыркнула Махида, выставляя перед ним прямо на постели миски с едой. – На-ка, колобки с рыбой вчерашней… Коли ошейник несъемный на телесе, значит, он или строптив не в меру, или к работе непригоден.

– Какая работа? Он от горшка-то два вершка.

– Этого телеса малого Иофф в уплату получил за рокотан. Его да еще кучу добра в придачу, – пояснила Мади, справившаяся с невольной обидой. – Он с рождения нем и глух, вот на него и надели ошейник, чтоб сразу было видно: кормить его не досыта. Иофф велел его аманту нашему лесовому свести, это подать богатая, мы теперь до осеннего желтолистья ничего платить не будем.

– А аманту он зачем, если к работе непригоден?

– На жертву, зачем же еще, – равнодушно подала голос Махида. – Вот ежели дождь не уймется, ручьевой амант его у лесного выкупит да ручью и подарит.

Харр почувствовал, как по спине у него прошелся холодок, словно меч плашмя приложили. Когда-то его самого вот так же продавали, да не кто-нибудь – родной отец. Хорошо, никому в голову не пришло по злой погоде в ручье, как котенка, топить!

– А того ты не подумала, чтобы взять да и отпустить мальца подобру-поздорову?

– За что ему мука такая, господин мой? – удивилась Мади. – Если бы он с голоду не помер, то ошейник уже впритык, еще немного, и придушил бы. Только медленно. Его ж так заковали, чтоб недолго жил.

– Ох и не по нраву мне законы ваши!

– А разве твоему богу единому не приносят жертвы? ~ недоверчиво спросила Мади.

– Это с какой такой радости?

– Ну… вот если он надолго за тучу прячется, выглядывать не желает… мало ли еще горести, боги ведь не только милостивы. А поля-леса жечь начнет злобной засухой?

– Солнце ясное – добрый бог, и любви его неизбывной на всю землю хватает. А на человечью смерть ему глядеть – не утеха.

Мади, сидевшая на корточках возле самого порога, недоверчиво покачала головой, потом обернулась к хозяйке дома и просительно проговорила:

– Махида, ну пожалуйста, дай мои окружья…

– При чужих-то!

– Господин никому не скажет.

– Не доведет тебя до добра забава эта!

– Ну часто ли я прошу тебя?

Махида, бормоча что-то под нос, отодвинула ящик с посудой, и Харр увидел под ним гладкую зелененую крышку сундука, врытого в пол. Кося на гостя пронзительным оком, она приоткрыла сундук и выкинула оттуда полотняный мешочек. Видно, не было в нем ничего бьющегося, потому что упал он к ногам Мади с глуховатым стуком.

– Не пали светильню, мне и так света хватает, – извиняющимся тоном проговорила Мади, торопливо доставая из мешочка зеленое кольцо – как раз такое, чтоб человечий лик в нем помещался. Харр не успел угадать его предназначения, как Мади уже разъяла его на два, которые были вложены одно в другое. Выхватив из-под навеса большой травяной лист, которым Махида пользовалась то как скатертью, а то и полотенцем или прикрытием от дождевых брызг, девушка наложила его на малое кольцо и, натянув, надела сверху то, что побелее. Получилось вроде тугого барабанчика. Харр все еще недоумевал, к чему бы это, а она уже достала тонкую костяную палочку и принялась что-то царапать вдоль ободка. Харр вытянул шею, приглядываясь: сок, выступавший на месте царапин, застывал причудливой коричневой вязью, вроде узоров на клинке его меча.

– Не пойму я, – признался Харр, – как чудно это ты рукодельничаешь?

– Это не рукоделье, господин мой. Я записываю словеса твои, изумляющие меня безмерно.

Безмерно изумился на этот раз он сам. Вот уж не думал, не гадал, что кто-нибудь его байки записывать будет! На Тихри мастерство такое доступно было лишь солнцезаконникам да князьям – и то не каждому. А тут – девка простая…

– Ну и что ты сейчас записала? – поинтересовался он.

– Я записала: не убивай.

– Хм-м-м!.. – озадаченно протянул он. – И всего-то?

– Но ты ведь только начал рассказывать, господин мой. Мы вечор остановились на том, что в земле твоей родной было много богов, а потом стал один. А в чужих землях как?

Ну, положим, вчера они остановились не на этом, но она разумно поступила, что не припомнила при Махиде, что он чуть было не отдал ей чужеземные стекляшки.

– Широка вода на последней земле, где мне быть довелось, – напевным речитативом завел он, чтобы не дать возможность Мади вернуться к воспоминаниям о злосчастном ожерелье, – и плавает в той воде остров великий, на котором уместились и горы, и болота, и замки-дворцы высоты невиданной, и король там правит могучий и сыновьями богатый, да еще и в придачу у него дочь непокорная…

Махида насыпала перед ним горку сушеных ягод и пристроилась на краешке постели, вполуха прислушиваясь к неутихающему шороху дождя; Мади же, опустив на колени ободок с натянутым листом, так и замерла, приоткрыв по-детски еще припухлые губы. Нецелованные, поди. А его понесло по всегдашнему обычаю, и он, поплевывая мелкие косточки в кулак, принялся красочно описывать (впрочем, не очень и привирая) и Величайший-Из-Островов, и затерянные в морской дали, тянущиеся друг за другом, как утята, мелкие островки с разрисованным корольком-колдуном, и о древних пяти богах, на великом острове уже позабытых ради единого, страшного бога, имя которому было Крэг. Странный это был бог, иначе почему же королевская дочь Сэниа ненавидела его люто и беспощадно; эта ненависть и мешала ему расспросить о злом боге поподробнее. По обрывкам разговоров он только понял, что бог-Крэг летуч, всеведущ и мстителен.

Между тем незаметно подкрался вечер, дождевые сумерки заползли в хижину, и только красноватые пятна углей рдели во дворе под навесом.

– И что за дурни на том острову обитали, – проговорила Махида, подымаясь и похрустывая косточками. – Были у них боги как боги, так нет же – променяли на одного злыдня. И зачем?

– То мне неведомо, – нахмурился Харр, не любивший, чтобы его припирали к стенке. – Может, это судьба любой земли – чтобы рано или поздно всех своих богов оптом на одного-единого поменять.

И снова острая косточка заскользила по натянутому листу, но теперь Харр безошибочно мог бы сказать, что там записала малышка Мади. Впрочем, это его, нисколько не волновало – он твердо знал, что: ни единой бабе, ни в какой земле, и ми в коем разе ни на малую толику не изменить существующего мира.

– Кончала бы ты писульки разводить да топала домой, – проворчала Махида, – а то скоро и лихая звезда взойдет.

– Ой, и вправду…

Но Харру такая бесцеремонность пришлась не по душе.

– Брось, посиди еще! Или ты вправду звезды далекой боишься? А еще разумница. Плюнь ты на нее!

Мади поглядела на него совершенно серьезно:

– Так ведь не долетит…

Он прыснул в кулак – поверила, дуреха.

– А вот гляди! – он привстал на постели (во сладкая жизнь – так и провалялся весь день без порток!) и, почти не целясь, смачно плюнул в дверной проем. В хорошую погоду посовестился бы, а сейчас все равно было дождь смоет.

Но Мади уже захлопотала, складывая письменные принадлежности в мешочек, благодарно поклонилась и выпорхнула под дождь, зябко вздрогнув на пороге.

– Что там в кувшине? – спросил Харр, чутко прислушиваясь к себе: рад или нет, что теперь они с Махидой только вдвоем?

– Половина! – отозвалась Махида, встряхивая кувшин.

Тогда ничего. Жить можно.

И все-таки ночью, промеж утех, спросил как бы невзначай:

– Ну а что там, куда ручей ваш течет?

– А то же самое, – сонно отозвалась разомлевшая лапушка. – Низовой стан там, совсем как у нас, только стены лиловые да трава вокруг в человечий рост.

– А подале?

– Трава там сухая. Да холмы. Зверь там падальник водится. М'сэймы обитают. Тоскливо там.

– А еще дальше?

– Чего ж еще? Новое многоступенье, вверх. Станы малые, как у нас. Спать давай, притомил ты меня, жаркий мой.

Вот обратного сказать было нельзя, и Харр маялся бессонно, глядя вверх, в ночную темень. Дождь не утихал, но и не убаюкивал. Он поднял руку с растопыренными пальцами и ни с того ни с сего загадал, что ежели усядется на палец пирль, то будет ему удача нежданная. И тут же ощутил мизинцем легкое, щекотливое прикосновение.

– Посветила бы, – шепнул он более в шутку, чем всерьез.

Голубой огонек затеплился и, попыхивая, стал разгораться все сильнее, как всегда, одеваясь туманным мерцающим облачком. Он даже испугался – увидит Махида, еще невесть что подумает. Но лапушка, всласть ублаженная, только всхрапывала, как добрый рогат в упряжке.

– А ну, еще трое сюда, и всем святить, – шепнул он, и тут же все четыре пальца его поднятой руки оказались увенчанными разноцветными светляками.

– Ну, будет вам, отдыхайте, – велел он так, словно это были и не муракиши летучие, а послушные смерды. А они и послушались, угасли и неощутимо исчезли в темноте.

Утром, еще не открывая глаз и впадая в тоску от неугомонного дождичка, он твердо решил, что это ему только приснилось.

Полдня он точил меч, придирчиво оглядывал сапоги и одежу – не случилось ли порухи. Нет, к сапогам вообще не липло ни грязинки (и где это Мади пятнышко зелени приметила?), а точило у Махиды было хуже некуда, так что затею с мечом пришлось бросить. Ему не давали покоя слова стенового аманта, велевшего приходить на другой день. Он, естественно, не пошел, и вовсе не из-за дождя, а чтобы не получилось, что ему свистнули – он и побежал. Чай, не смерд. И не этот… как тут у них… в ошейничке. Надо было переждать день-другой, а потом заявиться гуляючи, с сытым форсом. Но в дождь гулять это уж точно иметь глупый вид.

Не складывалось.

Так что когда прибежала Мадинька, как всегда, босичком – дед, видно, крепко приучил обувку беречь, – то даже не обрадовался, а скривился:

– Что, опять будешь тянуть из меня жилы или сама что-нибудь веселенькое расскажешь?

Она уселась на привычное место на порожке и, обтирая розовые ступни ветошкой, торопливо заговорила:

– А казни-то не было! Под дождем ничто нельзя зеленить, вода смоет. Вот и порешили аманты наши его в Двоеручный стан сплавить.

– Зачем? – уныло поинтересовался Харр, хотя ему, в общем-то, было все равно.

– То есть как – зачем? – поразилась Мади. – В прорву его сбросят.

– Обратно же – зачем?

– Затем, что он убивец! – рассвирепела Махида, не уловившая, что он над ними потешается. – Или твой бог такой жалостливый, что и выродка-насильника казнить не разрешает?

– Ох, девки, девки! Я же просил – расскажите веселенькое. И так этот дождь тоску навел, дальше некуда.

Сам же про себя решил, что в байке про доброго бога у него что-то не свелось, концы с концами не сошлись. Додумать надо будет в дороге; когда отсюда тронется: когда шагаешь, мысли так друг за дружкою и текут, иногда сам удивляешься, мудрее, чем у сибиллы.

– Прости, господин мой. – Мади искренне опечалилась. – Неуместны были слова мои. Только что в такой ливень-дождь может быть веселого?

– Это еще не ливень… – задумчиво протянул Харр, припоминая дикие бури, какие, бывало, заставали его вдали от жилья. – Так себе дождичек, морось слякотная.

– Это по нашу сторону от верхнего леса, – возразила Мади. – А вот над озером, говорят, третий день льет как из ведра, все берега затопило. В заозерном лесу, что Лишайным прозывается, корни деревьев подмывает, они валятся и люд лесной давят. Зверье из нор повылезало, опять же людей задирает.

– А что, в лесах тоже люди живут?

– Да не люди это, – опять вмешалась Махида, – сволочь-беглая. Так им и надо. От работы бегут, ленятся.

– От податей, – робко поправила ее Мади.

– Все едино! Мы, значит, вертись целый день, исходи седьмым потом, а они грибочки да ягодки собирают!

– Ладно тебе, труженица, – примирительно проговорил Харр. – Ты-то тоже не днями вертишься…

– Днем-то все легше, – со знанием дела возразила Махида.

Он хотел было легонечко дать ей по шее, чтобы не очень распространялась при маленьких, но было лень. К тому же ему вдруг пришла на ум странная мысль: ведь он сам – тот же беглый. Только умело притворяющийся знатным рыцарем. Впрочем, на этой земле с его притворства мало проку, потому как здесь о рыцарях слыхом не слыхали. И добро еще, что эти девчонки от него не шарахаются.

– А что, эти людишки лесные не шастают в город, не озоруют?

– Бывало и такое, что подкоряжные в орду собьются и какой-нибудь стан дочиста разграбят, – вздохнула Махида, вспомнившая, что ее хибара расположена не внутри городских стен. – Только вряд ли они к нам пожалуют и поближе к ним становища имеются, и дорога с верхнего уступа длинна стражи заметят. Да и стеновой амант уже успел лихолетцев набрать в помощь страже своей. Выдал им щиты да деньги кормовые, а ежели до дела дойдет каждый по храбрости еще и ножевые получит.

– А из кого их набирают-то?

– Да из тех же подкоряжных, кому в лесу сидеть уж невмоготу. Из соседних становищ бегут, особливо перед Белопушьем. А чаще те из м'сэймов, кому постная жизнь поперек горла.

– А это еще что за звери?

– Да просто с нашей верой несогласные. А так люди как люди. Только мяса не едят, на огню не готовят и баб к себе не допускают.

Вот это уже было интересно – несогласные с верой. Выходит, не просто так Мадинька-разумница выспрашивала его про разных богов. Но оказалось, что, кроме сказанного, ничего подробнее о м'сэймах подружки не знали, о холодном же дне с ласковым прозвищем Белопушье поведали охотно: перед ним запасают еды, топлива для очагов и запираются в домах наглухо, потому как летит с неба холодный прозрачный пух, в стылую воду обращающийся, и последние желтые листья вместе с ним опадают на землю, согревая ее; но на верхних ветвях уже распускаются первые клейкие листочки, доспевают орехи, которым мороз нипочем, сохнут-вялятся сладкие скрученные рогуши. А вот в ночь на Белопушье аманты собираются за уставленным яствами треугольным столом и говорят о своих заботах, а более всего – о недоимках. Ведь ежели подать скудная, то и телесы, живущие при амантовых дворах, на руку не проворны, силой обделены, мору-болезни подвержены. А стало быть, и стена защитная не подправлена, и лес-кормилец от валежника не прочищен, и мостки над ручьем того и гляди падут, течение запрудят. А уж о том, какова некормленая стража, и говорить нечего.

Так что скупо подать платить – стану не стоять.

И чтоб не было это пустыми словами, выбирают аманты из всех подных самого нерадивого, объявляют его неуправным неслухом – а дальше уже, как говорят солнцезаконники, «по протоколу». Здесь-то, конечно, людишки умом поскуднее, чем на Тихри, так что никто ничего не записывает, а просто на другой день после Белопушья является стража к обреченному несчастливцу, и – по златоблестким ступеням да прямо в Двоеручье.

– Там что, два ручья? – поинтересовался Харр.

– Там две руки, под которыми проводят тех, кто обречен на прорву ненасытную, – пояснила Мади. – Мертвый это город – Двоеручье, его разорили подкоряжные, когда Иофф еще мальцом несмышленым был. С тех пор и стоят только те столбы да стены, что златоблестищем покрыты. Тогда еще не было обычая лихолетцев загодя набирать, вот стража одна и не справилась, и никакие стены не спасли…

– Ну вот, – вздохнул Харр, – опять мы про веселенькое. Ох и тягомотно у вас тут в дождь, спасу нет. Вот принесла бы ты мне, Мадинька, от деда твоего какой-нибудь рокотанчик захудалый, я бы вмиг к нему приловчился, песенок бы вам напел потешных…

У Мади глаза снова стали круглыми, ну прямо как у той птицы белоперой, с тремя хохлами на голове, что обитала в Бирюзовом Доле. Опять что-то не так брякнул.

– У нас петь одним амантам дозволяется, – прошептала девушка. – А услышат – неуправным нарекут, и тогда…

Понятно. По протоколу. Белая птица между тем о чем-то напомнила. Бирюзовый Дол… А ведь гостить-то он там гостил, а хозяев не отблагодарил, ни разу не спел за праздничным столом. Хотя – были ли там праздники? Нет, не мирно, не весело жилось королевской дочери Сэниа, недаром его потянуло ее утешить…

– Что ты пригорюнился, господин мой Гарпогар? – услышал он нежный голосок Мади. – Али припомнилось, как ты певал в дальних странах, где побывать пришлось?

– Если честно сказать, то совсем наоборот. Вспомнилось мне, что я, невежа побродяжный, не уважил своих хозяев гостеприимных, не повеселил их песней разудалой…

– Ты еще вернешься туда, ты еще порадуешь…

– А, много вы, девки, смыслите в чужедальних обычаях! А что ежели там не ногами по земле ходят, а на крылатых чудищах под облаками реют, в мгновенье ока с одного места на другое перескакивают, да и других перекидывают…

Одним словом, понесло. И про прожорливых жавров поведал, и про шкуры их послушные, коими двери затягивают, и про пеструю говорящую птицу, в принцессином доме живущую… Но все-таки пуще всего поразил его слушательниц не ласковый гладкобрюхий Шоео, не слуги-коротконожки железные, не талисман-оберег, струйным огнем плюющийся, – самым невероятным показался рассказ о дивном умении перепрыгивать через загадочное НИЧТО, после чего можно было оказаться за семью горами, за пятью лесами… Хоть и не любил он себя на посмешище выставлять, а все-таки поведал честно, как сам пробовал научиться колдовству, на его родимой Тихри незнаемому, как представлял себе это самое НИЧТО чародейное – уж кому-кому, а ему-то было ведомо, что это такое. Когда князь джасперянский Юрг, командором прозываемый, по началу знакомства взял его проводником в Железные Горы, над ними уже распростерлась мертвая ночь. И ежели бы не столб огня, вздымающийся над Адом, – не найти бы ему дороги в проклятое место. И не умер он от страха только потому, что не пришлось ему выходить из летающего дома, а глядел он сквозь пол прозрачный и видел жуткую, цепенящую черноту, в которой не может быть и не бывает никакой жизни. И когда много погодя сказали ему про заветное НИЧТО, он сразу понял, что это такое: чернота ночи, одновременно прозрачная и непроницаемая, чуждая всему живому. И когда потом он под хохот дружинников пытался прыгнуть через этот воображаемый колдовской рубеж, он все делал правильно, только, видно, не дано было тихрианским мужам овладеть волшебством иноземным. Может, у сибиллы какого помудренее и получилось бы, а вот у простого странника – нет.

Впрочем, у всего люда, на островах королька Алэла обитающего, тоже ничего не получалось. А ведь пробовали, поди. И никакой за собой обиды не держали, что бесталанны. Жили дружно, весело, родителей чтили, а те за то были щедры и ласковы…

Тут уж пришлось все семейство Алэлово описать. И дом его, на дворец не похожий, но чудно расписанный цветами да узорами радостными. И сад с разноцветными чашечками, из которых высовывались тугие ножки тычинок, увенчанные пушистыми шариками пыльцовой красочки.

А вот мона Сэниа, хоть и могла слетать хоть прямо на солнышко жаркое, хоть на луну блескучую, счастья не ведала, похоже. Хоть и с лица была краше утра росистого, не в пример дочкам алэловым, жабкам губастеньким.

– Отчего ж несправедливость такая? – задумчиво проговорила Мади, поглаживая пухлую нижнюю губку костяной палочкой, с которой она теперь не расставалась во все время Харровых рассказов. – Может, это злыдень-бог на нее такую напасть наслал по окаянству своему?

Харр угрюмо уставился в земляной пол. Ощущение несправедливости не покидало его каждый раз, когда он вспоминал о строптивой дочери короля, имени которого он даже и не знал. Только несправедливость эта относилась к нему самому. А уж королевна – та злосчастна была исключительно по нраву своему дурному, строптивому.

– А поделом ей, – в сердцах проговорил он, поматывая головой, словно отгоняя от себя видение прекрасной и своенравной девы джасперянской. – Жила бы во дворце отцовском в послушании и радушии, как дочки алэловы живут, вот и была бы бедами непомрачима. Кто без матери да отца вырос, тот только и знает, сколь дорога родительская ласка. Грех от нее убегать, грех за нее добром не платить…

И опять заскользила по зеленому листу костяная палочка.