Харр прерывисто, всхрапывая, потянул в себя воздух – ну и вонища, вот откуда, значит, смердело. Потянулся к виску, где мозжила глухая боль, шишки пока не было, значит, без памяти он пробыл совсем недолго. Тихонечко приподнял ресницы.
Белесая вогнутая стенка. Колодец, значит. Серое окаменье прорезано длинными трещинами, но и они замазаны гладко, хоть и разными цветами, – с одного взгляда ясно, что даже ногтям не за что уцепиться. Глубина…
Он слегка приподнял голову и увидел носки сапог, выступающие за срез колодца. И м'сэйма, в выжидательной позе замершего на самом краю. Если резко выпрямиться, подпрыгнуть… Все равно не достать. Пожалуй, на длину меча высоты не хватит. Что же еще? Думай, менестрель, думай… Убивать тут не в обычае, но почему бы им не пустить к нему змейку вороную – пусть, мол, гад подкормится. Вот и пояс чешуйчатый рядом валяется, на земле неокамененной. А странная землица-то в буграх твердокаменных да трещинах узких. Нет, не о том надо думать, промелькнула же какая-то шалая мысль, когда пояс змеиный увидел…
– Очухался, – донесся голос сверху.
Думай, менестрель, думай.
– Ты сам, я вижу, не больно-то по-господски выражаешься, – негромко заметил Харр, чтобы протянуть время.
– Сам говорил – с кем поведешься… Ну как, решения не переменил?
– Думаю.
А что думать? Теперь, сложи он хоть дюжину песен, отсюда его живым не выпустят. Первому второй не нужен, второй слишком близко к его спине стоять будет.
Лампа, висящая точно над серединой колодца, освещала смуглое лицо верховного м'сэйма, и он щурился, отчего уголки его глаз, приподнятые над скулами, еще выше взлетали к вискам.
– Долго лапу-то не соси, – посоветовал он чуть ли не дружески, – а то скоро первый весенний гром прогремит. Видал камень на вершине холма? А копье, из него торчащее, приметил?
Харр не отвечал – непонятно было, к чему все это Наиверший рассказывает, а ему надо было думать, не отвлекаясь.
– Нелюбо железо Неявленному, нелюбо. А чтобы м'сэймы мои убедились в этом воочию, повелел я всем на погляд эту железину водрузить. И – хочешь верь, хочешь не верь, – но все молнии, что Неявленный, на грехи человеческие гневаясь, из туч мечет, прямехонько в копье это железное въяриваются.
Ох и не хочет пошевеливаться головушка ушибленная! Ведь мелькнуло же что-то при виде пояса змеиного… А тут еще м'сэйм мозги пудрит своими байками…
– Да ты меня слышишь? – обеспокоился вдруг Наиверший.
– Слышу, слышу. Валяй, трави дальше (мне думать надо, думать…). Только кинул бы сюда соломки, больно жестко тут.
– А это земля оплавленная, – как-то радостно проинформировал его м'сэйм. – Не сказал я тебе, что лампа-то висит на конце копья того. И прямехонько над тобою. Саму светильню я, конечно, сниму, память все-таки о доме. Но как гроза подойдет – не взыщи: первая же молния по копью скользнет вниз и – в тебя. Мы никого не убиваем, рыцарь ты мой певчий, то гнев божественный.
Певчий рыцарь… И это ему, оказывается, ведомо. Все уступы слухачами своими наводнил, трепло гуково, паразит м'сэймов. И сейчас мысли путает, сосредоточиться не дает. И отпустить его нельзя: чует сердце, что сам же он и подсказку кинет, как из колодца этого выбраться…
– Ладно, – примирительно проговорил Наиверший. – Пока тучи еще не собрались, дозволю тебе посидеть со светильником. Может, так тебе легче будет песню складывать. А я покуда…
– Что, с холма поглядишь, не пожаловал ли твой Неявленный? Не дождешься! – сорвался, не выдержав, узник. – Вот тебе мое слово вещее: не видать тебе его, как собственной задницы! Не придет он! Не придет!!!
– Врешь! – загремел м'сэйм, оскаливаясь. – Человек без бога истинного прожить может, а весь род людской – нет! Потому и придет он неминуемо, узнанный или неведомый, в славе или в бесчестии, в богатстве или в скудости, гонимый или возвеличенный – он придет!
Видно, не свои слова выговаривал м'сэйм – только письмена мудрые, старинные могли звучать так пылко и возвышенно, что несчастный пленник не нашелся – да и не захотел на них возразить.
– И я выйду навстречу ему и стану пред ним…
Молния – не грозовая, смертоносная, а благодатная зарница ну просто смехотворной по своей простоте догадки сполоснула пожухлые было мозги Харра. Слава Незакатному!
– Складно чешешь, – примирительным топом проговорил он, – Только притомил ты меня. Голову я зашиб, а ты песен просишь… Отдохну я малость, с твоего разрешения.
И он принялся расстегивать свой кафтан. М'сэйм взирал на него без опаски – знал, что проворные ладошки его холуев ошлепали каждую пядь одежды чернокожего неофита и оружия под ней оказаться никак не может.
– Ты ступай пока, – угасающим голосом пробормотал Харр, развязывая пояс. – Только скажи мне последнее: как вы называете свою землю – всю, от восхода до заката?
– Это-то тебе зачем?
– Чтобы в песню вставить…
– Так и называем: Вся Земля. На старинном наречии – Ала-Рани, – кинул сверху м'сэйм, точно подачку.
Харр привалился спиной к осклизлой стенке, прикрыл глаза;
– Песни-то порой во сне приходят…
Замер.
Наиверший постоял еще немного, потом удовлетворенно хмыкнул, и Харр услышал его удаляющиеся шаги. Раз, два, три, четыре…
Пальцы менестреля бесшумно делали свое дело.
Четыре, пять, шесть… Готово. Шесть, семь…
– Эй, твоя милость! – шаги замерли. – А если сейчас тебе первые строки пропою – ужин мне добрый обеспечишь?
Шаги повернули обратно – семь, шесть, пять…
– Наклонись только – осип я от сырости, голос сорву…
Широкоскулое, торжествующе ухмыляющееся мурло не успело заслонить собой лампу – по-змеиному свистнула веревочная петля, захлестывая шею, и со сдавленным храпом м'сэйм повалился в колодец.
– Со свиданьицем! – поздравил его по-Харрада, для верности врезая ему между глаз.
Пленник пленника обмяк и не брыкался.
Перво-наперво надо было снять с него и обмотать вокруг себя незаменимую свою тонкую веревку – вот ведь как, порой дороже меча оказывается! Заткнуть своим кушаком маленький узкогубый рот. Заломить назад руки и крепко связать их змеиным поясом (у, строфион тебя в зад, надо бы наоборот!). Стащить сапожки – нельзя путать ноги поверх сапог, так легче освободиться – и, оборвав собственные рукава, стянуть лодыжки, чтобы не пнул куда не следует. Все?
Нет, не все. Его самого тщательно обыскивали – значит, не грех сию процедуру на самом Наивершем проделать. Харр похлопал по черной безрукавке, сшитой из неведомой ему чересчур тонкой кожи, и сразу же обнаружил потайной карман, пришитый изнутри, и в нем плоский черненый перстень в виде трижды свившейся змейки; вместо камня была вделана крупная чешуйка, отливающая бронзой. На чешуйке еле заметно был выцарапан какой-то знак. Пригодится. Похлопал еще – нашел ножичек, тонкий, как бабья спица, недлинный, но как раз пришедшийся бы скользнуть меж ребрами – до самого сердца. Ай да Наиверший, ай да праведник. Просыпаться тебе пора.
Он похлопал м'сэйма по щекам – не подействовало. Или умело притворялся. Очень жаль, время не ждет. Харр вполсилы, без размаха пнул его точнехонько по сосуду мужественности – м'сэйм изогнулся, точно скорпион, и широко распахнувшиеся его глаза сразу стали кругленькими.
– Извини, выбора не было, – объяснил Харр. – Подымайся и – носом к стенке.
Он вздернул пленника за связанные руки, и тот выпрямился во весь рост. И только тут менестрель разглядел, что за мерцающий нимб осеняет его голову: это была колючая ветка, свернутая венчиком, так что шипы ее торчали, точно зубцы на короне. И на каждый шип была наколота живая пирлипель.
– Сволочь… – процедил Харр, осторожно снимая венец и одну за другой освобождая уже потухающих мучениц – они поползли по полу, волоча чешуйчатые пестрые крылышки. – Стой прямо, не сгибаясь и не приседая; шелохнешься – так по яйцам звездану, что глазки на пол вывалятся!
М'сэйм, упершись лбом в стенку и выгнув назад плечи, замер. Да и выбора у него не было. Харр оперся ногой о его связанные руки – хорошо стоит, мерзавец, прямо как окамененный! – оттолкнулся от пола, перебрался на плечи. Неужто не достать будет до края?..
Достал.
Вцепился так, что кровь из-под ногтей брызнула. Выдохнул воздух. Подтянулся, закрывая глаза от натуги… Получилось – лежал грудью на краю колодца.
– Ну, до первой весенней грозы! – крикнул он вниз и помчался к выходу.
Прикончить гада было бы, возможно, большим удовольствием, но нельзя было терять ни секунды. А обнаружат его живым или мертвым – все равно погони не миновать. Харр взлетел по винтовой лесенке, уперся с размаху в чей-то живот. Вскинул руку с перстнем:
– Именем Неявленного и волей Наивершего!
Встречный – страж, по всей видимости – брякнулся на пол. Харр перепрыгнул через него и ринулся дальше. Пару раз упирался в тупики, но повезло вылетел наконец на чистый воздух. Сразу понял, что пробыл под землей долгонько – уже завечерело, и усталые м'сэймы, как скотина на водопой, тянулись к чанам с разварным зерном. На взъерошенного Харра воззрились с удивлением, но он той же волею и вышеупомянутым именем проложил себе дорогу и, гулко впечатывая шаги в потемневшую тропу, широкими летучими прыжками понесся назад, по направлению к своему первому пристанищу. Его долговязая вечерняя тень летела справа, языком черного пламени полыхая по застывшей в недоумении траве, которая с каждым шагом становилась все выше и выше.
А вот она уже и во весь рост. Стоп.
Он резко притормозил и прислушался: пока погони не было, да и с чего? Вопрос был только в одном: пойдут справляться у Наивершего, что это гонец на ночь глядючи у всех на виду через всю долину почесал, или нет? Неизвестно. Значит, шансов – один на один. Да еще один, что случайно найдут. Да еще, что как-нибудь выплюнет кляп и закричит… Нет, рисковать нельзя.
Харр осторожно, стараясь не сломать ни единого суховатого стебелька, раздвинул траву и шагнул как можно шире в глубину степных зарослей. Обернулся, стебли подправил. Круто двинул вправо, обходя холм по широкой дуге. Голову высунуть он боялся, да и трава была слишком высока, так что виднелся ему лишь каменный торчок на вершине, из которого, как змеиное жало, проглядывало острие железного копья. Отдельных голосов отсюда слышно не было, но их отдаленный гул сливался со звоном закатных цикад. Ему пришлось пересечь еще одну тропу, и едва он это сделал, как из-под ног вылетела переливчатая желто-зеленая пирль и зависла точно у него перед носом. Тревога?
Похоже. Потому что гул людских голосов вдруг исчез. Он поспешил отдалиться сколь возможно от тропы, но прислушивался после каждого шага. И не напрасно: за спиной послышался стадный топот. Он прижался к земле и замер, понимая, что сейчас, когда солнце практически уже село, главное – не выдать себя невольным шевелением. Догонщики протрюхают еще не один полет стрелы, пока сообразят, что пора рассыпаться и шарить в траве. Но будет уже ночь. Он подождал, пока топот утихнет, двинулся дальше. Было совсем темно, когда он понял, что прошел полкруга и теперь находится точно на полдень от холма. Тогда решился и пополз к обиталищу м'сэймов.
Было совсем тихо. Насколько Харр помнил, с этой стороны спальных навесов не было, а располагались пристроечки вроде амбарных, кухонные ямы и очаги, поильные чаны. Харр накинул полу кафтана на свою белую голову и чуть ли не на четвереньках пересек открытое пространство – от травяных зарослей до замшелой стенки. Возле виска все время мельтешила сторожевая пирль, угадываемая по едва уловимому зуденью, но не светилась – значит, опасности не было: Внезапно от томильных ям с горшками послышалось рассерженное фырканье, торопливая возня; Харр припал к земле за водопойной колодой, недобрым словом помянул нерасторопную пирлюху, полагая, что это кто-то, вернувшийся из неудачной погони, пытается восполнить несостоявшийся ужин. Но пирль беспокойства упорно не проявляла, и Харр вытянул шею. Никого не было. А фырканье приближалось, и довольно-таки крупный шар, напоминающий травяной ком, покатился прямо на него, отчетливо видимый при ярком свете звезд. Уф, и как это он не догадался – ежи. Дорвались до даровой кормежки. Еще два пофыркивающих топтуна просеменили мимо, и Харр обернулся, чтобы проследить, куда они направляются.
А лезли они прямехонько на холм, сперва по осыпи, выливавшейся каменным ручейком из глубокой щели, а потом ныряли куда-то в глубину, и снова шуршание слышалось уже только вверху. Харр чуть было не сунулся головой в щель, но сообразил – прополз к горшкам и чанам, собрал с десяток еще теплых лепешек, переложил их прелым зерном и сунул за пазуху; флягу у него, к счастью, не отобрали – на ней железных накладок не было; водой он тоже запасся. Теперь нужно было уносить ноги, пока кто-нибудь, томимый голодом, не подался за ежовыми объедками. Он кое-как протиснулся в щель, приподняв цепкие лапы выбивающегося из нее кустарника, полез выше. Если что и посыплется, ежики будут виноваты. К ним, похоже, привыкли. Земля жесткая, бестравная, но кусты, слава Незакатному, без крупных шипов.
Он довольно долго возился, выбирая себе ложбинку, устилая ее листьями и старательно переплетая над собою ветви, – из памяти не выходила чудовищная птица-сеть. Только перед самым рассветом позволил себе вытянуться и наконец приняться за еду.
На холме он провел два дня, от скуки поигрывая с пирлюшкой и подслушивая голоса, доносившиеся снизу. Иногда долетал разъяренный рык Наивершего, и это было особенно приятно. К ежедневным трудам от зари до зари у него привычки не было, так что теперь он отдыхал всласть. Прежнее умиротворенное состояние вроде бы вернулось к нему, только это была уже не беспамятная тупость, а уверенное в себе спокойствие. Он знал, что выберется отсюда. На стороне м'сэймов было знание окрестностей и изрядная численность; его плюсом были навыки многолетних странствий и то, что он шел один.
Он спустился на третью ночь, отдохнувший, легкий, с пирлюшкой на левом плече. Двинулся в сторону рассвета, в обход пограничных холмов. С трудом, но успел до первых лучей – подъем на первый уступ был лесист, он забрался на приглянувшееся ему дерево и за день насчитал с полдюжины м'сэймов, возвращавшихся обратно в Предвестную Долину. С носом, естественно. Спешить ему было незачем, он дождался ночи и двинулся по степной кромке – надо было еще отыскать место, где он схоронил меч, сапоги и плащ – все свое достояние. О доме, поджидавшем его в Зелогривье, он почему-то не думал как о своей собственности. Очередное пристанище, что-то вроде поры для ночевок. Когда совсем надумается уходить – надо будет завещать его Махидушке. Жалко, девку ладную потерял, в писке постоянном не очень-то заночуешь, не говоря уж о том, чтобы побаловаться. А ведь наверное – уже.
Но в этом он, дней не считавший, малость ошибся.
***
Махида дохаживала последние дни. Отяжелевшая и странно похорошевшая, она, как это бывает с немногими, не потеряла прежнего проворства и теперь постоянно сновала то в становище, поближе к амантовым хоромам, то обратно к своей хибаре. Утраченная легкость походки восполнялась порханием смуглых рук, оплетенных разноцветными цепочками; гордо вскинутая голова и небрежно-величавый тон дополняли образ зажиточной становницы, которая жизнью своей довольна-предовольна. Лакомую еду она покупала не то чтобы слишком часто, но несла ее в открытой корзине; платила нерачительно, не считая сдачи – ее не обманывали, знали: девка главного амантова стражника, женой не оглашенная, но прилиплая, видать, намертво. Иногда подносила к меняловым дворам хитро изукрашенную утварь, предлагала за полцены, кривила губы: «У меня таких пяток – очаг мне из них складывать, что ли?» У нее охотно брали. На вопросики люто завидовавших соседушек, скоро ль возвернется господин-хозяин, отбрехивалась беззаботно: мол, чем надолее пропадет, тем поболее принесет.
Да кабы все на самом деле было так!
По ночам зубами цапала угол подухи, кулаками била по стволам стенным, так что сверху пирли сонные сыпались, только что воем не выла – услышат, о тоске ее догадаются. А повыть-то было об чем: только-только обнадежилась, долю впереди увидела сытую, сладкую, уваженную – и тю! Улетел. С подареньицем кинул, что теперь ей – и на кусок не заработать! Пока жила накопленным, кое-какую мелочишку продавала – а дальше как? С младенчиком-то горластым не больно к себе кого зазовешь. Впервые она подумала о том, какой обузой была своей матери, тоже девке шалопутной и неудачливой. Но ту хоть мужик за собой утянул, а ее – бросил, натешившись. Говорил – вернусь, но она-то знала цену обещаниям беглых хахалей. И как бы высоко ни был задран ее нос, душа позади нее самой на карачках ползла, следы слезами замывала. Потому как безошибочным женским чутьем ведала: не придет Гарпогар никогда. Никогда.
И еще жалела теперь, что соседушек завистливых пруд пруди, а подружек средь них – ни одной. Каждая глядела сторожко, за собственного мужика страшилась. А теперь и посоветоваться не с кем. Была Мадинька, да заперлась теперь накрепко – или ее заперли? Про нее Махида прознала, а вот о себе рассказать не успела. Мадинька в наивности своей ни о чем не догадывалась, была собой занята. И хоть дите тоже не с неба свалилось, а не от мужа нагуляно, похоже, что Иофф принял все как следует, жена есть, будет и наследничек. Дом – полная чаша, и двоих бы вырастили, не обеднели.
И двоих…
Эта мысль как родилась, так и засела в мозгу, вцепившись когтистыми паучьими лапками. Выходила же Мади ее саму, так бросит ли младенчика, ежели второй у нее появится?
Но до молодой рокотанщиковой жены было не добраться; постучишься – не впустят. По делам да за снедью теперь Шелуда бегал, похудевший и, как показалось Махиде, почему-то радостный. Хотя у него-то у первого морда должна быть виноватой.
Вот и бродила Махидушка, девка брошенная, широкими петлями по проходам и заулочкам, завернувшись в широкую накидку, не столько от холода, сколько от срама; становище было наводнено пришлыми, да не простыми – сперва челядь амантов серогорских, теперь вот огневищенские… Подкоряжники сновали нагло, но – со щитами, стало быть, уже нанятые, и считать их не за лесовиков, а за лихолетцев. Махида только постанывала – в другие времена озолотилась бы, а теперь и думать не приходится. Потому ее меньше всего и заботило, отчего это все аманты враз со своих насиженных мест снялись да идут обозами прямо в Жженовку Тугомошную. Расположен был этот стан под Зелогривьем, одним уступом ниже, но наведываться туда не любили, да и взять там было нечего – ни ягод, ни дичины. Дорога была длинная, петляющая меж пиков да провалов – такого гладкого обрыва, как под Успенным лесом, не случалось ни одного. Кто там бывал, рассказывали, что леса все окрест порублены, поля ярым колосом шумят, а меж них – делянки с цветом пышным. Днем – зелень пупырчатая, а как вечер, так распускаются цветы белопенные, махровые, каждый – с детскую головенку. Их собирают под песни аманта соответственного, которому и имя – Сумерешник, а потом вялят на громадных листах над кострищами, чтобы до цвета бурого обжечь. С чего это тамошний зверь-блев такую моду взял – жжеными соцветьями кормиться, – никто не помнит: ящеры-то эти многоногие куда как дольше человека живут.
Народ чуть не весь в стенах жил, высоченные они были, с доброе дерево. Не влезешь. В околье ютились лишь пастухи при загонах да хлевах скотских, и еще плавильщики – чуть пониже становища жила медная пролегала. Так что коротали свой век безбедно, караваны разве что за оловом снаряжали да за диковинами. Потому и звался стан: Жженовка-Тугая-Мошна.
А еще, сказывают, имелся там лужок, собою неприметный, только ступать на него одним амантам дозволялось. Вкруг него росли вековые деревья, числом ровно двадцать семь. Говорят, когда-то вершил тут свои дела Тридевятный Суд, но опять же было это не на памяти тех, кто обитал сейчас на землях Многоступенья. Потому как решались на том Судбище такие вопросы, что касались всех окрестных становищ, а может быть – и всей Ала-Рани.
Но до всей Ала-Рани Махиде было, как до звезды заоблачной. Время неумолимо уходило, и каждый миг она с ужасом ожидала, что вот-вот навалится на нее неминучая боль, которой она не испытывала еще ни разу в жизни. С Мади надо было бы уговориться допреж того, а ее и голоса из-за решетчатых окошечек было не слыхать. Иной раз у Махиды вскипала завистливая злость отлеживается, поди, умница на перинах пуховых, ей и забот никаких – а ведь не она, так еще неизвестно, может, у господина доброго Гарпогара и не появилось бы лихой нужды из-под крыши обжитой подаваться невесть куда, за семь лесов да за девять ручьев. Заморочила она ему голову речами заумными, тоску нагнала. Может, и к м'сэймам подался, успения при жизни себе просить. У Иоффа-то дом тихий, в обувке ходят бесшумной, говорят лишь по надобности да шепотом – вот она с чужим мужиком и обрадовалась лясы точить!
Но как бы ни досадовала Махида на подруженьку, а больше ведь пожалобиться было некому, вот и толклась она возле рокотанщикова жилища. А у его дверей, между прочим, с утра кипела суета. Сам хозяин дома торчал на крыше, наклонившись над зеленеными перилами и покачивая полупрозрачной бороденкой. Внизу сновали лесовиковые телесы, больше все ошейные; распоряжался ими Шелуда, уже в дорожной одежде. Он то заскакивал в дом, то выбегал на улицу, пересчитывая тех, кто уже сидел на земле с притороченными на спине и на груди кожаными сумами, из которых торчали обернутые тряпицами рога. То, что грузили не на горбаней, говорило о том, что груз бесценен.
Махида, спрятавшаяся у супротивного дома за подперным столбом, с нетерпеливой радостью наблюдала за этими сборами. Обрывки уличных разговоров, на которые она почти не обращала внимания за собственными горестями, сейчас всплывали в памяти и складывались как нельзя более удачно. На амантовом сходбище, как бы велико оно ни было, прежде чем говорить, каждый должен по струнам своего рокотана ударить. Ежели рокотан неисправен, трещину дал или струны порваны – и тебе нет голосу. А после дальней дороги такое очень даже легко с любым может приключиться. Потому и приглашают рокотанщика, и деньги он может за свои труды запросить любые – заплатят. Шелуда в учениках уже давно, а у Иоффа руки уже не те, не по силам ему как следует струну натянуть. А ежели надо, то и новую скрутить. Так что самый резон двинуться им вдвоем, вон и носилки крытые к дверям поднесли. Однако хитер Иофф, от самого порога цену себе набивает – ноги-то у него хоть и сухие, да ходкие: и на Успенную Гору еще запросто подымается. А тут носилки. В Жженовку-то все вниз, да по гладкой дороге. Но не может старый хрыч без форсу…
Но тут Махида сглотнула и замерла: Шелуда вывел Мади, закутанную так, что только глаза виднелись; пихнул в носилки, покрывашку рогожную спустил. Задрал голову и, широко осклабясь, помахал Иоффу – все, мол, будет в порядке! И тот в ответ пополоскал в воздухе бороденкой – надеюсь, мол, надеюсь…
Телесы вскочили на ноги, караванная вереница двинулась к становым воротам. Махида, не помня себя от изумления и растерянности, перебегала от одного угла к другому, трясла головой; как же так, как же это?.. К воротам подошла еще кучка людей и с десяток горбаней, навьюченных скарбом Ручьевого. Понятно, в каждом стане гостевальная хоромина всего одна, а тут сколько прибудет! В чужих домах располагаться придется, а то и шатры ставить значит, надо выслать вперед себя и кухонную утварь, и перинное барахлишко. За стеной, по направлению к низовой дороге, виднелся еще отряд – купецкие менялы, решившие не упустить случая. Это был нескончаемый поток, форменное переселение народа, прятаться в котором было просто не нужно, и Махида, даже не сознавая отчетливо, что и для чего она делает, зашлепала вместе с ручьевской челядью, не спуская, впрочем, глаз с мерно колыхавшихся впереди носилок.
Мади полулежала, вцепившись в плохо обструганные поручни. Рослые телесы несли ее играючи, но мерное покачивание носилок доводило ее до нестерпимой дурноты. Спину ломило еще с вечера, и она затаилась в своей комнатушке, где заранее были припасены и стопочка стираной мяконькой рва-пипки, и чан с водицей… Все было рассчитано и предусмотрено, кроме одного – вот этого приказа отправляться неведомо куда. Она и слыхом не слыхала о предстоящем Тридевятном Судбище и уж тем более о том, по какому поводу оно собирается. Ее втолкнули в неудобные носилки и оставили, в духоте, полумраке и нарастающей жажде, единственное, что она успела, – это спрятать под подолом несколько тряпиц, но подумать о себе самой ей и в голову не пришло. И вот теперь носилки спускались куда-то вниз по пологой дороге, рядом топотали телесы, негромко и неразличимо переговариваясь, и страшнее предстоящих мук была неизвестность.
Махиде повезло: ей удалось пристроиться к нешибко груженному горбаню и уцепиться за одну из сумок, которыми был обвешан его горб. Так идти было легче, и погонщики, знавшие стражеву девку в лицо, ее не гнали – жалко, что ли. За почти черными деревьями, которыми по здешнему обычаю была обсажена дорога, уже виднелись бурые, в молочных разводах, стены Жженовки. Приветливая горушка и мелкий, серебристо бормочущий ручеек навели на мысль о водопое; в становище ведь неизвестно где притулишься, а за воду еще и деньгу спросить могут, жженовцы – они таковские. Горбаней подвели к воде, а Махида, ища тенечка, обошла горушку и присела на лиловый пушистый мох. Жженовка была видна и отсюда, и даже можно было различить, кого сторожевые воины впустят в ворота, а кого завернут ночевать в скотское околье. Носилки с Мадинькой неуклонно двигались вниз по глинистой корке дороги, но Махида не боялась, что упустит их. Вот сейчас посидит еще минуточку с закрытыми глазами и подымется.
Но подняться не получилось. Боль хватанула, точно толстой плетью, поперек спины. И надо же – так немного осталось! Она повалилась навзничь, вжимаясь в землю, чтобы не увидали, но никому до нее не было дела, ее даже не окликнули – двинулись дальше, торопясь занять жилища получше; ей это было на руку, потому как не знала, удержит ли крик; но удержала, все пошло легко, недаром бают, что чем больше ходишь, тем легче опростаешься. Руки шарили по ворсистой моховине, пока не наткнулись на сухое корневище; уцепилась, поднатужилась – младенчик вылетел ластушкой, помогла могучая материнская натура. Да и отцовский нрав сразу выказался – заверещал переливчато, что птица лесная певчая. Она с трудом поднялась на локте, изогнулась, чтобы посмотреть на нежеланное свое дитятко. Хоть и ждала чего-то подобного, а все же изумилась: на лиловом мху, суча ножонками, лежал ее первенец, черненький, как огарочек. Она собралась с силами, подползла к ручью и кое-как обмыла его, вытерла мхом и завернула в половину своей накидки. И последнее, что она сделала перед тем, как уснуть самым сладким на свете сном, – она попыталась все-таки углядеть носилки, которые должны были бы уже приближаться к становищу. Толпа по-прежнему стекала по глинистой дороге к воротам, чтобы там разделиться на два рукава: один проникал внутрь городских стен, другой рассеивался по околью. Но носилок уже видно не было. Она опоздала.
Впрочем, если бы она глянула чуть пораньше, она была бы удивлена сверх меры: носилки с юной рокотанщиковой женой не прошествовали в город, а свернули вправо, вдоль стены, где тянулись рядком скотские загоны. Мади за своей занавеской этого тоже не замечала, а и увидала бы, так ей уже было все без разницы. Дурнота серым комом давила на нее, боль от спины протягивалась уже по рукам и ногам, добираясь до кончиков пальцев; но хрупкое тело, обессиленное многодневной неподвижностью, на которую она сама себя обрекла по неведению, не спешило исполнить свое предназначение, и самое страшное было еще впереди.
Шелуда, семенивший рядом с носилками, отсчитывал загоны: один, два, три… это все открытые, с тягловыми самцами. Четвертым был небольшой крытый сарайчик, и Шелуда уверенно распахнул его дверь.
– Выходи, госпожа, – с нескрываемой издевкой произнес он, отбрасывая рогожную занавеску.
Мади не шелохнулась.
Он глянул на ее помертвелое личико, стиснутые серые кулачки, вздохнул и вытащил из носилок сведенное болью тело, точно куль с отрубями. Не так-то уж было и тяжело. Внес в сарайчик, огляделся; положить было некуда, и он небрежно нагреб ногой в угол соломы и опустил на нее молодую женщину, не подстелив даже плаща. Еще раз оглядевшись, заметил какую-то плошку – кликнул телеса, велел из скотской колоды принесть воды. Совершив сие благодеяние, он еще раз издевательски хмыкнул, вышел вон и заложил сарайчик крепкой жердиной. Цыкнул на телесов – мол, не видали ничего, а кто видал, тот ошейник заработал – и направился в становище, где ему был уже приготовлен ночлег в зажиточном купецком доме.
Ничего этого видеть Махида не могла, потому как спала, пригревшись на вечернем солнышке за своим пригорком, и не мог ее разбудить ни дорожный топот и бряканье отражена оружия, ни плеск ручейный, ни заливистое сопение младенца – носик-то у него был папенькин, здоровый, с горбинкой. От сна ее вызволил безудержный чих – по лицу ползала пирль, щекотала нещадно и, похоже, намеренно. Махида глянула вниз и ужаснулась: солнце уже коснулось становой стены, и последний отряд давно миновал ручейный водопой. Нужно было поторапливаться; ежели подкоряжники на дорогу выползут, то им она, ясное дело, ни к чему, а вот зверю лесному новорожденный младенец – кусок лакомый. Она поднялась и, прижимая малыша к груди, чтобы не заверещал, не выдал, поковыляла кое-как вниз по дороге – твердая ссохшаяся глина делала шаг легким, как до бремени. И надо же, к воротам успела до полной темноты. Проситься в стан не решилась – что там, на улице ночевать, что ли? Побрела вдоль открытых загонов. Сытые ухоженные горбани, на которых тут под колосья поля боронили, за последние дни застоялись – жителям не до полевых работ было, слишком много гостей ожидалось, а от каждого прибытку больше, чем от года работы. Махида знала, что скотина эта не злобная, но неуклюжая: младенчика ненароком и зашибить могут. Она прошла дальше – крытый сарай был задвинут жердиной, и она его миновала – мало ли какое добро внутри, еще на воровство посетуют. Но зато в следующем слышалось нежное помекивание малышни и чмоканье самочек, вылизывающих свое потомство. Махида, придерживая сына одной рукой, торопливо нарвала другой охапку свежей травы и скользнула внутрь.
Теплый вечерний свет проникал в узкие окошечки под самой крышей, и Махида сразу углядела свободное место у дальней стены, под яслями с сеном. Осторожно переступая через разлегшихся горбанюшек, она пробралась туда, кинула свежую траву той, что была ближе всего от стены, – чтобы задобрить, а сама принялась вить из сена что-то вроде гнезда. Уложила в него сына, прилегла и загородила его своим телом. Все было хорошо, только вот есть нестерпимо хотелось.
Горбанюшка, точно угадав ее мысли, откинула изящную головку на длинной шерстистой шее и потерлась о спину женщины. Махида обернулась к ней, погладила мягкие рожки, короткую гривку, легко и часто дышащий бочок. Ляжку почесала. Горбанюшка откинула ногу, открывая тугое вымечко. Э, была не была – Махида прильнула к призывно торчащему соску, едва не захлебнулась брызнувшим молоком: кому-то и скотину подоить сегодня было недосуг. Не переставая почесывать и поглаживать свою кормилицу, она напилась до отвала, радуясь – ну, теперь и сынуля молоком не обижен будет. Только как бы рожки потом не выросли. Счастливо засмеялась, подгребла его поближе к себе и уснула.
Пробуждение было не таким счастливым, от чужой-то скотинки молочком долго не проживешь. Накормив сына, осторожно высунула нос из сарая – неподалеку уже расположились стражи, не тутошние, а, судя по щитам, лилояновские. Натягивали шатер, на костре уже что-то пекли. Она подошла с непривычной для нее робостью, попросила подать на сиротство. Ей равнодушно швырнули пару обжигающе горячих лепешек и связочку сладких луковок, сплетенных за хвостики. Она кокетливо поклонилась, ожидая традиционного приглашения тут же и расплатиться, – ответ, одновременно уклончивый и вызывающий, уже вертелся у нее на кончике языка. Но стражи глянули на нее чуть ли не с сочувствием и отпустили без единого слова.
Махида отступила, радуясь тому, что предутренняя темень не позволяет разглядеть густую краску стыда, залившую не только лицо, а руки и грудь, и до самого пупка, а может, и ниже. До чего же, значит, она была страшна и неухожена, ежели простые стражи на нее не польстились!
А все подареньице Гарпогарово…
И было ей неведомо, что в этот самый предрассветный час сам виновник ее беды легким шагом подходил к воротам богатейшего и славнейшего становища Жженовка-Тугая-Мошна.