Темнота спускается на землю, и смущение нисходит на город…
— Благословенны сны праведных, сосед мой!
— И да не помянуты будут сны нечестивых.
— Но как быть с теми снами, что не благостны и не окаянны, не божественны и не земносмрадны? Не греховны ли они своей неясностью, сосед мой?
— Неясность и есть суть сновидения, иначе как же оно от яви может быть отличимо и возвышено?
— Мудрость в словах твоих, сосед мой, и могу поделиться я с тобою сонмом видений своих. А виделось мне, что Обиталище Богов Нездешних, что под колокольный звон под землю опустилось, стоит на своем месте незыблемо. Только вдруг расступаются стены его хрустальные, и выходит оттуда богиня огненнокудрая, только росту в ней — до колена мне. Идет она по улице, а где шажочек сделает, там знак диковинный остается, ну совсем как на стенах Храмовища.
И выходят дети малые, и выкликают худородков, и начинают эти худородки следы читать, словно буквицы, и странные слова у них получаются, смысл коих неведом, а звучание сладостно…
— Оттого и сон твой, сосед, что вчера Крокон-углежог двух своих худородков на растерзание жрецам выдал, да зачтется ему благодать сия! А боги грозные, крови жертвенной напившись, удесятерили свои силы и в смрадную пыль истерли нечестивый паучий колокол, именуемый Открытым Домом, за что и слава им!
— Сс-слава… Да тьфу на тебя, сосед! Гад пещерный и тот детенышей своих на смерть лютую не выдаст. За то и светлы были Боги Нездешние, что и сами никого не карали, и жертв кровавых не требовали!
— Ой, поберегись, соседушка, длинно ухо Неусыпных…
— Ты донесешь, что ли? А я не говорил! А ты не слыхал! Лепеху до расчетного дня ты у меня просил, а я не дал, вот ты и воззлобился! Иди отседова, тьфу!
Темное облако наползает на вечернее тусклое солнце, и мается потемневший город — от мала до велика…
— Эрь, паучья ножка, не загнали тебя еще под одеяло до самого утреннего звона?
— Если будешь дразниться, Пигун, я перестану по вечерам приползать сюда, к забору. Мать и так думает, что хоронушку я свою убираю… Злая она. Два дня, как пропала Зорь, а ведь с нею все проклятая Апль шушукалась. Как ты думаешь, не зазвала ли Апль мою сестричку за собой в колокольный омут?
— Полно тебе глупости повторять! Никто в колокольном омуте не тонет, да и Апль вовсе не там скрылась… Говорили мне плодоносцы-недоростки: в лес она ушла. Видели ее. Идет, точно в полумраке ощупью, протянув руки, а глаза прикрыты. Побоялись ее окликнуть, думали — ведут ее Боги Спящие.
— Ой! Я бы встретила — померла бы от страха! Мне и так ее голос порою чудится, слов не разберу, а вроде — зовет…
— Тебе вон и из омута звон чудился…
— И не чудился, и вовсе не чудился! На рассветной заре как ударит под самым лугом — по всему омуту вода кругами пойдет, а когда и плеснет на траву. А кто близко подойдет — того в воду затягивает!
— Ох, и вруша ты, Эрь! Да если хочешь знать, я в этот омут уже два раза нырял, и ничего. Второй раз вытащил кусочек ленты диковинной, с одной стороны она черная, как дым, а с другой — блестящая, и не то голубая, не то сероватая… Хотел тебе подарить, положил в корзинку с паучьим кормом, а .наутро глядь — и нет ничего.
— Ой, Пигун-болтун, ой не верю…
— А моему старшему, Пилану, поверишь? Он зеленую тряпочку из воды вытащил, глядь — это шкурка с руки, да так искусно снята, что можно на свою руку надеть — растягивается и не рвется. Пилан ее надувать вздумал — во надул, больше тыквы. Он эту шкурку в дупле схоронил, и тоже наутро сунулся — пропала! Мы тут кое-кому порассказывали — есть такой слух, что и другие кое-что находят. Только не впрок найденное: каждый раз ночью исчезнет, как не бывало.
— Ой, Пигун, ой…
— А еще в соседнем дворе говорят, будто Рыбляк-рыбник с самого дна «чужую руку» достал, коей нездешние боги яства свои на куски делили. Только уж не проболтайся, Эрь, — не верю я рыбникам, не богова эта «рука», сами они ее смастерили — нашли комок земли твердой, отливчатой, камнем ее побили-уплощили…
— Ой, Пигун, молчи, такое не то что сотворить — ни сказать, ни выслушать. Грех святожарный!
— Подумаешь, грех. Я, если хочешь знать, и сам…
— Молчи, молчи, молчи!
Опустилось солнце вечернее, вроде спит город, а вроде и не спит… Из одного сада в другой перекидываются шорохи неуемные, бормотание глухое, шепот жаркий:
— Ты милее светила утреннего, ты нежнее солнца вечернего, твои руки белее лотоса, стан твой тоньше богинь неведомых, что парили, земли не касаючись…
— Греют речи твои, долгожданный мой, только память твоя схоронила то, чего не было: по земле-траве ходили боги нездешние, равно как мы с тобой!
— Истинно говорю тебе, радость моя журчащая: по желанию своему все могли эти боги нездешние — и над травою летать, и под землю нырять.
— Не пойму я тогда — если были они столь могучи, так зачем же позволили себя огнем поразить?
— Против них были все боги земель наших, а их самих — по пальцам перечтешь… Не признали мы их, не поняли знаков беззвучных, а в тяжелый час не поддержали их молитвами дружными… Грех на нас!
— Тише, тише, услышат жрецы — сгоришь, как Инебел-маляр!
— Весь город не пережжешь.
— Сгорело же Обиталище…
— Обиталище-то сгорело, да память о нем осталась. А память сильнее зрения. Пока стоял этот колокол туманный посреди луга, вроде и не смотрел никто. Что — зрение? Повернешься спиной — и вроде пропало все. Другое дело — память: в какую сторону ни повернись — память всегда светится, как светлячок в ночи…
Не спит город. Памятью мается.