Рисунки С. ПРУСОВА
Я приехал в Кеннуит, чтобы спокойно провести там летние каникулы, так как был очень утомлен после первого года работы в качестве адъюнкт-профессора. К тому же я должен был окончить свою книгу «Жизнь Бена Джонсона». И уж меньше всего мне были нужны этот умирающий в душной комнате человек и груда записных книжек.
Я жил на полном пансионе у миссис Никерсон, в домике, крытом серебристо-серой дранкой, под серебристо-серыми тополями, слушал только трещание цикад да отдаленный гул прибоя, смотрел на двор, поросший ярко-зеленой травой, и делал заметки для книги о Бене Джонсоне.
Моя невеста Куинта Гейтс, сестра профессора Гейтса, достигшая в свои тридцать семь лет высот тончайшей культуры, настаивала на том, чтобы я встретился с ней и ее братом во Флит Хэрборе. Общество Куинты мне приятно. Правда, я не могу сказать, что нас очень увлекают такие проявления чувств, как поцелуи и нежные пожатия рук — я вообще не понимаю, почему, собственно, разумный человек должен испытывать удовольствие, держа влажную женскую руку в своей руке, — зато мы друг в друге находим вдохновение.
Но Флит Харбор был бы, конечно, переполнен летними бездельниками — ужасными молодыми людьми в белых фланелевых брюках, громко распевающими джазовые песенки… Нет! При одной только мысли о моей полной свободе на деревенском просторе в тени ветвей я просто ежился от наслаждения. Я чувствовал, что вступаю в период научных мечтаний, когда дни и ночи, незаметно сливаясь, становятся чем-то единым. Понятно поэтому, что я был очень раздосадован, когда из крохотной передней до меня донесся чей-то встревоженный голос:
— Да, да!.. Если он профессор, так его мне и нужно…
Раздался стук в дверь. Я сделал вид, что не слышу. Стук стал раздражающе повторяться, пока я не заорал:
— Ну?.. Ну?.. Ну? Что такое?
Как мне кажется, я вообще человек довольно деликатный, но тут мне хотелось показать свое недовольство.
— К вам мисс Уайт из Лебстер Пот Нэка, — пропищала миссис Никерсон, вкатываясь в комнату. Мимо нее в дверь прошмыгнула женщина с унылым, изможденным лицом. Оттолкнув миссис Никерсон, она захлопнула дверь.
— Бог ты мой! — протестующе воскликнула миссис Никерсон. — Да что же это такое!
Кажется, я встал и проявил какую-то необходимую учтивость.
— Вы профессор? — с чрезвычайной серьезностью обратилась ко мне эта женщина, мисс или миссис Уайт.
— Я преподаю английский язык.
— Вы пишете книги?
Я указал на ящик с рукописями.
— Тогда… тогда, пожалуйста… Вы должны нам помочь! Байрон Сэндерс умирает… Он говорит, что ему необходимо увидеться с каким-нибудь ученым человеком, чтобы передать ему очень важные документы.
Наверное, она почувствовала во мне какую-то нерешительность, потому что голос ее вдруг перешел в вопль:
— Умоляю! Умоляю вас! Он умирает… Этот чудный старик, который никому на свете не сделал зла!
Я засуетился по комнате, отыскивая свое кепи. Меня беспокоило, что глупые слова этой женщины о каких-то важных документах звучали так мелодраматически, точно речь шла о картах с указанием места, где зарыт клад, или о давно утерянных доказательствах того, что какой-то мальчишка-поденщик на самом деле похищенный ребенок королевской крови. Но все мои бессознательные попытки преодолеть настойчивость, выражавшуюся на лице моей посетительницы с его вытянутым, испуганно разинутым ртом, были напрасны. Она смотрела на меня в упор в нетерпеливом ожидании, а я теребил пальцами ворот и лацканы пиджака, вместо того, чтобы просто стряхнуть с них пепел и стружки от карандаша. Наконец, спотыкаясь и едва переводя дух, я последовал за женщкной.
Она шла быстро, молча и сосредоточенно, а я шагал за ней на расстоянии шести дюймов, точно привороженный ее черным с красными полосами жакетом и крохотной коричневой шляпкой.
Мы прошли мимо серых городских домов и вступили в тихий пригород, озаренный предвечерним мерцающим светом. Потом, идя тропинкой среди высоких солончаковых трав, мы миновали бухту, где прыгали по берегу маленькие птички и в мелкой набегающей на песок зыби покачивались крабы. Мы пересекли пространство, поросшее вереском, и оказались на лужайке. Трава там клонилась от ветра, приносившего с собой острый соленый запах моря. Вдали бились о берег волны залива.
Мое замешательство вдруг исчезло, и я едва не рассмеялся. «Что это за чепуха из детской сказки? — подумал я. — А может быть, действительно клад? Что ж! Снаряжу флот на те шестьсот долларов, что имеются на моем счету в банке, разыщу скелеты пиратов… Важные документы!.. Хорошо, так уж и быть, ублажу умирающего джентльмена, вернусь домой и успею еще написать одну страничку перед ужином… А залив пленительно хорош! Надо бы в самом деле походить на лодке под парусом или хотя бы поплавать…»
Моя игривость, по меньшей мере неуместная в присутствии этой испуганно спешившей женщины, сразу померкла, как только мы спустились к болоту, поросшему клюквой, и вошли в тихий душный лес, где умирали от жары сосны. Да, они умирали, говорю я, как умирал старик в окруженном ими доме. Иглы сосен были цвета кирпичной пыли. Целые кучи этих опавших игл хрустели у меня под ногами; стволы сосен были тонкие и черные, со спутанными ветвями, и полутемные проходы между ними были наполнены удушливым запахом гниения. Было жарко и безветренно. В горле у меня пересохло, а ноги мои волочились с какой-то безнадежной вялостью. Пробравшись среди уродливых стволов и рыжих игл, мы подошли к огороженному дворику перед старинным, беспорядочно построенным домом. Это был темный и тихий дом. В нем уже много лет никто не смеялся. Окна были занавешены. Низкая веранда между главной частью дома и покосившейся пристройкой была усыпана сосновыми иглами.
Шаги моей спутницы пугающе и непристойно громко простучали по хлопавшим под ногами доскам крыльца. Она отворила дверь. Я приостановился в нерешительности. Я уже не чувствовал досады. Мне было страшно, и я не знал, отчего.
Весь в напряжении от непонятного беспокойства, я вошел в дом. Мы миновали холл, переполненный старыми реликвиями, собранными в далекие времена кеннуитскими мореплавателями. Тут были позвонок кита, футляр для карт, сделанный из клыков моржа, китайская ширма с полинявшими золотыми пагодами на ветхом, поблекшем черном фоне…
Мы вскарабкались по узкой лестнице, над которой нависал, словно потайной люк, угол какой то таинственной комнаты наверху.
— Вот сюда, — прокаркала моя спутница, отворяя дверь.
Я медленно шагнул в комнату.
Теперь, по прошествии двух лет, я не совсем уверен, так ли это было, но кажется, я сразу же решил убежать, скатиться вниз по лестнице и, если понадобится, защищаться висевшим в холле бивнем слона от того неизвестного, что смутно виднелось в этом затемненном, лишенном всяких звуков помещении. Уже у порога меня окутал застоявшийся воздух, в котором смешались запахи скверных лекарств и грязного белья. Ставни были плотно затворены, и свет едва пробивался. Мне стало как-то легче, когда я разглядел кровать с пологом и лежавшего на ней жалкого старика с пергаментно-желтым лицом и понял, что страшное чудовище, которое я ожидал здесь встретить, — это всего-навсего обыкновенный больной.
Я узнал, что Байрону Сэндерсу был в то время семьдесят один год, но выглядел он девяностолетним старцем. Он был огромен. Ухаживавшей за ним женщине было, наверное, нелегко. Его мощные плечи под заплатанной ночной рубашкой возвышались над краем стеганого ватного одеяла. Шея была толстая, голова блестящая, как купол, — голова олимпийца, величественного даже на смертном одре.
В комнате, где он лежал, слишком долго жили. Она казалась свалкой ненужных вещей: расшатанные стулья, груды старой одежды, грязные пузырьки из-под лекарства, огромный письменный стол с выпирающими из него кучами писем и бумаг, потрепанные книги в коричневых в крапинку переплетах. Я был ошарашен, обнаружив среди этого хлама еще одну женщину, которая сидела так тихо, что казалась частью его. Кто она была, я так и не узнал,
Мужчина тяжело повернулся на кровати, вглядываясь в меня в мутном свете комнаты.
— Вы профессор? — прохрипел он.
— Это зависит от того, что вы имеете в виду, сэр. Я преподаю английский язык. Я не…
— Вы понимаете толк в поэзии, в очерках, в документальной литературе?
— Полагаю, что да.
— Я до некоторой степени ваш коллега… Байрон… — Он умолк, так как его душил кашель. Притаившаяся у кровати женщина терпеливо и медленно обтерла ему губы. — …Байрон Сэндерс мое имя. До последнего года я сорок лет был издателем «Кеннуит бикопа».
Тошнотворная вещь человеческое тщеславие! В этот благоговейно-торжественный час, слушая мольбу умирающего, я все-таки почувствовал удовлетворение, сравнивая свое солидное положение ученого с работой издателя какой-то мелкой газетки с ее рекламами патентованных средств и с двумя полосами новостей о корове Джонса Брайна и плоскодонной лодке Джонса Смита.
Доверчиво глядя мне в глаза, Байрон Сэндерс продолжал:
— Я протяну недолго… Оно надвигается все быстрее… Раздумывать уже некогда. Я хочу, чтобы вы забрали литературное наследие моего отца. Человек он был нехороший, но это был гений. Здесь у меня его стихи и письма. Я много лет собирался прочесть их, а теперь уже поздно… я не могу их обнародовать. Вы должны…
Он опять отчаянно закашлялся и стал задыхаться. Тихая женщина бесшумно приблизилась и сунула мне в руки коробку с документами и груду записных книжек, которые лежали до этого на кровати.
— Вам надо уйти, — шепнула она. — Скажите «да» и уходите. Он больше не выдержит.
— Вы это сделаете? — с мольбой в голосе обратился умирающий гигант ко мне, чужому человеку.
— Да, да!.. Конечно… Я обнародую их, — пробормотал я, в то время как женщина подталкивала меня к двери.
Я пробежал по лестнице, потом через медно-красный сосновый лес и веселый открытый мыс, овеянный морским ветерком. Я знал, что может представлять собою поэзия этого несчастного «гения». Какие-нибудь рождественские вирши и стишки, где рифмуются «розы» и «грезы», «любить» и «забыть». Честно говоря, меня все это раздражало. Я с удовольствием вернул бы этот литературный скарб мистеру Сэндерсу, но поступить так было невозможно. Раз в жизни я проявил благоразумие: унес все рукописи домой и постарался о них забыть.
Но на следующей неделе в очередном номере «Кеннуит бикон», который я обнаружил в гостиной миссис Никерсон на столе поверх плюшевого альбома, я прочел, что Байрон Сэндерс, «основатель и в течение долгих лет высокоуважаемый издатель» этого еженедельника, скончался.
Я стал разыскивать его родственников, которым можно было бы передать поэтические творения его отца. Но таковых не оказалось. Байрон Сэндерс умер бездетным вдовцом.
В течение ряда месяцев эти докучливые бумаги валялись в моем письменном столе в университете. В первый день рождественских каникул я вспомнил, что не прочел еще ни единого слова из этих стихов, и писем.
Куинта Гейтс ждала меня к чаю без четверти пять, и я мечтал о безмятежном общении с нею. Утомленный после только что завершенного учебного семестра, я был в каком-то неуравновешенном состоянии духа и вдруг решил хотя бы бегло просмотреть жалкие вирши Джэсона Сэндерса. Это было в четыре часа. И только после девяти слабое ощущение голода вернуло меня в мою комнату, к угасшему камину.
За эти пять часов я открыл гения. Стихи, над которыми я так безобразно издевался, оказались вершиной творческого великолепия. Я встал и громко крикнул. Прислушался к звуку своего голоса, раскатившемуся по пустынному помещению университета, и снова крикнул. Сказать, что я был взволнован, — это слишком бледное определение. Какая тут к черту «Жизнь Бена Джонсона»! Я очень пристрастно относился к своей работе. Она должна была принести мне славу. Но вероятно, что-то более высокое, чем честолюбие, вплелось в чувство уважения, которое я питал к Джэсону Сэндерсу — нечто вроде восторга создателя и гордости отца. Я порядком проголодался, но, презрев это, продолжал шагать по комнате. Мне казалось, что я где-то вне действительности. 1918 год был фантастически нереален, потому что я уже несколько часов жил в пятидесятых годах прошлого столетия. Тут было все: рукописи, к которым никто не прикасался с тысяча восемьсот пятидесятого года, в каждом их сгибе был аромат семидесятилетней давности: дневник, дагерротипы, письма, сохранившие свою свежесть. Письма от Эдгара По, от Эмерсона, Торо, Хотсорна и молодого Теннисона… Дневник велся с перерывами пятнадцать лет. В нем было достаточно данных для того, чтобы воссоздать историю жизни Джэсона Сэндерса, родившегося в 1825 году и, по-видимому, умершего в Греции в 1853-м.
Между мысом Код и океаном идет зловещая и нескончаемая война. То тут, то там океан поглощает какую-нибудь ферму или маяк, воздвигнутый на утесе, но в Кеннуите победила суша. Сегодня там песчаные отмели и теплые проливы, а сто лет тому назад была большая гавань, блиставшая сотнями кораблей, бурлившая новостями о финансовых крахах, гордившаяся китоловами, которые возвращались домой после многолетнего плавания у берегов Сибири, и кораблями из Вест-Индии, привозившими в изобилии ром, сахар и чуму.
Капитан Бэтюэл Сэндерс, владелец судна «Сэлли С.», находился на пути из Кеннуита в Пернамбуко, когда появился на свет его единственный сын Джэсон Сэндерс. Из этого плавания Бэтюэл Сэндерс не вернулся.
На каждом кладбище мыса Код рядом с маленьким молитвенным домом есть десятки надгробий с надписью: «Погиб в море». Теперь я знаю, что в Кеннуите одно из таких надгробий воздвигнуто в память Бэтюэла Сэндерса.
Его вдова, дочь священника, много лет возглавлявшего приход в Труро, была здоровая, аккуратная, хозяйственная женщина. Бэтюэл оставил ей небольшие средства. Она целиком посвятила себя домашнему хозяйству и приложила все усилия к тому, чтобы сын ее не ушел в море. Он не должен был умереть так, как умер его отец — совсем одиноко, последним из оставшихся на разбитом волнами судне.
У Сэндерсов был чистенький, но малоприветливый дом, ни одно из окон которого не выходило на залив. Жены моряков не очень любят смотреть на море, потому что их сильные молодые сыновья уходят туда, чтобы больше не вернуться. Миссис Сэндерс жила в своем низком коттедже с глухой стеной со стороны залива, страстно любя своего сына, но жестоко ограничивая все его стремления. Она была ему и матерью, и отцом, и любимой девушкой, и наставницей, и тираном. И это его угнетало. Он ласкался к ней, но боялся ее глаз, которые становились похожими на заледеневший уголь, когда она уличала сына во лжи.
На первых страницах дневника Джэсона — в ту пору ему было тринадцать лет — имеется негодующая запись о том, что его одноклассники уже работают клерками в банках или в качестве молодых матросов огибают на кораблях сияющие берега Азорских островов, а он все еще сидит за уроками, точно девчонка, привязанная к фартуку матери.
Когда возвращавшиеся домой молодые мореплаватели насмехались над Джэсоном, он принимал это как должное. Вероятно, он был трудолюбив и в меру порочен. Из кратких записей в его дневнике явствует, что однажды он избил Питера Уильямса, сына преподобного Абнера Уильямса, так, «что он едва мог двигаться». За эту провинность он был лишен права посещать молитвенный дом и стал отщепенцем, «скверным мальчишкой» поселка. Одноклассники презирали его и называли размазней, потому что он не пошел в море; их родители боялись его, так как он был известный драчун; его дядя Айра сердился на него за то, что он не захотел стать бакалейщиком, а мать негодовала, потому что у него не было призвания к священнослужению. Видимо, никто не давал себе труда понять этого юношу. Чтение в сочетании с одиночеством неизбежно привело его к писательству. В свежие предвечерние часы на мысе Код, когда па палевых дюнах шелестели бледно-зеленые травы, он сидел, подперев подбородок рукой, и смотрел на море с его беспокойными волнами и на веселые паруса, которые то широко распускались, то совсем исчезали, когда шхуны поворачивали их на другой галс. И вечерами под ритмический шум прибоя он пытался найти слова, которыми мог бы оправдать себя и свою мнимую смелость.
Когда Джэсону исполнилось двадцать лет, он сбежал из дома на рыболовной шхуне. А когда этот сильный двадцатилетний парень вернулся домой, мать избила его, и он, видимо, покорно снес это. В своем знаменитом дневнике он пишет но поводу этого случая следующее: «Мать поцеловала меня при встрече, а затем, будучи женщиной с причудами, неодобрительно относящейся к мужчинам моего характера, она сорвала с меня куртку и отхлестала меня куском китового уса, длинным и удивительно жестким. Я никогда не стану китоловом, если такой маленький кусочек кита может быть таким недружелюбным».
Благополучно завершив эту операцию, миссис Сэндерс, как женщина решительная, быстро женила юного пирата на соседке, которая была на четыре года старше его. Это была миловидная, набожная, но одаренная редкой тупостью особа. Через год у молодой четы родился сын — Байрон Сэндерс, которого я увидел умирающим старцем. Он родился в 1847 году, когдя Джэсону Сэндерсу было двадцать два года.
Поскольку мечты и скрупулезное подыскивание красивых слов — это не работа для мужчины, Сэндерсу пришлось поступить на службу к владельцу крупной фирмы, поставлявшей снаряжение для моряков. Но вскоре он был уволен оттуда за пьянство и грубость, а также за кражу ножа стоимостью в два шиллинга. После этого пять или шесть лет он работал в парусной мастерской. Я представляю себе, как в промежутках между сшиванием толстых кусков парусины он читал стихи, спрятав маленькую книжечку в складках марселя, и как он выцарапывал четырехдюймовой иглой план Трои на морских камнях.
Время от времени его увольняли за разные бесчинства, потом опять принимали, хотя и очень неохотно.
Надеюсь, что из моих высказываний нельзя вывести заключение, что я считаю Джэсона добродетельным молодым человеком. Вовсе нет. Он пил ямайский ром, воровал землянику, его поведение с местными девушками было не похвальным и даже просто недостойным. А нрав его был таков, что он то и дело затевал драку с матросами и регулярно, с целью или без цели, избивал злополучного Питера, сына преподобного Абнера Уильямса.
Однажды он позволил себе еще более низкий поступок. Некая дама из Бостона, супруга весьма уважаемого коммерсанта, приехала на лето в Кеннуит, как приезжают теперь толпы оголтелых теннисистов, которые наводняют мыс Код и нарушают спокойствие занятых размышлениями адъюнкт-профессоров. Эта достойная леди была образованна и, несомненно, музыкальна и артистична. Она узнала, что Джэсон Сэндерс поэт, и ей пришло в голову оказать ему покровительство. Несколько напыщенным тоном она предложила ему явиться в воскресенье к ней, чтобы почитать свои стихи для развлечения ее бостонских родственников. За это он должен был получить шиллинг и остатки слоеного пирога с курицей.
В дневнике Джэсона есть об этом многозначительная запись: «Я послал ее к черту. Она, кажется, обиделась».
Вся соль заключается в том, что спустя три недели Джэсон обратился к этой даме с просьбой разрешить ему сделать то, чем он пренебрег. «Она поступила правильно, указав мне на дверь», — пишет он без всяких дальнейших подробностей.
Нет, Джэсон не был добродетельным. Он совершенно беззаботно бросил жену и ребенка, когда через год после смерти матери сбежал, чтобы принять участие в Крымской войне. Но я думаю, что этот поступок легче понять при внимательном исследовании, которое предпринял я, когда при помощи микроскопа и до боли напрягая зрение, рассматривал дагерротип, изображавший Джэсона, его жену и сына.
В двадцать шесть или двадцать семь лет у Джэсона был прямой нос и плотно сжатый рот. На его правый висок падал непокорный локон. Джэсон носил высокий, но открытый и пышный воротник, из-под которого спереди спускался широкий, складками галстук-шарф. Пушистые баки подчеркивали решительные линии подбородка и лба. Тяжелый долгополый сюртук с большим воротником и широкими отворотами — одежда довольно нескладная — выглядел на нем элегантно, как плащ. Но жена! Тупо уставленные в пространство глаза и рот, которому горести и страстные моления придали какую-то мрачную твердость, казались на этом старом портрете совершенно лишенными способности улыбаться.
Сын их был коренастым мальчишкой. Когда я видел Байрона Сэндерса умиравшим в доме среди соснового леса, он производил впечатление благочестивого и спокойного человека, но в шесть или семь лет это был толстощекий парень, вероятно, ревевший по всякому поводу. Так или иначе, по какой-нибудь причине или вовсе без причины Джэсон Сэндерс подло покинул свое семейство.
В 1853 году в начале столкновения между Россией и Турцией, перешедшего потом в Крымскую войну, Греция задумала вторгнуться в Турцию. Позже, для того чтобы предотвратить соглашение между Грецией и Россией, французские и английские войска укрепились на Пирее, но некоторое время Греция еще казалась свободной.
Дневник Джэсопа Сэндерса кончается следующей записью: «Завтра я покидаю эту страну песков и замусоренных песком мозгов и держу курс на Лонг Айленд на шхуне моего друга Берси. Оттуда — в Нью-Йорк, а потом на корабле в Пирей, во славу Греции и в память Байрона. Можно ли умереть прекраснее, чем умер он? И не найду ли я там какого-нибудь мудрого человека, который поймет меня? Благодарение судьбе, что моя любезная супруга ничего об этом не знает. А если и узнает, да простит она мне, как прощаю ей я».
Вот и все. Все, если не считать вырезку из «Линмаут ньюз леттер», в которой спустя семь лет сообщалось, что, поскольку со времени исчезновения мистера Джэсопа Сэндерса никаких сведений о нем не поступало, вдова его обращается в суд с просьбой официально признать его умершим.
Таковы формальные данные о жизни Джэсопа Сэндерса. Но настоящая его жизнь была только в его творчестве, а оно овеяно несомненной гениальностью. За пять лет до того, как стал известным Уитмэн, Джэсон Сэндерс уже слагал стихи, которые мы называем теперь «свободным стихосложением». В них — прелесть печального, иссушенного приливами сада, прелесть печальной женщины, у которой все похищено морем, и она бродит день за днем среди умирающей, бесплодной красоты. Это любимая тема Джэсона, и в стихах его блеск и твердость льда.
Теперь о письмах: Джэсон посылал свои рукописи некоторым знаменитым своим современникам. Большею частью он получал от них уклончивые ответы. Единственным его вдохновителем был Эдгар Аллан По, который в 1849 году, сам уже глубоко страдавший от своего последнего разочарования, сочувственно писал:
«Я клянусь своей душой, что вы талантливы. Вы пойдете далеко, если сможете устоять перед ненавистью, отвращением, людским забвением и горечью хлеба, перед порицанием ваших лучших творений; если сможете преодолеть робость и не увлечетесь пустыми похвалами пожилых матрон и манерных дам».
Это письмо было последним из того, что я прочел до наступления сумерек в первый день рождественских каникул. На другой день самым ранним поездом я отправился на окованный зимним холодом мыс Код.
Так как Джэсон умер шестьдесят пять лет тому назад, его никто уже не мог помнить, кроме людей в возрасте восьмидесяти лет и старше. Я разыскал одну такую женщину, но кроме: «А?.. Что?», — добился от нее только, что «Джэсон был пугалом даже для змей». Оказалось, по словам этой женщины, что он сбежал от своей семьи и вообще вел себя неподобающе. «Стихи? Он писал стихи? Да что вы! Он же работал в парусной мастерской!»
Услышал я еще о некоем Абиатре Гулде. Ходили слухи, почти уже ставшие мифом, что этот восьмидесятисемилетний старец в прошлом пролил немало человеческой крови. Это был своеобразный пират, который обманными огнями сбивал корабли с курса, а потом вместе со своей бандой грабил и топил их. Он не боялся выходить на своей китоловной шхуне в открытое море во время шторма, но милосердие было ему чуждо. Жил он не в самом Кеннуите, а на песчаной косе возле Джудис Шоалс.
— Как мне добраться туда? — спросил я миссис Никерсон.
— О-о! Это совсем легко. Можно даже пойти пешком.
Вот я и отправился и прошагал пять миль навстречу порывистому ледяному ветру, забивавшему мне рот песком. На мне была енотовая куртка Арона Блюмера, серый фланелевый шарф миссис Никерсон, высокие рабочие сапоги Дэвида Дила и теплые красные перчатки миссис Антонии Срэрос. Моими были только очки, сводимые судорогами икры, тяжелое прерывистое дыхание и рожденный им иней на жестком воротнике куртки. Каких только клятв не давал я, преодолевая этот путь. Я готов был бросить курение, начать регулярно заниматься дыхательной гимнастикой…
Мимо бухточки, где торчали запорошенные снегом траву, вдоль заледеневшего берега, который жег мне ноги при каждом шаге, среди песчаных дюн, моментами дававших некоторую защиту от ветра, и снова на волю бушующей стихии, где смешивались вой ветра и грохот прибоя — так я шел, пока не свалился обессиленный на обледенелые ступеньки крыльца одинокой хижины капитана Лбиатра Гулда.
В свои восемьдесят семь лет он не был ни глух, ни бестолков. Подойдя к двери, он внимательно оглядел меня и проворчал:
— Чего тебе надо? Выпивки принес?
Я не принес ничего, и по этому поводу последовал длинный разговор, пока я прожаривался у печки, возвращая к жизни свои застывшие мускулы.
У Гулда была только одна койка — куча сваленных друг на друга одеял, шарфов и обрывков мешковины. Мне не хотелось оставаться у него ночевать, а капитану, видимо, этого хотелось еще меньше, чем мне. Нужно было возвращаться домой, и я приступил к делу:
— Скажите, капитан, вы знали Джэсона Сэндерса?
— Сэндерса?.. Я знал Байрона Сэндерса и Гидеона Сэндерса из Уэллфлита… и Сэфаса Сэндерса из Фолмауса… и Бэтти Сэндерс, но никакого Джэсона Сэндерса не знал… О-о! Да это, наверное, отец Байрона Сэндерса? Ну конечно! Его-то я помню. Он лет на восемь или девять старше меня. Умер где-то на чужбине. Я был юнгой на «Дансинг джиг», когда он ушел на рыболовной шхуне. Один-единственный раз и побывал в море… Моряк-то он был никудышный!
— Да, но что вы помните о…
— Ничего я не помню! Джэсон с нами, другими ребятами, никогда не водился. Сидел, уткнув нос в книжку. Говорили, что он здорово дрался, но я этого не знаю.
— Но разве вы… Ну… как он говорил, например?
— Говорил? Да так, как и все люди, наверное. Только он не был рыбаком, как мы все. Да!.. Один раз он отколотил меня за то, что я порвал какие-то исписанные бумажки, чтобы сделать пыжи для ружья…
— Что же он сказал вам тогда?
— Он сказал…
Было бы, пожалуй, нескромным передавать сейчас то, что сказал тогда Джэсон. К тому же капитан Гулд вдруг заявил:
— Кажется, я спутал его с каким-то другим парнем… Столько лет прошло… — Он вдруг удивился: — Но управляться со шхуной он все-таки не умел. Нет! Какой уж из него моряк!
Когда я вернулся в Кеннуит, у меня был отморожен нос. До 1887 года в Кеннуите не выходила ни одна газета, поэтому мне больше ничего не удалось раскопать. Но именно эта полнейшая неизвестность сделала Джэсона Сэндерса моей собственностью. Я знал о нем неизмеримо больше, чем кто бы то ни было. Он был темой моей работы, моим духовным предком и любимым сыном. Я чувствовал в нем значительность и благородство человеческой жизни, которые — с огорчением должен это признать — редко встречал в общении с моими студентами. Я иногда раздумывал над тем, сколько таких Джэсонов могло затеряться в рутине университетских занятий. Я забросил свою работу над Беном Джонсоном и чувствовал себя, точно водитель захудалого автобуса, превратившийся вдруг в автомобилиста-гонщика.
Что касается Куинты Гейтс, то, когда в феврале я встретил ее на приеме у президента, она сказала, что я пренебрегаю ею. В то время я подумал, что она просто дразнит меня, но потом меня взяло раздумье. Она была слишком холодна, и в ней не чувствовалось той искренности, на которую я привык полагаться. Но мне было все равно. Бродя по дюнам с моим Джэеоном, я не мог вернуться к Куинте, чтобы говорить с ней о сонетах в голубых сумерках комнаты над чайными чашечками из прозрачного фарфора.
Я преподнес миру Джэсона Сэндерса в потрясающей статье, помещенной в газете «Уикли Ганфалон». Большая часть ее была перепечатана воскресным литературным приложением к «Нью-Йорк курьер», где был помещен портрет Джэсона и — могу скромно отметить это — мой также. Фотография довольно интересная: я в коротких брючках сижу рядом с Куинтой на теннисном корте.
Далее тему о Джэсоне подхватила «Нью-Йорк джем». Но ни я, ни моя статья там не упоминались, и во всю страницу был дан кричащий заголовок: «Злобная европейская конспирация скрывает смерть величайшего американского барда». Я был удивлен такой кражей, хотя мне забавно было видеть, как создается новый мифический национальный герой. В «Ныо-йорк джем» описывалось, как Джэсон Сэндерс плавал по всем морям, водил свою команду в Танжер на спасение несчастной христианской девушки, похищенной турками. По поводу такого пустяка, как покинутые жена и ребенок, «Джем» проявила странную рассеянность. По ее сообщению, супруга Джэсона якобы со слезами просила его: «Иди, куда зовет тебя твой долг», — после чего он расцеловался с ней, оставил ей хорошее состояние и торжественно отправился в путь. Но главным шедевром газеты «Джем» было интервью с Абиатром Гулдом, любезную разговорчивость которого я уже изображал. В газете «Джем» Гулд разглагольствует так:
«— Мы, мальчишки, были народ отчаянный, плавали на всяких негодных суденышках, но капитан Джэсон Сэндерс был для нас богом. Никто из команды не отважился бы, подобно ему, прыгнуть за борт в зимний шторм для того, чтобы спасти несчастных ребят, у которых волнами перевернуло лодку. А ведь он был такой спокойный, такой ученый… Между вахтами только и делал, что сидел над книжкой со стихами… Эх! хороши были денечки на бригантине «Дансинг джиг»!»
Мне думается, что репортер газеты «Джем» снабдил Абиатра Гулда тем напитком, которого я захватить с собой не догадался.
Честно говоря, я почувствовал злость, не подобающую ученому. Мой герой уплывал из моих рук, и мне хотелось вернуть его. Это мне удалось. Никто не знал, что произошло с Джэсоном после того, как он отправился в Грецию. Это выяснил я. С помощью приятеля, работавшего в историческом архиве, я просмотрел все доступные для обозрения документы по истории Греции в 1853–1854 годах. Я был уверен, что такой отчаянный парень, как Джэсон, должен был пробиться сквозь сухие газетные отчеты.
Мы обнаружили, что в 1854 году, когда французы и англичане оккупировали Пирей, какой-то таинственный лейтенант Джэсмин Сэндек появился в Афинах как народный герой. Вы замечаете сходство? Джэсмин Сэндек — Джэсон Сэндерс. Романтически настроенный молодой человек мог приукрасить свое американское имя. Кто был лейтенант Сэндек, никто точно не знал, но он не был греком. Французы считали, что он англичанин, англичане говорили, что он француз. Он был предводителем шальных молодых афинцев в их набеге на французскую линию обороны. Его схватили и немедленно расстреляли. А после смерти лейтенанта Сэндека какой-то американский моряк заявил, что это был его двоюродный брат и что фамилия его вовсе не Сэндек. Настоящую фамилию он, однако, не сообщил и закончил свое утверждение так: «Мой двоюродный брат был родом из Кенненбункпорта, где многие считали его ненормальным»!
Есть ли необходимость указывать на то, как легко мог греческий писака спутать Кенненбункпорт с Кеннуитом? Так же легко, как этот неизвестный двоюродный брат спутал безумие с гениальностью.
Представьте себе картину смерти Джэсона. Разве это не достойный его конец? Разве лучше было бы ему бездельничать на парусном складе или стать бакалейщиком, священником, адъюнкт-профессором? Представьте себе полуденное солнце Греции, озаряющее выбеленную стену; темно-фиолетовое море, холмы с мраморными отложениями, воспетые Сафо, и юношу, может быть, одетого в нелепую форму — французский кивер, ярко-красную британскую куртку, брюки, купленные на мысе Код, и греческие сапоги. Он стоит в мечтательной задумчивости, не совсем понимая, что происходит; перед ним ряд солдат с длинными мушкетами… Залп!.. Вспышка огня смешивается с облачком пыли…
Отчет о всех этих фактах, касающихся Джэсона Сэндерса, я дал в своей второй статье в «Ганфалон». К этому времени все уже говорили о Джэсоне. Настало время написать о нем книгу.
Я работал над ней целый год. В нее вошло все то, что писал сам Джэсон, а также биографии трех поколений Сэндерсов. Книга имела заслуженный успех, и дурная репутация Джэсона сменилась настоящей славой. В 1919 году, через шестьдесят лет после смерти, он возродился для новой жизни. Одна предприимчивая компания отпечатала типографским способом его портреты, которые были повешены в школах рядом с портретами Лонгфелло, Лоуэла и Вашингтона. Это возвращение к жизни было настолько реальным, что мне даже довелось увидеть его в Нью-Йорке, в инсценировке, посвященной великим людям Америки. Какой-то способный молодой человек, удачно загримированный, изображал в ней Джэсона беседующим с Эдгаром По. Затем он появился в качестве героя романа, был снисходительно упомянут знаменитой английской поэтессой. Смерть его послужила темой для картины: представители некоей кинокомпании запросили о возможности создания фильма о Джэсоне. И в эту пору бурного расцвета его новой жизни он был внезапно убит.
Яд, от которого наступила его вторая смерть, заключался в письме, присланном в «Ганфалон» Уитни Эджертоном, доктором философии и адъюнкт-профессором по кафедре английской литературы в Меланктонском колледже. Хотя я никогда не встречался с Эджертоном, но мы были давнишними противниками. Неприязнь началась с моей суровой, но справедливой критики одной его книги.
Эджертон был единственным человеком, позволившим себе насмешку над Джэсоном. В предыдущем своем письме в «Ганфалон» он намекал на то, что Джэсон заимствовал свои поэтические образы из китайской лирики. Блестящая осведомленность! Джэсон, вероятно, даже не знал о существовании у китайцев какой бы то ни было литературы, кроме квитанции из прачечной. А вот второе письмо Эджертона:
«Я видел репродукцию скверной картины под названием «Смерть Джэсона Сэндерса», изображающую расстрел этого очаровательного молодого человека в Греции. Однако мистер Сэндерс вовсе не был расстрелян в Греции, хотя это было бы неплохо. Он не был Джэсмином Сэндеком. Конечно, превращение честного простого имени в слащавую конфетку — это вещь вполне ему свойственная, но фактически места не имевшая. Героически погибнуть в Греции в 1854 году Джэсону не удалось по той простой причине, что с декабря 1853 года по апрель 1858-го он отбывал наказание в исправительной тюрьме штата Делавар за два доказанных преступления: поджог и покушение на убийство. К Греции же он за всю свою жизнь не был ближе, чем в тех стихах, которые писал в камере Делаварской тюрьмы.Д. Уитни Эджертон».
Примите… и прочее.
Издатель «Ганфалона» телеграфировал мне содержание этого письма слишком поздно для того, чтобы я успел предотвратить его напечатание. Час спустя после получения телеграммы я уже ехал в Делавар, начисто забыв, что Куинта ждала меня к обеду. Я был уверен, что, как говорят мои студенты, «прижму» этого Эджертона!
Начальник тюрьмы заинтересовался этим делом и помог мне, вытащив все старые регистрационные книги. Мы хорошо просмотрели их. Слишком хорошо! Мы прочли, что Джэсон Сэндерс из Кеннуита, женатый, по профессии парусный мастер, был приговорен к тюремному заключению за поджог и покушение на убийство и пробыл в тюрьме более четырех лет.
Позже в Уилмингстонской библиотеке в старых подшивках давно не существующих газет я разыскал заметку, датированную ноябрем 1853 года.
«В доме мистера Палатинуса, весьма уважаемого фермера, живущего близ Христианенбурга, произошел случай, который нельзя рассматривать иначе, как возмутительное хулиганство. В прошлый четверг мистер Палатинус предоставил нищу и ночлег какому-то бродяге, назвавшемуся Сэндерсом, за выполненную последним небольшую работу. На следующий вечер этот человек нашел спрятанный в амбаре спирт и, напившись, стал требовать у мистера Палатинуса денег, потом ударил его, швырнул на пол лампу и таким образом вызвал пожар в доме. Сэндерс задержан и должен предстать перед судом. Говорят, что это бывший матрос с мыса Код. Интересно, куда смотрят наши официальные блюстители порядка, если такие опасные преступники беспрепятственно гуляют на свободе?»
Я не торопился оглашать мои открытия. Это сделал корреспондент газеты «Ныо-Йорк джем». Его отчет получил широкое распространение в печати. Портреты Джэсона были сняты во всех школах.
Я возвратился к своим занятиям в университете. Меня поддерживала только верность Куинты. Сидя у камина и подперев подбородок своими тонкими пальцами, она произнесла:
— А может быть, тут какая-то ошибка?
Эти слова воодушевили меня. Возможно, я покинул Куинту слишком поспешно, но ведь только она одна всегда понимала и прощала меня. Я бросился домой, задержавшись по пути, чтобы позвонить по телефону моему другу из исторического архива. Он уверил меня, что есть очень часто встречающаяся в Греции фамилия Палатайнос. Заметьте, какое сходство с фамилией Палатинус! Я даже затанцевал в телефонной кабине аптеки, весело забарабанил пальцами по его гулким стенкам и, выглянув, увидел одного из моих студентов, который покупал плитку шоколада и неприлично ухмылялся, 'смотря на меня. Я попытался поскорее выбраться из кабины, но с трудом привел ноги в соответствие с моими намерениями.
Я начал свое иисьмо в «Ганфалон» в десять часов вечера, а кончил его холодным утром, около пяти часов. Помню, как я метался взад и вперед по комнате без всякого намека на собственное достоинство, как я неизвестно зачем раскачивался, ухватившись за медную перекладину кровати, бил кулаками по столу, закуривал папиросы и швырял их недокуренными на пол. В моем письме я доказывал, вернее старался доказать, что фамилия Делаварского фермера была не Палатинус, а Палатайнос. Что он был грек. Что он не мог приютить и накормить Джэсона за выполненную им работу, потому что дело происходило зимой, когда работ на ферме очень мало. Я утверждал, что этот Палатайнос был агентом греческих революционеров и Джэсон был послан на свидание с ним из Нью-Йорка. Взволнованный юноша приехал, готовый принять любой приказ Палатайноса, каким бы трудным ни было его выполнение, и обнаружил, что Палатайнос предатель, действующий в пользу Турции. Сидя в кухне у выложенного побеленными кирпичами очага, Палатайнос изливал перед испуганным молодым человеком ядовитые измышления международного шпиона. Он убеждал Джэсона вести шпионскую работу среди греков в Америке. Потрясенный Джэсон с трудом добрался до постели. Весь следующий день он сопротивлялся домогательствам предателя. Палатайнос напоил его коньяком. Поэт впал в раздумье, потом внезапно вскочил и бросился на Палатайноса. При этом опрокинулась лампа, отчего сгорела часть дома. Озадаченный случившимся, деревенский полицейский арестовал приезжего, никому не известного молодого человека.
Сэндерс попал в тюрьму, как настоящий мученик, пострадавший за свободу. Он мог бы поистине быть расстрелянным в Греции в теплый солнечный полдень. Это очень вероятно.
О том, как я восстанавливал подлинную историю Джэсона, много писалось в «Ганфалоне» и вообще не только в Америке, но и за ее пределами, но я в то время был так расстроен, что даже не очень этим гордился. «Меркюр де Франс» упомянула о моей работе, непростительно исказив мою фамилию.
Я решил заняться исследованием событий из жизни Джэсона, происшедших после его освобождения из тюрьмы, поскольку теперь я не знал, где же и когда он на самом деле умер. Я строил по этому поводу кое-какие планы, когда появилось еще одно письмо тайного убийцы Джэсона — Уитни Эджертона. Он в насмешливом тоне заявлял, что Палатинус совсем не Палатайнос, что он не грек, а швед.
Я написал Эджертону, требуя, чтобы он представил доказательство своих утверждений и сообщил их источники. Он не ответил мне. Не ответил на полдюжины посланных мною писем.
Редакция «Ганфалона» заявила, что ее ввели в заблуждение в отношении Джэсона, и что ничего больше она о нем печатать не будет. Таким образом, Джэсон Сэндерс был убит в третий раз и, по-видимому, должен был остаться навсегда мертвым.
Расстроенный, сильно издержавшийся на свои поиски на мысе Код и в Делаваре, предупрежденный деканом о том, что мне следует заниматься преподаванием и прекратить нелепые попытки приобрести известность, я покорно погрузился в учебную работу, притворяясь потерпевшим поражение. Однако мне все-таки не терпелось узнать, где же и когда умер Джэсон. Не мог ли он, например, сражаться во время гражданской войны в Америке? Но как это узнать? И тут произошло самое удивительное из моих приключений, связанных с делом Джэсона.
Я пил чай у Куинты. Меня иногда беспокоило, что ее, может быть, уже утомили мои постоянные рассуждения о Джэсоне. Я не хотел надоедать ей, старался этого не делать, но ни о чем другом думать не мог. И надо сказать, что только она одна умела сносить это.
— Как… ну как заставить Эджертона рассказать все, что он знает? — произнес я, тяжело вздохнув.
— Поезжай и повидайся с ним! — несколько нетерпеливо отозвалась Куинта.
— Но ты же знаешь, что я не могу себе это позволить, поскольку все мои сбережения истрачены, а Эджертон живет бог знает где — в Небраске!
К моему удивлению, Куинта встала, вышла из комнаты и, вернувшись, протянула мне чек на триста долларов. Гейтсы люди состоятельные, но я, естественно, не мог взять эти деньги и отрицательно покачал головой,
— Пожалуйста, — сказала она резко, — давай покончим с этим!
Меня вдруг осенила надежда.
— Значит, ты веришь в Джэсона? А я-то думал, что ты к нему равнодушна!
— Я?! — вырвалось у нее. Потом она продолжала сдержанно: — Не будем об этом говорить, прошу тебя… Скажи лучше, тебе не кажется, что в этой симфонии была допущена ошибка?..
Мой разговор с деканом перед тем, как я отправился на поезде в Меланктон, Небраска, был не особенно приятным. Я придумал следующий план: это был конец академического года, и я решил притвориться человеком, который, проработав в качестве служащего в каком-то предприятии, желает подготовиться для получения диплома о высшем образовании по английскому языку, но должен сперва сдать предметы, уже несколько забытые со времени окончания школы. Я хотел сделать вид, что желал бы подготовиться под руководством прославленного доктора Уитни Эджертона, которого прошу взять меня к себе на полный пансион. Такому молодому ученому, как Эджертон мои деньги могли прийтись кстати, думал я, живя у него, я мог бы без особого труда порыскать в его кабинете и обнаружить какие-нибудь документы или письма, послужившие источником его тайных сведений о Джэсоне.
Я решил назваться фамилией Смит. Это было, пожалуй, удачно придумано, поскольку такая обычная фамилия вряд ли привлекла бы особое внимание. Все казалось разумным и легко осуществимым.
Но когда в Меланкгоне мне указали дом Эджертона, я понял, что он вовсе не бедняк, а, к сожалению, очень богатый человек. У него был великолепный особняк с белыми колоннами, слуховыми окнами, чугунными оконными решетками, кирпичной террасой и английским садом.
Я с трудом добился разрешения войти и прямо потребовал свидания с Эджертоиом. Это был широкоплечий напыщенный моложавый человек в очках без оправы. Он принял меня в роскошном кабинете с бархатными портьерами на окнах, с широким письменным столом и стенными шкафами, наполненными книгами, о которых я мог только мечтать. По сравнению с этим обширным белым с нежно-голубой отделкой помещением мои две комнатки казались нищенскими.
Я предполагал, что мне придется скрывать свою ненависть, но вместо этого меня охватило смущение. Однако, клянусь богами, это ведь я, захудалый ученый, создал Джэсона, а этот элегантный надутый дилетант без всякой причины нанес ему удар ножом!
Поглядывая по сторонам, я, может быть, менее искусно, чем предполагал, изложил Эджертону мое желание работать под его руководством.
— Вы очень любезны, — ответил он, — но боюсь, что это невозможно. Я рекомендую вас кому-нибудь другому. Между прочим, какой колледж вы кончили?
Одному богу известно, как мне пришло это в голову, но я назвал какое-то провинциальное учебное заведение под названием Титус-колледж, о котором ровно ничего не знал.
Эджертон оживился.
— Да? А вы знаете, что мое первое учительское место было как раз в Титус-колледже? Уже много лет я не получал оттуда никаких вестей! Как поживает ректор Долсон? А миссис Зибель? О-о! А как себя чувствует милый старичок Кассауорти?
Да простит мне начальство Титус-колледжа! Я рассказал, что ректор болеет лихорадкой, что Кассауорти — профессор, швейцар или деревенский могильщик, кто знает? — очень увлекается гольфом. Что касается миссис Зибель, то всего несколько месяцев тому назад она угощала меня чаем.
Это как будто удивило Эджертона. Я часто потом думал, чем скорее всего способна была угостить миссис Зибель — чаем, джином или купоросом.
Эджертон сумел быстро от меня отделаться. Он вежливо вытолкал меня. С улыбкой сообщив мне фамилию подходящего для меня руководителя, он жестами увлек меня к двери и даже не пригласил побывать у него еще раз.
Я сел на скамейке на станции Меланктон. Очевидно, я приехал с берегов Атлантического океана для того, чтобы сидеть здесь на сломанной скамейке и смотреть, как какой-то гражданин плюет в ящик с опилками!
Я провел ночь в непрезентабельной гостинице и на следующий день снова пошел к Эджертону, заранее предполагая, что мое появление его не порадует. Так оно и было. Я попросил разрешения посмотреть его библиотеку. Он оставил меня одного, раздраженно предупредив: «Не забудьте затворить входную дверь, когда будете уходить».
Рискуя тем, что кто-нибудь может войти, было бы небезопасно шарить в письменном столе или в шкафах в поисках документов о Джэсоне. Но, пока я стоял у окна, делая вид, что читаю, мне удалось настолько отвернуть винты на задвижке подъемной рамы окна, чтобы окно можно было легко поднять снаружи.
Итак, я собирался совершить в этом кабинете кражу со взломом!
В ту же ночь, вскоре после полуночи, я вышел из своей комнаты в гостинице, зевая посидел в холле, перелистал для вида несколько потрепанных журналов и со вздохом сказал сонному дежурному:
— Пойду немножко подышу свежим воздухом перед сном.
Во внутреннем кармане у меня были отвертка и электрический фонарик, купленные утром в скобяной лавке. Из детективных романов, которыми я иногда увлекался, мне было известно, что фонарик и отвертка, или «джимми», — вещи необходимые ворам при их работе.
Идя по улице, я пытался принять свирепый вид, чтобы напугать всякого, кто решился бы остановить менй. Для этого я спрятал в карман очки и привел в беспорядок галстук.
Наверно, я как-то утерял в это время свое нормальное равновесие, потому что ради доброго имени Джэсона Сэндерса готов был рискнуть своей незапятнанной репутацией, которой так дорожил. И вот я, наставник уважавших меня студентов, прокрался через проволочную ограду и оказался в саду Эджертона. Сад был огорожен забором со всех сторон, кроме той, что выходила на улицу. Именно туда мне предстояло бежать в случае неудачи — прямо на свет уличного фонаря. Внезапно меня охватила дрожь, и я потерял уверенность в том, что мне следует находиться в этом саду.
Нет, я не мог это сделать!
Со всех сторон мне чудились угрозы. Не выглядывает ли кто-то из окна верхнего этажа? Не шевельнулась ли портьера в кабинете? Не скрипнуло ли что-то позади меня? Я, который ни разу в жизни не разговаривал с полицейским, кроме тех случаев, когда спрашивал дорогу, теперь забрался сюда, рискуя, что со мной обойдутся, как с обычным бродягой, будут стыдить меня, грубо хватать за руки!
Осторожно подбираясь к окнам кабинета, я чувствовал смущение под взорами воображаемых глаз. Я не помню, чтобы я боялся быть застреленным, нет! Мое чувство было более расслабляющим и менее определенным. Я как бы ощущал изумленное негодование со стороны школы, церкви, банков, суда и… Куинты. Но все же я приблизился к среднему окну, тому самому, у которого я ослабил задвижку.
Но нет! Я не мог это сделать!
В детективных рассказах это кажется очень легко, но лезть в темноту навстречу неизвестности? Карабкаться на подоконник, точно мальчишка-первокурсник, и красть, как грязный воришка?
Я дотронулся до окна, кажется, даже попытался поднять его, но это было выше моих сил. Меня парализовало отвращение. Красть у вора, который убил Джэсона Сэндерса? Никогда! Я имею право знать то, что известно ему. Я имею это право! Видит бог, я вытряхну это из него! Встречусь лицом к лицу с этим напыщенным псом и изобью… нет, убыо его!
Помню, как я обежал угол дома, нажал кнопку звонка и стал до боли в ладонях колотить по дверной панели.
Свет. Голос Эджертона:
— Что такое? В чем дело?
— Скорее! Человек ранен… Автомобильная катастрофа! — завопил я.
Эджертон отворил дверь, я ворвался в нее и стал отталкивать Эджертона в холл, требуя:
— Мне нужно все, что у вас есть о Джэсоне Сэндерсе!
Тут я заметил у него в руке револьвер. Боюсь, что я повредил ему руку… Потому, усаживая его на стул в кабинете, я сказал:
— Откуда вы взяли ваши данные? Где умер Сэндерс?
— Ах, вы, наверное, тот идиот, на совести которого лежит возвеличение Сэндерса? — задыхаясь, проговорил он.
— Желаете вы выслушать меня? Я убью вас, если вы не отдадите мне то, что я хочу, и немедленно!
— Что-о?! Берегитесь!..
Дальше я не помню. Как ни странно, всякий раз, когда я вспоминаю этот разговор, у меня начинает болеть голова. Наверное, я ударил Эджертона, хотя он был, конечно, крупнее и упитаннее меня. Но я и сейчас слышу его визгливый крик:
— Это насилие! Вы сумасшедший! Но если вы так настаиваете, так знайте, что я получил все сведения о Сэндерсе от Питера Уильямса, священника в Пеней, Колорадо!
— Покажите мне его письма.
— Разве это необходимо?
— Уж не думаете ли вы, что я поверю вам на слово?
— Ну, хорошо. У меня здесь только одно письмо, другие хранятся в сейфе. Уильяме впервые написал мне, когда прочел мое письмо с критикой ваших статей. Он сообщил достаточно много подробностей. Видимо, у него есть основательные причины ненавидеть самую память о Сэндерсе. Вот последнее его послание — несколько новых фактов о замечательной поэтической карьере Сэндерса.
С первого же взгляда я увидел, что это такое. На листке, протянутом мне Эджертоном, был неискусно отпечатанный заголовок:
«Преподобный Питер Уильямс. Религиозное братство Ренувелистов, Пеней, Колорадо».
А одна из фраз текста гласила следующее:
«Еще до этого поведение Сэндерса с женщинами было непристойным. Оно подлежит самому суровому осуждению…»
Так вот где была змея! Эджертон значит только носитель ее яда…
Я покинул Эджертона. На прощание он сказал мне глупость, которая показывает, что его возбуждение в этот момент было не меньшим, чем мое:
— Прощайте, лейтенант Сэндек!
Я был уверен, что меня арестуют по его требованию, как только я вернусь в гостиницу, хотя бы только для того, чтобы собрать вещи. Я тут же решил бросить мой багаж и поскорее покинуть город. К счастью, со мной не было ни моего хорошего костюма, ни чемодана, подаренного мне Куинтой.
Пройдя боковыми улицами, я поспешно зашагал по железнодорожному полотну, радуясь, что при мне есть электрический фонарик, казавшийся таким абсурдным под окном кабинета Эджертона.
Я сел на насыпь. Как сейчас помню остроту неровных кусков шлака и щебня и вижу замшелую кучу гнилых бревен, на которые падал молочный свет моего фонаря, когда я включил его, чтобы прочесть письмо Питера Уильямса. Оно было все-таки каким-то ключом.
Питер Уильямс! Так ведь звали также того сына преподобного Абнера Уильямса из Кеннуита, которого так часто колотил Джэсон. Жаль, что мало! Преподобный Абнер отлучил Джэсона от своего молитвенного дома. Все это, естественно, родило вражду между Джэсоном и Уильямсами. Могли быть и другие причины, например, соперничество в отношении какой-нибудь девушки.
Письмо преподобного Уильямса было написано на машинке. Такой современный способ письма у деревенского священника указывал на то, что это человек лет сорока, не больше. Разве не логично было предположить, что Питер Уильямс из Колорадо может быть внуком Питера Уильямса из Кеннуита? Он мог бы тогда использовать сведения, с давних пор имевшиеся в распоряжении семейства Уильямсов, для того чтобы загубить Джэсона, врага своего деда.
Перед рассветом я уже ехал в товаро-пассажирском поезде, а на следующий день после полудня прибыл в Иенси, Колорадо.
Я разыскал дом приходского священника его преподобия Питера Уильямса. Это был маленький выкрашенный коричневой краской коттедж на склоне холма. Я приблизился к нему, накаленный яростью, и постучал в дверь. Мне отворила удивленная девица тевтонского типа. Я спросил, могу ли видеть мистера Уильямса, и меня провели в его простой деревенский кабинет. Я увидел там не сорокалетнего человека, как предполагал, судя по письму, а поразительно старого, даже древнего священника, крепкого, как бизон, с огромной пышной белой бородой. Он сидел у камина в глубоком кресле-качалке.
— Ну? — произнес он.
— Вы преподобный Питер Уильяме?
— Да, это так.
— Разрешите мне сесть?
— Можете.
Я спокойно уселся на небольшой простой стул. Моя ярость укрепилась сознанием, что мне придется иметь дело не с каким-то внуком противника Джэсона, а с самым подлинным, настоящим Питером Уильямсом. Я видел перед собой того, кто имел честь ощущать па себе кулаки Джэ сша Сэндерса. Это была драгоценная змея, и ее следовало обойти хитростью. Я начал очень почтительно:
— Мне говорили… Я однажды проводил лето на мысе Код…
— Кто вы такой, молодой человек?
— Смит. Уильям Смит. Коммивояжер.
— Ну-ну. Допустим.
— Мне говорили, что вы родом с мыса Код… из Кеннуита.
— Кто это говорил?
— Я, право, сейчас не припомню…
— Ну, и что же из этого следует?
— Я просто подумал, не сын ли вы его преподобия Абнера Уильямса, который был священником в Кеннуите много лет назад, в сороковых годах прошлого века.
— Да, я духовный сын этого священнослужителя.
Осторожно, очень осторожно, прикидываясь почти благоговейно настроенным, я продолжал:
— Тогда вы, наверно, знали человека, о котором мне довелось читать… этого Джэсона… как его?.. Сэндвич, кажется.
— Джэсон Сэндерс. Да, сэр, я хорошо его знал, слишком хорошо. Большего негодяя еще не было на свете. Пьяница, злобный человек, слепо отвергавший всякую духовную благодать. В нем было все то, что я усердно стараюсь искоренять.
Голос Уильямса звучал торжественно, как проповедь в соборе. Я ненавидел его, но это и на меня произвело впечатление. Я сделал еще попытку:
— Меня часто удивляет одна вещь. Говорят, что этот Сэндерс не умер в Греции. Интересно, где и когда он умер.
Старик засмеялся. Он щурил на меня глаза и весь трясся от смеха.
— Вы чудак, но у вас есть выдержка. Я знаю, кто вы. Эджертон телеграфировал мне о том, что вы едете сюда. Итак, вам нравится Джэсон? А?
— Да, он мне нравится!
— Я же говорю вам, что он был вор, пьяница…
— А я говорю вам, что он был гений!
— И это вы говорите мне? Хм!
— Послушайте, что у вас за причина так преследовать Джэсона? Ведь не только же ваши мальчишеские драки? И каким образом вы узнали, что было с ним после того, как он покинул Кеннуит?
Старик взглянул на меня так, как будто я был какой-то букашкой. Он ответил мне медленно, растягивая слова, словно для того, чтобы испытать мое терпение, настолько неистовое, что от него ощущался холод в спине и спазмы в желудке.
— Я знаю все потому, что в его тюрьме… — Он умолк и зевнул, потом потер себе подбородок… — В его камере я боролся с владевшим им злым духом.
— И победили??.
— Да.
— Ну, а потом. Где же он умер? — спросил я.
— Он не умер.
— Вы хотите сказать, что Джэсон Сэндерс еще жив? Через шестьдесят лет после…
— Ему девяносто пять лет. Видите ли… я… до того, как я переменил свое имя на имя Уильямса… я был… Я и есть Джэсон Сэндерс, — сказал старик.
И тогда, преодолевая расстояние в две тысячи миль, пешком по деревенской улице, товаро-пассажирским и скорым поездами, сидя неподвижно в купе и молча в отделении для курящих, я помчался домой, чтобы найти освежительное утешение возле Куинты Гейтс.
Перевод с английского М. А. КОПЕЛЯНСКОЙ и А. Д. ШАПОШНИКОВОЙ