Мальчишка сел на скамью и сплюнул. На душе было скверно. Он потер ладонью лоб, потом натянул кепку до бровей и тихо вздохнул. Жизнь как будто нарочно решила поиздеваться над ним и все выкидывала какие-то дурацкие шутки. Его буквально вытолкали за дверь, чтобы старшая сестра могла спокойно заниматься своими делами. Мальчишка выругался. Это чуть-чуть облегчило душу. Он сейчас был усталый и злой. Все казалось глупым, бессмысленным, все его раздражало. Даже ясное сентябрьское солнце как назло било прямо в глаза.

   Надвинув кепчонку еще ниже, он снова презрительно сплюнул, затем вытянул ноги и лег на скамейку. И лежа он все думал о жизни. Нет, право же, в ней была какая-то чертовщина, какое-то преднамеренное издевательство. Иначе он бы не лежал тут, голодный и неприкаянный, как бездомная собака. Все-таки, конечно, не в пример было лучше, когда еще жив был отец. Тогда хоть было что есть. Только и дела, что в школу ходить. Но батька помер. Экая чертовщина, что человек непременно должен помирать. Это ж надо — родиться, чтобы потом помереть. Вот как батька, к примеру. Теперь-то он, конечно, в раю. А то, может, и рая вовсе нет никакого. Может, и это один треп…

   В это время мальчишка услышал над собой голос:

   —  Послушай, молодой человек! Подбери-ка свои ноги, чтобы я тоже мог сесть.

   Тут уж мальчишка разозлился взаправду. Елки-палки, неужели даже в пустом сквере человеку нельзя спокойно побыть одному! Подскочив, он сел и тявкнул, как загнанная собачонка:

   —  На, садись, зараза, если тебе уж так…

   Он вдруг осекся, не докончив фразы, словно поперхнулся. Перед ним стоял учитель — высокий, сухопарый мужчина с треугольным лицом, в неизменных очках-оглоблях. Мальчишка смутился, но ненадолго. В следующий миг к нему вернулась мальчишеская смелость, и он уже был готов на все. Да, это действительно учитель, но теперь ему все учителя нипочем. Нынче весной мальчишка простился со школой раз и навсегда, так что этот человек не имеет над ним никакой власти. Теперь он «просто знакомый». Знакомый старикашка, училка-долдон, который за последние годы немало попортил крови да еще чуть что рассказывал неприятные истории об исправительных колониях и детских домах.

   Учитель сел рядом и заговорил по-свойски:

   — Вот оно что! Оказывается, это Ристо! Здорово, парень. Что это ты здесь прохлаждаешься?

   Мальчик поморщил нос и ответил:

   — А что такое? Что вам от меня надо? Не могу я здесь быть, что ли?

   Учитель почувствовал, что краснеет. Мальчишка-сорванец, стало быть, ничуть не изменился за четыре месяца. Такой же раздраженный, ершистый и колючий. Только теперь уж его нельзя ни отправить в угол, ни без обеда оставить, ни отвести в учительскую, ни побить — даже нельзя снизить отметку по поведению. Они взглянули друг на друга, как два злейших врага. Засим последовало молчание. Две души вели позиционную войну, во время которой лишь глаза совершали стремительные разведывательные налеты.

   Учитель попытался продолжить разговор, хотя и понимал его бесполезность. Что говорить, о чем говорить, если перед тобой уличный мальчишка, злостный сорванец, извращенная дурным воспитанием и никем не понятая душа? Да, разумеется, это типичное дитя городских окраин, всеми отвергнутое и само отвергающее всех и вся. Перед ним уже маячит блестящее будущее хулигана.

   — Ну-с, как же ты провел лето? — спросил наконец учитель. Мальчишка смачно плюнул и ухмыльнулся:

   — Вот это вопрос! Совсем дамский. Благодарю вас. Лето я провел здесь, за неимением лучшего места.

   И на его худом лице показалась ехидная улыбка. Жестокая улыбка победителя. Он считал, что было просто дико говорить любезности. С самого рождения он привык получать пинки и затрещины. Каждый норовил его стукнуть. Просто так. Без всяких. Походя. «Выкатывайся на улицу, — то и дело говорила старшая сестра, — чтобы я могла заработать квартирную плату!» И если он не сразу убирался, сестра звала на помощь своих клиентов. Он считал это всё вполне естественным. Такова была жизнь. А ты еще улыбайся!

   Учитель смерил взглядом своего бывшего ученика, душа которого была и оставалась неразгаданной загадкой. Мальчишка дурного поведения, от этого никуда не уйдешь. Но как-то не верилось, что его рано очерствевшая душа была так же черна, как и его немытые руки. Какой-то он был маленький не по летам, худой и жалкий — совершенный заморыш. Голые ноги его своей резкой худобой и землистым цветом напоминали корни дерева. И одежонка на нем вся светится, в тряпье превратилась, а под тряпьем — лишь кожа да кости. Да вечно бунтующее сердце.

   Учителю стало грустно. Мальчик вызвал у него жалость. Несмотря ни на что. Он спросил почти отечески:

   — Сколько же тебе лет, Ристо?

   — Сколько! — повторил мальчик со злостью. — Очень невежливо спрашивать человека о возрасте. Так по крайней мере моя  сестра отвечает господам. Сказать бы, что Жир… Конечно же, вы, господин учитель, можете припомнить, что мне скоро будет четырнадцать.

   — Совершенно верно, — ответил учитель, утвердительно кивнув головой, и спросил с любопытством: — Ты, кажется, чего-то не договорил? Ну, валяй уж, выкладывай все начистоту! Мы ведь не в классе.

   Парень не стал церемониться и прямо сказал:

   — Видите ли, дело в том, что в школе вас прозвали Жирафом. Так и до сих пор все зовут вас, за глаза. Это здорово придумано, да? Как, по-вашему?

   — Придумано неплохо, — согласился учитель и прикусил губу. — Ты, что ли, придумал?

   — Не я. Не знаю, лето. Я предлагал другие прозвища. Например, Хвощ или Сколопендра. Но товарищи не поддержали. А Жираф пришлось как раз впору.

   Очень дерзким оказался этот бывший ученик. Совершенно созрел для воспитательной колонии. Но учитель сдержался. Он достал портсигар, вынул сигарету и закурил. Парнишка жадными глазами смотрел на него, что-то соображая, и наконец решился:

   — Не будет нахальством, если я попрошу сигарету? Сеструха утром свистнула у меня последний чинарик…

   — Ну, знаешь! — не выдержал учитель и повысил голос: — Да как ты смеешь! Нет, право же, это заходит слишком далеко. Тринадцатилетний мальчонка курит!

   Парнишка не смутился. Он извлек из кармана грязный окурок, который подобрал на тротуаре у входа в сквер, дернул книзу козырек своей кепки и сказал:

   — Одни начинают курить смолоду, другие — под старость, третьи вовсе не курят. Я же вот второй год как закурил. Так мне подействовало на нервы, что батька мой вдруг, значит, почил вечным сном… Ну, ладно, ежели у вас не нашлось лишней сигареты, так поднесите хоть огоньку.

   Учитель принялся обдумывать ситуацию. Его чувство собственного достоинства получило неожиданно сильный щелчок. Педагогическая мерка требовала срочной проверки. Он пришел к выводу, что парнишку необходимо как можно скорее отправить в какую-нибудь воспитательную колонию или школу-пансионат строгого режима. Это необходимо из принципа. У мальчишки явные задатки преступности или по крайней мере явная склонность к тому, чтобы стать на дурной путь. И общество обязано в таком случае схватить парня за шиворот и привести туда, где сияет теплое, ласковое солнце общественного попечения.

   Но в следующий миг в голове у него блеснула новая мысль. Это не был оранжерейный цветок его гениальности, ибо ту же мысль много веков тому назад подарил миру Иов, который сокрушенно восклицал: «Кто может найти чистого там, где никто не чист?»

   Учитель снова достал портсигар, предложил мальчишке сигарету и сказал как ни в чем не бывало:

   — Ну, ладно, Ристо, валяй уж, закуривай, коли на то пошло! Между нами, я ведь тоже курю с двенадцати лет.

   Парнишка опешил. Жираф, видимо, умел не только указкой размахивать. Мальчик закурил сигарету и жадно вдыхал дым, время от времени смачно сплевывая на песок аллеи. Учителю это показалось очень неприятным, и он решил по-дружески поправить бывшего ученика:

   — Слушай, Ристо. Ты чересчур много плюешься. Это не очень-то красиво выглядит да и для здоровья вредно.

   — Да бросьте вы читать нотации, сосед, — искренне взмолился мальчик. — Мне и так от них тошно. Шагу не ступить — все только тычут да одергивают. Придешь домой — сеструха точно с цепи сорвалась; пойдешь разносить газеты — каждая хозяйка непременно должна тебя оговорить; придешь, наконец, в парк или в сквер — так и тут тебя поучают. И всюду одно и то же. Как заведут, так и пошло — будто кантом обстрачивают.

   Они опять замолчали. Учитель исподтишка поглядывал на парнишку, который курил не спеша и, казалось, был необыкновенно счастлив. Вдруг раздался пронзительный и надрывный вой заводского гудка. Мальчишка вскочил, озираясь вокруг как-то неопределенно. Вид у него был растерянный.

   — Ты что, испугался гудка? — спросил учитель.

   — Не-ет. Но сейчас четыре часа, моя мамка кончила работу. Она работает там, на фарфоровой фабрике, и я каждый день хожу ее встречать. Мамка ужасно радуется всякий раз, когда видит меня у ворот фабрики. Как маленькая. Я даже ругаюсь на нее за это. Женщина, что с нее возьмешь… Она у меня стала маленько тронутая с тех пор, как батька-то преставился.

   — Вот оно что, значит, мамка твоя на фабрике работает, а отец умер. Но ведь у тебя еще сестра есть, она раньше тоже у меня училась. Она работает или служит где-нибудь?

   Мальчик будто вовсе не слыхал этих слов. Он покачнул плечами и пошел неторопливо, вразвалку, говоря на ходу:

   — Нет, черт побери, мне надо поторапливаться. Учитель тоже встал и сказал бодрым голосом:

   — Я с тобой пройдусь до ворот фабрики. Да, так чем твоя сестра-то занимается?

   Мальчишка вдруг стал нестерпимо грубым:

   — Какого дьявола вы меня спрашиваете? Подите спросите у нее самой, она вам ответит. Она вам даст полный ответ.

   — Ну, ну! Ты, брат, не вспыхивай. Я же не знал, что для тебя это больной вопрос.

   — Вовсе и не больной. А зло берет, конечно. Ведь уж, поди, весь город знает, чем Эльви занимается. Ночи просиживает в ресторане, а днем дрыхнет. А нынче эта свинья среди бела дня выгнала меня на улицу. К ней иногда и днем приходят гости. Приходят и такие вот господа, в очках. И тогда я должен выкатываться. Вот и сегодня тоже.

   Большие не по росту, костистые кулаки мальчика крепко сжались, и на угловатой челюсти вздрагивали синие жилки. Учитель спросил еще:

   — Что же мать говорит о такой ее жизни?

   — Мамке приходится помалкивать, — ответил парнишка сухо. — Эльви же нас, по сути говоря, кормит. Она может вышвырнуть нас на улицу когда угодно. На что жить тогда? Воздухом, что ли, питаться? И воровать не моги, сразу же схватят. А меня нигде не хотят брать на работу: возраст еще, говорят, не вышел. Заладили одно и то же: возраст, возраст! Дался им этот возраст. Ну, может, еще что-нибудь скажете?

   Мальчишка все ускорял шаг, и учитель все время шел с ним бок о бок, широко шагая на своих длинных, как ходули, ногах. Наконец они пришли к воротам фарфоровой фабрики. Учитель, которого интересовали все явления общественной жизни, хоть он и наблюдал их лишь со стороны, словно из окна быстро мчащегося вагона, остановился при виде внушительного зрелища: рабочие расходились после конца смены. Из ворот лился пестрый человеческий поток. Шли старые, сгорбленные работницы, отдавшие фабрике свои лучшие силы; и молодые женщины, успевшие познать суровость жизни; и девушки-подростки, их запавшие глаза светились тоской и радостью неведения, а на щеках вспыхивал румянец, когда старые женщины говорили с горечью о любви; и молодые пареньки, для которых высшим блаженством было выйти за ворота фабрики, на свободу, переодеться, умыться и побродить несколько часов в волнующей городской сутолоке. Это выливалась на улицу обыденная жизнь обыденных людей.

   Люди шли и шли, но среди них не было матери мальчика. Оказывается, ее увезли еще до обеда. За ней прислали карету, как за княгиней. Сам старший мастер и одна из работниц вывели ее под руки и усадили в машину, которая мигом доставила ее в больницу. Обыкновенный несчастный случай. Кто-то свидетельствовал, что виной всему была неосторожность. Кто-то говорил об усталости и о старости: мол, в таком возрасте надо искать себе работу полегче…

   Не говоря ни слова, мальчик побежал в больницу. Конец не близкий, и мальчик спешил, все ускоряя шаг. Рядом с ним, не отставая, шагал учитель в очках, молчаливый и грустный. Он предложил мальчику взять такси или по крайней мере сесть на трамвай, но мальчишка решительно отказался:

   — Ни к чему такая роскошь. Я пойду пешком, а вы — как хотите. Можете хоть на самолете. А, собственно, какого черта вам делать в больнице? Чего вы там не видали?

   Учитель осторожно положил мальчику руку на плечо и серьезно сказал:

   — Послушай, Ристо. Возможно, твоя мать в тяжелом состоянии. Кто знает, может быть, потребуется моя помощь.

   Мальчик ответил холодно и резко:

   — Нет, не потребуется. Вы это болтаете, как офицер армии спасения Янхунен, что живет в одном доме с нами. Он тоже добренький такой: «Не нужно ли вам чем помочь?» Один лишь раз я попросил у него старые башмаки, а он мне так культурно: «Будь покорен господу, и у тебя ни в чем не будет недостатка». Вот она, помощь! К черту всех благодетелей! Сам как-нибудь…

   Учитель был глубоко возмущен. Еще ни один мальчишка не говорил с ним так. И все-таки этот Ристо был его учеником. Отчего же мальчик так нестерпимо груб и брюзглив, точно старенький старичок, и готов кидаться на всех? Неужели он обозлился из-за того, что ему весной не разрешили стать чистильщиком сапог, поскольку он прошлым летом пытался немного словчить? Или из-за того, что его не берут на работу по молодости лет? Или, может быть, все дело в том, что ему пришлось болтаться на улице, пока сестра принимала своих гостей? Поди-ка угадай, что на уме у этого парня, что таится за этим упрямым лбом?

   Между тем похолодало. Солнце глядело приветливо, но его лучи уже не имели той силы, что летом. Они не согревали. Учитель заметил, что голые ноги мальчика покрылись гусиной кожей.

   — Становится прохладно, — сказал он.

   — Поднимите воротник, — сухо предложил мальчик. Наконец они пришли в больницу. В приемной мальчик подошел к учителю и тихо сказал:

   — Вы подождите здесь. А то мамка застесняется. Женщина простая, знаете, и всю жизнь на фабрике работала. Она ведь церемоний не понимает — мало ли чего ей взбредет, как увидит меня с чужим. Ну, посидите тут, пожалуйста. Я долго не задержусь.

   Прошло минут десять, а мальчик не возвращался. Учитель начал уже беспокоиться. Осторожно, стараясь не скрипнуть, он пошел следом за исчезнувшим пареньком, тихонько приоткрыл дверь и заглянул в палату. На койке лежала женщина, ее лицо было белее подушки. Мальчик примостился у ее ног, а с другой стороны, у изголовья, сидела больничная сестра. Мать не подавала признаков жизни. Мальчик сидел перед койкой на корточках, гладил руку матери и все говорил, говорил, не переставая:

   — Мамка, ма, ты не должна умирать. Слышишь, мамочка, слышишь? Ты поправишься, конечно. Ма, я пойду работать, а ты сможешь побыть дома. Мы снимем отдельную комнату и оставим Эльви одну… Мама, ты не умрешь, ма…

   Сиделка отвернулась к окну, а мальчик все продолжал свою отчаянную мольбу:

   — Мамочка, милая, почему ты не отвечаешь? Ну, скажи хоть что-нибудь. Слышишь, ма, я встретил сегодня учителя. Он порядочный человек и хочет помочь нам. Он может запросто устроить меня на работу, он уже многих наших ребят устраивал. А возраст я себе прибавлю, ну, подумаешь, совру, если надо. Я не могу больше так жить, на улице… Мама, мамочка…

   Учитель бесшумно притворил дверь и вернулся в приемную. Он заметил холодный блеск в глазах женщины, лежавшей на койке. Но при этом он увидел и что-то еще. У мальчишки с городской окраины было другое лицо. Близость смерти заставляет ложь посторониться, и тогда человек сбрасывает с лица привычную маску.

   Для учителя постепенно все более ясным становилось одно: мальчишка был слишком хорош для воспитательной колонии— и тем не менее его необходимо было туда отправить. Мысленному взору учителя представилась длинная вереница мальчишек с хельсинкской окраины, которые болтались без дела по улицам города, с видом грубым и циничным, а добропорядочные граждане оглядывались на них, покачивая головами, и сулили им блестящее будущее законченных хулиганов.