Если бы моя мать столько раз не вступала в брак по расчету и если бы в то же время она не была так равнодушна к материальным благам — правда, за исключением тех случаев, когда блага принимали абстрактную и бесплотную форму банковского счета, — вполне возможно, что эта книга никогда не увидела бы свет. Но одно из последних желаний матери, которое она высказала уже на смертном ложе и в котором, хочу заметить, не было и намека на малейшее отступление от ее знаменитого прагматизма, состояло в том, чтобы кто-нибудь из сыновей, отобрав нужные ключи, отправился в Париж, открыл старый дом на улице Нёв де Матюрен и разобрался бы с мебелью, безделушками и прочим хламом, что хранился там с 1940 года, пережив оккупацию, освобождение, генерала де Голля, май 1968 года и спекуляцию недвижимостью.

«Не думаю, что там найдется что-нибудь, что можно выставить на „Сотбис“, — голос ее упал до слабого шепота, но голова оставалась по-прежнему ясной, — ведь добряк Лоренсо был скрягой, и, учитывая, что при разводе львиную долю состояния присудили мне, а Лоренсо последние свои годы прожил в стесненных обстоятельствах, он скорее всего распродал среди друзей по ссылке те немногие семейные реликвии, которые у него оставались, хотя… кто может поручиться, что вас там не ждет какая-нибудь интересная находка?» Именно я оказался тем сыном, кому выпало ехать в Париж, а этот «Мемуар», который я сегодня отдаю в печать, хранившийся в доме, заставленном мебелью эпохи Второй империи, среди изъеденной молью парчи, небольшой библиотеки, составленной из книг, удостоенных Гонкуровской премии, и многих других вещей той эпохи, прошедших по крайней мере уже через третьи руки, — этот «Мемуар» и оказался моей интересной находкой.

После четырех счастливых и плодотворных браков, когда уже заполыхали зарницы Второй мировой войны, моя мать решилась на две вещи: выйти в пятый раз замуж по любви и обосноваться в маленькой латиноамериканской стране как в самом надежном на то время убежище, чтобы мирно наслаждаться там и обществом моего отца, и его богатством. Оба решения, как выяснилось со временем, содержали ошибку в расчетах. Любовь моего отца и надежность латиноамериканской страны рухнули почти одновременно. Отец терзал ее ревностью, распространявшейся даже на прошлое, латиноамериканская страна также обманула все ожидания, — она в конце концов коварно предала мою мать, впав в социально-экономический кризис, завершившийся общим хаосом, насилием и экономическим крахом. В последние годы мать должна была мобилизовать все ресурсы своего оптимизма, чтобы противостоять мужу-маньяку, скудной ренте и нескольким внукам-герильерос. Все так изменилось, что унаследованный ею жалкий дом на улице Нёв де Матюрен, казавшийся в свое время воплощением бедности, стал теперь одним из немногих сокровищ, которыми она могла распорядиться перед смертью, другими были последние уцелевшие драгоценности, потускневшее и растрескавшееся кожаное пальто, облигации государственного займа (государство выпустило их, находясь в состоянии полного банкротства), и к ним, разумеется, причислялись восхитительные и все еще такие живые воспоминания юности. «Errarе humanum est» — были ее последние слова. Она произнесла их с глубоким вздохом и умерла. Я думаю, что, говоря об ошибках, она подразумевала нас всех — страну, моего отца, детей, внуков, грустные итоги последних сорока лет своей жизни. Бедная мать. Пусть моя «интересная находка» будет ей чем-то вроде запоздалого утешения.

Лоренсо де Пита-и-Эвора, маркиз де Пеньядолида был, если я не ошибаюсь, третьим мужем моей матери. Он познакомился с нею в Биаррице, кажется, в 1932 году. Она в то время вступила в свое второе вдовство — на этот раз после англичанина, упрочившего ее благосостояние, — а маркиз приехал туда из Испании, вслед за Альфонсом XIII выбрав себе в удел достаточно суровую жизнь изгнанника во Франции. Они были женаты не более двух лет, но моя мать, должно быть, произвела на него неизгладимое впечатление, так как к имуществу, полученному при разводе, он, будто этого было недостаточно, по своей доброй воле завещал ей также дом на улице Нёв де Матюрен, тот самый, где протекало их короткое любовное интермеццо.

Не знаю, нашел ли маркиз записки, которые составляют эту книгу, на чердаке, где впоследствии нашел их я уже с его замечаниями, или он обнаружил их в каком-нибудь другом месте, а может быть, ему подарил их кто-то, — он не говорит об этом ничего определенного в своем предисловии. Но я должен заметить, что второе открытие записок состоялось только благодаря моей неистребимой страсти рыться в старых журналах, заслуга же первого открытия, несомненно, принадлежит маркизу. Видно, кому-то — то ли рассеянному слуге, то ли переплетчику из нотариальной конторы — после смерти маркиза поручили навести хоть какой-то порядок в бумагах, хранившихся в его доме, а этот человек не заметил разницы между папками с оплаченными и неоплаченными счетами, бесчисленными номерами «Иллюстрасьон» и «Бланко и негро» — словом, обычным хламом и этим необычным документом, который маркиз так и не успел выпустить в свет. Там я его и нашел — отсыревший, с пожелтевшими листами, похожий на никем не видимого каталептика: вот он вдруг очнулся в могиле, он уже задыхается, но нет сил крикнуть, что он еще жив, чтобы его спасли от вечного забвения.

Когда я познакомился с содержанием этого документа и понял, насколько он интересен, я отправился в Испанию, чтобы провести там расследование с целью найти подтверждение его достоверности в других источниках, других бумагах.

Надо сказать, что поездка оказалась неудачной. Я столкнулся с недоверием историков и с недоброжелательностью официальных учреждений, на деятельность которых — насколько я мог уловить — оказывают подспудное давление классовые интересы, семейное лицемерие и даже определенные политические силы. И все это спустя сорок лет после того, как маркиз споткнулся о те же камни…

Мне пришлось отказаться от намерения продолжать изыскания. Я, как смог, документировал записки (мой предшественник, насколько ему было доступно, частично уже выполнил эту работу) и решил наконец отдать их в печать, дополнив моими примечаниями, относящимися к материалу, — предыдущие, и гораздо более пространные, примечания были сделаны маркизом; по этой причине наши комментарии даны в книге вперемежку, за исключением некоторых случаев, когда я вынужден был специально оговаривать их авторство.

А теперь передаю слово маркизу. То, что я назвал «Вторым предуведомлением», хронологически является, конечно, первым; но, с другой стороны, если учесть то предуведомление, которым открывает «Мемуар» Годой, оно снова оказывается вторым. Как тут не вспомнить русскую куклу-матрешку!

Мадрид, весна 1980