Я долго размышлял, прежде чем решился выпустить в свет этот неизданный «Мемуар», имеющий особую историческую ценность, который попал в мои руки благодаря игре слепого случая, соединившего однажды в тоскливый парижский вечер 1937 года одиночество изгнанника и любопытство, из-за чего я не смог оторваться от «Мемуара» до той поры, пока окончательно не разгорелся новый день. Чтение, в которое я погрузился с такой страстью, захватило и ошеломило меня, я читал и перечитывал страницы, переносясь и в пространстве — в мой покоренный, но не покорившийся Мадрид, и во времени — в прошлое, не настолько еще отдаленное, чтобы уже выцвели чернила и не сохранились следы крови, чтобы исчезли трепещущие тени преступления и скорби.
Память о тех событиях возвращается как призрак, взывающий к правосудию. Но кто он, сам призрак? И кто в конечном счете жертва в той истории, где на одно-единственное преступление приходится так много виновных? Ведь в него вовлечена целая группа людей, одни из них достигли вершин величия и заслужили посмертную славу, другие — самые заурядные и незначительные личности, но все они принадлежат той эпохе испанской и мадридской истории, в которой смыкаются два века: веселый и беззаботный конец XVIII встречается с трагическим началом XIX, и никому не удалось уловить и увековечить этот переломный момент так, как это сделал Франсиско де Гойя-и-Лусьентес. Он-то и оказывается одним из главных действующих лиц приводимой здесь захватывающей petite histoire.
Событие, находящееся в центре внимания документа, произошло 23 июля 1802 года, это событие — смерть Марии дель Пилар Тересы Каэтаны де Сильва-и-Альварес де Толедо, тринадцатой герцогини де Альба (или Альва — как больше нравится некоторым историкам). Правда, кроме краткого полицейского донесения, составленного несколько дней спустя после ее смерти, все остальные документы — и «Мемуар», и включенные в него письма — были написаны значительно позднее трагической кончины герцогини. Правда и то, что вся история была пережита молодыми, а рассказана уже старыми людьми, в одном случае — спустя двадцать, а в другом — почти пятьдесят лет после самих событий. И наконец, правда, что дошедшая до меня рукопись была на французском языке, а почерк, которым она написана, не совпадал с почерком лица, значившегося ее автором, из чего я заключаю, что она является переводом, который он сам заказал сделать со своего текста, чем и заронил вполне обоснованные сомнения в его аутентичности.
Полагаю, что наибольший авторитет в данном вопросе — говорю об этом без всякого тщеславия — это именно я; авторитет мне придает проделанная работа, состоявшая в том, что я выполнил обратный перевод «Мемуара» на испанский язык, и это позволило мне достичь такой интимной, почти любовной подачи литературного материала, что стало возможно воспринять и прочувствовать его самые тонкие, почти неуловимые оттенки, как мы чувствуем их в любимой женщине. Опираясь на мой авторитет, я беру на себя смелость сделать два следующих заключения: во-первых, французский текст рукописи, случайно попавший мне в руки в тот осенний вечер, представляет собой, вне всяких сомнений, перевод испанского текста, написанного первоначально несколько тяжелым, витиеватым, высокопарным стилем Испании, колеблющейся между традиционным барокко и просветительским классицизмом; и во-вторых, ее автором действительно является дон Мануэль Годой, как в ней и сообщается и как становится очевидным из (а) сопоставления «Мемуара» с другими его рукописями, (б) места, где был найден документ спустя восемьдесят шесть лет после смерти Мануэля Годоя, и (в) полученных мной доказательств достоверности различных происшествий и событий, о которых повествуется в рукописи. Доказательств, которые — говорю это с болью — я мог бы существенно пополнить, если бы собирал их в моей стране и главное — если бы встретил там больше поддержки и меньше предрассудков в научных кругах и у общественности, что позволило бы подтвердить или опровергнуть многие факты. Сказанное относится равным образом как к аристократическим слоям испанского общества или по крайней мере к испанским семьям, исторически связанным с описываемыми событиями, так и научным учреждениям, занимающимся историческими исследованиями.
Но Испания остается Испанией, близкая или далекая, и по-прежнему нескоро еще придет день, когда, как говорит сам Годой в каком-то месте своих воспоминаний, она станет наконец страной, «живущей по времени, отмеренному часами современной и просвещенной Истории».
Париж, апрель 1939