Девять кругов любви

Ларсин Рам

«Это рассказ о последних влюбленных на земле. Понимаете, любовь придумали чувствительные люди, которые устыдились животности того, что происходит между мужчиной и женщиной, и стали прикрывать ее стихами, музыкой. Но этой романтике остается все меньше места в нашем циничном мире, разрушающем самого себя…»

 

Рам Ларсин

Девять кругов любви

Они не говорили об этом. Их взгляд не задерживался на разрушенных зданиях, которые остались от беды, постигшей Иерусалим и называемой «то, что случилось». Люди продолжали работать, учиться, воспитывать детей, танцевали, сходясь на вечеринках, смеялись. Но иногда, погруженный в собственные мысли или беседу с приятелем, кто-нибудь из них будто пробуждался ото сна и вдруг оглядывался в растерянности и боли.

Андрей, приехавший сюда из Питера два года назад, не сразу оценил этот стоицизм, потому что евреи нередко раздражали его какой-то вымученной спесью, гордыней своей униженности. Сенька, конечно, не в счет. Да и в Юдит он не находил этого – Юдит, чье имя на его родине вызвало бы усмешку, здесь звучало по-другому.

Она и была другой и отпечаталась в нем сразу и навсегда, подобно телам в застывшей лаве Везувия, среди которых его особенно поразили очертания женщины, словно спящей под серым одеялом магмы.

Он отправился в Италию со своими однокурсниками по настоянию профессора, считавшего, что будущим археологам необходимо увидеть это собственными глазами. Потерянно обходили они колонны, уже ничего не подпиравшие, и обожженные огнем камни, представляя гибель Помпеи по знаменитому полотну, но без брюловской помпезности, вспышку страшного гнева, уничтожившую город, два города – как некогда Содом и Гоморру. Тут угадывался единый стиль, нет, не Юпитера, снисходительного к Нерону и Калигуле, а Его, невидимого, не забывающего зла и брезгливого к разврату. «Старик не выносил этого». Так сказал их гид, свирепо покусывая бороду, высокий и худой, в длинном пальто, похожем на сутану.

Андрей вспомнил эти слова потом, в Иерусалиме, где он очищал от обломков церковь, рухнувшую, когда «это случилось». Он повторил их Юдит, и она сдержанно улыбнулась. Андрей не мог смотреть на нее, чтобы тут же физически не ощутить ее губы, грудь, бедра, сопротивлявшиеся не только его рукам, но и одному начальному взгляду. Эта постоянная борьба измучила, истощила вконец Андрея. Вот когда он наткнулся на стену трехтысячелетнего аскетизма, где не часто и не без труда открывал желанную брешь.

Глядя с Масличной горы на развалины, которые еще лежали между вновь возведенными зданиями, он сказал:

– История повторяется, правда?

Юдит, казалось, не слышала его. Она сразу уходила в себя, как каждый из ее соотечественников, если кто-нибудь вспоминал тот день.

Они не говорили об этом.

 

Глава первая

Перед уходом Георгий Аполлинарьевич не мог отказать себе в удовольствии еще раз взглянуть на «Богородицу» – четырнадцатый век, школа Феофана Грека.

– Знаете, Андрей, я не перестаю удивляться тому, что из всех вещей, обнаруженных нами между упавших балок, камней, штукатурки – только она совершенно не пострадала. Может быть, верующим дано понять это, но не мне.

Профессор задумался на мгновение.

– Какое обаяние, наверное, исходило от Марии из Назарета, если родив внебрачного сына, она не утратила целомудрия во мнении людей тогда и через много веков, когда художник писал ее в далекой отсюда России.

– Отличная мысль! – отметил Владимир тихо, но так, чтобы профессор услышал.

– Да, – подмигнув, согласился Саша.

– Нужно бы это записать, – сказал Иван Тине и слегка ущипнул ее, чтобы она не засмеялась.

Лысина Георгия Аполлинарьевича, который по-детски любил комплименты, сияла под солнечными лучами, проникавшими сверху через огромную дыру – все, что осталось от высокого, в цветных витражах купола.

– Ну, на сегодня хватит, – профессор пропустил своих коллег вперед и стал закрывать тяжелую кованую дверь.

– У нас посетители! – объявил Андрей.

Действительно, двое любопытных осматривали рухнувшую стену церкви там, где ее обломки смешались с развалинами соседнего здания.

– Чем могу служить? – сухо спросил Георгий Аполлинарьевич, не терпевший посторонних.

Гости подошли ближе.

– Рав Бар Селла, – представил своего спутника низенький юркий человек.

Тот поклонился. Шляпа, крахмальная белизна рубашки, черное пальто, одетое в августовскую жару – удивляло не это, а его звание – раввин, хотя он был немногим старше Андрея – лет двадцати восьми.

Бар Селла постарался как можно мягче объяснить цель своего визита. Его иврит со сложными, круглыми периодами мало напоминал язык, слышанный Георгием Аполлинарьевичем повседневно. Поэтому он рассеянно кивал большой лысой головой, пока Андрей не вмешался, сказав, что дело серьезно. Речь шла о запрете производить раскопки там, где под руинами могут лежать останки людей – с тех пор, как «это случилось».

– Ну, знаете, – начал сердиться профессор, – нас не раз останавливали по тем или иным причинам, и на продолжительное время, – Андрей тщательно переводил. – Я не помню, чтобы мы работали полгода без очередного распоряжения властей прекратить это. А потом, после нашего протеста – все кончалось миром.

– К сожалению, возникли новые обстоятельства, – сказал раввин.

Георгия Аполлинарьевича это не убедило. Он уже встречался с подобными обстоятельствами и никогда не отступал. В трудные минуты – на Тибете или возле египетских пирамид – профессор говорил своим зычным голосом, что Шлиману приходилось втрое тяжелее, чем Приаму (ударение делалось на Трое). Но здесь, среди камней иерусалимской церкви, ему не удалось взбодрить окружавших его коллег. Усталые, еще со следами песка и глины на руках, они тоже не скрывали своего возмущения словами Бар Селлы. Только Тина, единственная женщина в группе, оценила тонкую одухотворенность физиономии гостя, завершавшуюся смоляной бородкой, и то, что ни капли пота не было на его темном лбу и породистом, чуть надменном носу. Да и Андрей за два года пребывания в этой стране не встречал раввинов такого типа. Может быть, их тайно выращивали для Третьего храма, что встанет когда-нибудь на месте уничтоженного Титом?

– Вам будет послано письменное уведомление, – сказал помощник, и оба пошли к стоящей невдалеке машине.

– Я так дела не оставлю! – негодовал Георгий Аполлинарьевич. – Немедленно подам в суд! Передайте им это, Андрей!

Тот, шагая рядом с раввином, перевел, добавив от себя:

– Нуткаф, наткиф!

Рав был приятно поражен. Служба в официальном ведомстве не сделала его чиновником:

– Хорошо и вовремя сказано!

– Спасибо.

Израильтяне часто хвалили иврит Андрея, не слишком радуя его, потому что за этим пряталось удивление оттого, что русский способен постичь их язык.

Раввин направился к большому черному автомобилю, но что-то заставило его оглянуться.

– Юдит! – прошептал он одними губами, увидев среди прохожих девушку в длинном сером платье.

Он еще не привык к своему сану и не всегда мог совладать с собой. Его фигура как бы раздвоилась, представляя фантастический образ человека, стремящегося вперед и в то же время замершего на месте. Их разделяли всего несколько метров, но Бар Селла не поспешил к ней. Андрей понял: раввину нельзя подойти к одинокой женщине и даже смотреть на нее, однако последнее оказалось выше его сил.

Бар Селла улыбнулся, она смущенно кивнула.

Лицо Юдит было скрыто от Андрея, но он сразу догадался, что они знакомы – по их жестам, взволнованным и, очевидно, понятным друг другу. Наконец шум мотора вернул молодого раввина к действительности, он сел рядом с помощником, стараясь принять достойный вид, но по-прежнему не отрывая глаз от Юдит.

Внезапно все в Андрее восстало против этой идиллии: собственное его одиночество, тоска по далекому дому, сознание своей никчемности. На мгновение, когда девушка глянула вслед отъезжающей машине, взгляды ее и Андрея встретились, и у него перехватило дыхание. Все вокруг застлала мутная пелена, голова кружилась – что-то похожее он испытал однажды в Негеве, застигнутый горячей песчаной бурей. Наверное, и теперь причина была в хамсине, усталости, да и сегодняшней дурной вести – о незнакомой девушке он не подумал, как раньше не часто размышлял о прежних своих подругах. Старшеклассниц в школе, а позже студенток неодолимо притягивал взгляд его серых глаз, мягкий и как-то ласково рассеянный, и сильное тело, будто гальванизированное искрами серебристых волосков, и Андрей пользовался этим вниманием, не проявляя особой инициативы. Никогда не испытал он безумной лихорадки влюбленности, подобно сытому человеку, не узнавшему, что такое гложущий изнутри голод…

Опустошенный, Андрей вернулся назад, к церкви, но все, кроме Тины, уже разошлись.

– Ты нездоров? – участливо спросила она и повела его к себе, в небольшую квартирку, которую снимала на другой улице. Тина деловито ходила туда и сюда, накрывая на стол – гибкая, с коротко остриженными льняными волосами, случайная женщина, ставшая для Андрея всем с его ленивого непротивления. Сейчас она исполняла роль матери, встревожено смотрела на него, утешала, предлагая любимую им еду. Но он не мог есть, лег на диван и погрузился в полудрему. Ему казалось, что он еще там, в раскаленной пустыне, дюны предательски осыпались под ногами и колючий песок закрывал землю и небо.

– Пить, – вслух подумал он.

Тина принесла ледяной колы и уже в качестве друга, посвященного в его нехитрые грехи и не раз прощавшего их, предположила:

– Уж не влюблен ли ты?

Эта фраза, как внезапный порыв ветра, разорвала окружавшую его мглу, и тогда необычное лицо девушки, как бы маячившее вдали, приблизилось и заслонило собой все. В нем был сам Восток, но не нынешний, повседневный и серый, а таинственный, красочный, из детства, открытый ему дедом Павлом. Старик любил пересказывать библейские истории, веря каждому слову древней книги, кроме национальной принадлежности ее персонажей. Разве они похожи на евреев? – сердито фыркал он. Родители, со своей стороны, всячески старались развеять религиозную подоплеку дедовских откровений, так что в памяти Андрюши они остались просто увлекательными сказками: вот фанатичный Авраам заносит нож для заклания сына, властный и суровый голос напутствует Моисея из неопалимой купины, волосатый Самсон обрушивает храм на коварных филистимлян, и распятый Иисус воскресает, чтобы спасти людей…

Дед оказался прав. Люди, которых встретил здесь Андрей, будто не имели отношения к тому могучему племени. Их полностью поглощала мелочь ежедневных забот, жалкая междоусобная грызня, корысть и суетливое копошение в лабиринте улиц с навечно оставленным мусором у разрушенных и даже недавно отстроенных домов.

Но она была другой.

Андрей снова увидел ее наивный, еще детский рот и – в неожиданном контрасте – узкие скулы, словно изогнутые под тяжестью черных кристаллов глаз. Лицо ее, золотисто-смуглое, было как-то беспомощно открыто и выражало нетронутую чистоту и ранимость. Андрей не мог бы сказать, красива ли она, но ее неповторимость не вызывала сомнений. Он знал: это единственный экземпляр. Казалось, в ней необъяснимо проросло семя давно угасшей расы, еще не униженной глумлением римлян, изгнанием из Испании и дикой кровью арабов, насиловавших еврейских женщин.

И Андрей потянулся к ней из глубины своего одиночества и желания любви, не утоленного женской искушенностью. В нем проснулось то, что дремлет в каждом мужчине – вера в целительную силу девственности, которая одна может наполнить смыслом его душевную пустоту. И в этом, как удивленно сознавал Андрей, не было ничего от вожделения, охватывавшего прежде его тело…

Между тем в Тине взыграла опытная любовница:

– Не грусти, я знаю отличное средство от любой болезни, – быстро проговорила она, обнажая великолепную грудь, но Андрей продолжал отчужденно коситься в сторону. Ему уже было не понятно, как он до сих пор терпел это – тинино единственное решение всех проблем, цветные стеклянные безделушки на этажерке и вышитый сверкающими нитками ковер. Пробормотав несколько слов, он внезапно кинулся к двери.

– Ну и черт с тобой! – донеслось ему вслед…

Так Андрей стал жить двойной жизнью влюбленного. Не отличаясь особой общительностью, он и вовсе затаился в себе. Для других, однако, старался выглядеть прежним – спокойным, уравновешенным, хотя мозг его был напряжен и целенаправлен, как у охотника, идущего по тайному, только им узнаваемому следу.

Будто гуляя, ходил он вдоль улицы, где встретил Юдит, а взгляд зорко изучал каждого, кто попадал в поле его зрения. Слонялся по ближайшим бульварам и площадям, и однажды, скрывая усмешку, смешался с толпой у синагоги. «Брожу ли я вдоль улиц шумных, вхожу ль во многолюдный храм», – вспомнилось ему, и он решил, что, возможно, это какой-то знак, пророк все-таки. Волнуясь, вошел внутрь, получил от служки бумажную кипу и кланялся, подобно другим, незримому божеству, исподволь осматривая балкон, где молились женщины – но напрасно, обманул арап, беззлобно съязвил Андрей.

Его мучила бессонница, в полночь он глотал снотворное, чтобы забыться на несколько часов, просыпался, затуманенный, не понимая, снилось ли ему что-то или было наяву, и вдруг увидел ее с раввином, побежал за ними, но это оказались Сенька и Клара, его жена. Тут он вскочил и ахнул, как же он сразу не догадался, ведь Сенька знает все и вся, и немедленно позвонил ему. Ты с ума сошел, возмутился сонный голос, сейчас пять утра. Андрею некогда было извиняться, понимаешь, я остался без работы, как, не может быть, да, явился вылощенный молодой раввин, заявил, что в этом месте раскопки запрещены, я потом видел его с необыкновенной девушкой, а, зевнул Сенька, я их знаю, сердце Андрея сжалось, это Натан Бар Селла и Юдит, она бывает у жены, шьет что-то, Сенька взмолился, слушай, дай еще немного поспать, приходи к нам, поговоришь с Иосифом, он юрист, посоветует что-нибудь насчет ваших раскопок – и положил трубку.

– Юдит, – пробормотал Андрей и повторил на иврите с придыханием, которого нет в русском: – Еhудит.

Он долго лежал, измученный, не в силах сосредоточиться. Заняться было нечем, работы не возобновлялись, во всяком случае, до рассмотрения судом жалобы Георгия Аполлинарьевича. Андрей развернул газету «Маарив», которую читал ежедневно, чтобы совершенствовать свой иврит. Потом встал, побрился, критически осматривая длинные русые волосы с металлическим оттенком и твердо очерченный фамильный подбородок, часто решавший за него, что нужно делать.

Приняв душ, Андрей поехал в гости…

Редкий человек не входил в число сенькиных друзей или знакомых. Андрей подружился с ним в четвертом классе, и тот, уже тогда неугомонный и шумный, зазвал его к себе, в огромную несуразную квартиру, плотно населенную бесчисленным семейством. Отец Андрея, как всегда, снисходительно улыбался, а мачеха пыталась расстроить эту дружбу, убеждая, что нужно держаться своего круга. Но он даже не успел выяснить, нравятся ли ему эти постоянно взволнованные, говорливые люди. Его захватила суета, сотрясавшая старые стены – лихорадочная спешка без видимой причины, крики, бег с тарелкой и ложкой в руках за малышами, не желающими есть, поиски пропавшей вещи в распахнутых шкафах, что завершалось отчаянием: украли, я повешусь, сколько нужно просить закрывать двери на ключ, запах пригоревшей пищи из кухни и беспрерывное поглощение того, что осталось съедобным, всеобщий просмотр фильма по телевизору, реплика с пола: папа, что он делает с тетей, мгновенные ссоры навсегда и слезы, немедленное примирение и смех – и все это сопровождалось упражнениями на скрипке, до-ре-соль, вопил учитель, это же Моцарт, Моцарт!

Здесь жизнь подчинялась строгому закону коловращения: мальчики и девочки, подрастая, обзаводились семьями, зачинали потомство – древние покидали грешную землю, но не раньше, чем появлялся новорожденный. Круг замыкался.

Сенька решил прервать это однообразное движение и уехать в Израиль, но за ним потянулась вся родня – его и жены. Он носился по Питеру, закупая всякую дрянь и соря деньгами, которые текли в его карманы из какой-то полулегальной фирмы…

Через год, когда Андрей приехал в Иерусалим с партией археологов, Сенька почти не изменился, с семейным коловращением тоже все обстояло исправно, хотя иногда возникали проблемы. Вот и сегодня, придя с тайной надеждой встретить Юдит, Андрей немедленно стал участником очередной драмы.

– Ты вовремя, – пробормотал Сенька, чем-то не на шутку расстроенный, и втолкнул его в большую комнату, до невозможности набитую родственниками. – Бабушка Соня, – произнес он дрожащим от тревоги голосом, – смотри, Андрюша здесь, может быть, ты хоть его послушаешь?

– Что случилось? – спросил Андрей.

– Она собралась умирать, – всхлипывая, пояснила Клара, просто глупость, продолжил ее отец, ей всего восемьдесят лет, сообщила мать Сеньки, племянник добавил, только жить и жить, нянчить правнуков, кивнул кто-то, чье имя Андрей не знал, стоящая рядом также безымянная старушка прошамкала, аби гезунт (лишь бы здоровье), остальные присутствующие поддакивали, подобно хору в греческой трагедии, поставленной на сцене Бердичева.

– Как вы себя чувствуете, бабушка Соня? – поинтересовался Андрей.

– Плохо! – бодрым басом отвечала глава клана, седая, но гренадерского сложения. – Моя самая молодая внучка должна родить, значит, пора освобождать место.

– Да когда еще будет ребенок! – воскликнула Клара, рыженькая, миниатюрная и очень мило беременная. – Не раньше, чем весной.

– Не ври, я случайно видела, как вы делали это на диване в гостиной. Через месяц и родится!

Клара покраснела, а Сенька восхищенно прошептал Андрею на ухо:

– Все знает! Ей бы в модиине служить!

– Хорошенькая новость! – возмутилась его мать. – Значит вы, у всех на глазах…

– Ты лучше помолчи, – одернула ее бабка, – и вы с мужем тоже не были святыми!

Сенька повернулся к Андрею:

– Ну, скажи ей что-нибудь!

– Бабушка Соня, – начал тот, стараясь быть серьезным, – эта теория ничего не стоит. Индусы называют ее реинкарнацией, евреи – переселением одних и тех же душ в другие тела, так что если в ней заключена правда, то люди никогда не увеличивались бы в числе. Но в Индии, например, население перевалило за миллиард, да и в Израиле умножилось во много раз.

Отвисшая золотая челюсть лучше слов выражала, как бабка потрясена услышанным. Ее сестра, бледная старая дева, сказала:

– Я всегда говорила, что и среди русских есть умные головы. Спасибо тебе, Андрюша. А почему ты такой худой? Наверное, не ешь ничего? Давай я тебя покормлю!

– Оставь его! – оборвала бабушка Соня и, кряхтя, покинула кровать, широкую и мощную, символ непрекращаемости рода. – Тебе известно, что он любит? Идем, золотко, со мной!

Кризис миновал.

Счастливые Сенька с женой повели Андрея в столовую. Открыли водку. Бабка ставила тарелки с едой, приговаривая:

– Котлеты остались со вчерашнего обеда, картошка – с ужина, а селедка – с утра.

– Да тут просто Интеллижент сервис! – заявил Сенька и наполнил рюмки. – Лехаим! Выпьем и закусим. Друзья познаются в еде.

Клара подняла на гостя лукавые карие глаза:

– Меня сразило твое красноречие!

– Ты бы слышала, как Андрей шпарит на иврите, а ведь он здесь всего два года!

– Я думал, что после школы пойду изучать языки, – сказал Андрей, – но как-то случайно попал на лекцию Георгия Аполлинарьевича и решил – буду археологом. А потом понял, что можно совмещать то и другое.

– Да, у него масса талантов, – бубнил Сенька с полным ртом, – в Помпеях, например, он долго смотрел на труп, залитый магмой, и понял, что это женщина, причем очень красивая, а потом писал мне, что часто представляет себе, как она кричит, обожженная, и чтобы спасти ее, Андрюша разбивает застывающую лаву.

Он закашлялся, едва не подавившись, и Андрей любовно похлопал его по спине. Отдышавшись, тот продолжал, свирепо глядя на друга:

– Необузданное воображение – главное в характере этого чужеземца, идеалиста чистой воды, а такие люди опасны, потому что для осуществления своих фантазий готовы перейти любые общепринятые границы.

Иногда Сенька забывался и открывал острый ум, который прятал за внешностью рубахи-парня.

– Кстати, о границе, – добавил он. – Когда комиссия в Питере решала, кого послать сюда, он поведал им, что его тетя замужем за главой израильского комитета по археологии, и даже фамилию назвал, которую я сообщил ему по телефону.

– Андрюша, – спросила Клара, – а почему нельзя было поручить это бригаде рабочих?

– Так и сделали сначала. Потом кто-то из России нагрянул сюда, в церковь и поднял крик, что они портят уникальные ценности, хуже того – крадут. Тогда послали нас.

– И все же раскопки прикрыли. Как ты объяснил это своим?

– Сказал, что брак расстроился.

– Почему?

– Из-за дядиного сварливого характера.

– А не тетиного?

– Нет, – вмешался Сенька. – Его тетя самых честных правил.

Они посмеялись. Сенькины маленькие глазки блестели от удовольствия.

– Еще по одной? Слушайте, а не двинуть ли нам втроем, вернее втроем с половиной, в какие-нибудь экзотические края – в Америку, что ли, в Северной я уже был, значит, в Южную, не в Центральную же. Что мне Куба?

– Тебе попался плохой перевод Гамлета, – обняла его Клара.

Андрей невинно спросил:

– А он посвятил тебя в свой оригинальный способ улизнуть от армии?

Тяжелая ножища двинула его под столом.

– Э нет, ты что про меня наплел? Око за око. (Сенька быстро вставил – как советовал Моше Даян.) Итак, твой суженый бросает школу, и поэтому получает повестку из военкомата. Он пишет на ней вот такими буквами «гомосексуал», фотографирует нас обоих совершенно голыми, меня сзади, а себя спереди (ибо сраму не имут, сказал Сенька), и отсылает все обратно.

Клара резко отложила вилку в сторону.

– Нелепо, – оробев, стал оправдываться ее уже захмелевший супруг, – в смысле «ли ны бяшеть, братие».

Андрей подхватил:

– Как ныне сбирается вещий Игорь…

– Олег! А знаешь, за что он хотел отомстить неразумным хазарам? За то, что они приняли иудейство!

Кларе все это очень не понравилось.

– Интересные подробности узнаешь о своем возлюбленном после свадьбы!

Величественно, насколько позволял ее маленький рост, она оставила друзей, но через минуту появилась снова, возбужденно жестикулируя:

– Вы не можете это пропустить! – и на цыпочках приблизилась к нише, ведущей в кухню.

Там бабка Соня просвещала своих правнуков, проворно вталкивая кашу в их открытые от удивления рты:

– Вот если вы будете послушными детьми, то вашими именами назовут нужные вещи. Например, одна девочка Хоналэ очень хорошо себя вела, и это имя дали хонодильнику. Ее сестренка Цилечка тоже была умницей, и так получился цилевизор. А по имени сына наших соседей Пинечки назвали пинесос.

Задыхаясь от сдерживаемого хохота, Сенька потащил Андрея и Клару назад:

– Интересно, слышит ли она такие анекдоты на улице и выдает за свои, или сама придумывает, а они потом расходятся дальше?

– Ну, гомики, – Клара, устало улыбаясь, погладила живот, – у меня есть еще дело. Скоро придет Юдит, а я не приготовила ее блузку к примерке.

Андрей встрепенулся. Оставшись наедине с Сенькой, сказал быстро:

– Я должен увидеть ее!

– Кого?

– Юдит.

Тот смотрел на него как на сумасшедшего.

– Вот оно что! Ну, тут ничего не выйдет. Говорят, у них с раввином скоро помолвка. Он известный богослов и политик, его прочат в замминистра. А сама она – из верующей семьи, очень интеллигентна и кончает Университет «Бар Илан».

– Верующая? – только сейчас понял Андрей, бледнея. Но это уже ничего не могло изменить, как и ничто другое в мире. – Все равно, все равно… – Андрей понизил голос, потому что в конце коридора показалась странная темная фигура.

– Иосиф! – позвал Сенька. – Здесь Андрюша. Я говорил тебе, что у него проблема с работой. Можешь дать ему дельный совет?

– Прошу! – тот вошел в комнату, оставив дверь открытой.

– Иди один, – прошептал Сенька, – я его боюсь. Знаешь, он нам не родной, его усыновила когда-то бабка Соня…

Андрея встретил тощий, в теплом халате до пола человек, которого он не сразу узнал – так постарел Иосиф. Он без лишних слов показал гостю на стул в углу, очевидно, подальше от себя.

– У меня мало времени, – его тусклые, почти невидимые зрачки нетерпеливо оглядывали полки и шкафы, где в нерушимой пыли покоились бесчисленные книги.

«Уж не затеял ли он генеральную уборку?» – предположил Андрей, настроенный саркастически.

Иосиф, словно оскорбленный подобной мыслью, заговорил быстро и неприязненно:

– Я беседовал кое с кем о твоем деле и вот что выяснил. Рядом с вашей церковью стоял жилой дом, который рухнул вместе с ней, когда «это случилось». Поэтому при раскопках вы можете задеть тела погибших, что запрещено. Все они в свое время будут преданы земле в соответствии с традицией. Малейшее исключение из этого правила станет прецедентом для осквернения еврейских могил в любом месте и под любым предлогом, скажем, из-за необходимости провести шоссе на окраине Петербурга.

Андрей сделал протестующий жест, но Иосиф не дал ему произнести ни звука.

– Нам обоим известно истинное положение вещей. Я знаю Россию – я любил ее, мою родину, ее природу и культуру, но без всякой взаимности. Ваши лучшие умы терпеть не могли мой народ – Достоевский, Гоголь, Чехов и даже прекрасный Пушкин – помнишь строки: «Ко мне постучался презренный еврей». А ведь сам он, возможно, тоже из нашей братии. Но я ни на кого не обижен. Нас трудно и не нужно любить.

Иосиф подошел к маленькому, почти келейному окошку, и оно бледно осветило его голову, обросшую белесыми волосами так, что из них выглядывали только нос и колоссальный лоб с множеством мелких морщин, которые беспрерывно менялись подобно надписям на экране. И лоб этот говорил:

– Евреи начали свою историю, когда уже процветали цивилизации Китая, Египта и Греции. Люди жили там, как и в других языческих странах, согласно потребностям своего организма, желающего есть и совокупляться. Никто не мог требовать от них какой-либо морали, потому что собственные их боги обманывали, развратничали, убивали. И вдруг какое-то неизвестное племя ворвалось в этот «паганый» мир, и позвало всех в мечту, где никто не будет убивать, воровать и прелюбодействовать. Эти заповеди стали вызовом самой природе. Мы взвалили на человечество невыносимую тяжесть Моисеевых скрижалей, и оно возненавидело нас!

Иосиф остановился, не зная, интересно ли все это собеседнику, но так уж была устроена физиономия Андрея, что она невольно располагала к откровенности, да и сам он любил больше слушать, чем говорить.

– Кроме того, мой народ отталкивал чужих какой-то особой, чуть ли не зловещей тайной. А она проста и заключается в том, что мы не меняемся. Идя сквозь время, евреи на своем пути бросают бурлящим вокруг народам новые идеи – Христа, Маркса, Ленина, на которых те строят свои культуры. Но сами мы остаемся прежними!

Чувствовалось, что эта мысль доставляет Иосифу большое удовольствие.

– Тебе, конечно, трудно представить, что те, великие, открывшие монотеистическую эпоху в истории – праотцы евреев, которые живут сейчас в Европе, России и здесь.

Со стола, загроможденного книгами, Иосиф взял толстый пожелтевший том и потряс им в воздухе:

– Своекорыстные, мелочные, жадные, туговыйные, – так писал о нас знаменитый Иоанн Златоуст. – И он прав! Но из этого материала были созданы Авраам, Моисей, Исаак, и когда нынешняя цивилизация погибнет, из него же возникнут вожди будущего общества!

Он снова вернул книгу на стопку таких же фолиантов, и та под собственной тяжестью стала соскальзывать вниз. Андрей сделал попытку пододвинуть ее ближе к середине, но остановился от окрика:

– Пожалуйста, не трогай ничего!

Внезапно ему стало ясно: этот человек, неопрятный, неряшливо одетый, живущий в затхлой монашеской келье, брезговал его присутствием.

– Прости, – пробормотал Иосиф, – сегодня мне трудно играть роль радушного хозяина. В этот день, семьдесят три года назад, немцы расстреляли мою семью. Я, малолетний, спасся в канализационной трубе, где в темноте и вони прятались такие же сироты… А сейчас я сижу и спрашиваю себя: почему? Неужели потому, что мы – как писал дальше в списке наших пороков Златоуст – пучеглазые, крючконосые и толстогубые? Но разве за это убивают? Или за то, что евреи отдали на распятие Христа? Да ведь нацисты отрицали Бога и преследовали своих же священников! Я хочу знать, как объясняют это нынешние немецкие историки в школах и университетах, окруженных цветниками, фонтанами, скульптурами Гете, Бетховена и Фридриха Великого, в стране, где – так рассказывал мне Сенька – люди, встречая кого-нибудь, пусть незнакомого, говорят с милой улыбкой: гутен таг! Никто не знает, почему произошло то страшное, кровавое. Только я. Суть в том, что немцы – самый чистоплотный народ на свете. Они моются несколько раз в день, после чего надевают свежее немецкое белье, даже если не занимаются физическим трудом. Что же сказать о таком трудоемком, хотя и приятном процессе, как уничтожение неарийской расы! Тут они не идут ни на какие компромиссы – принимают ванну вечером, утром и днем – гутен таг! Но и это не все. Немец не довольствуется простым мылом, только высшего сорта. И здесь выяснилось, что хотя евреи отвратительны, но именно из них, а еще лучше из их детей, белорозовых, жирненьких и пухлых получается превосходное мыло!

Андрей, до сих пор рассеянно слушавший Иосифа, испуганно глянул в его глаза и увидел в них боль и беспомощную тоску человека, пытающегося не сойти с ума.

– Я читал, что из каждого ребенка можно сделать сто благоухающих кусков мыла!

Цепкие пальцы Иосифа хватали Андрея, не давая ему уйти.

– Ты думаешь, элита Райха не пользовалась этим мылом? Ошибаешься! Сама Ева Браун терла им свои роскошные немецкие формы, прежде чем лечь в немецкую белоснежную кровать к немецкому фюреру, которому одному позволялось не мыться. Но зато он точно рассчитал, сколько следует уничтожить детей. Миллион, и ни одним меньше! Так он приказал своему верному Генриху. У самого же Гитлера не было желания углубляться в эту проблему, как и в прекрасное немецкое тело своей подруги, хотя ей это нужно было каждый день: гутен таг!

Андрей, наконец, вырвался и быстро пошел к выходу.

– А как у вас в России обстоит дело с мыловарением? – кричал ему вслед Иосиф. – Я могу поделиться отличным рецептом! Берется трупик еврейского ребенка, желательно еще тепленький…

Андрей уже был за дверью, но перед его взглядом все еще маячила перекошенная физиономия с пеной на губах и всклоченной бороде, мыльная пена, мелькнуло в его мозгу, он побежал по коридору, чувствуя, что его обволакивает липкая пузырчатая масса, и внезапно увидел лицо, показавшееся ему светлым маяком спасения. Он не мог поверить, на мгновение закрыл и снова разжал веки, но Юдит не исчезла, как во вчерашнем сне, она стояла на веранде и говорила о чем-то с Кларой, затем, попрощавшись, пошла по улице. Андрей медленно двинулся следом.

Девушка свернула к скверику, окруженному старинной чугунной оградой, которую обступали кусты с белыми цветами, похожими на жасмин, но странно съежившимися и как бы изъеденными ржавчиной. Она попыталась разгладить скрученные лепестки, опершись коленом о каменную скамью, отчего серое платье туго обтянуло ее юную грудь и бедра, и Андрей отвел глаза в сторону, словно пойманный за подглядыванием.

 

Внезапно Юдит обнаружила, что она не одна, и повернула к нему голову. Теперь, когда они были так близко друг к другу, Андрей понял, что их разделяет бездна – ее воспитание, будущее замужество, религия. И все же у него вырвалось:

– Здравствуйте, Юдит!

Девушка настороженно спросила:

– Мы знакомы?

– Да.

– Я не помню.

– Обидно, – сказал Андрей. – В вашем лице так много… понимания, глубины. Два дня назад, на улице вы глянули мне в глаза и не почувствовали, что это не случайная встреча? Не может быть!

Растерявшись, она слушала его напряженный, с жестким акцентом голос и, наконец, напомнила себе, что это совершенно чужой человек.

Но он продолжал удивлять ее:

– Я знаю, вы не должны говорить со мной. Вам многое запрещено. Поразительно, как образованные и неглупые люди соглашаются и сейчас жить… в средневековье! Ведь вы и сегодня учите детей тому, что мир создан за шесть дней, а Земле… сколько? – спросил он себя шепотом. Ему, казалось, сносно владевшему ивритом, в присутствие этой девушки иногда приходилось мучительно искать нужные слова.

– Пять тысяч шестьсот пятнадцать лет, – чуть ли не по складам подсказала Юдит и, чтобы объяснить свой назидательный тон, добавила. – Простите, я учусь на педагога. И еще, – она с трудом сдерживала улыбку, – вы так увлечены, что иногда переходите на свой язык.

Тот смутился, а Юдит уже снова была серьезной:

– Но все сказанное вами о нелепости религиозных догм – правда. Я пришла к этому сама – когда «это случилось».

Ее испугала собственная откровенность, но это было то, что долго скрывалось от всех и ждало случая вырваться наружу. Пальцы Юдит тронули покореженный цветок жасмина:

– Я будто пережила такую же мутацию. Все сделалось другим. Бог оставил нас тогда, – она печально глянула вокруг, на остатки сохранившихся там и тут развалин. – А без Него наши обряды и обычаи превратились в бессмыслицу. Признаться, в трудную минуту я еще ищу утешения в молитве, но больше по привычке…

– И с такими мыслями вы хотите выйти… за раввина? – спросил Андрей с какой-то не осознанной еще надеждой.

Она опомнилась:

– Послушайте, кто вы? И почему я стою с вами здесь?

– Я Андрей, сенькин приятель.

– Андрэ, – повторила она как-то по-французски в нос. – Впрочем, вы, должно быть, не зря сказали «приятель», а не «друг». Вот уж два абсолютно разных человека: он – легкий, откровенный, а вы, по-моему, держите все внутри – свое одиночество, тоску по далекому дому и, может быть, девушке…

Так неожиданно проникла она в его, замкнутое от других пространство, что ему стало больно и хорошо, словно от рук матери, когда та врачевала его детскую рану. Растроганный, он сел на скамью рядом с Юдит.

– Что же не дает вам покоя, грустный приятель веселого Сеньки?

И вдруг он пожаловался:

– Я люблю вас!

Она улыбалась:

– Все хорошие люди должны любить друг друга.

Андрей молчал. Он видел Юдит всего один раз, и то мимолетное впечатление только усилилось сегодня – ее маленькое, с гладкой золотистой кожей лицо казалось слишком хрупкой оправой для тяжелых черных глаз.

– Нет, я не хороший человек, – сказал он угрюмо. – Я – предатель! Вот вы говорите о чем-то, и я притворяюсь… что наша беседа очень интересна, но это ложь. А правда в том, что мне нужно, – лихорадочно проговорил он, – поцеловать… ваши губы…

Юдит не выразила возмущения, даже не отодвинулась от него. Она просто перестала присутствовать, удалилась куда-то, и оттуда донесся к Андрею ее внезапно поблекший голос:

– Зачем вы все испортили? При всем нашем тепличном воспитании мы, девушки из религиозных семей, не так уж невежественны. Мне многое известно от замужних подруг, у Клары я смотрю телевизор, читаю романы – у нас дома это нельзя – и скажу без обиняков: то, что происходит между мужчиной и женщиной, вызывает у меня отвращение.

Его это не обескуражило:

– Ну, другой способ продолжения рода не найден.

– Вот-вот: продолжение рода, инстинкт, одна из многих функций организма, не очень эстетичных и связанных с естественной грязью, даже кровью.

– Но без этого мы вымрем! – не сдержал досаду Андрей.

– Почему же? Нынче это возможно и без участия мужчины. Знаете, – она слабо усмехнулась, – мои родители сошли бы с ума, если бы я упомянула об этом при них, но однажды еврейка уже родила сына, оставшись непорочной.

Андрей рассеянно теребил разметавшиеся пряди своих волос, и Юдит казалось, что они плавятся, как серебро от жаркого солнца, обжигая его пальцы.

– Вы, как и я, любите сказки, – пробормотал он. – Но это из нового, христианского завета! Странно, что вы напоминаете о Христе мне, русскому, к тому же э… эпи…

– Эпикорос! (Атеист) – снова пришла она ему на помощь. – Да и как можно делить сказки? Ведь каждая из них выражает общее стремление к совершенству и чистоте. А у девушки есть и реальная возможность достичь этого – остаться девственницей.

И добавила тихо:

– Меня тронула ваша откровенность. Так вот, в память о нашей недавней дружбе, – юмор не был ей чужд, – мне тоже хочется сделать вам признание: я вряд ли выйду замуж. Брак, по-моему, это просто узаконенный разврат.

Андрей был ошеломлен. Мысли его путались, и одна из них шептала ему: тебе опостылела женская опытность, а что делать с ее противоположностью?

– Наверное, вы никогда не были… влюблены, – с горьким превосходством упрекнул он Юдит, и ее опущенные веки дрогнули. – Мой собственный опыт тоже мал, хотя я уже знаю: любовь очищает все, что без нее… низменно. Ваши слова необычны, но я будто ожидал что-то такое с первой встречи. С тех пор мои мысли постоянно заполнены вами. Не пугайтесь, тут нет и намека на что-либо… об этом я запрещал себе думать, чтобы не оскорбить вас.

Серые бесхитростные глаза Андрея, прерывистые нервные фразы, которые он старался как можно правильнее перевести, выражали его чувства так открыто и сильно, чуть ли не патетично, что в ее среде этого нельзя было представить и встречалось только в книгах, которые Юдит читала тайком.

– А желание… прикоснуться к вам, – слышала она, – это попытка удержать вас… единственную среди чужих. – И вдруг он выдохнул в отчаянии. – Я люблю тебя, люблю! – и она улыбнулась, потому что Андрей опять перешел на русский, а он, ободренный этим и уже не владея с собой, впился губами в ее влажно раскрытый рот. На мгновение – бесконечное для него мгновение – Юдит замерла, также лишенная воли, потом резко отшатнулась и, ударившись головой о чугунную ограду, стала медленно опускаться вниз. Андрей подхватил ее внезапно отяжелевшее тело и похолодел. Она была без сознания.

 

Глава вторая

Одно внезапное мгновение без видимой причины и с одинаковым равнодушием губило надежду или, наоборот, несло спасение отчаявшемуся и называлось «случаем», словом непостижимым и всесильным, как Адонай, Саваоф, Аллах и, возможно, было еще одним именем того же Бога, в которого Андрей не верил, хотя признавал, что тот в своем ослепительном отсутствии влияет на судьбы людей больше, чем любое реальное явление, – случай этот создал Андрея на третьей от Солнца планете не спрутом, не ястребом, не волком, а человеком, сделал так, что он родился в Петербурге, уехал работать на чужбину, полюбил еврейку и сейчас мучительно ждал чуда в больнице «Шаарей цедек», где врач, склонившийся над Юдит, знал, что после колоссальных усилий, когда больной возвращается, наконец, к жизни, что-то, непонятное и властное, может мгновенно превратить победу в поражение…

– Она очнулась! – раздался голос над головой Андрея.

– Что? – не сразу понял он.

– Сотрясение мозга, полагаю, несерьезное, – пояснил врач, худой, в тяжелых темных очках. – Я дал ей успокоительное, пусть побудет под наблюдением до завтра.

Андрею позволили остаться возле Юдит на правах мужа, кем он представился в приёмной. Это вырвалось машинально и удивило его самого. Он не мог предвидеть будущее, но осторожность говорила ему: так надо. Тот самый случай, которому он не переставал удивляться, отдал ему почти незнакомую девушку, и с тех пор Андрея вело какое-то вдохновение, знающее, как удержать её навсегда.

Кроме Юдит, в палате лежала длинноносая мужеподобная девица, беспрерывно ворочающаяся с боку на бок. Иногда она вставала, страдальческой тенью маялась в полумраке и однажды, призналась Андрею тонким, ломающимся фальцетом: тяжело, милый. Ему было жаль её, но он понимал, что это просто избыток жалости к Юдит, разметавшейся, как усталая девочка, на белых простынях.

Утром вбежала сестра, белокурая и толстая, дала Андрею ванночку с водой, сказав по-русски:

– Земляк, тебя как зовут? Я Варя из Самары. Можешь слегка помыть жену – лицо, шею, грудь, а я той займусь, – она хихикнула, кивнув на соседку Юдит. – Ты не поверишь, это был мужчина, а после операции – уж не знаю, что получилось. Ну, сделаешь?

Вот и первое испытание в той новой действительности, которую он сам придумал. Чувствуя себя вором, Андрей осторожно провел влажной марлей по усталому лбу Юдит со сбившимися прядями черных волос, бледно-золотистым щекам, полудетскому рту, казалось, обиженно вспухшему от его вчерашнего поцелуя. Он не хотел думать, что будет дальше, отдав власть пальцам, которые как бы самостоятельно тронули круглый подбородок, скользнули вниз и застыли над узким воротом ее халата. Сам же он старался смотреть на яркую картинку в углу, но тело его, не умевшее лгать, уже ощутило тепло, идущее от груди Юдит, и словно укололось ее острыми сосками. Андрея охватила дрожь, но тут снова раздалась волжская окающая речь, он стряхнул с себя наваждение, заметив, что его рука по-прежнему висит в воздухе, а Юдит впилась в него огромными глазами. Ну, слава Богу, очнулась, сказала Варя, и упрекнула Андрея, что же ты копаешься, надо все окончить до врачебного обхода. Внезапно ему стало ясно, что сейчас произойдет, и прежде, чем сестра успела распахнуть халат на Юдит, он отвернулся и быстро вышел.

Андрей бесцельно бродил по коридорам, пока уже знакомый ему врач не пригласил в свой кабинет. «Доктор доктор Гохберг» гласила табличка на двери.

– Я настоял на такой надписи, потому что, кроме диплома терапевта, у меня еще и ученая степень в психологии, – объяснил он, снисходительно отдавая должное собственной персоне. – Как мы себя чувствуем?

– Мы? – позволил себя иронично переспросить Андрей.

Тот не обратил на это внимания. Сняв очки, он подписал несколько бумаг и поднял к Андрею бледную физиономию:

– Юдит можно взять домой. Нет никаких последствий её падения, если не считать маленькой шишки на затылке. Кстати, кем она нам приходится?

Оставалось неясным, что означает множественное местоимение – профессиональную привычку или участие в волнениях собеседника.

– Жена, – последовал наглый ответ.

– Бросьте! Я был свидетелем инцидента в палате и понял, что вы еще не видели ее в полном естестве, – он вдруг по-мальчишески озорно подмигнул.

Андрей решил возмутиться, но слова врача звучали спокойно и профессионально, будто он размышлял вслух над абсолютно отвлеченной проблемой:

– Конечно, она совершенно особенная. Красива, невинна, чиста – качества, которые редко соединяются вместе, а совместясь, становятся сокровищем. Однако я не завидую вам. Анатоль Франс сказал как-то: невинные девушки есть, и это истинное несчастье. От себя добавлю – особенно в наш развращенный гедонический век.

Поверх вазонов с фиолетовой бегонией, стоящих на подоконнике, Гохберг окинул взглядом маячившие вдали нагромождения камней:

– Развалины домов – не самое страшное разрушение вокруг нас. Знаете, я человек тихий, меня с детства пугали рассказы об исторических катаклизмах: первой и второй мировых войнах, о революциях – буржуазной, затем большевистской, а по сути еврейской, и антиеврейской – нацистской, установившей Третий Райх, и Четвертый Райх, так я окрестил бы сексуальную революцию по имени ее вождя – Вильгельма Райха. Очень веселая, она тем не менее внесла печальный вклад в падение всеобщей морали. Человеческие ценности были перенесены из верхней половины тела в нижнюю. Тем, кому не дано прославиться умом или талантом, предоставлен теперь шанс выделиться иными способностями – например, количеством совокуплений на единицу времени или внушительностью половых органов. Любопытно, что когда наиболее примитивные племена черной Африки осознали, наконец, необходимость набедренной повязки, авангард белой цивилизации призвал публично обнажить все, что раньше считалось срамным. А дальше – наркотики, американские боевики, где герой ежеминутно посылает своих партнеров «ту фак», порножурналы с женскими ногами, раскрытыми каждому, в том числе детям, которые зовут друг друга «бен зона», сын проститутки, не понимая, что пачкают и себя, и собственных матерей, – Гохберг снова подмигнул Андрею, а тот, как и в первый раз, вздрогнул от неожиданности.

– Извините, – объяснил врач, – у меня врожденный тик, – и, снова водрузив на нос очки, продолжал:

– Многие из нас, даже самые уязвимые, смирились, бессильно отступили перед новой действительностью. Но существуют редкие натуры, которые никогда не привыкнут к постоянной пошлости и грязи, и их жизнь становится беспрерывным страданием. Уверен, что наша возлюбленная – среди них.

– Моя возлюбленная! – собственнически сказал Андрей.

– Что? Да, да, конечно, – пробормотал Гохберг.

За темными линзами врача, казалось, не было глаз, а только запавшие тревожные впадины, как у слепого, видящего то, что скрыто от зрячих.

– Я распознал особую ранимость Юдит по ее реакции на то, что произошло между вами. Она была в истерике, полагая, что вы видели ее голой, и понадобилась моя помощь, чтобы ее успокоить. Однако это спокойствие обманчиво. Должно быть, Юдит нашла единственную возможность очистить себя от унижения. Догадываетесь, какую?

Андрей догадался. Мысли и чувства его были полны этой странной девушкой, которую легко объявил своей женой. И все же то, о чем говорил врач – женитьба – рисовалась его воображению чем-то грубым и лишним, вроде клетки для двух птиц, не стремящихся улететь друг от друга. Но Юдит, Юдит! Воспитание сыграло с ней хитрую шутку. Как остро восприняла она свой мнимый позор, если замужество, бывшее до сих пор неприемлемым, вдруг представилось ей спасением!

– Кроме того, – методично продолжал Гохберг свой психоанализ, словно записывая его в карточку пациента, – по ее одежде можно понять, что она из религиозной семьи. Еврейка, даже родившаяся в галуте, никогда не слыша о едином Боге и не зажигая субботних свечей, хранит в крови отвращение к половому акту, которое идет от мистического первородного греха. Что же говорить о верующей женщине! Вы будете иметь дело не с Юдит, а с Саррой, нашей праматерью – именно нашей! – подчеркнул врач, – забеременевшей только в глубокой старости, наверное, потому, что всегда сопротивлялась супружеским притязаниям Авраама.

– Вы не любите верующих? – спросил Андрей.

– Я признаю, что они – реальная сила, способная сдержать деградацию, падение морали, разврат. После того, «что случилось», когда всеми овладела паника, они, единственные, не пали духом и поэтому на выборах взяли большинство голосов, включая таких заклятых атеистов, как я. Мы знали, что заплатим за это ограничением многих свобод, но тогда казалось, что порядок и спокойствие в стране стоят мессы. Теперь все выглядит несколько иначе. Кстати, операции по изменению пола, подобные той, что перенесла соседка Юдит, больше проводиться не будут. Они запрещены.

Доктор протянул ему конверт с назначениями:

– Так обстоят дела. Желаю удачи.

Андрей вернулся в палату после того, как окончили разносить завтрак. Юдит уже была одета и причесана, но к еде не прикоснулась. Оказалось, что пройти к ней было не так-то просто из-за группы девушек, окруживших кровать носатой соседки. Очень возбужденные чем-то, они говорили все разом и часто смеялись. Андрей поднес чашку с кофе к запекшимся губам Юдит, и она, вопреки его опасениям, выпила.

– Хочешь, уедем из Иерусалима? – спросил он и подумал, что хотя бы в одном иврит удобен: не нужно искать повода для перехода от далекого «вы» к близкому «ты». – Я живу в Эйн Карем, где нет развалин и городского шума и еще остались старые тенистые деревья и нетронутая трава. У меня там домик, и в нем пустует большая светлая комната. Ты будешь совершенно свободна. Да, я… – как это? – эпикорос, но и у меня в душе тоже есть святое, чем можно поклясться. Клянусь: ни я, ни кто-либо другой не станет тревожить тебя. – Он тронул ее руку. – Я буду невидим и неслышим, а если тебе понадобится друг – он будет рядом, за стеной.

Его голос потонул в хохоте девушек, сидящих у соседней постели, и он досадливо оглянулся.

– Не обращай внимания! – сказала самая веселая из них, с крашенными в бордовый цвет волосами. – Мы все делаем вместе, поэтому получается так шумно. Понимаешь, у нас в джаз-банде три девушки и один парень. Вдруг директору приходит в голову идея – уволить его, чтобы был чисто женский ансамбль. Тогда наш приятель исчезает…

Ее подруга, в черной рубахе до колен, продолжила:

– После долгих поисков мы находим его здесь…

Третья, необычайно высокого роста, подхватила:

– Выясняется, что он сделал себе операцию, и теперь… кто ты?

– Я думал… думала… – пропищала та, что лежала на кровати. – Я всегда чувствовал, нет, чувствовала…

– Ну просто спикер палаты! – сострила бордовая, и они стали хохотать все вчетвером.

Тут в дверях появились два новых посетителя, как-то очень похожие друг на друга в своей невзрачности, с испуганно-счастливыми физиономиями.

– Хвала Господу! – сказал мужчина, а женщина кинулась целовать Юдит.

– Мама, папа! – говорила та, беспокойно улыбаясь.

Сильное волнение уже вернуло краску на ее губы и блеск – темным глазам. Трудно было найти в ней что-либо общее с этими людьми, и Андрей еще раз убедился в том, что она принадлежит к особой породе. А может быть, родители извели, опустошили себя, отдав ей щедро и до последней капли все свои соки?

– Мы чуть с ума не сошли, пока нам не позвонила отсюда наша знакомая, старшая сестра, – радостно рассказывала мать. – Правда, Моше?

Муж кивал, исподволь косясь на Андрея, и тот, чтобы никого не смущать, повернулся к веселой девичьей компании, словно был с ними вместе.

– И теперь у нас в джазе, как в кино, только девушки, – ликовала та, что была с бордовыми волосами. – Я – труба! – она издала ртом резкий, почти металлический звук. – Та-та-та!

– Ты говорила, что побудешь у Зивы всего неделю, – упрекнула мать Юдит.

– Там хорошо, мама, тихо, спокойно…

– А я – ударник! – поклонилась Андрею девушка в черной рубахе, отбивая дробь на крышке столика. – Пам-пам-пам!

– Подруга не может заменить семью, – нахмурился отец. – Тебе известно, что должен прийти рав Бар Селла и с какой целью. Это большая честь для всех нас. Почему же тебя нет дома?

Юдит прошептала:

– Ты знаешь почему… И мама тоже. Из-за постоянных ссор между вами. А причина всего – молоденькая продавщица в нашем магазине…

– Я – сакс! – продолжала знакомство самая высокая, нажимая на воображаемые клапаны. – По-по-по!

Отец взорвался:

– Ты, девчонка, не можешь вмешиваться в дела родителей! Не хочешь жить с нами – не надо! Пойдем отсюда, Малка!

– Ну, а я – бас! – жиденьким фальцетом сказала новоиспеченная женщина, как бы перебирая струны гитары. – Тум-тум-тум!

Моше потянул жену к двери, его лицо дрожало, ноги спотыкались, словно путаясь в диком ритма джаза, а Малка тихо плакала:

– Что это?.. Что это такое – «тум-тум-тум»?..

Юдит смотрела им вслед глазами, полными слез.

Из-за непрерывных взрывов смеха Андрей еле уловил ее слова:

– Мне тоже нужно идти. Зива, моя подруга, даже не знает, где я была эти сутки… Простите, что разочаровываю вас. В какую-то минуту мне показалось, что я совсем свободна… но это ошибка… Не провожайте меня…

Юдит медленно прошла к выходу, затем – к стоящему на площади автобусу. Поднялась на ступеньки, взяла билет. Мимо поплыли недавно высаженные деревца, дома – новые и те, от которых остались только стены. Раньше она умела не замечать этого, представляя себе высокие красивые здания, стоявшие здесь когда-то. Нет, сейчас Юдит видела перед собой другое, странное – серые, сосредоточенные на ней одной глаза Андрея, но не лучисто-светлые, а словно погасшие навсегда.

Она вздрогнула, осознав, что все происходит на самом деле: там, на улице, в своем красном стареньком «форде» ехал он, провожая ее безнадежным взглядом.

Юдит втиснулась в глубокое кресло, почти не дыша и не поворачивая головы, и в то же время знала, что тот все еще рядом. Так продолжалось одну, две остановки, три. Потом Андрей пропал, и Юдит – тоже. Она словно перестала ощущать себя, понимать, что хочет и зачем живет. Все стало бессмысленным.

Внезапно пассажиры зашумели, возбужденно показывая на что-то. Она оглянулась и ахнула: вдали, за широким задним окном стояла красная машина, охваченная дымом.

– Остановите! – крикнула Юдит.

Водитель, пораженный отчаянием в ее голосе, осадил к тротуару, она побежала, бессознательно повторяя имя Бога, и вот оно – Андрей жив, невредим и, весь в копоти, возится с какими-то проводами.

Увидев приближавшуюся к нему Юдит, он ударился головой о поднятый капот и, в отличии от нее, вспомнил черта. Но это было последнее слово Андрея, потому что способность говорить оставила его. Не надолго, впрочем.

– Хочешь помочь? – сердце его глухо било в грудь. – Нужно сесть и нажать на газ. Эту педаль.

Он снова склонился над мотором:

– Еще раз! Сильнее! – гаркнул он, уже не совладая с сумасшедшей радостью.

Послышалось знакомое урчание. Никогда он так не любил свою старенькую «какамайку»!

– Подвинься! – пожалуй, это было сказано очень уж по-супружески. Засмеявшись, Андрей рванул вперед, а она обиженно поджала губы…

Но нетронуто зеленая трава, смолистое дыхание кипарисов, встретивших их в долине, свободный полет птиц под облаками постепенно оттеснили волнения и тревогу, причиной которых, казалось, был сам город.

Они подъехали к яблоневому саду, и Андрей показал на небольшой домик с голубыми оконными рамами:

– Прошу, – он сделал приглашающий жест.

Юдит задумчиво глянула вокруг, вздохнула и, как бы не заметив дверей, прошла по тропинке вверх между холмов, поросших ромашкой и клевером. Андрей дал ей время наполниться вкрадчивым обаянием Эйн Карема, где, похоже, ничего не изменилось с древних времен: библейская гора Ор, своей тенью умеряющая летний зной, тишина, осенью – жирный запах давленных маслин и ранней весной – буйное розовое цветение миндаля.

Он быстро совершил разбойничий набег на курятник и огород (и то и другое, вместе с жильём Андрея, принадлежало Нисиму, семидесятилетнему темнокожему чудаку). Впрочем, хозяин не дорожил земными благами. Под его теплым крылышком всегда ютились постояльцы, платящие гроши, и откровенные нахлебники, и он, потеряв почти всю семью в страшном переходе из Таймана, относился к своему окружению, как к близким родственникам…

Юдит вернулась покоренная, посветлевшая, села за колченогий стол под яблоней со спелыми плодами и улыбнулась:

– Умираю от голода.

Суетясь, он пододвинул к ней только что приготовленную яичницу, помидоры и лук, первобытно яркие и сочные, будто хранящие секрет простых, давно забытых радостей:

– За кошерность не ручаюсь, но все очень свежее и мытое родниковой водой из колодца.

Она смело и с удовольствием разделила с ним эту роскошную трапезу.

– Ты можешь уехать в любую минуту, – взволновано сказал Андрей, – но там твое прошлое, а здесь… будущее, и еще кое-что, такое же важное. Я хочу, чтобы ты почувствовала… как это звучит на моем языке. Попробуй… повторить за мной: я люблю тебя!

– Лу-блу те-ба! – прилежно, по слогам произнесла Юдит, словно учила сама себя.

– Есть ли в твоих словах что-нибудь, – спросил он, – кроме урока педагогики?

Она не ответила.

Андрей сорвал с ветки два красных ионатана и повел Юдит в старый Эйн Карем по узким изломанным улочкам, сплетавшимся в странный сюрреалистический узор, где история соединялась с легендой и сказкой. Там, по преданию, родился Иоанн Креститель, дальше, почти скрытый высокой стеной, стоит монастырь, который начала строить русская княгиня Елизавета, но не закончив, уехала на родину и была расстреляна со всеми домочадцами Николая Второго. Слева, над обрывом, темнел вход в пещеру, где, говорят, когда-то прятались от погони влюбленные, еврейка и араб, а после смерти их тела превратились в два дерева.

Юдит, потрогав почти сросшиеся вместе ветви алона и элы, перевела грустный взгляд на Андрея, словно спрашивая: «А мы, что ждет нас?»

И Андрей, помогая ей переступать с одной каменной глыбы на другую, вдруг ясно ощутил глубину пропасти под их ногами…

Только Нисим, хозяин, сразу поверил в их счастливое будущее. По обыкновению он колдовал над чем-то в своем винограднике и издали окликнул Андрея. Сам похожий на колдуна, с жесткими буграми на темной физиономии и мелко вьющимися косичками, он был как-то благодушно и располагающе безобразен.

– Вот, привел новую квартирантку! – представил гостью Андрей.

Тот понимающе смотрел на них:

– Очень рад! Здесь хорошо.

Из-за густых листьев прозвучало звонкое эхо:

– Хорошо!

Тут они заметили малыша, белокожего и черноволосого.

– Это Туви! – тепло сказал старик. – Мать работает. А он со мной.

Андрей кивнул:

– Мы знакомы, верно, Туви?

– И сколько тебе лет? – поинтересовалась Юдит.

– Заткнись! – буркнул ангелочек, насмешив взрослых.

Хозяин срезал тяжелую янтарную гроздь и преподнес, как цветы, девушке, с которой не сводил глубоких внимательных глаз:

– Вот приходит чужой. И забирает у нас лучшее.

Охнув, он сел на траву и предложил им место рядом с собой:

– Благодать, верно? А я родился в Таймане. В нищете и унижении. Потом семья пошла сюда. Через пустыню. Без воды, без еды, – незалеченная астма вынуждала его делать частые паузы. – Думалось, все мы умрем в дороге. И точно – в живых остались. Только я с братом.

Старик помолчал, стараясь отогнать от себя безрадостные воспоминания.

– А здесь – красота! Все, что вокруг. Посажено собственными руками. Говорили мне. В Эйн Карем лоза не привьется. А вот она, родная! Мне тут каждый листочек знаком. Даже будто слышу их голоса. Может, я в прошлой жизни был виноградным кустом.

Заскорузлая ладонь Нисима легла на кудрявую голову мальчика:

– Как думаешь, капара?

Тот высунул ему длинный язык и пополз за каким-то жучком.

– А Хаим, мой братец. Считает меня ненормальным. Не говорит прямо. Хочу твой виноградник, сад, дом. Только трезвонит всюду. Чокнутый, мол, я. Чтобы упрятать в психушку…

Старик всполошился, не видя мальчика.

– Где же этот непоседа? Его нельзя отпускать. Сбежит!

Кряхтя, он стал искать среди кустов – и тоже исчез. Юдит беспокойно смотрела ему вслед:

– Меня пугают внезапные исчезновения. Люди иногда не возвращаются.

– Да вот он! – сказал Андрей.

– Не вижу.

– Вон мелькнули его глаза!

– Это ягоды винограда блестят на солнце.

– А рядом – длинные вьющиеся волосы!

– По-моему, там молодые побеги цепляются друг за друга.

– Но нельзя же… не различить его мускулистые руки!

Юдит улыбалась:

– Нет, это толстые стволы лозы.

Андрей, однако, был серьезен.

– Не пойми меня буквально, – сказал он. – Я говорю… об общности Нисима с природой. Он словно сделан из самых необходимых – как это? – частиц, что составляют мир вокруг нас. Такие люди не умирают… просто переходят в растения, плоды, цветы. А я иногда… чувствую себя таким искусственным, никчемным.

Юдит сказала задумчиво:

– У тебя есть то, чего не хватает многим – воображение. Да и у меня оно в избытке. Мы очень похожи.

– Правда? – улыбнулся Андрей.

Он потянул Юдит домой, показал ее комнату, ту, что больше и светлее, и оставил одну.

К вечеру осторожно постучал, а, войдя, поразился произошедшей перемене. Он редко заглядывал сюда. Здесь скопилось множество случайных вещей, приобретенных хозяином в разное время, которые уже не помнили своей первоначальной цели и доживали долгий век одинокие, никому не нужные. Внезапно они были растормошены, очищены от пыли и, расставленные в обдуманном порядке, осознали смысл своего существования, как и сам Андрей с появлением Юдит в его жизни.

Так он узнал ее аскетический нрав: все лишнее было выдворено в чулан, и тогда открылось свободное пространство, ограниченное лишь самым необходимым: монашеский узкий диван предназначался не для сновидений, а чтобы спать спокойно и глубоко, медная гравюра предавалась воспоминаниям о бывшем Иерусалиме, и желтая настольная лампа нетерпеливо ждала вечера, чтобы очертить вокруг строгий овал света.

Задумчивая, свежая после принятого душа, Юдит, как он хотел думать, ждала его.

– Посмотри! – сказала она.

Андрей проследил за ее взглядом – у него на плече застыла маленькая ящерка.

– Это мой друг Гекко, – познакомил он их. – Я нашел его в развалинах, взял сюда и откормил мухами.

Хрупкое, почти прозрачное животное как бы излучало изнутри зеленый свет.

– Гекконы тоже, наверное, мутировали, как цветы в сквере, где мы… встретились с тобой. Можешь потрогать его.

Поколебавшись, Юдит коснулась гибкой шероховатой спинки ящерки, и та стала краснеть.

– Видишь, ему передаются наши чувства. – Андрей сжал ее руку. – Ты очень волнуешься, правда?

Потом огляделся вокруг:

– Тебе чего-нибудь не хватает?

Юдит ответила тихо:

– Мамы.

Ее распущенные черные волосы блестели, покрытые, словно росой, искрящимися каплями.

– Отец все свое свободное время проводит в молитвах, оставив ей, как принято у нас, заниматься детьми. Потом произошло страшное: моя сестра Орли погибла, когда «это случилось»… Мы родились близнецами, росли как единое существо, и меня постоянно терзает вопрос, почему она, а не я… После той страшной ночи жизнь родителей сосредоточилась на мне, а я их предала. Я поступила так и с Натаном Бар Селлой. Мы с ним соседи, дружили с детства, и как-то само собой подразумевалось, что будем вместе и дальше.

Юдит, внезапно устав, закрыла глаза.

– Вместе с Орли не стало и моей веры. Я долго ни в чем не признавалась никому, пока Натан не догадался сам. Раву запрещено жениться на эпикорсит, и чтобы не потерять меня, он готов был снять с себя сан. Но это сломало бы ему жизнь. Он умен, честолюбив, несмотря на молодые годы, признан авторитетом в толковании Талмуда, и его ждет большая карьера. Я не могла принять такую жертву.

– И вдруг ты встречаешь гоя… без должностей и званий, только с одним достоинством… голубой кровью в жилах.

– Что? – не поняла Юдит.

– Мой прадед был – как это? – дворянин, – фамильный подбородок Андрея надменно выпятился. – Вот визитная карточка… аристократа. На него можно вешать чайник. Где он у тебя? – Он усмехнулся. – А главное во мне… что я умею любить… как уже никто не любит. Мне кажется, я последний, кому это дано…

 

И он снова пошел тем же опасным путем, где споткнулся однажды, – медленно приблизил губы к ее губам и почувствовал, что ее спина выгнулась, как струна, готовая оборваться, а на щеку упала слеза, сразу отрезвившая Андрея. Острая мысль заставила его остановиться.

– Я боюсь… между нами не все ясно, – проговорил он, двигаясь неверными шагами вокруг растерянной девушки. – Может, ты сейчас со мной из-за того, что было в больнице? Это ошибка, я не могу воспользоваться ею. Клянусь: ты по-прежнему чиста… Там, в палате, я не видел ничего.

Андрей остановился, обессиленный.

– Мне теперь страшно и легко. Тебе известна правда, и твое решение будет свободным.

Наступила неспокойная тишина.

Гекко, ставший вдруг уныло серым, соскользнул на пол и спрятался в какой-то щели. Солнце медленно уходило из комнаты, уступая ее вечерним теням, которые непреодолимо ложились между Юдит и Андреем. Только сейчас он различил странный шум и глянул через дверь балкона. Внизу двое дюжих парней в белых халатах подступали к Нисиму, а тот беспомощно пятился от них, как затравленный зверь.

– Извини!

Андрей сбежал во двор, заваленный досками и кирпичом, потому что хозяин вечно что-нибудь достраивал в своих владениях.

– В чем дело? – спросил Андрей.

– Они из лечебницы, – произнес старик непослушным языком. – И с ними. Мой брат Хаим.

Невдалеке маячил грузный детина, чем-то неуловимо похожий на Нисима, хотя был намного младше и – по бесконечной иронии природы – с лицом гладким, даже красивым.

– Нечего беспокоиться, – угрюмо процедил он, – всего одна короткая беседа с психиатром.

– Я нормален! – задыхаясь, крикнул старший брат. – Как пятьдесят лет назад. Когда нес тебя, больного. Через пустыню!

– Вы никуда его не возьмете, – твердо заявил Андрей. – Это незаконно!

– А ты кто такой? Ехал бы себе в Россию. Вот где соблюдают законы! – осерчал Хаим и кивнул санитарам.

Тот, что был сильнее и выше, протянул руку к старику, но Андрей оттолкнул его назад. Начали подходить соседи, загораживая Нисима, а вверху, на балконе появилась Юдит. Трое непрошенных гостей совещались шепотом, потом санитары, не глядя ни на кого, пошли к белому фургону, ожидавшему на улице.

– Ты пожалеешь об этом, Иван, – хрипло пригрозил Хаим.

Проходя мимо временной подпорки, которая поддерживала недавно надстроенный карниз дома, он в досаде пнул ее сапогом – и тогда тяжелый бетонный блок пролетел над Андреем.

– Андрэ! – раздался отчаянный крик.

Блок упал рядом, и Андрей, не совсем придя в себя от минувшей опасности, все же нашел силы молодецки помахать Юдит, как какой-нибудь герой вестерна. Смутившись, она немедленно скрылась внутри.

Люди расходились, хлопая по спинам Нисима и Андрея, а старик тревожно смотрел по сторонам, пока не убедился, что брата и след простыл.

– Пойдем, – предложил он, унимая дрожь, – нужно это отметить.

Они спустились в погреб, прохладный и сырой, заставленный пузатыми бочонками и рядами бутылок. Нисим достал одну из них, всю в паутине, и осторожно откупорил.

– Шардоне пятилетней выдержки. Такое ты у меня. Еще не пробовал. Его пьют в большой радости.

Он до краев наполнил стаканы. Вино было легкое, пряное и как-то по-женски чувственное.

– Ах! – только и вымолвил Андрей.

– То-то! Еще один, и ты готов. Для серьезного разговора. Слушай, – обнял его Нисим. – Я хочу переписать виноградник. На этого мальчонку, Туви. А твой домик – на тебя.

– Не надо, – возразил захмелевший Андрей, – мне ничего не надо.

– Молчи! Брат любой ценой овладеет всем. Я его знаю. Если учует поживу. Украдет у самого Бога… И спросил Он: Хаим, то есть Каин. Где брат твой Авель? А тот: разве я сторож. Брату своему?

Мучительная судорога свела и без того вывернутые губы старика.

– Теперь иди к ней. Как она испугалась! Обо мне так. Не тревожился никто. Ты – бар мазаль, счастливчик!

– Да! – Андрей тоже не мог забыть этот крик.

Внезапно он понял, что очень счастлив, и с радостно бьющимся сердцем зашагал домой.

– Юдит! – издали позвал он. Потом постучал. – Юдит, это я!

Ответа не было. Радость его с такой же внезапностью, как и возникла, сменилась непонятным беспокойством. Приоткрыв дверь, Андрей стоял на пороге, вглядываясь в полумрак. Долгая неподвижность Юдит, тишина, не нарушаемая ее дыханием, неестественность позы вдруг напомнили ему другую женщину, ту, в Помпеях, а серое скомканное одеяло – мертво застывшую лаву. Он задохнулся, выпитое вино и страх замутили рассудок. Кинувшись к ней, стал вырывать из остывшего пепла ее похолодевшее бледно-золотистое лицо, маленькие беззащитные груди с наивными сосками, совершенной формы бедра, в глубине которых еще трепетала жизнь за плёнкой окаменевшей магмы, и он ударил ее всем телом, и Юдит вскрикнула, и скорее ощутила, чем увидела кровь, ты убил меня, заплакала она, нет, прижимал ее к себе Андрей, мучась своей виной, прости, и оба упали куда-то и словно перестали существовать…

Она очнулась оттого, что мягкие теплые пальцы трогали ее лоб, щеки, рот.

– Это ты? – спросил он. – Ты?

– Да, – улыбалась она в темноте. – Как ты узнал меня?

– Я почувствовал, что касаюсь кого-то очень родного, и понял, что это ты. По-моему, лучшего способа нет, – он засмеялся. – Хочешь попробовать?

Легко проведя ладонью по его лицу, она прошептала:

– Это ты, ты…

 

Глава третья

Странная вещь, – увлеченно говорил Георгий Аполлинарьевич, которому любое событие казалось плодотворным источником для размышлений. – Цивилизация веками совершенствовала себя, подымаясь к более сложным формам, и достигла столь высокой степени уязвимости, что случайная неисправность компьютера или перебой электроэнергии способны парализовать жизнь общества.

Такими мыслями, выраженными громко и безапелляционно, он делился с арабом, склонившимся над внезапно заглохшим кондиционером. В гостинице, очень старой, часто происходили неполадки, а устранить их умел только Али. В номере нечем было дышать, и профессор чувствовал себя весьма неловко, так как этим утром пригласил коллег, чтобы обсудить новый поворот событий: суд утвердил решение властей о закрытии церкви, и, следовательно, нужно возвращаться домой. Все ждали Андрея, который сообщил по телефону еще одну новость – что он остается здесь, в Иерусалиме.

А пока Георгий Аполлинарьевич продолжал свою беседу с электриком, вытирая платком вспотевшую лысину. Круглая и шишковатая, она белела среди седых, возбужденно вздыбленных волос, как поляна в каком-то френологическом лесу.

– Что ж, приходится пожалеть, что из-за недостатка твоих знаний мне трудно объяснить тебе опасность технологической глобализации.

– Ну, почему же? – спросил Али на том же языке, чем вызвал смех среди археологов, не поддержанный, однако, их шефом.

– Как, ты понял то, что я говорил?

Тот, огромный и черный, скалился белозубой усмешкой.

– Я окончил университет Лумумбы в Москве.

Присутствующие уважительно молчали.

– Кажется, готово, – потянувшись вверх к распределительному щитку, Али нажал какую-то кнопку, отчего кондиционер зажужжал, но комната погрузилась в кромешную тьму. – Виноват. Последняя попытка. Иншалла! – призвал он высшую силу.

Тут свет к общему удовольствию появился опять, и одновременно – Андрей с Юдит.

– Ай да Али, ай да фокусник! – в мрачном восторге вскричал Владимир с лицом худым и язвительным. – А не можешь ли ты восстановить статус-кво – так, чтобы тут опять остались только порядочные люди, – он перевел взгляд на Юдит и растаял, – включая вас, конечно!

Андрей представил ее коллегам.

– О, – не унимался Владимир, – значит, причина страшного предательства – ваша красота!

Саша, полный, добродушный, с веселыми глазами, предложил свое объяснение:

– О, предательства страшного, значит, ваша красота причина!

Третий, Иван, подтянутый, с узкими строгими губами, как всегда, отстаивал особое мнение:

– Женская, значит, страшная красота – предательства причина, о!

За ними слышался высокий холодный смех, приведший Андрея в замешательство: Тина, которая предупредила, что не может придти, невозмутимо сидела в углу.

Между тем Георгий Аполлинарьевич многословно благодарил араба, а тот, вынося тяжелый ящик с инструментами, предупредил:

– Включайте кондиционер на малую мощность, чтобы не выбило фьюз!

Профессор пообещал, потом обратился к Андрею:

– Ну-с, батенька, мы уже слышали, что вы покидаете нас. Очень плохо! Но, как я вижу, обстоятельства вас оправдывают, – он улыбнулся Юдит.

– Я хотел бы объяснить вам все, – виновато сказал Андрей, и тот пригласил его в соседнюю комнату.

Трое оставшихся мужчин, глядя им вслед, затянули суровую волжскую песню:

– Знаешь, о чем они поют? – спросила Тина.

Юдит смущенно глянула на нее:

– Нет.

Та, решив немного отвести душу, стала подражать ивриту, какой израильтяне привыкли слышать от русских:

– Много лет назад казак Степан Разин восстал против царя, и тот с царицей пошел на него, окружив несколькими бюстгальтерами. А Разин забыл своих товарищей из-за персидской княжны, ее нежной ручки и медового бедра. Казакам надоело все время видеть Степана и княжну в одеялах. Они потребовали, чтобы она лежала на заду, и он бросил ее в реку.

– Боже! – ужаснулась Юдит.

– Да, вот к чему приводит похоть, – кивнула Тина, рассматривая соперницу внимательно и без особой неприязни, потому что хорошо знала цену сияющей белизне своей кожи и скульптурной фигуре. Обидела ее только эта ненужная скрытность Андрея. Женщина современная, она считала свободу – основой интимных отношений и ничего не имела против мимолетной интрижки на стороне, его или своей. Но – она сразу увидела – это не была интрижка.

Наконец, профессор и Андрей вернулись, оба очень расстроенные. Георгий Аполлинарьевич откашлялся:

– Теперь личные дела в сторону. Всем уже известно безобразное решение суда о прекращении наших работ. Были приведены самые нелепые доводы – от религиозных до соображений безопасности. Например, что на территории церкви осталась повышенная радиация с того времени, когда, по известному выражению – «это случилось». Мне это кажется абсурдным. Тут, скорее всего, замешена политика, и я немедленно это опротестую… Однако самое неприятное в другом: «Богородица», наверное, пропадет, затерявшись среди всякого хлама, потому что для израильтян она не представляет какой-либо ценности. А ведь именно вы, Андрей, нашли ее!

…И тот вспомнил волнения первых дней, когда они начали очищать церковь, обнаруживая в земле то подсвечник, то крест или кадило, но главная ее достопримечательность – икона четырнадцатого века – не попадалась нигде. Ему пришло в голову осветить фонариком ломаную дыру в полу. Внезапно что-то быстрое, кажется, ящерица, скользнуло по нему, он инстинктивно попытался смахнуть ее и, потеряв равновесие, рухнул в провал. Сверху послышались испуганные крики, но он был слишком ошеломлен, чтобы ответить. Нога, сдавленная чем-то с обеих сторон, горела от боли, лицо и руки саднило. Потом констатировал:

– Я жив!

– Что? – панически переспросила Тина.

Андрей сказал громче:

– Все в порядке!

– Как вы там? – встревоженный бас профессора заполнил сумрачное пространство вокруг него.

– Сейчас осмотрюсь. А!

– Что, что? – раздались испуганные голоса.

– Она, «Богородица»! Ах ты, милая! Совсем не пострадала, не в пример кое-кому из простых смертных.

На этом его бодрячество окончилось, и он застонал. Ему приходилось упираться в стену одной ногой, чтобы не повиснуть на той, которая застряла между каких-то балок.

Георгий Аполлинарьевич крикнул:

– Я сейчас же вызываю пожарных и скорую!

– Ни в коем случае, – откликнулся Андрей. – Это место сразу объявят аварийным, и раскопкам конец!

Там совещались:

– Нужно кинуть ему веревку!

– Нет, те, что у нас, слишком тонкие.

– А если разорвать нашу одежду на полосы и связать вместе? – предложил женский голос.

– Очень романтично, Алевтина! – сказал профессор, питавший слабость к старорусским именам.

– Ну вот, женщина никогда не упустит возможность проявить свой природный эксгибиционизм, – заметил Владимир. – Андрей, у тебя есть конкретная идея?

– Да, нужно связаться с моим приятелем, – Андрей назвал номер. – Пусть приедет с хорошим канатом!

– Немедленно звоним!

Стало тихо. Андрей снова сделал напрасную попытку освободиться из тисков. Приятель, процедил он сквозь зубы. Если беда, то сразу – Сенька, Сенька! Но – приятель, не друг. Наверное, я антисемит, сволочь.

Что-то нежное и мягкое коснулось его руки – маленькая ящерка, светящаяся изнутри голубым светом.

– Пришла извиниться? – спросил Андрей, стараясь отвлечься от боли.

Она медленно порозовела, вероятно, от смущения.

– Побудешь со мной?

– Ладно, – просигналила та.

– Он выезжает! – сообщили сверху обрадованные голоса.

Потом ему спустили бутылку с водой и – особая честь! – колоссальный, замечательно пахнущий сэндвич, который профессор делал себе сам перед выходом на работу, никому не давая проникнуть в тайну его приготовления, а тем более – попробовать.

– Будем ждать, – сказал Георгий Аполлинарьевич, – а поскольку уже доказано, что время похоже на норовистую лошадь, мы подстегнем его кнутом интересной беседы. Вы готовы, Андрюша?

– Готов!

Собственно, случайная встреча с Георгием Аполлинарьевичем и решила судьбу Андрея, когда он однажды зашел в институт к знакомой девушке. Маясь в ожидании конца занятий, Андрей заглянул в аудиторию и услышал зычный голос профессора, рассказывающего о том, как была поднята крышка с саркофага Тутанхамона и показалась его золотая маска. И потом, все последующие годы учебы, Андрей с трепетом ожидал этого зрелища – лекций Георгия Аполлинарьевича, где тот ошеломлял студентов какой-нибудь новой, совершенно фантастической теорией о разрушении Карфагена, грозно поносил ее противников, смешил всех каламбурами, ранил цифрами, ласкал стихами, не забывая посыпать пресный хлеб фактов экзотической солью фантазии, цитировал персов, греков и римлян, то кричал, то опускался до драматического шёпота, увлекаясь ассоциациями, оригинальными, красочными, но с единственным недостатком – отсутствием какой-либо связи с сегодняшней темой, – все это держало студентов в постоянном страхе потерять нить его рассуждений, о чем он обязательно спросит на экзамене, и они, впав в полную прострацию, надеялись только на то, что профессор, погрузившись в дебри философии, не сможет найти дорогу назад, однако Георгий Аполлинарьевич уже перед самым звонком окидывал их победным взглядом и плавно возвращался к своей начальной мысли, завершая ее какой-нибудь латинской пословицей…

– О чем же нам сейчас поговорить? – спросил профессор.

По невыносимому скрежету можно было понять, что он усаживается ближе к месту аварии.

– О любви, – предложила, естественно, Тина.

– Ну, это совершенно непостижимо, – возразил Саша.

– Верно, – согласился Владимир, – Лучше быстренько решить проблему попроще, которая называется – Бог!

– Отлично! – сказал Георгий Аполлинарьевич. – Попробую объяснить, что я думаю по этому поводу. Начну издалека… В моем белобрысом детстве мы с отцом увлекались игрой, придуманной им специально для меня. Нужно было закрыть глаза и представить себе, что ты летишь на Луну или на одну из планет. Тот, кто первым заявлял: я приземлился! – выигрывал. Но потом победитель был обязан рассказать, как проходило путешествие, с деталями, вычитанными, конечно, из книжек… Прошли годы, я возмужал и остепенился, то есть получил ученую степень, и вдруг меня поразил вопрос, а не было ли в моих детских полетах чего-то большего, чем фантазия? В самом деле, мысль, кроме ее умозрительной ценности, является физической частицей нашего мозга, энергией, которую можно объективно измерить, например, при энцефалограмме. Значит, человек, воображающий, что он опускается на далекое небесное тело, в каком-то смысле делает это реально, но в минимальную единицу времени и без сложной, дорогостоящей аппаратуры!

– Никогда не слышал ничего подобного! – сказал Саша Владимиру, толкнув его локтем в бок. Георгий Аполлинарьевич улыбался, не сомневаясь в искренности своих коллег.

– И тогда, – профессор, ободренный поддержкой, уже кричал на всю церковь, – я серьезно задумался о нашем мозге, его безграничных возможностях, о том, что он, ничтожный по величине, вмещает в себя всю Вселенную, им же открытую, и понял: да ведь это и есть тот, кого друиды искали в растениях, египтяне в животных, греки на Олимпе, евреи в неопалимой купине, а христиане на Голгофе – Бог! Именно он – и никто другой – выбил на скрижалях моей души: не убий, не укради, не прелюбодействуй!

Но мой бог, мой ум, мой разум никогда не велел мне заколоть собственного сына и истребить аборигенов земли Ханаанской!

Вы спросите: а как же он удостоил своим присутствием каждого из нас, таких слабых и жалких? Уверенно отвечу: так же, как и библейский Элоким появился в монотеистическом мире, то есть совершенно непознаваемым образом. Разве ортодоксальные верующие не удовлетворяются этим ответом?

Андрей был поражен, что, впрочем, случалось после каждого откровения профессора.

– Постепенно я стал делить людей на тех, в ком горит этот божественный огонь – разум, и остальных, чье имя легион, в которых он только тлеет и быстро гаснет, а вместе с ним ум, чувство и, по выражению Канта, нравственный закон в нас. Как печально думать, что никто из них, прожив, может быть, долгую жизнь, никогда вслед за Болконским не поразится мудрости высокого неба, не полюбит женщину, как Вертер, не заплачет над смертью человека, слушая финал Патетической.

– Замечательно сказано! – подмигнул Иван товарищам.

Профессор сиял:

– Мы словно живем в разных измерениях. Порой кажется, что стоит только найти нужную формулу, изменить какой-то код, и эти несчастные осознают трагическую, глубокую красоту жизни – ведь оба наших мира состоят из подобных частиц, но заряженных противоположно. И верно: те же линии, что бессмысленно покрывают полотна ультрамодерных художников, есть и у Пикассо, где они превращаются в геометрический ад с изломанными квадратами ужаса, острыми треугольниками отчаяния, пронзительными зигзагами боли. Из семи звуков, составляющих водуистскую какофонию рок-н-ролла, создана гениальная Лунная соната; почти то же слово, выражающее предел мечтаний мещанина – джакузи – было когда-то криком души потрясенного делом Дрейфуса Эмиля Золя – жакюз! – я обвиняю! – и чуть ли не та же проблема, которая волнует круглую, как мяч, голову футболиста: забить или не забить, стояла перед Гамлетом, мучительно раздумывающим о сущности бытия… Ну-с, Андрюша, согласны ли вы с моей концепцией Бога?

– Да! – откликнулся тот из своего подземелья.

– Прекрасно. Ubi concordia ibi Victoria!

Внезапно в церковь ворвался кто-то тяжелый и пыхтящий, и пол задрожал, будто от слоновьих шагов – сенькиных, сразу понял Андрей.

– Где? – в ужасе спросил он и через минуту уже спускался вниз, обвязанный канатом поперек толстого тела, внезапно застрял на половине пути, качаясь из стороны в сторону, как висельник, не дождавшийся помилования, но после хорошего русского ругательства поплыл дальше и уже держал Андрея в железных объятиях.

– Дурак! – выпалил он сердито, почти зло. – Как тебя угораздило? Почему ты всегда вдряпываешься в такие дела? – засыпал он Андрея вопросами, не давая никакой возможности ответить. – Ну-ка, что здесь? Да, нога словно в капкане. – Андрей охнул. – Будь мужчиной. – Сенька поднатужился и отодвинул балку. – Вот, она свобода, не говоря уже о равенстве и братстве! – провозгласил он и вдруг задрожал, а Андрей, изучив его за много лет, понял, что тот сдерживает слезы. – Я уже решил, что не застану тебя в живых, археолог чертов. Ты ведь мой единственный друг! – (Нет, я сволочь, снова подумал Андрей.) А Сенька продолжал: – Если ты уедешь, мне каюк. Не прижился я душой в Палестинах. Холодно мне в этой жаре, чуждо все, нелюбимо. Не знаю, что я представлял собой в России, но здесь все больше становлюсь мещанином. Да что говорить! – он перевязал Андрея, как раньше себя, и крикнул: – Вира!

Потом, когда они оба оказались наверху, Сенька, ощупывая его, процедил с усмешкой:

– Не стоило так волноваться. Но на всякий случай покажись врачу.

Каким-то отчаянным жестом он выхватил мобильный телефон:

– Я выезжаю, не упусти его, кретин! Это верные десять тысяч!

И убежал…

…С тех пор прошло два года, а сейчас, в номере Георгия Аполлинарьевича, было тихо и грустно оттого, что эта маленькая группа, ставшая на чужбине семьей, распадалась.

Кто-то постучал, дверь приоткрылась. Возникший в проеме низкорослый тщедушный парень жалобно глянул на профессора, который отмахнулся от него, как от прилипчивой мухи:

– Оставьте меня, наконец!

Вошедший пробормотал, запинаясь:

– Залман говорит, что это я недосмотрел, и грозит увольнением. Уступили бы вы ему. Он бывший генерал и привык всего добиваться силой.

– Ну, знаете, мы не на фронте! – заявил профессор и оказался неправ.

Сразу же после ухода несчастного гостя за стеной раздалась пулеметная очередь – там что-то сверлили.

– Безобразие! – поделился Георгий Аполлинарьевич своим возмущением с коллегами, – Этот Залман, администратор, по ошибке решил, что я выезжаю сегодня, и впустил кого-то на ночь. Ну, повинился бы, признал, что произошло недоразумение, мы бы и поладили, – нет, утверждает, что по моей вине приезжий американец будет ночевать на улице.

– Еврейские штучки! – фыркнула Тина, косясь на Юдит. Профессор сделал предостерегающий жест и тихо спросил Андрея:

– Нам нужно извиниться, или ваша подруга не поняла?

– Надеюсь, что нет, – ответил тот.

Тут к звукам перестрелки присоединился грохот канонады, который, очевидно, производил отбойный молоток. Профессор зажал уши ладонями, и когда победно зазвонил телефон, крикнул в трубку, сдаваясь:

– Ладно, ладно, приведите его!

Через минуту наступило затишье, на пороге появилась крепкая, военной выправки фигура с квадратной физиономией, выражавшей торжество полководца.

– Вы не поверите, как мне неприятно! – сообщил Залман.

Стоявший за ним высокий худощавый человек с фотокамерой на плече также извинился:

– Пожалуйста, не сердитесь! Гостиницы переполнены из-за приближающегося праздника.

Его английский, не в пример администратору, был безупречен и искренен. Острым взглядом он впился в профессора:

– По-моему, нам уже приходилось встречаться. У меня профессиональная память. Вот случай! Как-то я снимал модели у Вавилонских развалин и готов поклясться, видел вас там в раскопках.

– Да, Вавилон, Бааб-Или, так называли его аборигены. Припоминаю. Вдруг, чуть ли не из самых руин, вышли красивые девушки, словно жрицы богини Астарты. Мы все были очарованы.

Профессор понемногу остывал, растроганный воспоминаниями:

– Что ж, проходите, ваша комната налево, мистер…

– Боб, просто Боб.

– А может быть, хотите чаю с дороги? Тина, будьте за хозяйку! – он намеренно не замечал Залмана, которого, впрочем, это не задевало. Указав посыльному, куда ставить чемоданы, генерал удалился, довольный миром, навязанным противнику боем.

Предложив американцу сесть, профессор сказал:

– Наверное, при вашем занятии вы остались холостяком, простите мою славянскую бесцеремонность.

Лицо Боба, бесцветное, как у альбиноса, было непроницаемо:

– Тем не менее, я женат и отец маленького сорванца.

– Ну, не геройство ли? – заметил Георгий Аполлинарьевич.

– Да, это мой крест… Знаете, есть картина – забыл фамилию художника – где мужчина оглядывается на удаляющихся от него кокетливых девиц. Название «Упущенные возможности». Точно сказано обо мне. Но я даже не могу оглянуться – немедленно передадут жене, а ей принадлежит еженедельник, для которого я работаю, – Боб вынул из портфеля иллюстрированный журнал, и тот пошел по рукам присутствующих. – Представляете, каково наводить объектив на полуголую красотку и не выдать, что она сводит тебя с ума. Приходится хитрить, изворачиваться, придумывать тысячу уловок, чтобы выразить ей свое восхищение, но уже в другом месте. Это, конечно, между нами, – он наклонился к профессору. – Кстати, в вашей милой компании есть потенциальные модели. Ну, эта с изумительными черными глазами, просто отвернется от меня, а та, беловолосая, пожалуй, не откажется испытать судьбу.

Тина принесла чай, и не смущенная пристальным взглядом фотографа, сказала спокойно по-русски:

– Кажется, я представляю некоторый интерес для вашего журнала?

Боб не нуждался в переводе. Они вели старую игру, и незнание языка не мешало их диалогу.

– Пожалуй, – ответил он, – но необходимы пробы.

– Я готова, – улыбнулась Тина, и только теперь глянула на Андрея..

Быстрым движением она стянула через голову блузку, и так стояла перед всеми, ничуть не стыдясь. И правда: в этом великолепном творении природы – ее бело-розовой груди с ликующими алыми сосками – не было ничего постыдного.

Остальные не разделяли ее спокойствия. Самый чувствительный из них, Саша, почти физически ощущая, что воздух накалился до взрыва, перевел ручку кондиционера на предельную мощность, и свет погас снова. Тогда дрожащая рука Юдит потянула Андрея, и они, натыкаясь на что-то, исчезли, невидимые, так же, как пришли…

В дороге и потом, дома, он пытался объяснить ей необъяснимое – эту сцену с раздеванием, но она молчала, возможно, даже не слушая его. Андрей еще совсем не знал ее, хотя уже понимал, что в Юдит нет ничего от женщины, погребенной заживо под лавой Везувия. Легкая и естественная, она радостно привыкала к ощущению свободы, которую не могли дать ей религиозные родители. В Эйн Карем Юдит словно почуяла зов природы, заглушенный раньше большим городом. Часто, не сказав ни слова, она подымалась к пещере, где росли, обнявшись, алон и эла, или уходила в поле, поросшее ромашкой и полынью. Поначалу Андрей увязывался за ней, но скоро и не без обиды догадался, что он лишний, и следил издали, как она оглядывает голубой горизонт, потом трогает какой-нибудь цветок и улыбается, напевая вполголоса свою любимую песню: «Ламут, ламут, ламут алеха, ламут алеха, ламут алеха» – «Умереть, умереть, умереть для тебя…»

Ее уединению не мешал только старый тайманец, посвящавший девушку в тайные свойства растений. Многие из них постепенно перекочевали в ее комнату, внося свой неповторимый аромат – от сладковато-терпкого розмарина до тревожного, будоражащего – то был рейхан, который рос здесь испокон веков и, не раз вытоптанный полчищами завоевателей, вновь и вновь покрывал молодыми побегами эту землю.

Юдит тоже казалась никому не подвластным, девственным краем, где еще не ступала нога человека – его нога, ревниво думал Андрей. Напрасно ловил он ее взгляд, вслушивался в милую задумчивую речь – ничто не напоминало о том дне, когда он взял ее, сам мучась причиненной им болью. Может быть, после того, как внезапный порыв, отдавший Юдит Андрею, прошел, ее растерянность и стыд представили это таким безобразным, что она просто вычеркнула все из своей памяти? Или причина другая, и Андрея, как случалось в прошлом, обмануло собственное воображение и вино из подвала Нисима?

Существовала единственная возможность узнать правду, и он коварно напал на эту прекрасную страну. Андрей не был жестоким захватчиком, мягко и осторожно подавляя сопротивление, он окружил ее цветущие холмы, вторгся в плодоносные долины, овладел сокровенными недрами, хранившими тайну будущих всходов, и остановился не раньше, чем уловил стон, который признавал очевидное. Тогда он отпустил Юдит, и ей впервые открылась страшная нагота мужчины, охваченного желанием. Она убежала, чувствуя острую тошноту, и Андрей, незаметно приоткрыв дверь ванной, увидел, что дождь идет в его владениях: струи воды льются по золотисто-смуглым плечам, лукаво обходят круглые маленькие груди, устремляются дальше и, сдавленные выпуклыми бедрами, падают вниз меж упруго расставленных ног, а руки Юдит упрямо трут мылом каждый сантиметр ее кожи, будто желая смыть следы унижения. Но и Андрей был упрям и оскорблен. Кинувшись вперед и уже не щадя ее, он схватил Юдит, обвился спрутом вокруг тонкого дрожащего тела, больно сжал ртом ее губы, чтобы не слышать обидных слов, и тут его поразило что-то в черных расширенных зрачках – страх ребенка, ждущего, что его ударят. Он замер, устыдившись, и вдруг понял, что так будет всегда – это сопротивление, бунт, борьба – и силы оставили его.

Они стояли рядом, словно два случайных путника под внезапным ливнем…

Утром он, как и обещал, отвез Юдит к родителям, а сам подъехал к церкви, вход в которую был забит досками. Убедившись, что место безлюдно, подошел к полуразвалившейся стене, протиснулся в скрытый от постороннего глаза проем, потом пролез под двумя колоннами, упавшими одна на другую. Впереди брезжило туманное пятно. Андрей стал пробираться туда, где солнце проникало в главный придел сквозь огромный ломаный круг – все, что осталось от роскошного купола.

На мгновение он испугался, что ее нет – «Богородицы», созданной кем-то из учеников Феофана-грека или даже им самим. Но она по-прежнему была там, где они ее оставили, не освещенная солнечными лучами, словно предпочитала держаться в тени, как и в своей настоящей жизни. Необычным был ее взгляд, обращенный к младенцу, – не канонически умиленный, а полный муки в предвидении его страданий и кроткой веры в то, что они не напрасны.

Но и этот великий художник не сказал всей правды – то, что мать Христа – иудейка и, значит, не голубоглазая и не с льняными волосами, какой он ее изобразил. Андрей представил себе истинную Марию в овале смоляных прядей, черноокую, смуглую, и засмеялся: она напоминала ему другую, существующую с ним в одной реальности и любимую…

Он осторожно снял икону. Решение пришло вчера, после слов профессора, что «Богородица» пропадет в неизвестности.

Порой Андрей сам поражался собственным внезапным порывам. Едва возникнув, они сразу становились необратимыми: так случилось с удивившим всех поступлением Андрея на археологический и – впоследствии – одержимостью еврейской девушкой. Отец, однако, генетически относил его своевольные выходки к их предку, гвардейскому офицеру, импульсивному и пылкому, грозе беспечных мужей красивых жен…

Андрей медленно двинулся со своей ношей обратно. Дневной свет остался позади, и он, очевидно, упустив нужный поворот, очутился среди балок, ржавых прутьев арматуры и паутины проводов. Объятые серой пеленой пыли, они враждебно окружили его в едином фантастическом стремлении – отстоять икону, бывшую душой старого храма во времена возвышения и еще больше – в час разрухи. Он свернул в сторону и наткнулся на новое препятствие – колокол, наполовину увязший в земле, преградил его путь, издав слабый звук – жалкое подобие набата, который должен оповещать о внезапной опасности. Андрей вдруг поймал себя на сочувствии этому всеобщему противостоянию, и не странно – здесь он провел долгие два года трудов и размышлений…

 

Наконец, найдя заветный лаз, он выбрался наружу с гадким ощущением, будто предал и ограбил близкого человека…

Тут на его плечо легла чья-то ладонь.

Рядом стоял полицейский, тощий, с кожей жжено-пепельного цвета и кипой на маленькой голове, должно быть, из эфиопских евреев.

– Запрещено! – проговорил он очень строго, опасаясь выдать свою природную покладистость. – Читать умеешь? – длинный палец ткнул в объявление: «Опечатано по решению суда». Нахмурясь, он вытащил икону из-под куртки Андрея:

– Оттуда?

– Да, господин полицейский! – быстро ответил Андрей с отвратительной ноткой подобострастия в голосе.

– Ехезкель! – по-граждански представился тот и потребовал старательно грубым тоном:

– Документы!

Нелегкая служба обязывала его равняться на своих местных коллег, которые, впрочем, были вне конкуренции. Андрей протянул ему водительские права.

– А, русский! – сказал Ехезкель таким тоном, словно теперь ему ясно все. – Пойдем давай!

– Куда?

– В полицию.

Андрей вспылил:

– Я археолог, а не вор! Мы нашли икону в развалинах церкви!

– Там разберут! – уверил его эфиоп, из чего следовало, что терминология блюстителей порядка во всем мире едина и экстерриториальна.

Да и участок, куда они вскоре прибыли, походил на такое же учреждение в любом другом месте, не исключая Петербурга: вверху голая электрическая лампа задыхалась от табачного дыма, по краям – некрашеные шкафы, где стояли бесчисленные папки с пронумерованными и прошитыми судьбами людей, а посредине – неумолимый барьер отделял полицейских от посетителей, физиономии которых расплывались на фоне серых стен. Среди них был пьяный старик, рассказывавший себе самому печальную историю своей жизни, индуска или цыганка со слепым отцом и детьми мал мала меньше, двое влюбленных парней, потерявшиеся в наркотическом тумане, отчаянно цеплялись друг за друга проколотыми насквозь руками, и развязная, дико накрашенная девица, чьи длинные ноги двигались непрестанно и непристойно.

Это очень отвлекало дежурного, рослого детину с нашивками сержанта, который записывал в журнал объяснения Андрея. Вдруг сержант встал и, подойдя к длинноногой, шепнул ей несколько слов на ухо. Девушка оттолкнула его и немедленно получила звонкую пощечину.

– Что вы делаете? – возмутился Андрей.

Тот прошел к своему месту и, продолжая писать, процедил:

– Помалкивай, если не хочешь получить то же самое! Проституция – вне закона. Ты думаешь, что защитил женщину? Нет, это просто автомат для удовольствия!

Его раздражение бурно выплеснулось наружу:

– Что это такое? – кинул он взгляд на икону. – Краденое? Ну и что ты тут заработаешь? Такой картинке на тахане мерказит цена двадцать шекелей.

– Это мировая ценность, – поднял голос Андрей. – Мать Иисуса, Мария. Стоит, может быть, сотни тысяч долларов.

– Не врешь? А я было хотел тебя отпустить. Ехезкель, здесь дело серьезное. Отведи его в управление!

И тот проговорил, как раньше:

– Пойдем давай!

Они вышли на улицу.

– Зачем ты болтал про доллары? – укорил его эфиоп. – Вернулся бы к себе домой, и я тоже, – морщась, он покосился на Богородицу, которую держал в руках. – Вы, русские, – язычники!

Рядом, резко затормозив, остановился большой черный автомобиль.

– Господин замминистра! – вытянулся полицейский.

– Старый знакомый! – сказал тот Андрею, и – Ехезкелю:

– Что происходит?

– Краденое имущество, уважаемый рав!

Бар Селла задумался на секунду:

– Садитесь оба.

Шофер вел машину по новым, недавно возникшим кварталам Иерусалима, потом свернул на широкую, в затейливых узорах, площадь, к внушительных размеров зданию, выдержанному в стиле библейского зодчества. Внутри было также традиционно сумрачно. Сидевший в приемной секретарь встал и подал Бар Селле какие-то документы.

Большой, неярко освещенный кабинет встретил их прохладой и обдуманной простотой: высокий потолок, узкие оконные рамы, стены строгие, без единого украшения, и только над овальной нишей, где стоял бронзовый семисвечник, мерцали древние письмена.

Полицейский что-то тихо сказал раввину, который, кивнув, пригласил Андрея подойти к столу. Потом заметил:

– Можете не уверять меня, что вы поступили так не из корысти. Я и не предполагаю ничего подобного. Здесь причина особая, правда?

Эта фраза, снявшая с Андрея непомерную тяжесть, застала его врасплох. Готовый к любому обвинению, он вдруг почувствовал слабость в ногах и был вынужден сесть. Однако ему хватило сил, чтобы презрительно бросить с высоты своего падения:

– Конечно, – и продолжал медленно, призвав на помощь все свое знание иврита, чтобы его речь не свидетельствовала о примитивности мысли.

– Поступок мой объяснить несложно: я хотел вернуть своему народу его собственность. Ведь для вас оно не имеет никакой ценности. Вам вообще нельзя рисовать или лепить Бога и пророков – как это? – из суеверия, наверное.

– Ошибаетесь, нам совершенно чуждо суеверие, – спокойно возразил Бар Селла. – Мы не изображаем Бога из элементарной порядочности: ведь его никто не видел. Вероятно, для христианских художников было сделано исключение, если они утверждают, что он мускулист и бородат.

Натан потрогал собственную бороду, как бы сомневаясь и в ее подлинности, хотя трудно было представить его смуглое, с острым носом лицо не очерченным смоляными завитками волос.

– Мы также против увековечивания людей на холсте и в мраморе, ибо велено: не сотвори себе кумира! Христиане, последовав этой заповеди, возможно, не дали бы подняться Гитлеру и Сталину, чья страшная власть поддерживалась кистью и резцом так же, как и оружием… Подумать только, скольких несчастий удалось бы избежать, если бы человечество прислушалось к нашим словам, сказанным еще на заре цивилизации!

– А есть ли в них что-либо о милости к падшим? – ядовито полюбопытствовал Андрей. – Например, к девушке, пусть проститутке… ее ударил в участке такой же полицейский, – он показал на Ехезкеля, мирно дремавшего в углу.

Бар Селла весь встрепенулся.

– Я в первую очередь – священнослужитель, тот, кто проводит смертных через короткую, суетливую, полную страданий жизнь в мир истинный. – Голос его стал глубоким и певучим, словно он читал молитву. – И если кто-нибудь из них не вынесет земного испытания – в этом вина и проводника… Что же о вашей несчастной, я готов сейчас же пойти и извиниться перед ней. А извинясь, сделаю все, чтобы она оказалась за решеткой, потому что нет более низменного преступления. Даже убийца может иногда с гордостью сказать, что отомстил за смерть или поруганную честь близкого человека. Но проститутка! Пусть никто не убеждает себя, что она за деньги приносит утешение мужчине, лишенному женской ласки. На самом деле у нее ищут и находят то, что нормальная женщина дать неспособна – извращение, скотство, маразм, – Натан сделал брезгливый жест рукой. – Я знаю, о чем говорю. Меня как-то назначили в комиссию по цензуре кино. Там были и порнофильмы. Я сбежал через час.

– Значит, эта девушка не может рассчитывать на снисхождение?

– Снисхождения заслуживает человек, который грешит, заблуждаясь, но только не упорствующий в грехе. Об этом в Танахе говорится: кто жалостлив к злым, жесток к добрым. Впрочем, сцена, которую вы видели в участке, теперь редкость, потому что с проституцией и наркоманией почти покончено, во всяком случае на улице. Да, за три года, что мы у власти, сделано то, чего не добился прежде никто: нет безработицы, заключен мир с соседями, страна благоденствует.

Рав настороженно прислушался к какому-то шуму за стеной:

– Но многие думают, что мы слишком строги. Знаете, что это? Демонстрация! Кое-кто из тех, кто живет сейчас в спокойствии и достатке, требуют прежней вседозволенности, приведшей к несчастью.

Бар Селла пожал плечами в искреннем недоумении.

– Не понимаю их. Мне, признаюсь, нужно самое насущное. Я однолюб, в нашем роду, известном еще в Толедо до Великого изгнания, говорят так: Один бог, одна вера, одна… женщина, – последнее Натан произнес почти беззвучно.

Незримая, она стояла между ними, не отталкивая, а сближая их, и Андрей внезапно и радостно осознал, почему: его собеседник не догадывался, что он украл не только икону, но и Юдит.

– Испания! – проговорил он и вдруг пришел в отличное расположение духа, а Натан наморщил лоб, не находя в своих словах ничего забавного.

– Знаете, – попытался объяснить Андрей. – Мой приятель, большой знаток литературы, читал мне стихи Гейне об одной испанской красавице. Она влюблена – как это? – в рыцаря, а тот непохож на других ее кавалеров – стройный, гордый, благородный. Он ведет ее в сад, шепчет сладкие речи, а она жалуется: комары кусают, милый, я их ненавижу, как евреев длинноносых. «Что нам комары, евреи! – успокаивает ее возлюбленный. – Будешь ли ты моей до гроба?» – «Я твоя, клянусь Христом, распятым злобными евреями».

По черным и как бы внезапно остекленевшим глазам Бар Селлы Андрей решил, что он вряд ли оценит превосходные строки поэта в его собственной трактовке.

– «Ну их, и Христа и евреев, – продолжает рыцарь и спрашивает: – А правдив ли твой обет пред Богом?» – «Милый, нет во мне обмана, как в моих жилах нет крови мавров и еврейской грязной крови!» – «Брось ты мавров и евреев, – обнимает ее тот. Они спускаются в таинственный грот и – как бы это полегче выразить… мит… мит…

Рав, невольно заражаясь терпким гейневским юмором, улыбался. Конечно, он знал это слово, но не хотел произнести вслух, и Андрею пришлось самому вспомнить его:

– Миталсим, как говорят на иврите. Потом донна просит: – «А теперь открой мне, кто ты?» – и рыцарь признается: – «Я, сеньора, сын бедного рабби из Сарагосы!»

Он исподволь глянул на Бар Селлу и увидел, что грудь его колышется от сдерживаемого смеха. Андрей засмеялся сам, и тут оба захохотали как мальчишки, которыми они еще недавно были, а полицейский, очнувшись от дремоты, вскочил и таращил глаза на этих двоих, очевидно, потерявших разум.

– Очень остроумно, – одобрил Натан, постепенно успокаиваясь. – Но мы отклонились от сути дела. Произошло недоразумение. Я объяснил бы это раньше, если бы беседа с вами не увлекла меня. Моя обязанность – курировать собственность чужих конфессий. Расследовать хищения – дело прокуратуры. – Он отодвинул от себя икону. – Странно, но это лицо почему-то кажется мне знакомым.

– Да, – брякнул Андрей, – нужно лишь представить вместо светлых волос и глаз – черные.

Он застыл в испуге, проклиная себя и надеясь, что останется непонятым. И ошибся. Бар Селла страшно побледнел, словно кожа его лишилась темного защитного пигмента, и сам он почувствовал себя беззащитным и слабым. Спокойный, прямой путь, ведущий его по жизни, и бесхитростная вера не подготовили его к тривиальной, пошлой житейской драме – предательству любимой женщины, о чем он узнал недавно от чужих людей, и сейчас – к встрече с ее любовником. Машинально перевел он взгляд к овальной нише, где стоял бронзовый семисвечник поразительной формы, напоминавший неопалимую купину. По преданию, его зажигали в последний раз в Толедо, но для Натана свет этот не угасал никогда, как и смысл древних надписей на стене, хотя сейчас в душе его звучали другие слова – о печали познания и бренности бытия.

Вдруг он сказал полицейскому:

– Вы можете идти. Я сделаю все, что нужно.

Эфиоп колебался, не понимая значения разыгравшейся перед ним сцены. Впрочем, возражать человеку, чье влияние далеко выходило за пределы его ведомства, он не стал и, кивнув, удалился.

– Вы тоже свободны, – проговорил Натан, не в силах повернуть к Андрею голову. – А икона будет передана в музей, где ей не причинят никакого зла.

Поразительно, но Андрей не очень удивился, может быть, оттого, что внезапно увидел его глазами Юдит. И все же процедил, сдерживая биение сердца:

– Мне не нужна ничья милость.

– Понимаю, игра в благородство, из которой каждый хочет выйти побежденным… Но наши ставки не равны: я хочу быть уверен, что мной не руководят личные мотивы, а вы просто боитесь уронить свое достоинство, hевель hавалим, как писал Экклезиаст, суета сует. – Бар Селла добавил пренебрежительно: – В конце концов, что такое еще один компромисс с самим собой для человека неверующего.

Тут же пожалев о своей несдержанности, он посоветовал твердо:

– Идите!

И Андрей пошел. А что ему оставалось делать? На пороге, не оглянувшись, сказал:

– Что ж, – ему не было ясно, почему он произнес следующую фразу, в порыве благодарности или чтобы взять реванш за унижение. – Это настоящий христианский поступок!

Сзади, как бы издалека, донесся к нему тихий голос:

– Лучшее, что есть в христианстве, родилось здесь и среди нас…

 

Глава четвертая

Первые дни и ночи – заговоренная, закруженная, заполненная Андреем – она не сомневалась, что ими овладел какой-то приступ безумия. Тоскуя по утерянной гордости и чистоте, Юдит вдруг замыкалась в себе, молчала, иногда плакала. Руки ее отталкивали Андрея, но потом вновь притягивали его, и ей было стыдно, что она не стыдится этого.

Родителям, которые мечтали о ее замужестве с Натаном Бар Селлой, Юдит не смела смотреть в глаза. Отчаявшись убедить дочь в чем– либо, они стали вести тайные, настойчивые беседы с Андреем, словно торгуясь, что страшно оскорбляло ее. Она догадывалась, какой от него требуют выкуп, однако как это больно, поняла лишь вчера, оставшись одна в приемной больницы, когда ее внезапно пронзило острое страдание – его боль. Юдит стала стучать в массивную дверь, чтобы ворваться и крикнуть: остановитесь, все это предрассудки, дикость! – но никто не откликнулся оттуда, где лежало его, отданное под нож ради нее и – теперь она знала – любимое тело…

Назавтра Юдит уже не могла сосредоточиться на треволнениях прошедшего дня, потому что их затмило это новое счастливое знание. Что-то изменилось вокруг и в ней самой. Раньше, чувствуя себя преступницей, она чуть свет выскальзывала из постели, но сейчас ее удержала странная убежденность в своем праве остаться и ждать пробуждения Андрея. Если это любовь, то в ней нет ничего некошерного, – улыбнулась Юдит самой себе.

Впервые она открыто и пристально рассматривала Андрея, находя то, что не замечала до сих пор – быструю, как бы электрическую искру в его светлых, с металлическим оттенком волосах, бледную прозрачность век, казалось, освещенных снизу блеском глубоких серых глаз, гладкий, но сильный подбородок, который он старательно выпячивал в соответствии с фамильными стандартами…

Тут раздался звонок. Андрей спросонья стал слепо искать на тумбочке телефонную трубку, поднял и опять опустил. Просыпаться не хотелось, чтобы не думать о вчерашнем. Чувствуя тепло от лежащей рядом Юдит, он сквозь полусомкнутые ресницы уныло разглядывал комнату, широкую и полупустую, которую он по-своему пытался оживить, украсив елкой, как он считал – русской, с запахом новогоднего торжества, и странным рисунком на стене, найденным в старой книжной лавке: яростный вихрь кружил листья, в которых угадывались сплетенные тела людей.

Данте, сказал продавец, Ад.

Снова зазвонил телефон.

– Алло! – кричал знакомый, взбудораженный, как всегда, голос. – Почему не отвечаешь? Я только что из Питера. В гости зовешь?

– Приходи, конечно.

– Ладно, скоро буду. У нас суета, Клара собирается рожать. Ты, конечно, о браке не думаешь из страха умножить еврейское поголовье? Ну, скоро увидимся…

– Сенька, – положил трубку Андрей, и вдруг спросил мрачно. – А что, теперь, после этого… я – еврей?

Юдит погладила его исхудавшие щеки:

– Нет, тебя никак не примешь за еврея, ты чистокровный русский, чьи предки поверили в сына еврейского Бога, которого родила еврейка Мириям.

Андрей даже не улыбнулся.

– Неудобно вышло. Я никому ничего не сказал – ни ребятам, ни Сеньке. Он, конечно, догадается, начнет острить. Черт, мне как-то нехорошо стало, – и попросил по-детски: – Положи руку здесь, где болит.

Юдит отпрянула от него так поспешно, что Андрей оскорбился:

– Брезгуешь? Ты по-прежнему различаешь во мне чистое и нечистое? А как же я? Почему мне не стыдно гладить и целовать всю тебя – и губы, и грудь, и…

Не сдержавшись, он зло выкрикнул русское слово. Грубое, не оставлявшее сомнения в своей сути, оно пощечиной ударило Юдит в лицо и вышвырнуло за порог…

А на улице дул свежий ветерок с вершины горы Ор, гранаты готовы были взорваться рубиновыми зернами и черные дрозды давали своим птенцам уроки бельканто.

– Чудно как! – вздохнула Юдит, забывая все неприятное.

Девушка, стоящая поодаль, думала иначе:

– Смотря для кого. У меня, например, кот пропал, персидский. Не видела?

– Нет.

– Куда же он девался?

Высокая, крепкого сложения, она хмурила густые брови, резко отделявшие лоб от белого крупного лица:

– Моя мать разорится. Ее единственный доход – продажа породистых котят, а этот – производитель с родословной, как у короля.

– Лили, Лили! – донесся к ним страдающий голос из соседнего окна. – Нашла?

Тут между кустами шиповника обнаружилось любопытное существо, словно прячущееся в большом клубке собственной серебристой шерсти. Оно быстрыми зигзагами двигалось вперед, звало кого-то нетерпеливым мяуканьем и радостно обнюхивало каждую травинку, пьянея от восхитительного аромата кошачьей мочи.

– Олоферн, ваше блохастое величество, сюда! – сладко и гадливо сказала Лили.

Осторожно ступая, она протянула руку к коту, но Олоферн успел сигануть в сторону. Его плоская, с вдавленным внутрь носом морда выражала бесконечное высокомерие.

– Видишь, мы для него мелкая сошка, асафсуф!

– А не пойдет ли он ко мне? Меня ведь зовут Юдит.

Действительно, тот покорно дал ей поднять себя с земли, очевидно, чтобы досадить хозяйке.

– Можешь свернуть ему шею, – серьезно посоветовала Лили. – Матери скажем, что ты сделала это по старой привычке, – и засмеялась.

Перепады ее настроения были быстры и непредсказуемы.

– Идем, покажу тебе редкое зрелище, – Лили открыла калитку. – Я здесь не живу, снимаю квартиру в Иерусалиме. Да и отец, тоже кот отменный, сбежал отсюда к одной из своих подруг. Он и ко мне пробовал приставать, но получил вот так…

Лили ударила по мягким лапам Олоферна, который свирепо зашипел.

Тропинка вела их вокруг приземистого дома к палисаднику, закрытому со всех сторон решеткой, подобно вольеру для зверей. Им навстречу кинулась толстая женщина с обесцвеченными перекисью волосами:

– Ах, ты мой красавец!

– Мама, это Юдит, поблагодари ее, ко мне он не хотел идти!

– Спасибо, спасибо! – та облобызала и дочь, и ее новую знакомую, и своего любимца. – Боже, да он весь загаженный, заболеет ненароком, нет, я не выдержу, – похоже, она намеревалась упасть в обморок, но передумала. – Немедленно под душ!

– Роза, разве их можно купать? – запротестовал кто-то, и Юдит заметила пару старушек, сидящих в плетенных креслах.

– Обязательно! – сурово заявила мать Лили.

Открыв кран, она намылила Олоферна шампунем, а тот истошно вопил, жалкий и безобразный. Потом, высушенный феном, обмотанный махровым полотенцем и напоенный теплым молочком, он бессильно лег на мягкий коврик и погрузился в сон о прекрасной Персии, где все коты грязны и счастливы.

– Ну, девочки, – Роза повернулась к старушенциям с таким видом, словно их ожидала та же процедура. – Теперь за дело.

На столе появилась большая железная клетка, где ползали, лазали друг на друга, кусались разношерстные котята. Лили вынула оттуда кошечку, коричневую, с острыми голубыми глазками, казалось, пронзавшими насквозь ее изящную головку.

– Тысяча шекелей! – провозгласила мать.

– Что, почему, – заверещали покупательницы. – Ты с ума сошла!

– Нет, это Джан-Кхи, Луч зари, внучка и дочь золотых медалистов, вот свидетельство, – Роза развернула пергамент с золотой печатью.

– Восемьсот, – выдавила из себя та, что была в черном платке, другая ошеломленно вздыхала.

– Меньше никак нельзя, Джан-Кхи будет тебе, одинокой, вместо дочери, она даже говорит «има», мама, – Лили погладила кошечку и та, открыв ротик с зубами, которые могли легко перегрызть палец, мучительно выдавила из себя: «им-ма».

– Боже мой, – заплакала женщина в черном, – я возьму ее.

– Значит, так, – повысила торжествующий голос хозяйка, – кормить самыми лучшими гранулами, купать шампунем, давать слушать Моцарта утром и вечером – это последнее открытие ученых.

– Что ты, – возразил слабый голос, – я не знаю такого, да у меня и радио испорчено.

– Ну, – насупилась мать Лили, – купи, иначе пусть остается у меня, хоть и себе в убыток.

– Уступи Роза, одна ведь я теперь.

– Не могу.

– Жестокая ты, – старушка рылась в сумочке.

– А для тебя, – сказала хозяйка второй, – у меня есть чудный сибирский котик, – но та только сокрушенно качала головой…

Очень довольная, Лили вывела свою гостью наружу.

– Теперь тебе нетрудно понять, почему я стала актрисой.

– Ты?

– Да.

– Но в этом представлении для тебя не нашлось роли, – улыбнулась Юдит.

– Ты уверена?

Лилины губы внезапно сморщились и жалобно произнесли:

– Им-ма!

– О, господи!

– Мать специально вызвала меня. Слушай, хочешь увидеть спектакль получше? У меня через час генеральная репетиция.

Юдит колебалась. Новая знакомая привлекала и отталкивала ее.

– Будет очень интересно, даже больше, чем на премьере – всевозможные накладки, недоразумения. Соглашайся! Я отвезу тебя туда и обратно.

– Не знаю, мне нужно поговорить с… мужем…

К ее удивлению он не стал возражать и даже одобрил это первое светское начинание. Ему хотелось побыть одному, подумать, погрустить о том, прежнем Андрее.

Но не тут-то было.

– Есть кто-нибудь живой? – раздался снизу зычный сенькин голос, и спустя минуту на пороге возникла его несуразная фигура:

– Двери постоянно нараспашку! Ты что лежишь?

Он сел, отдуваясь:

– Хорошо тут у вас, в Эйн Карем. Воздух швейцарский, тишина. А у нас дома лихорадка: готовимся к появлению наследницы. Все завалено розовыми одеяльцами, платьицами, мягкими туфельками, крохотными, как инфузории… Ну, вам еще далеко до этого. Наверное, у папаши Коэна на уме одно – хупа. А этому не бывать, пока он, истинный потомок Шейлока, не вырвет у тебя кусок мяса… Кстати, эта знаменитая пьеса – злобная выдумка. Как можно было правдиво писать о евреях, которых изгнали из Англии за триста лет до рождения Шекспира?

От Сеньки не укрылось, что лицо Андрея застыло в болезненной гримасе.

– Будь я проклят! – пробормотал Сенька и рванул к себе одеяло, которое тот панически удерживал двумя руками. Оба пыхтели, забыв, что они уже не мальчишки, перетягивающие канат в школьном дворе. Тут Сенька провел хитрый, тоже из детства, маневр и быстро поддался вперед, чего Андрей не ожидал. Увидев все, Сенька хотел победно захохотать, но заставил себя принять сочувственный вид:

– Да это удар ниже пояса! – в груди его что-то хрипело от сдерживаемого смеха.

Андрей помрачнел:

– Если бы не Юдит… Она очень страдала от своего двусмысленного положения. А ее родители просто погибали, будто лишние пару миллиметров сделают их дочь несчастливой навсегда.

Горечь в словах друга тронула Сеньку:

– В конце концов они предложили тебе честную сделку: частицу твоей плоти в обмен на дочь, плоть от плоти родителей.

Андрей нетерпеливо глянул ему в глаза:

– А что с этим?

– С каким?

– Сам знаешь.

– Понятия не имею, – Сенька прекрасно знал, о чем речь.

– Не кривляйся! С тем самым.

– А, с тем самым? Так бы и сказал, а то с этим, этим…

Жестом фокусника его пальцы вынули из кармана куртки аккуратно сложенный листок:

– Открытие века: оказывается, твоя уважаемая бабка была жидовкой и, следовательно, ее потомки также принадлежат к этому избранному Богом народу.

Андрей рассматривал документ, не зная, что он чувствует – радость или отчаяние. «Простит ли мама мое предательство? – думал он. – Но может быть, оттуда, где она сейчас, все происходящее здесь представляется ей слишком мелким, чтобы… И еще: разве то, что я сделал, не стоит счастья, которого она так мне желала?»

А вслух спросил:

– Как тебе удалось?

– Малой кровью, если помнить, что на каждом долларе – капля этой алой и, я бы сказал, пересоленной жидкости.

– Я твой вечный должник – и не только в деньгах, – Андрей впервые ясно осознал это. – Сколько?

– Скажу после свадьбы. Могу я предоставить тебе небольшую ссуду? Хотя сказано: не ссудите, да не судимы будете!

– Ну, спасибо. А как мой старик? – о мачехе он никогда не спрашивал. – Ты был там?

– Непременно! Я ведь еще не видел вашего нового дома на проспекте Тореза. Шикарное место. Скверы, искусственные пруды, особняки с колоннами. Как говорят французы, «Ноблез оближ», благородство обязывает, и я, неблагородный, чуть не облизал табличку с вашей фамилией. К сожалению, граф Рюмин (так Сенька величал его отца) изволили отсутствовать, а ее сиятельство уделили мне минуты две, глядя в сторону, будто мысленно графиня бежит от меня пруду изменившимся лицом.

Андрей, наконец, засмеялся:

– Завидую твоему таланту острить по любому поводу. Мне тоже иногда хочется скаламбурить что-нибудь, но выходит глупо. Откуда это у тебя?

Он не подозревал, что его удивление покажется Сеньке скорее обидой, чем похвалой. Так обычно недоумевали окружающие, глядя на сенькину не слишком симметричную физиономию, красную от постоянного возбуждения, с большим носом и обратно пропорциональным подбородком. Он был копией своего отца, а через него унаследовал типичные черты предков, как бы обезображенных кривыми стенами средневекового гетто. Отвлечься от собственной внешности гаера Сеньке с ранних лет помогали книги, которые он поглощал, как воздух, переходя от одной опустошенной библиотеки к другой. Но, насытившись чужой мудростью, он, уже зрелый юноша, стал искать более полезное занятие, потому что вывод из всех этих романов и исторических повествований был безнадежен: мир никогда не принадлежал поэтам и философам, познавшим его красоту и глубину, а невежественным мерзавцам – диктаторам, политиканам, спекулянтам, – и только они владели им в полное свое удовольствие.

В шестнадцать лет Сенька, с отвращением бросив учебу, пошел торговать.

Он научился обманывать новоявленных коллег в делах, никогда не пугая их бесполезным грузом своих знаний и мыслей, что, подобно привязанной к ногам гире, мешали ему подниматься по шаткой лестнице корысти и обогащения. Очень редко позволял он себе расслабиться в затейливой остроте, надеясь, что это будет воспринято как неудачная шутка. Постепенно его внутренняя жизнь стала тайной для близких и даже для Андрея. Только Клара, единственная, перед которой он обнажал свою душу и тело, знала все…

– Видел кого-нибудь из наших?

Сенька кивнул…

В Питере проходила какая-то международная конференция, и свободных мест не оказалось. Чудом он нашел комнату в неизвестной гостинице с аляповатой и блестящей дешевым золотом отделкой, о которой говорили, что она незаконно построена новым русским и подлежит сносу. Но близость к Летнему саду была неоспоримым преимуществом.

Портье, протягивая ключ, сказал:

– Вы можете пройти в голубой зал, где дирекция устраивает вечер для наших гостей.

Проголодавшемуся Сеньке приглашение было очень кстати. Он пошел на звуки музыки и очутился среди танцующих пар, между которыми ловко балансировала девушка сразу с двумя подносами. Взяв бокал красного вина и тартинку с сыром, он чуть не опрокинул все на себя, потому что дорогу ему преградил ухмыляющийся и не очень трезвый мужчина.

– Шулем! – процедил тот. – Здесь частная вечеринка.

Сенькины щеки побагровели. Когда-то в таких случаях он реагировал быстро, не задумываясь о последствиях. Сенька с удовольствием вспоминал питерского соседа, тоже большого любителя идиш, который долгое время не появлялся на улице после кое-каких поправок, внесенных сенькиным кулаком в его артикуляцию. Но годы, минувшие с тех пор, как он уехал отсюда, размягчили, обезоружили его. Облазив вдоль и поперек Европу, он нигде, даже в Германии и Австрии, не ощущал свою обособленность, и только сейчас, на Родине, той, что разгромила Гитлера, Сеньку сразу вычислили по неарийскому черепу и носу.

Он растерялся. Еще одно увеличивало его неуверенность – высокие стены, обитые темно-коричневым деревом, которые свидетельствовали, что он находится не в голубом зале. Все и впрямь выглядело так, будто Сенька позарился на халяву. Черт, мелькнула мысль, надо бы объяснить, что я ошибся, но тут его плечо сжала мощная ладонь:

– Этот господин со мной!

Его заступник представлял собой глыбу мускулов, вздувавшихся под отлично сшитым костюмом. Он бесцеремонно повел Сеньку к стрельчатой нише, откуда махала ему женщина в розовом платье.

– Оля!

– Аиньки! – откликнулась она, поправляя белую косу, уложенную вокруг головы.

Его усадили за щедро накрытый стол, налили виски, стали угощать балыком и красной икрой. Еще не забыв недавнее унижение, Сенька по-барски кинул официанту:

– Есть у вас хороший коньяк?

– По заказу – даже свежее птичье молоко!

Сенька протянул «Визу».

– Тогда принесите Мартель ХО!

Он знал, что это дорого, и все же неприятно удивился: двести долларов. Впрочем, ему, заработавшему на поездке в Питер кучу денег, можно не скупиться.

Вокруг стоял шум, смех. На сцене вульгарная девица пела, взбрыкивая костлявыми ногами:

– Какая пошлость, – поморщилась Оля.

Сенька поднял рюмку:

– За тебя! За ту милую провинциальную девушку, которую не заслонила твоя нынешняя зрелая красота!

Она кинула своему спутнику:

– Учись, Витек, как нужно врать даме…

Оля появилась у них в шестом классе, и ее сразу полюбили за ровный характер, смешливость и сочную сибирскую речь. Ребята наперебой пытались завоевать благосклонность красивой, чуть полноватой, излучавшей какое-то ленивое обаяние девочки, но она мягко, даже жалостливо отклоняла ухаживания городских заморышей. Это сразу же исключило соперничество между новенькой и другими школьницами, которые ценили ее дружбу, особенно после того, как Олин отец, разбогатев на поставках нефти, решил перевести дочь в частную гимназию, а та отказалась.

Но со временем она все больше уступала родительской воле, и часто – на Невском или в театре – ее видели окруженной беспечными баловнями и одетой по последней капризной моде, которая так не шла к Олиной естественной простоте, не лгущим синим глазам и наивной родинке над верхней губой.

А потом, перед выпускными экзаменами, случилась банальная история: ее отец погиб в хорошо спланированной автокатастрофе, а мать, ехавшая вместе с ним, лишилась ног. Оля, оставив школу, начала работать, и след ее затерялся…

– Ну, как ты? – тормошила она Сеньку. – Говорят, разбогател в своих Палестинах?

Он подмигнул:

– Да, мы теперь с тобой похожи.

– Ой ли? – протянула она одно из своих любимых словечек.

 

– У меня тоже есть маленькая родинка!

Она засмеялась, и даже Витек, расслабив верхние мускулы, одобрительно выдавил:

– Ты даешь!.. Вот что, ребята, у вас найдется, что вспомнить, а я пока позвоню кое-кому. Встретимся в саду, – глянул он на Олю.

Положив на блюдце несколько купюр, Витек пружинно удалился.

– Расскажи о себе, – попросил Сенька, – о том, почему эта грустинка в твоих глазах?

– Много пережито, – Оля взволнованно смотрела на него, словно желая и в то же время не решаясь быть откровенной. – Замужество, развод. Когда мой бывший супруг отсудил ребенка, чуть не помешалась, да Витек спас, – она судорожно глотнула воды. – Давай выйдем отсюда. Душно очень.

Они спустились вниз, пересекли площадь и вошли в Летний сад. Было свежо. Мягкая луна серебрила листья высоких лип и Неву за ажурной оградой.

– Знаешь, – глухо сказала Оля, – я стала часто вспоминать детство, старею, наверное. Мы ведь сначала жили под Тюменью, окруженные нефтяными вышками. Одну из них, самую большую, отец называл Эйфелевой и говорил, что через нее идет наш путь в Париж… Там, в тайге, все другое, особенно люди – простые, приветливые, добрые. И если бы в нашем поселке стояла такая статуя, никто не посмел бы ее испачкать…

Вынув платок, она пыталась стереть какие-то ругательства с бедра мраморной нимфы.

– Садомазохизм, – пошутил Сенька, но Оля была слишком взволнованной, чтобы оценить его каламбур.

– А что твой Иерусалим?

– Иерусалим хорош тем, что через него тоже идет путь в Париж, Лондон, Мадрид.

– Жена, дети?

– Ждем дочку, – улыбнулся он.

Оля вынула из кармана назойливо игравший телефон.

– Да, – пробормотала она, повторяя все тише и мрачнее, – да, да.

– Что-нибудь случилось? – спросил Сенька.

Та не ответила. Внезапно повернула к нему дрожащее, обеспокоенное лицо:

– Послушай, ты хороший парень, но ввязался в плохое дело.

– Я?

– Ты, ты! Не знаю, может быть, ты удачливый финансист, но в обыденной жизни не понимаешь ничего… – она заспешила. – Нет, это не то. Главное вот в чем, – она резко толкнула его в грудь, – уходи отсюда!

– Что?

– Беги! – заплакала Оля и стала бить его кожаной сумочкой. – Беги, дурак!

Сенька растерянно отступал, стараясь удержать ее руки, и вдруг в глазах его замелькали яркие искры, земля дрогнула, и он начал мягко падать в какую-то радужную бездну, манившую исполнением всех желаний. Тут не было времени, только тихая музыка, запах цветов и словно ощущение близости любимой женщины. Сенька засмеялся: то, что раньше приходилось завоевывать постоянным напряжением сил и воли, здесь естественно принадлежало каждому, кто погружался в эту нирвану… ванну… ванну… – повторило радостное эхо.

– Как вы себя чувствуете? – ворвался в его светлый и легкий мир глупый вопрос, ведь только глупец мог не понимать, как ему хорошо.

И все же он ответил, улыбаясь:

– Прекрасно… асно… асно… – отозвалось в его странно большой и гулкой голове.

– Почему он так счастлив? – басом спросил кто-то, тоже невидимый.

– Эйфория – реакция на наркотик, которым его, очевидно, опоили. Но она очень скоро сменится депрессией.

– Доктор, а может быть, ему самому захотелось побаловаться?

– Вряд ли. Он еврей.

– Не мешайте… айте… айте… – попросил Сенька, с удовольствием отмечая, что эхо есть у него, а не у них.

– Я следователь прокуратуры, – не унимался бас. – Вы, очевидно, стали жертвой злоумышленников.

Тогда Сенька тяжело открыл веки и различил в тумане белую палату и размытую фигуру человека в мундире.

– Постарайтесь вспомнить людей, бывших с вами в ресторане.

Сенька пошарил в пустой памяти, где маячило какое-то красивое лицо, но оно не имело имени.

– Дальше. В вашем пиджаке мы нашли только израильский паспорт. Чего-нибудь не хватает? Например, кредитной карточки?

– Да, – прошептал он.

– А кроме пятидесяти долларов, которые вам любезно оставили грабители, чтобы вы не умерли с голоду, что было еще?

Сеньку всего передернуло.

– Валюта?

– Да.

– Много?

Сенькины губы сделали попытку усмехнуться.

– Очень умно… Ладно, сейчас от вас большего не добьешься. Думается, нам известно, кто это сделал, по особо элегантному стилю. Мужчина пока на воле, а женщина задержана. Доктор, когда я смогу взять пострадавшего на опознание?

– В полдень, не раньше.

– Отдыхайте пока, – посоветовал следователь…

Настроение Сеньки внезапно резко упало, все вокруг окрасилось в мрачно-зловещие тона, и на этом фоне, как на фотографии в растворе, стало проявляться вчерашнее.

– Господи! – застонал он, потирая виски, в которых пульсировала острая боль. – Какой позор!

Его охватили стыд и обида – на себя, на Олю, на весь мир. Эта обида заставила его встать с постели, сосредоточиться, отменить по телефону «Визу», перенести полет на завтра и угрюмо ждать полицейской машины…

Его ввели в низкое, серое помещение, упиравшееся в большое стекло, а там, на другой стороне, строились в ряд девицы известного сорта – нищенки, проститутки, пьяницы и среди них – она, она! Ошеломленный Сенька увидел, как Оля внезапно изменилась, поблекла, постарела. Совершенно не владея собой, она то разглаживала смятое розовое платье, то поправляла косу, выбившуюся из растрепанной прически и извивавшуюся, как змея, шептала что-то, и Сенька, не веря своим глазам, прочитал по движению ее губ: так пустите меня в Гималаи. Она брезгливо расставляла локти, чтобы соседка справа или слева случайно не коснулась ее, оглядывалась вокруг, будто не зная, зачем ее привезли сюда, там, где горы стоят в тишине, ее дрожащий рот напрасно пытался остановить эти безобразные слова, она вдруг вынула пудреницу и недоуменно смотрела на нее, забыв, для чего та понадобилась ей, там раздеться смогу догола я, глядя в маленькое зеркальце, Оля начала быстро пудрить лицо, так мало похожее на вчерашнее, светлое и светское, и еще меньше на то, давнишнее, полное провинциальной прелести, нет, сегодня оно было иссушено и красно, будто его обожгло невидимое пламя, и тот же огонь внезапно настиг и опалил Сеньку, понявшего, что это: жестокое унижение, которому грубая действительность подвергала ее и его последовательно и беспощадно, пока они не стали такими, как теперь: он, всегда размышлявший о смысле жизни – обывателем и спекулянтом, а она, открытая и добросердечная – мошенницей и воровкой, и никто не пристанет ко мне, с отвращением прошептала Оля…

– Ну, – спросил следователь, – опознали?

Женщине в розовом удалось, наконец, забелить родинку над верхней губой – последнее, что осталось от той Оли, которую знал Сенька. Он покачал головой.

– Что? – нахмурился тот.

– Ее здесь нет.

И это была правда…

Вот о чем рассказал Сенька Андрею.

– Жаль ее, – проговорил тот и задумался.

– А что это за вино? – спросил Сенька.

– Из запасов моего щедрого хозяина, – Андрей раскупорил бутылку.

– За удачу! – сказал Сенька. – Редкая удача – встретить настоящую женщину среди массы фальшивых. За наших жен! Кстати, а где Юдит?

– Представь, поехала в театр с какой-то актрисой…

…Лили провела свою новою подругу в ложу, усадила в кресло, обитое красным бархатом:

– Удобно тебе?

– Да. Спасибо.

Юдит и Орли бывали здесь – и в детстве, и уже взрослыми школьницами на пуримских представлениях, где разыгрывалась веселая история о Мордехае, Эстер и злом Амане. Вокруг все кричали, смеялись, и сестра повторяла радостно:

– Так красиво, правда?

Юдит пыталась вспомнить, как выглядела Орли в тот последний Пурим, но несчастье – «то, что случилось» потом – заслонило ее милое лицо…

– Интересно, понравится ли тебе наш вариант старой трагедии, – сказала Лили и вышла, не заметив ее замешательства.

В колледже, который набожные родители выбрали для дочерей, не преподавали светскую литературу и искусство. Лишь один источник питал тайное любопытство девушек, смутную потребность в уже не материнской близости – «Песнь песней», по непонятной причине включенная в Танах. Бдительные наставницы объясняли откровения молодого царя мистической связью верующего с субботой, хотя пылкая страсть Шломо, почти осязаемое описание телесной прелести его возлюбленной, их томные намеки на взаимно испытанное счастье, – говорили о каком-то чувственном единении, которое, по догадкам Юдит, не знали окружавшие ее люди. Конечно, она не заблуждалась насчет женской и мужской физиологии, но скептически слушала уверения матери, что хупа освящает безобразный акт зачатия. Нет, кроме благословения раввина, должно быть что-то еще, возвышенное, отличающее нас от животных, – так, наверное, чувствовали Шломо и Шуламит. Это спасительное деление на высокое и низкое в природе человека поддерживало Юдит до тех пор, пока встреча с Андреем не разметала ее прежнее представление о жизни…

И этим двоим, на сцене, тоже предстояло узнать настоящую правду. Роми и Джули, он – темный, она – белая, были влюблены, а семьи молодых, как нередко происходит между сфарадим и ашкеназим, разделяла вражда. Не искушенная в лицедействе, Юдит наивно отождествляла актеров с их ролями, и даже в перерыве, когда все окружили режиссера, чтобы услышать его мнение, она не могла освободиться от неприязни к парню, игравшему дерзкого, заносчивого брата Джули, нежности к толстухе, которая изображала кормилицу, и сочувствия к Лили, словно та только что призналась в собственных переживаниях.

Но Гордона, режиссера, Лили разочаровала.

– Нет, нет, – промямлил он, – нужно иначе. Вы когда-нибудь любили мужчину?.. Ваша героиня должна быть такой… такой…

– А какой, какой? – почти передразнила его Лили, задетая за живое, и Юдит подумала, что она, может быть, совсем не знает ее.

Столкнувшись с чьей-либо неделикатностью, Гордон совершенно терялся. Ему не хватало двух важных качеств своей профессии – твердого характера и умения объяснять. Поставив множество пьес в стране и за рубежом, он в конце концов сосредоточился на Шекспире, поражая критиков оригинальной, современной интерпретацией, но с актерами говорил скучным, бесцветным языком чиновника. Да и в натуре режиссера не было ничего от любимых героев – ни отелловской страсти (что безмерно огорчало Хаю, темпераментную жену Гордона), ни способности навязать свою волю другим, подобно Ричарду Третьему, чем вызывал насмешки завистливых коллег.

Действительность за стенами театра пугала его. Друга он не завел, увлеченный единственной женщиной, детей Бог не дал, супружеские отношения стали формальностью после мимолетной интрижки Хаи, за которую та не переставала себя казнить. Если бы она существовала в какой-нибудь драме, Гордон, несомненно, понял бы жену, как на подмостках безошибочно угадывал чувства персонажей пьесы. Только здесь, среди пыльных декораций, затхлого запаха отыгранных костюмов и фальшивого грима открывалась ему загадка бытия. И если он не находил нужных слов в трактовке сложного персонажа, Гордон сам становился им.

Вот и сейчас в его неказистом теле и сбивчивой речи появилось что-то необычное: сморщенная рука легким наивным движением словно прикрывала низкий вырез платья, тяжелые колени молодо и стыдливо сжались под откровенным взглядом Роми, а дряблый голос наполнился силой и чувством. Казалось, на фоне темной старческой тени возникает что-то новое, и в следующее мгновение оно станет юной девушкой, которая впервые полюбила и потому хотела всего сразу – жить и умереть, плакать и смеяться, бежать прочь и радостно ждать будущего.

А у Гордона была только одна жизнь, и чем ярче становилась рожденная его плотью и мыслью Джули, тем больше бледнел он сам. Он вдруг задохнулся, замолк, не окончив фразы, но Лили, завороженная происходящим, подхватила новый образ и повернулась к Роми.

Они стояли рядом, не замечая ничего вокруг. Пальцы их сплетались, губы спрашивали и получали нужный ответ, как пароль, известный только обоим, взгляд проникал в то скрытое и одинокое, что было сущностью каждого и искало единения. И тут произошло неизбежное. Юдит, безотрывно следившая за действием, узнала ее – ловушку циничной природы, когда далекую, может быть, недостижимую мечту заслоняет реальная близость горячих тел: Роми кинул девушку на постель, рот его терзал ее грудь, а руки – покорные бедра, смятые простыни почти не скрывали, как оба исступленно бьются друг о друга, лепеча что-то бессвязное, а потрясенная Юдит видела иное, упорно гонимое из памяти – себя с Андреем. Она дрожала, охваченная жгучим стыдом, и вместе с тем не могла отвести глаз от жестокой, страшной красоты, которая соединила актеров, и обессилев, признала, наконец, что только такой, наверное, и бывает земная любовь – чистое, пьянящее, словно горный воздух, чувство, отравленное зовом плоти…

Потом Лили поднялась наверх. Еще в плену недавно пережитого, она села рядом в прозрачной темноте, угадывая профессиональным чутьем волнение Юдит.

– Понравилось?

– Очень!.. Ты была необыкновенно хороша.

Лили усмехнулась.

– Спасибо. А режиссер уверен, что это его заслуга. Он работает у нас несколько месяцев и уже возомнил себя непререкаемым авторитетом. Мужчины так самонадеянны и примитивны!

С мрачным удовлетворением она глянула из ложи вниз, где, подтверждая ее слова, столкнулись два враждебных клана. Декорация изображала городскую площадь, погруженную в вечерний сумрак. Рассеянный луч прожектора то освещал возбужденные физиономии спорящих, то переносился в зал, отчего на красном бархате как бы проступала горячая кровь. Брат Джули, долговязый и рыжий, бросил обидный намек другу Роми, тот пытался обратить все в шутку, и Юдит, глядя на его узкую бородку, внезапно вспомнила, что тогда, в последний пуримский праздник, Орли, любившая повеселиться, также наклеила черную полоску на подбородок, и вдруг рыжий, выхватив нож, ударил своего противника в грудь, и сестра закричала, платье ее стало красным, как театральный бархат, она упала и распростерлась среди рухнувших камней, а в ее застывших зрачках словно были те же слова:

– Так красиво, правда?..

Юдит тихо плакала, одинокая и потерянная.

– Ты идеальный зритель, – донесся к ней теплый голос.

Опомнившись, она поспешно вынула платок, уронила его и стала шарить по полу.

Лили зажгла маленький плафон на стене.

– Ты это ищешь? Лучше возьми мой, чистый.

Она помогла ей вытереть глаза:

– Наверное, нелегко жить, если ты принимаешь чужую боль, как свою. У тебя жар, даже пятна выступили на щеках!

Лили обняла ее, и Юдит, растроганная, призналась в самом тяжком:

– Тут… были раны на теле сестры…

Лицо актрисы, подведенное ярким гримом, выражало сострадание и какую-то свою, тайную муку.

– И здесь, на шее… – забывшись, шептала она, – и на груди… Бедная!

Ее дрожащие пальцы, отогнув ворот на блузке Юдит, скользнули вниз и, лаская, легли на острый сосок.

– Нет! – закричала та. – Нет! – вырвавшись, она занесла вверх сжатый кулак, потом, преодолевая внезапную тошноту, пошла к выходу…

Она медленно брела по улице, не глядя по сторонам, чтобы не замечать горькую правду, окружавшую ее и идущих мимо людей.

Раньше Юдит умела представлять себе прекрасные, не существующие теперь здания так, словно они стояли рядом. Но сейчас ее потрясенный мозг не мог сделать это – покрыть огромным, блестящим, как снег, куполом безобразно зияющий фундамент, поднять в небо строгую, из черно-белого гранита башню, от которой осталась только бесформенная глыба, и выпрямить ажурную арку, парившую над проспектом, а теперь надломленную и ржавую. Дальше шла широкая площадь, уже освобожденная от камней, и ее серая пустота казалась Юдит страшнее всего, потому что она как-бы вычеркивала навсегда само воспоминание о времени, когда они были счастливы – она и Орли.

 

Глава пятая

Два важных господина в черных лапсердаках и с крученными шелковыми пейсами, очень похожие друг на друга, если не считать разницу в возрасте, обсуждали одну из множества проблем, которые приводили к разногласиям со времен пришествия в Землю обетованную, Вавилонского пленения, падения обоих Храмов и Великого рассеяния – да и сейчас, в самолете, когда оба спорящих, защищая собственное мнение, цитировали Рамбама, Гилеля, Иоханана бен Закаи и рабби Любавича, воздевали руки горе, потрясали молитвенниками и, наконец, довольные тем, что каждый доказал оппоненту свою правоту, приблизились к Рюминым. Старший, Барух, произнес, сурово качая головой:

– Ваш сын не может жениться на еврейке!

А тот, что помоложе, Мендель, добавил с улыбкой:

– Может, может!

Их речь, картавая и шипящая, казалась неизвестным диалектом русского языка.

Супруги недоуменно переглядывались. Между тем все объяснялось просто: с самой посадки они только и говорили между собой о свадьбе Андрея, уверенные, что никто из окружающих не поймет ни слова, и ошиблись.

– Благодарю вас! – ядовито сказала Дарья. – Вы нам очень помогли!

Оба советчика отошли, косясь на странную пару.

Впрочем, и те, кто хорошо знал Рюминых, также поражались их очевидному несоответствию и особенно тому, что Дмитрий Павлович беспрекословно отдался воле Дарьи, этой мещанки, какой все ее считали. Но именно она, простоватая, бесцветная подруга Маши, покойной жены, зорко хранила его от какого-нибудь отчаянного шага, не спускала глаз с совершенно потерянного Андрюши, который ни тогда, ни теперь не признавал в ней матери, и спасла дом от полного запустения.

Со временем Дмитрий Павлович ощутил вокруг себя не известную раньше атмосферу спокойствия и поверил, что достиг тихой гавани после вихря, закружившего его и ту, другую. Оба красивые, русоволосые, сильные, они с Машей будто были сделаны из одного и того же драгоценного камня и бились друг о друга, высекая искры. А потом она внезапно заболела и перестала существовать…

Единственно, что осталось у него от прошлого – это седые теперь уже усы, которые он не посмел сбрить. Дмитрий Павлович отрастил их когда-то по настоянию Маши, считавшей, что он слишком молодо выглядит для адвоката.

С тех пор прошло, пролетело много лет, Рюмин поседел, утратил гибкость когда-то стройного тела и блеск в серых глазах. Но по-настоящему Дмитрий Павлович ощутил свой возраст только вчера, после того, как сын сообщил из Иерусалима, что женится, и добавил очень четко – ее зовут Юдит. Дарья, слушавшая с другого телефона, накричала на Андрея, любимого ею с тоской бездетной женщины:

– Боже мой, ты ведь русский дворянин! – и, заплакав, бросила трубку.

– Не поеду, даже не проси, – грозила она мужу, одновременно набивая своими платьями чемоданы, и вдруг ахнула:

– Теперь ясно, он просто решил свести меня в могилу!..

Только благодаря особой протекции им удалось достать билеты на ближайший рейс, потому что через два дня был еврейский Новый год. И хотя большинство людей летело с благой целью – встретить праздник на родине, весь мир, казалось, ополчился против этого с самого начала и до их драматического приземления.

В зале ожидания дважды сообщали о задержке вылета из-за технических неполадок, но каждый еврей знал истинную причину лучше диспетчера. Один из пассажиров – худой и нервный, поздоровался с Дмитрием Павловичем, известным в Питере адвокатом, и объяснил, что в Тель-Авиве назревает забастовка. Дирекция компании Эль-Аль стоит перед рискованной дилеммой – разрешить полет означает опасность не быть принятыми в Израиле, а отмена его принесет большие убытки. Внезапно последовало лихорадочное распоряжение: попробовать прорваться, пока профсоюз не сказал окончательного слова. Как выразился в аэропорту Бен Гурион представитель правительства на переговорах:

– Наш небесный отец не допустит, чтобы несколько сотен его детей не смогли молиться в Святой земле на Рош a-Шана.

Этот человек был рав Натан Бар Селла.

Тут объявили посадку, и все вместе, сломя голову, ринулись вперед. В автобусе новый знакомый говорил:

– Я служу секретарем в суде, и многолетняя практика приучила меня смотреть на все глазами юриста. Например, известную приспособляемость моих сородичей к любым условиям я объясняю тем, что они не тратят силы на изучение новых обстоятельств, а каждый раз восстанавливают в памяти нечто подобное из своего богатого прошлого – прецедент, ставший позднее основой английского права. То, что происходит сейчас – повторение нашумевшего дела «Моисей против фараона», которое мы выиграли – и не странно, если вспомнить, кто был судьей. Взгляните, разве это не похоже на исход из страны пирамид?

Действительно, люди вокруг них, увлекая и Рюминых, высыпали на летное поле, кричали и мчались вперед, как бы опасаясь, что расступившееся Красное море тотчас сомкнется над ними, затем штурмом взяли огромный лайнер. Внутри, отталкивая друг друга, они стали забрасывать на полки вещи, количеством не уступавшие тем, что были хитро взяты их предками у египтян перед бегством, и яростно спорить из-за мест у окна, откуда, казалось, еще можно было увидеть тонущие колесницы преследователей.

– Какие они все-таки плебеи, – прошептала Дарья.

– Протестую, ваша честь! – возразил Дмитрий Павлович.

Его забавляло, что жена чувствовала себя аристократкой больше, чем кто-либо другой в семье. Она работала в библиотеке и как-то свысока говорила с коллегами, подолгу ворошила пыльные фолианты с описанием жизни бывшего бомонда и потом, перед выходом – на театральную премьеру или в гости – ошеломляла Рюмина кокетливой мушкой, а то и взбитыми буклями, совершенно нелепыми на ее широкой демократической физиономии. Тот хохотал, а жена, залившись слезами, бежала в ванную восстанавливать статус кво.

Но Дарья не сдавалась.

Наоборот, охваченная ослепительной мечтой, она упорно и незаметно для Дмитрия Павловича и Андрея подталкивала их к тому, кем они, по ее мнению, должны быть…

Сам Рюмин узнал о своем происхождении, когда рухнули Советы и отец нашел в себе смелость открыть ему, что их предки упоминаются среди приближенных Екатерины Великой. Дмитрий Павлович принял эту новость как интересную, не более, в отличие от друзей, которые уже видели его депутатом Думы от монархического союза. Впрочем, Рюмин торговать неожиданным дворянством не стал, вполне удовлетворенный своим нынешним положением, а именно тем, что считался в городе лучшим защитником по уголовным делам. И все же его иногда занимала мысль: что значит быть дворянином? Отец его только качал головой. Долгие годы страха, желания ничем не отличаться от сослуживцев привели к тому, что он и впрямь стал одним из них.

В сущности, их генеалогическое дерево увяло вместе с дедом Дмитрия Павловича, офицером знаменитой Серебряной роты, лично награжденным Николаем Вторым за отвагу на германском фронте. После отречения царя полковник Рюмин стрелялся, выжил и чтобы не спиться, пошел служить красным. Его знания и опыт могли принести немалую пользу молодой армии, но для новых товарищей по оружию он по-прежнему оставался другим, барином, чуждым по крови и воспитанию, за что и погиб в бою – не от вражеской, а пролетарской пули…

Внука его – Дмитрия Павловича – эта история заставила задуматься.

Несмотря на добродушную иронию, принадлежность к особому, почти не существующему уже классу, который возвел в высший принцип благородство и честь, позволила молодому адвокату иначе взглянуть на кое-какие черты собственного характера. Он вдруг нашел объяснение некоторым своим странностям, как теперь думалось, унаследованным вместе с родовой фамилией: его обособленности, неприятию того, чем жила толпа, отвращению к всевозможным сборищам, где непременно говорили о трех вещах: воодушевленно о футболе, скабрезно о сексе и брезгливо о евреях. Рюмин тоже не слишком жаловал лукавую и беспокойную нацию, но так к ней относились все, а он был другим.

Раньше он не встречал этих людей в таком количестве, плотно заполнивших широкое пространство внутри самолета. Особенно удивляли верующие. Нелепые в своих средневековых одеждах, с детьми, обвивавшими их плотным кольцом, они, наконец, отрешились от суеты и начали молиться, сосредоточенно и непривычно тихо, потому что на высоте шести тысяч метров не нужно кричать, чтобы быть услышанным там, наверху.

– Ты права, – ответил Дмитрий Павлович жене. – В их облике и характере мало достоинства, кроме, пожалуй, поразительной верности своему Богу, безжалостному к ним. Должно быть, ослепленные своей верой в него, единственного, они без колебания отдали на смерть Иисуса, посягнувшего на абсолютную исключительность их господина. Знаешь, я однажды сказал моему старику, который скрывал свою религиозность так же, как и происхождение, что мы в неоплатном долгу перед евреями. Если бы они не отдали на распятие Христа, не возникло бы и христианство. Европейцы, в том числе и русские, остались бы язычниками или приняли ислам. Кстати, Владимир Мономах такую возможность взвешивал и отверг, узнав, что Коран запрещает пить.

Дарья нетерпеливо заметила:

– Ты мастер убегать от серьезных проблем в философию. А меня просто извела мысль, что жена Андрюши будет такой, – она взглядом показала на молодую женщину, потную, измятую, кормящую грудью крохотного ребенка.

Очень рыжий карапуз, стоя меж ее колен, тронул пальцем своего сосущего братца и звонко потребовал:

– Тоже хочу цицю!

– Тсс! – зашипела мать.

Несколько молящихся мужчин возмущенно обернулись, но сразу размякли при виде белой, полуприкрытой женской груди, а самый старый из них возложил ладонь на пылающую голову мальчика, успокаивая и в то же время как бы грея холодные пальцы в огне его детства…

Пообедав и опустошив, как водится, тележку с Duty free, пассажиры успокоились и впали в приятную дрему. Внизу, за стеклами простиралось безмятежное зеленое море, которое к вечеру стали закрывать грозовые тучи. Самолет снижал высоту, встречаемый электрическими вспышками, словно фейерверком, с приближавшейся земли.

– Пристегнуть ремни! – приказал кто-то невидимый и поспешно выключил микрофон, чтобы не добавить лишнего. Но тревожная весть непостижимым образом тут же стала известна всем. Случилось самое худшее: в Тель-Авиве объявлена забастовка, и аэропорт закрыт.

– Янкале, – раздался далекий бас диспетчера, – мне очень жаль. Нам отключили мониторы. Придется тебе повернуть на Ларнаку.

– Мы не дойдем туда! – возмутился командир самолета. – Вокруг магнитная буря, приборы просто взбесились!

Радио безмолвствовало, но из-за стены доносился шум – сердитый голос стюардессы и другой, настойчивый и шепелявый.

– Что там такое? – в сердцах закричал Янкале.

В двери, за спиной чуть не плачущей девушки, появились два солидных господина. Старший, Барух, изрек:

– Нельзя садиться в таких условиях!

– Можно, можно, – улыбался другой.

– Гони их к черту! – гаркнул Янкале, и оба гостя испуганно попятились от его обезображенной физиономии. Тот выругался про себя, по привычке поглаживая пятна от старых ожогов на лбу и щеках – память о боевом прошлом, когда он, подбитый над Ливаном, еле довел машину к своим.

– Идем на посадку! – угрюмо бросил он второму пилоту. – Веди ты. У меня от злости руки дрожат. Жена верно говорит, что мне пора на пенсию.

Они медленно шли к берегу. Внезапно мощное тело Янкеле затряслось и начало сползать с кресла. Дрожа от хохота, он с трудом выдавливал из себя слова:

– Эти два клоуна… с их советами… Таких не встретишь нигде… Только у нас!

Его заглушил раскатистый удар грома, который означал, что гроза все же настигла их. Самолет стал спотыкаться под бешеным напором ветра, потом рухнул в бездонный вакуум, чуть не ударясь о землю, и снова был направлен вверх неимоверным усилием молодого пилота.

– Дай-ка мне, – быстро сказал командир. – Я уже в порядке. Смех – это адреналин.

Он ощущал биение каждого мотора, как сердце живого существа, и сразу почуял неладное.

– Правый масляный насос, – пробормотал Янкале, и вдруг переднее стекло взорвалось от близкой вспышки молнии, нет, от ракеты, крылья охватило пламя, немедленно катапультироваться, услышал он в наушниках, неужели конец, мелькнула мысль, черта с два, задыхаясь, он сорвал с себя бездействующую маску и с залитыми кровью глазами тянул, тянул машину дальше, наконец, проклиная заклинившееся шасси, прополз брюхом по горячему бетону, а к нему уже бежал командир отряда, матерясь от радости и медленно тая в тумане времени, потому что он вскоре погиб в стычке с сирийцами, и вдруг все это пропало, и остался только Янкале, постаревший на двадцать лет, и «Боинг», который, как усталая птица, опускался на аэродром Бен Гурион.

– Хорошо, что дождя нет, – сказал он. – Поэтому и сели так легко.

Сквозь прикрытые веки командир хмуро разглядывал товарища, на мгновение показавшегося ему незнакомым. Спросил, сдерживая раздражение:

– А что это за пение у нас на борту?

Он встал, вышел из кабины и зычно перекрыл голоса молящихся:

– Хватит, хватит. Он услышал вас!

Потом зашагал между рядами к Баруху и Менделю, робко жавшимся друг к другу. Улыбаясь, положил им на плечи сильные руки:

– Насмешили вы меня. Если бы не это, не видать бы нам Эрец Исраель…

Тут началось всеобщее взволнованное движение к выходу, где стояли две растерянные стюардессы. Страшное дело: никто не встречал их на огромном поле, словно они опустились на землю необитаемую, а не Обетованную. Но там, за высокими стенами терминала была жизнь. В середине зала, полутемного от отсутствия электричества, нечетко выделялась фигура худого бородатого человека, как бы созданного из двух красок – черной и серой.

– Я тоже знаю, что такое демократия, – говорил Бар Селла, сдерживая возмущение. – Ее превратили в идола, а Тора отвергает всякое идолопоклонство.

В стороне от него сновали никем не званные, но уверенные люди, представляя вездесущее телевидение.

– Шмулик, ты готов? – громко спросил кто-то, очевидно, режиссер.

– Готов! – крикнул оператор. – Дайте больше света! – и бесцеремонно обратился к раввину. – А вы повернитесь немного влево!

Тот, сосредоточенный на своих мыслях, не обратил на него внимания и продолжал:

– Этим словом, обозначающим народную власть, вы лишаете сейчас домашнего крова сотни пассажиров, которые и есть народ.

Тут вспыхнул яркий луч прожектора, и на противоположной стене, как в театре теней, открылся истинный смысл происходящего: клин бороды Натана остро колол взъерошенные головы его противников.

– Повторяю: если стачечный комитет не может сделать исключение из правил, мы с начальником аэропорта возьмем это на себя.

Общее негодование было ему ответом.

– Дай им, Натан, дай им, сукиным детям! – крикнул Шмулик.

Подождав минуту, Бар Селла кивнул стоящему рядом чиновнику, тот сказал что-то по мобильному телефону, и в зал ворвался отряд полицейских. Бегом спустившись вниз, они подкатили к самолету трап, и масса обрадованных людей вскоре была уже у открытых ворот.

– Господин замминистра, – обратился к раву бойкий ведущий, – мы в прямом эфире. Этот поступок поставил под угрозу вашу не по возрасту быструю и многообещающую карьеру. Вас теперь попытаются растоптать, что делали с каждым, кто посягал на устоявшиеся догмы. Какими методами вы будете бороться за свое будущее?

 

Бар Селла отодвинул от себя назойливого репортера, сдержанно и вместе с тем решительно – так он, в сущности, ответил на его вопрос.

Мимо него бежали потные неопрятные женщины с плачущими детьми, чье число, похоже, удвоилось за время полета, и жирные мужчины, громко выражавшие свое ликование, тем более искреннее, что никто не проверял их разбухшие чемоданы. Все они благодарно, но не без опаски, кивали своему спасителю, а для Натана это была одна из немногих минут в жизни, когда он чувствовал себя счастливым. Он любил их, но сурово, требовательно, ничего не прощая – этому он учился у своего Бога. Мало кто принимал такую любовь – уж конечно, не его братья по вере, те, кого он чаще, чем других, упрекал в ханжестве и эгоизме, не матерые чиновники, брезгливо гонимые им с насиженных мест за взятки, и даже не женщина, ради которой он готов был пожертвовать своим саном и положением в обществе…

Юдит стояла перед отцом Андрея, настроенного если не враждебно, то достаточно холодно к будущей невестке, опутавшей сына, по мнению Дарьи, восточной хитростью. Тут Рюмин понял все. Она была совсем юной, девически непосредственной, хотя глубоко в себе несла и иное, тайное, отчего ее смуглость казалась тенью какого-то страдания, а узкие скулы словно гнулись под бременем тяжелых черных кристаллов глаз.

И Дмитрий Павлович вдруг обезоружено улыбнулся, заставив ее быстро прикрыть веки, чтобы не выдать слез…

Жене невестка не понравилась – ни странным лицом, ни стройным своим телом, подчеркивающим расплывшиеся дарьины формы. Однако ей захотелось сказать что-то положительное:

– Знаешь, она не похожа на еврейку, – и обиженно добавила, обнаружив в Юдит то, что для нее самой было пределом желаний:

– В ней чувствуется порода.

– Да, – согласился Дмитрий Павлович, поддерживая стремя ее любимого конька, которого она оседлала. – Вероятно, девочку нашли в лукошке по традиции, начавшейся с Моисея. В таком случае Коэны заслуживают всяческого уважения, потому что воспитали чужую девочку, как родную.

Он в высшей степени любезно пожал руки мнимым родителям Юдит, не разделявшим, впрочем, радости новоявленного родственника.

Но что бы ни делал и ни говорил сейчас Рюмин-старший, его внимание было сосредоточено на Андрее. Еще недавно беспечный, мечтательный парень стал на чужбине зрелым мужчиной с печатью какой-то светлой мысли на резко очерченном лице. Может быть, его изменила встреча с этой удивительной девушкой? – спрашивал себя Дмитрий Павлович.

Ему было понятно и больно знакомо то, что происходило между молодыми – их отчаянные усилия не касаться друг друга на людях, единоборство сына с пышным белым кружевным платьем, которое подобно пенящемуся прибою отдаляло его от желанного берега, и беззвучные движения воспаленных губ Юдит, шептавших что-то на своем языке – наверное, все о том же, о том же:

– Ламут, ламут, ламут алеха, ламут алеха, ламут алеха…

Когда-то Дмитрий Павлович сполна познал эту сладкую и разрушительную игру, но сейчас ощущал лишь усталое удовлетворение от того, что она ему уже недоступна…

Вокруг был шум, звучали поздравления, смех. Гости проходили по аллее задумчивых платанов в большой сад, к голубому балдахину, трепетавшему, пожалуй, больше от торжественности момента, чем от ленивого ветерка. Дальше была неувязка: раввин, которому надлежало сочетать молодых, еще отсутствовал и, наоборот, невеста, чье существование до хупы должно протекать как бы в невидимом измерении, стояла рядом с женихом.

Это не могло не огорчить приверженцев Галахи, и особенно родителей новобрачной. Мать, красноречиво жестикулируя, занималась последними приготовлениями к церемонии, указывала всем, что нужно делать – ломая в отчаянии пальцы, выговаривала мужу за еще не включенные светильники, возмущенно размахивала руками над головой официанта, не успевшего накрыть скатертями столы, энергичным движением, похожим на метание бумеранга, посылала молодых встречать новоприбывших, на этот раз – однокурсников Юдит с ее лучшей подругой Зивой, худой и бесцветной, и длинноволосым красавцем Амосом. Узнав, что до венчания музыки не будет, они включили собственный транзистор и начали танцевать с Юдит и Андреем.

Неподалеку настраивал видеокамеру все тот же Шмулик, огромный и лохматый, без которого не обходилось ни одно важное событие. Никогда ничему не учась, но смекалистый и вострый, он нахрапом овладел ремеслом телеоператора – безошибочно и быстро находил лучший ракурс, нужную диафрагму и контакт с выступающим – на иврите, английском и даже ломанном русском, а в конце смеялся:

– Хара-шо!

Каждый, кто хотел быть уверен, что во время съемки не будет упущен ни одни значительный момент, искал услуг Шмулика, и тот, полный сознания собственной значимости, вел себя одинаково бесцеремонно и с министром, как сегодня днем, и сейчас, на свадьбе у Коэнов.

– Папаша! – хлопал он плечу отца Юдит. – У меня мало времени! Пора начинать!

– Рав должен прибыть с минуты на минуту, – пояснила мать, такая же невзрачная и серая, как ее супруг.

– Ортодоксальный рав? – переспросил оператор и подумал: Очень сомневаюсь. Ведь жених – стопроцентный гой. Мне-то все равно, деньги я уже получил.

Внезапно у входа раздался крик, и Шмулик уже был там, снимая гостей, окруживших крохотную дочь Клары и Сеньки, но похожую исключительно на него свом красноватым и не слишком симметричным личиком.

– Любовь – лучшая копировальная машина! – заявил молодой отец, грудью загораживая коляску от любопытных.

Юдит воззвала к их старой дружбе:

– Сэнэчка, можно ее подержать одну минуту?

– Что? – ощерился тот, как собака, у которой хотят отнять щенка. – Да ведь она такая маленькая… ручки – одиннадцать сантиметров, ножки – шестнадцать, я сам мерил, – он прошептал в умилении: – Момэ шейнэ, – и чихнул, испуганно прикрываясь платком.

– Тебе тоже нельзя трогать Ханалэ, – ревниво вмешалась жена, миниатюрная и рыжая, еще больше похорошевшая после родов. – Ты уже заразил ее насморком, – Клара вытерла мокрый носик девочки.

– Нет, это она – меня! – оправдывался Сенька, потом подмигнул Андрею:

– Мы с дочкой – сопле-менники!

Хитрым маневром Юдит все же удалось завладеть новорожденной, и их сразу окружили растроганные женщины.

– Ты не выглядишь очень счастливым, – заметил Андрей, когда они остались одни.

– Жутко поссорился с Иосифом. Узнав о вашей свадьбе, он чуть не сошел с ума, назвал тебя обманщиком, угрожал обратиться в раввинат, чтобы не допустить этого. Знаешь, его семья погибла во время войны, и он ненавидит немцев и русских.

– Мы-то тут причем? – хмуро спросил Андрей.

– Иосиф уверен, что если бы Красная Армия вовремя захватила город, где были его близкие, то они остались бы живы. Думаю, у него паранойя. Про Ханалэ сказал, что нацисты сделали бы из нее… мыло… и что я напоминаю ему то время.

– Почему?

Сенька вздохнул:

– У меня есть доля в одной небольшой фабричке, где делают пластмассовые мыльницы. Но как только я вошел в дело, она перестала давать прибыль. Что ни предпринимаю – деньги летят на ветер.

Сенькины толстые губы скривились:

– Сражаюсь с ветряными мЫльницами.

И не поддержал друга, который залился смехом…

Тут Андрей радостно вскрикнул, увидев – а больше услышав – профессора и своих коллег.

Георгий Аполлинарьевич, громко выражая свое удовольствие, облобызал жениха, а невесте преподнес изящную камею: одинокая пальма среди желтых песков – восемнадцатый век, благоговейно пояснил он.

– А что с вашим отъездом?

Тот вытер платком вспотевшую лысину:

– Я решил повременить, пока не получу икону в собственные руки. И знаете, обещали отдать, как здесь говорят – после праздников. Я пригрозил им международным скандалом! – грозно объявил он всем гостям. – Но вы-то, Андрюша! Я уж не знаю, что сказать о том, как вы вынесли ее из церкви – геройство это или безумие?

Ребята недоуменно оглядывали пустые столы:

– Слушай, у вас что, объявили голодовку?

– Есть буфет, – виновато объяснил Андрей, – а горячую еду подадут после хупы.

Острая язвительная физиономия Владимира помрачнела:

– Ну, это все, – он еле сдержался, – местные штучки!

Толстяк Саша упрекнул:

– Мы думали, что ты, венчающийся раб божий, угостишь нас чем-нибудь нашим, славянским, и тогда будут благословенны кресла, – он сел, отдуваясь, – то есть чресла твои!

Все трое неистово били поклоны, причитая:

– Хлеб наш насуШенный даждь нам, господи!

– И даждь нам дождь, погибаем от лета ж\'аркого!

– И жарк\'ого, жарк\'ого!

– Обязательно из свининки, прости нас грешных!

– Да тут все кошерное, – улыбнулся жених.

– Продал ты истинную веру, – сокрушенно сказал Владимир, – за тридцать шекелей, или как там теперь по курсу?

– К счастью, мы предварительно приняли на грудь за твое здоровье, – Иван, высокий и тощий, отогнул пиджак, где прятал уже начатую «Московскую». – Тут, конечно, на всех не хватит. Сколько нас? – уже под градусом, он стал сосредоточенно загибать пальцы: – Мы трое, Андрей, – и подозрительно глянул на Сеньку:

– Ты тоже будешь?

Тот засмеялся:

– Я принесу еще.

Он исчез и быстро вернулся, держа в руке белую бутылку, но с надписью на иврите.

– Спасибо тебе, добрый человек!

– Игемон, – добавил Сенька.

Археологи не могли скрыть удивления. Иван поразился:

– Ты знаешь «Мастера и Маргариту»? За это нужно выпить особо. Пойдемте-ка вот туда, за кусты…

Потом, сделав большой глоток, Владимир спросил:

– Отрок, если уж ты такой знаток Булгакова, не поведаешь ли нам, лыка не вяжущим, что означают черти в его романе? Даже известные критики переругались друг с другом из-за этого… Ты понял или ударить тебя снова? – тоже щегольнул он цитатой.

– Не бей меня! – Сенька как бы заслонился от бича кентуриона Крысобоя, потом посерьезнел. – Ну что ж, я думаю, что и Сатана, и дьяволята поменьше – это вечные понятия о прекрасном, о чести и добре, которые коммунисты извратили. А когда странные гости улетают из Москвы, они преображаются и снова становятся теми, кем были на самом деле – символами красоты и благородства.

– Наш человек! – сказал Саша товарищам и придвинулся к Сеньке. – Брат, а на кой тебе дался Ершалаим? Ведь ты, как я вижу, наш, по образованию, культуре.

– Да, – задумчиво проговорил тот, – когда-то я тоже так думал…

И Сенька вспомнил, как был влюблен в учительницу, Зою Михайловну, похожую на богиню какого-то древнего скульптора, величественную и недоступную. Но порой она сходила со своего пьедестала, становясь живой и милой – когда улыбалась, и он из кожи лез вон, чтобы рассмешить ее…

Это случилось в пятом классе: в его годовом табеле отец, водрузив очки на толстый нос, обнаружил четверку по истории.

– Почему? – последовал ядовитый вопрос. – В каждой четверти пять, а общая – четыре?

Сеньке тоже было неприятно, но отец просто вышел из себя, забегал по квартире, велел матери отгладить свой единственный костюм и, стягивая на животе куцый пиджачок, потащил упирающегося сына в школу. Признаться, родитель всегда казался ему странным, далеким от реальности и подчас смешным человеком. Не получив образования, он узнавал мир по ветхим книжкам, которые, наверное, учили его, как жить. Мы люди маленькие и чужие всем, твердил он, и должны отстаивать то немногое, что у нас есть – свои достоинства и права. И он действительно ни в чем и никому не уступал. Как-то после уроков Сенька заглянул к нему в мастерскую, чтобы вместе идти домой. Тут в дверях появился мужчина со старыми сапогами, но отец твердо заявил, что его рабочий день окончен. Посетитель взмолился: сколько времени займет починка подошвы? И получил такой ответ: а сколько времени занимает наша жизнь?..

К счастью, в учительской была только Зоя Михайловна. Она невозмутимо выслушала отца, хотя его трагикомичные, отчаянные жесты могли насмешить кого угодно. Потом сказала:

– Математически вы правы. Но речь идет об истории русского народа, которую можно понять… только изнутри… – легкая заминка говорила, что ей не хочется кого-либо обидеть, – через единую судьбу… Вот почему это так хорошо описал Карамзин, а не другой…

Краска залила отцовские щеки, а речь стала более шепелявой, чем обычно:

– Если я… пожалуюсь министру… он, кажется, татарин… Вы и ему расскажете… я извиняюсь… о Карамазове?

И это произошло: знаменитая улыбка, словно тайная лампа, осветила изнутри лицо Зои Михайловны и сделала его неповторимо прекрасным:

– Хорошо, дайте табель, я исправлю.

– Нет! – шепотом закричал отец. – Я очень извиняюсь… Я сам способен исправить отметку. Нам нужен новый табель!

Они стояли друг против друга, разные люди, разные миры: ее – большой, красивый и всегда правый, и их – вечно обиженный и жалкий. Странно, но в классически правильных чертах учительницы, в плавных движениях ее полного тела не было никакой неприязни к отцу, а Сенька… Сенька ненавидел его до боли в сжатых зубах.

– Пусть будет по-вашему, – произнесла Зоя Михайловна устало. – Вы получите новый табель.

Отец попятился назад, шаркая стоптанными, как у всякого сапожника, ботинками, и вдруг из его горла вырвалось что-то похожее на стон:

– Боже мой… Вы же интеллигентная женщина… Неужели вам не стыдно? – и не мог не добавить: – Я извиняюсь…

Он искал поддержки у сына, но тот не подошел к нему, чтобы учительница не увидела, как они оба похожи. Сенька хотел быть иным, русским… как эти археологи, допивавшие последние капли водки на свадьбе Андрея.

Внезапно Сенька заметил жену, стоящую возле группы студентов. Амос, Амос, – говорили девушки, приглашая танцевать стройного красивого парня, но он, улыбаясь, подошел к огненноволосой Кларе – и вот они оба кружатся в быстром танце, а Сенька стоит поодаль, одинокий и мрачный…

Деятельный Шмулик, сняв эту сцену, перешел к Рюмину-старшему и профессору, сидящим рядом.

– Так вы и есть тот знаменитый адвокат, на которого молятся все преступники? – громогласно спросил Георгий Аполлинарьевич.

– Комплимент весьма сомнительный, – покачал седой головой Дмитрий Павлович. – Не стану оправдываться, а просто расскажу вам об одном случае… Студент гулял по вечернему городу со своей подругой. Была весна, только что прошел легкий дождь, молодой человек мечтал о чем-то вслух. Дорогу им пересекла подвыпившая компания, которая стала издеваться над влюбленными. Наконец, их главарь пообещал отпустить парочку, если очкарик вычистит его сапоги, заляпанные грязью. Студент высокомерно отвернулся. Негодяй бросил его на землю, выхватил финку, и когда тот оттолкнул его, ударил острым лезвием. Смерть наступила через несколько минут…

Дмитрий Павлович помолчал.

– Бандитов нашли. Их родители предлагали мне большие деньги, чтобы я взял на себя защиту, но я отказался. Я ничего не мог сказать в пользу преступников, а кривить душой не хотел.

Эти слова вызвали бы у профессора ироническую усмешку, если бы не мягкий голос Рюмина, его искренняя, почти интимная манера выражать свои мысли.

– Вы не похожи на защитника из кинофильма, ловкого и агрессивного, – бесцеремонно заявил Георгий Аполлинарьевич.

– На самом же деле, – сказал тот, – многое решает сочувствие адвоката к обвиняемому, когда он, конечно, этого заслуживает… Однако причина моего отказа крылась не в преступлении, а его жертве, ваша честь, – проговорил Рюмин, словно и сейчас стоял в зале суда. – Убитый учился на астрофизическом факультете, и еще на первом курсе поражал всех оригинальными идеями о строении мироздания. Его ждала работа в лучших обсерваториях у нас и заграницей. И вот за какие-то туманные представления о человеческом достоинстве он пожертвовал необыкновенной жизнью, карьерой и этой девушкой, которая…

Дмитрий Павлович запнулся, не смея признаться собеседнику, что она напоминала ему ту, уже не существующую, и поэтому все это дело как бы касалось его лично…

– Знаете, я вдруг перестал что-либо понимать. Кому, как не ему, молодому астроному, было не знать, что наша Земля всего лишь микроскопическая точка в просторах Вселенной. Мириадам разумных существ, населяющих бесконечное пространство, – что им идеалы лучших из людей: Христа, принявшего смерть за грехи человеческие, Джордано Бруно, взошедшего на костер за свои убеждения, Татьяны Лариной, пожертвовавшей любовью из верности супругу?

А здесь, на собственной многострадальной планете, разве поступок студента оценит та половина землян, что пребывает в бреду язычества и фундаментального ислама? Даже в нашем узком, просвещенном мирке – кто не потешался порой над этими не повзрослевшими детьми, несостоявшимися пророками, а то и просто безумцами, которые зовут всех в какое-то иллюзорное будущее, губя свое собственное?..

Светлые усы Рюмина топорщились, выражая его недоумение и досаду.

– Знаете, меня тогда страшно возмутила легкость, с какой молодой человек подставил себя под нож. Ну, ладно, унизился бы перед этим подонком, ну, ушла бы от него любимая – можно ли это кинуть на весы против жизни! Но иногда я думаю о нем иначе – с завистью, что ли, к его готовности пожертвовать всем ради прекрасных, но абстрактных принципов, как один из героев, о которых мы сейчас можем читать только в старых романах… У меня все, ваша честь!

– Да, – кивнул профессор, – последний из могикан! – и вдруг поинтересовался: – А вы не помните, какой череп был у убийцы?

– Это важно? – улыбнулся Дмитрий Павлович.

– Чрезвычайно!

– Ну, голова как-то грубо обтесана, лоб узкий и скошен назад.

– Так я и думал! – захохотал Георгий Аполлинарьевич, довольно потирая ладони. – Понимаете, человек возник в борьбе двух первоначальных видов. Один, умственно более развитый, вытеснил другой, хотя последний превосходил его физической силой и отличался свирепой жестокостью. Все это было установлено учеными, обнаружившими скелеты и остатки нехитрой утвари в древнейших раскопах. До сих пор считалось, что наши предки, кроманьонцы, полностью уничтожили своих диких противников, неандертальцев, но сейчас кое-кто начал сомневаться в этом, находя среди современных людей такие явные признаки принадлежности к вымершему виду, как скошенную назад лобную часть черепа, массивное надбровье и неспровоцированную агрессивность. Возможно, в те древние времена какие-то группы побежденных ассимилировались с победителями. Вы не задумывались над тем, почему вместе с развитием цивилизации не уменьшается число бандитов, насильников, всякой мрази, сопротивляющейся прогрессу? А потому, что в наших генах осталось темное наследие неандертальцев!

Лысина профессора счастливо блестела, когда он делал такой пессимистический вывод.

– А вот среди этих маленьких существ нет ничего подобного! – улыбаясь, он наблюдал за легкой изящной бабочкой, которая беспечно порхала над ними. Она села на плечо Рюмина, потом полетела дальше и опустилась на камеру Шмулика. Тот досадливо прихлопнул ее ладонью.

– Неандерталец! – сокрушенно пробормотал профессор. – Quod erat demonstrandum…

– Андрюша, – спросила мачеха. – Тебе понятно, о чем говорит профессор твоему отцу? Кстати, папа привез тебе толстый пакет денег, а я – последний прижизненный сборник Блока. Я хотела приобрести его на аукционе для нашей библиотеки – у нас есть фонд для раритетных изданий – но схитрила и решила подарить тебе, на свои средства, конечно.

Она перелистывала пожелтевшие страницы с чувством, которое ей не позволялось выразить в отношениях с Андреем.

– Вот, мое любимое:

– читала Дарья, пряча влажные глаза. –

Андрея вдруг охватило чувство вины перед этой женщиной, к которой он так и не привязался душой, потому что для него, осиротевшего в семь лет, появление Дарьи было больно связано со смертью матери.

– Спасибо, – сказал он, одним этим словом осчастливив ее.

– А у тебя хороший вкус, – сказала мачеха, глядя на Юдит, проходящую мимо с Зивой. – Твоя невеста очень славная… – потом добавила жалобно: – И ничего, что она еврейка, правда?

– Ничего, – утешил ее он, улыбаясь…

Юдит стояла у круглой яркой клумбы, стараясь расправить покореженные цветы жасмина, как тогда, в сквере, при первой встрече с Андреем.

– Ты знаешь меня давно – говорила она Зиве, тощей и почти без признаков пола. – Я росла спокойной и беспечной девочкой, весь простой уклад жизни – навсегда установленные правила, чтение Танаха, молитвы – защищали меня, словно надежные стены. И вдруг я обнаружила дверь в какую-то другую реальность, красочную, пугающе свободную и не ограниченную ничем. Но у меня нет ни малейшего иммунитета к этой вседозволенности, и потому каждая новая встреча, слишком откровенное слово изматывают меня, как тяжелая болезнь. И вместе с тем я уже не могу вернуться назад, под защиту Бога…

Зива понимающе кивнула.

– Очень жарко, – сказала Юдит. – Давай выпьем чего-нибудь.

Они подошли к буфету, где высокий крепкий парень расставлял на полках всевозможные бутылки и коробки.

– Нельзя ли нам апельсинового сока?

– Желание невесты – закон! – тот открыл крышку большой бутыли. – Вот самый свежий.

Глаза его, цвета майского меда, тепло разглядывали Юдит:

– Значит, это твоя свадьба. Поздравляю! Подумать только, я три года был за границей, окончил пару курсов в университете, бросил, вернулся домой, а здесь ничего не изменилось. Ты по-прежнему очень красива. Вы, женщины, каждый раз возрождаетесь, что бы ни случилось раньше.

Зива, почувствовав себя лишней, сказала:

– Не забудь, послезавтра начинается семестр! – и отошла в сторону.

– Что смотришь? Миха я, – напомнил парень Юдит. – Твой жених, конечно, не слышал обо мне?

Та растерянно пробормотала:

– Вы меня путаете с кем-то!..

– Разве такое спутаешь! Например, розовую родинку под твоей левой грудью?

Юдит в ужасе попятилась назад.

– Погоди! Скучно тут. Хочется поговорить, не с тобой, так с твоим будущим мужем, – михины пальцы ласкали гладкую поверхность бутыли, вкрадчиво опускаясь от ее горла вниз. – Я так хорошо помню те короткие встречи в парке за нашим домом, когда ты приходила к моей соседке, раббанит. Ты просто теряла голову от того, что я делал с тобой. Мне везло на женщин, но ты была особая – сама невинность. Да, я виноват, что уехал, не сказав ничего. Просто ты боялась последствий и хотела замуж, а я – убежденный холостяк.

– «Орли, – билось в мозгу Юдит. – Такая кроткая, скромная, не может быть!» – Она хотела крикнуть: это не я, ее и звали иначе, – и вспомнила, что они, близнецы, часто в шутку менялись именами… Но разве она сама оказалась большей скромницей, чем Орли? Нет, обе они совершенно похожи…

– Узнала? – осклабился Миха. – Ну и ладно… А после, надеюсь, увидимся, когда ты сравнишь мужа со мной. Или уже сравнила?.. Да он и не муж тебе. Видишь, все расходятся. Рав-то не явился!

Скрытый за ветвями сосны, Шмулик не сводил объектива с Юдит, интуитивно чувствуя, что теперь будет самое главное, настоящий спектакль: вот она пошла назад и вдруг заметалась, охваченная острой жалостью к себе и сестре, наверное, много страдавшей от этого человека, и тогда что-то произошло, какая-то последняя грань, которая и раньше не четко отделяла ее от Орли, растаяла, исчезла, и то была она, Юдит, в парке, под такой же расплывчатой луной, с Михой, боже мой, с Михой, и чувствовала его жадные пальцы и поцелуи на своем теле… Юдит! – звал издали спасительный голос, и она словно очнулась от больного сна и увидела, что и наяву все другое: сад, еще недавно полный гостей, опустел, остались только близкие: мать, надломнено припавшая к отцу, Андрей, который печально смотрел на нее, какие-то люди тушили гирлянды цветных огней, разнимая хупу, почему, прошептала Юдит и стала вырывать из грубых рук голубое полотно балдахина, а Шмулик был уже рядом, смотри на меня, требовал он, мне нужно твое лицо, она, не понимая, безвольно повернула к нему полные муки глаза, так, крикнул он, великолепно, еще секунда – все, снято! – и расплылся в улыбке:

– Хара-шо!

 

Глава шестая

Дверь была приоткрыта и легко подалась внутрь, не привлекая внимания Юдит, которая сидела на полу, печально сгорбившись, словно совершая «шиву», неделю траура по умершему.

Андрей склонился к ней:

– Не расстраивайся! Мы можем обвенчаться на Кипре!

Тут он заметил в ее руке ножницы, а у ног какую-то одежду.

– Что ты делаешь?

Очевидно, тем же интересовался и Гекко. Расположившись рядом, маленькая ящерка следила за каждым движением хозяйки, розовая от любопытства.

– Это грязное, – с отвращением пробормотала Юдит и начала резать лежащее перед ней платье.

– Как, ты только недавно у матери все выстирала и выгладила!

Та молча продолжала свое дело.

– Погоди, – Андрей остановил ее судорожно сжатую ладонь, – что-нибудь случилось?

И Гекко ответил за нее, взволнованно меняя цвета:

– Да, да!

Юдит попыталась высвободиться и ахнула, уколовшись. Она поднесла оцарапанный мизинец ко рту, но капля крови, как живая, увернулась и соскользнула ей на грудь, чего Андрей, конечно, не мог допустить. Его губы накрыли живой рубиновый комочек, а потом коварно овладели горячим и всегда бунтующим соском.

Она отпрянула назад.

– Не касайся меня… Я нечистая…

– И ты тоже! – засмеялся Андрей. – Может быть, здесь необходимо сделать дезинфекцию?

Юдит оставалась серьезной.

– Милый, я виновата перед тобой, – пробормотала она, мучительно сжимая руки, отчего на пальце снова выступила красная капля.

Рот Юдит дрогнул в усмешке:

– Наши мудрецы считают, что кровь человека – его душа. Видишь, какая она темная. Наверное, в ней отражается то гадкое и стыдное, в чем я не признавалась никому, даже тебе… – Она внезапно охрипла. – Так вот, несколько лет назад на моем пути встал человек. Я ходила учить Тору к раббанит, и он ждал меня в парке. Не помню точно, как все произошло. В памяти остался только его тягучий медовый голос и еще такие же липкие ладони, а потом… меня будто ужалила пчела…

Юдит застонала.

– Где ты был тогда, Андре? Почему я не узнала тебя первым?

Тот почувствовал, что задыхается. Ему показалось, что это от приторного запаха розмарина, и он резко распахнул створки окна. Но легче не стало. В комнату ворвалось горячий порыв ветра, на мгновение как бы ослепивший Андрея.

– Не может быть… – еле слышно проговорил он. – Ты так откровенно рассказывала о себе… о своем детстве, сестре, Натане… и забыла небольшую деталь – что тебя кто-то обманул или взял силой, что ты… ты…

Еще не уверенный в реальности происходящего, он искал слово на чужом языке, чтобы не слишком оскорбить ее, но Юдит, в которой никогда не умирал педагог, подсказала самое презрительное:

– Муфкерет.

– Постой, – почти умолял он, – а тот вечер… здесь, на диване… тебе было так больно… – И вдруг добавил с неожиданным цинизмом. – Впрочем, физиология женщины – сплошная загадка. Говорят, ей ничего не стоит скрыть даже то, что в прошлом она была…

– Менувелет, – беспощадно бросила Юдит.

Оба, несчастные и потерянные, не замечали трагикомичности их диалога, где Юдит в порыве самобичевания требовала от Андрея нетерпимости к ее прошлому, и наоборот, тот искал смягчающие обстоятельства.

Наконец он сдался:

– Что ж, вы, евреи, не зря прячете душу поглубже, чтобы никто не догадался о сущности человека. Может быть, она действительно в крови, а не в лице, – Андрей безнадежно, словно в последний раз, глянул в черные наивные глаза Юдит, не замутненные недавним признанием, и чистый рисунок тонких скул. – Оно может выражать ангельскую невинность, даже если за ним скрывается… Нет, не говори ничего! – испугавшись, крикнул он, но она уже не могла сдержаться и произнесла с отвращением:

– З… з…

Звенящий звук как бы застрял в ее сжатых зубах, потому что так начиналось слово «зона», проститутка, которое она не смела выговорить, то, что при чтении Танаха девушкам нельзя было произносить вслух, а рекомендовалось немедленно перейти к следующему тексту, и Андрей тоже не хотел слышать его и попятился к двери, чуть не наступив на ящерку, метавшуюся между ними в попытке примирить непримиримое.

Выбежав на улицу, он быстро зашагал вперед в лихорадочном смятении чувств, и каждое из них кричало о своей боли. Казалось, Андрей точно знает, куда идет, но на самом деле его гнало желание уйти, убежать подальше от дома, словно пространство, как и время, способно лечить раны.

Невдалеке терпеливо ждал его старенький «Форд», который одиноко стоял у обочины и тоже, казалось, грезил о дальней дороге.

Включив мотор, он рванул с места, на полном газу одолел подъем и понял, что уже в Иерусалиме, только когда почти бессознательно затормозил у светофора, где в полуметре от него пешеход пересекал улицу. Опустив стекло, Андрей долго извинялся, потом понял, что ехать дальше не может. Он оставил машину у киоска с огромной надписью «Король фалафеля», отдышался, выпил ледяной воды.

– Ты где на права сдавал? – угрюмо спросил продавец. – Небось, в России?

– Ладно, – оборвал его Андрей. – У тебя свое королевство, у меня свое.

Он безвольно побрел за зеваками, которые слонялись по узким переулкам мимо скучных, лишенных какой-либо фантазии реклам магазинов. Дюжий парень задел его мощным плечом и лениво повернул к нему квадратную физиономию, выражавшую превосходство и насмешку – так, наверное, смотрят счастливые любовники на обманутых мужей.

– Не этот ли, – мелькнула злая мысль, – не эти грубые руки… – ему не хватало слов.

Всегда послушное воображение Андрея взбунтовалось против его воли, и он не мог представить себе любимое лицо Юдит, ее смугло-золотистое тело в объятиях другого.

– Никудышный из меня Отелло! – сокрушенно подумал он, чувствуя, однако, какое-то облегчение.

Андрей остановился перед витриной с подвенечными платьями. Глядя на пластмассовую невесту, одетую во все белое, он пытался урезонить себя:

– Но ведь то, о чем рассказала Юдит, случилось до нашей встречи с ней. Разве у меня раньше не было девушек?

За углом, на площади, обсаженной пушистыми липами, он увидел уже знакомых ему индусов или цыган. Слепой старик, с большой копной седых волос, опирался на руку темнокожей женщины, которая сейчас, возможно, из предосторожности, скрывала под большой серой шалью традиционный наряд – красную блузку и ветхую юбку, грозившую немедленно распасться на массу цветных лоскутков. Иногда она что-то сердито говорила своим шустрым ребятишкам, чье число не подавалось определению, потому что они, ни секунды не стоя на месте, мгновенно исчезали вопреки позитивным законам и вновь материализовывались, счастливые и замечательно грязные. Зато чистым золотом блестели на ее груди всевозможные украшения и ярче других – тонкая цепочка с алым, в форме сердца, камнем.

Как водится, она предлагала встречным предсказать их судьбу, а отец для убедительности трогал каждого изможденной рукой: когда-то, на далекой родине, его предки были объявлены неприкасаемыми, но никто не запрещал им прикасаться к другим. Впрочем, прохожие, подавленные гнетущим зноем, не проявляли особого внимания к экзотическому семейству, и только светловолосая девушка в подъезде двухэтажного здания не отрываясь смотрела на кровавое сердечко у открытого ворота цыганки.

– Тина! – пробормотал Андрей, поняв, что ноги не случайно привели его сюда. Уж у нее-то есть ответы на все вопросы!

На мгновение взгляды обеих женщин встретились, и старшая сразу овладела ситуацией. Сняв с себя то, что так привлекало Тину, она внезапно потеряла всякий интерес к окружающему и словно впала в какой-то транс: помутневшие глаза чуть косили в сторону девушки, пальцы искусно играли блестящей цепочкой, которая сплеталась в странные, таинственные узоры, а Тина как завороженная повторяла эти движения, приближаясь к цыганке спотыкающимся шагом. Наконец, шумно вздохнув, она остановилась возле нее:

– Этот красный камешек!

Та, как бы очнувшись, поправила, слабо усмехаясь:

– Рубин, рубин. Спроси у отца, он никогда не врет, – в последних ее словах явно прозвучал упрек.

Старик прошамкал:

– Из священного храма Тадж-Махал, – и попросил. – Пойдем, Зара, я устал.

Последовал тинин классический вопрос:

– Сколько он стоит?

– Пятьсот! – уже окрепшим голосом объявила Зара.

– Что? – переспросила Тина возмущенно и в то же время радостно, так как уже ощущала эту изумительную вещь на своей шее. – Но… у меня нет сейчас столько. Может быть, дома… Я живу напротив.

Цыгане – надо отдать должное их выдержке – не слишком поспешно двинулись за девушкой, и Андрей, до сих пор скрытый телефонной будкой, тоже. Сквозь низкое окно, неплотно прикрытое жалюзи, он видел продолжение комедии: вот Тина суетливо что-то ищет в шкафу, роется в сумочке, Зара кладет на стол легендарное сокровище, и дальше – хорошо разыгранный финал: в комнату с гиком врываются невесть где пропадавшие дети, хватают с полок разные безделушки, которые, казалось, тут же тают в воздухе.

Тогда Андрей закричал: «Полиция!» и ринулся вперед.

Результат удивил его самого.

Страх, глубокий, не наигранный, исказил темную физиономию Зары. Забыв о цели своего визита, она торопливо тянула к выходу шумное потомство. Старик, однако, не спешил. В его вздыбленных волосах и языке, облизывающем сухой рот, было что-то эйнштейновское. Внезапно он преобразился, словно понял, что все относительно. Глядя впереди себя ясными здоровыми глазами, он вырвал из рук Тины единственное, что она успела найти – пятьдесят шекелей, и удалился.

Та ликовала:

– Ах, Андрюша, ты так вовремя! Дай я тебя поцелую! Сэкономил мне уйму денег!

– Разве тебе не хватает? Я слышал, ты снимаешься для порножурнала.

– Эротического, – строго покачала она головой.

– А велика ли разница?

– Теперь уже нет: то и другое запрещено какими-то импотентами в кипах.

– Что же ты будешь делать?

Ее голубые глаза стали совсем светлыми:

– Уеду домой.

Андрей засмеялся:

– Может быть, это не так уж плохо? Во всяком случае чище, а?

– Ну ладно. – Тина надула губы. – Лучше помоги мне открыть цепочку. Кстати, что привело тебя сюда, такого женатого? – спросила она, хотя знала только одну причину, которая заставляет мужчину придти к женщине. Впрочем, их с Андреем не связывали никакие обязательства. Поэтому он не посвящал ее в свои отношения с Юдит, а Тина умолчала о недавнем знакомстве с неким романтичным юношей из Франции. Хотя он, как выяснилось позже, оказался евреем, но был красив и скромен, чего нельзя ожидать от настоящего парижанина. Несколько часов кряду читал Тине наизусть стихи Бодлера о любви. Сидел и мучился, стараясь перевести все это. Она не выдержала: может быть, удобнее переводить любовную поэзию в постели? Тот ужасно смутился, но ничего, показал себя неплохим переводчиком…

– Я зашел за своими книгами, – легко проговорил Андрей.

– Конечно, – поспешила она принять его объяснение. – Правда, я не успела их прочесть. Да и желания нет. Литература для меня ограничилась школьной программой. Слишком она далека от жизни. Например, у Чернышевского: «Не дай поцелуя без любви». И тут же – пушкинская Татьяна, светлая душа. Выйдя замуж, она отказала возлюбленному. А ведь ей, дорогой мой, не только что поцелуй, а всю себя пришлось отдать нелюбимому человеку! Как же эта невинная барышня, не любя, легла в постель со стариком?

Андрей по старой привычке не слишком вслушивался в рассуждения бывшей подруги. Возясь с хитрым замком, он все больше удивлялся своему присутствию здесь. Какую власть имело над ним раньше ее бело-розовое гибкое тело, если он терпел все это – сингапурские пейзажи, купленные на центральной автостанции, глазастые павлиньи перья в вазочках, а также коллекцию фарфоровых слоников мал-мала меньше. Но самым невероятным был ковер, вытканный сверкающими нитками, где сошлись вместе нежная голубка, гладкая змея и игривая, почти женственная львица – странная аллегория, в которой угадывался тайный чувственный смысл.

– Готово! – в голосе Андрея звучало растущее раздражение. – А теперь сделай доброе дело, выбрось в мусорное ведро это и все другие твои безделушки!

Тина, ничуть не обидевшись, проговорила с рассеянной улыбкой:

– Ты мало знаешь обо мне… Родители мои жили в бедности и не баловали меня игрушками. И все же я росла жизнерадостным ребенком, сама мастерила себя куклы из тряпья и не завидовала богатым подружкам. Однажды, когда мы с мамой поднялись на чердак, я нашла маленькую бумажную корону, выброшенную, наверное, прежними жильцами. Ее украшало множество разноцветных камешков, и они сказочно блестели в пыльных лучах солнца. Я была на седьмом небе, и это чувство охватывает меня всегда при виде сверкающих украшений, пусть даже дешевых. Я знаю, что меня обманывают, но ничего не могу с собой поделать, останавливаюсь и покупаю.

Тина примеряла у зеркала новую драгоценность, не забывая и прежние – серьги и кольца, начесывала короткие льняные волосы вверх, улыбалась, охваченная тихой радостью, словно была еще там, на пыльном чердаке своего детства, которое быстро окончилось, потому что кто-то, циничный и ловкий, посмеялся над ее наивностью и научил, как нужно жить в мире мужчин…

– Жаль, что сердечко не бирюзовое, – вздохнула она. – Подошло бы к цвету глаз!

– Разве сердце бывает голубым? – спросил Андрей с неожиданным сочувствием.

– Да, холодное сердце… Все мои выходки – это от желания почувствовать что-нибудь не только… эрогенными точками… Но – Бог обделил. Множество женщин, невзрачных, кожа да кости, влюбляются насмерть, но не я… Завидно. А ведь у меня есть все для любви, даже в избытке, правда?

Тина жалко рассмеялась:

– Знаешь, возможно, этот камень действительно из храма. Жжет как-то странно, и голова кружится. Уж древние индусы знали, чем растопить лед в груди… – кама с утра и кама с вечера…

Андрей понял, что самое время прощаться:

– Погоди, я еще не отблагодарила тебя за подарок… Ты ведь интересовался разницей между эротикой и порно? Могу объяснить…

Внезапно толкнув Андрея на ковер, Тина стала ранить его лицо горячим ртом, извиваться и стонать, и она была не одна: томная голубка жалась к нему шелковым крылом, змея сжимала шею упругими кольцами, жадные львиные лапы царапали тело, а в ушах стоял крик изнемогающих павлинов…

И все напрасно.

– Да что с тобой? – возмутилась Тина.

Он молчал, явно довольный собственной несостоятельностью. Потом сказал:

– Я не за этим пришел.

– Ага, проблемы с молодой женой?

Тина принесла граненную бутылку, рюмки.

– Можешь по-прежнему довериться мне. Говори.

Она слушала его взволнованный голос, медленно погружаясь в прошлое, где полное откровение не тяготило их, потому что все, что они хотели друг от друга, было так просто. Как-то на институтском балу Тина издали оценила его крупно вылепленную голову в прядях негнущихся, металлического оттенка волос и твердый, словно тоже из металла, подбородок, подошла и предложила:

– Не хочешь ли пригласить меня танцевать? Ты мне нравишься. Остальное, как и в танце, дело техники.

На ее великолепное, из теплого мрамора лицо падали блики от стеклянных бус, счастливо купленных у случайного торговца.

Андрей был не в форме тем вечером, простужен и тянул носом, но Тина все же увела его к себе. Потом, лежа рядом, прошептала:

– Сопливый любовник…

Тина улыбалась и своим воспоминаниям, и рассказу Андрея:

– Вот как! Значит, развеяна еще одна сказка о непорочной принцессе. Немного опыта, и любая из нас заставит мужчину поверить в чистоту наших чувств и плоти. Но, отмечу с сожалением, вряд ли твоя Юдит такая. Не то, чтобы она очаровала меня: я вообще не люблю евреев. Посмотри вокруг – сплошное средневековье! Пример: Гила, хозяйка моей квартиры. Неопрятная, вульгарная старуха – и что же? Ее воротит от моих коротких юбок и гостей. У нас, говорит, девушки ведут себя иначе. Они воспитаны матерями, которые выходят замуж не для удовольствия, а продолжения рода. Порядочной еврейке, заявляет Гила, первый плотский опыт кажется таким низменным, что не позволит повторить его с другим. Это словно специально сказано о твоей жене. Она настолько старомодна, что будь у нее кто-нибудь раньше, не отдалась бы тебе никогда!

Воспрянув духом, Андрей смотрел на Тину, как на оракула, предвещавшего спасение. Его не раз поражала непосредственность, с какой она, отрешившись от своего мещанства, вдруг начинала здраво рассуждать о самых запутанных вещах. А та все глубже погружалась в дебри женской логики:

– Что же до ее странного признания… может быть, все дело в наивности или невежестве. Мою подругу из четвертого класса поцеловал парень, и та испугалась, что придется делать аборт…

Выпив еще рюмку бренди, Тина залилась всезнающим опытным смехом, а Андрея захлестнула тоска по той, беспомощной и неумелой.

– Ну, теперь уходи, – вдруг резко сказала она. – Не очень-то приятно хвалить другую бабу. Хотя могу сделать широкий жест – подарить ей какой-нибудь красивый камешек. Брезгаешь? Думаешь, они все поддельные?

Долго сдерживаемая обида вырвалась, наконец, наружу:

– Что ж, ты ведь и жену осматриваешь так и сяк, не веря, что она настоящая. Это так мелочно, не по-дворянски, а?

Она могла бы наговорить еще множество неприятных вещей, но его спас звонок мобильника.

– Да, да, – промямлил Андрей. – Скоро буду, – и бросил Тине с облегчением. – Ко мне приехал отец. Я обещал свозить его на Кинерет.

Почувствовав прилив бодрости, он дружески поцеловал ее в возмущенную щеку.

– Ну и пошел к черту! – отвернулась она…

Дмитрий Павлович и Дарья сидели в кафе перед гостиницей, вокруг которой еще суетились строительные рабочие. Хозяева этой огромной башни из бетона и стекла с грехом пополам закончили ее к Рош Ашана и, покаясь в Йом Кипур, теперь лениво дорабатывали всевозможные неполадки.

– Есть будешь? – спросил отец.

Он смотрел на сына, как на собственную фотографию, сделанную четверть века назад: то же светлое лицо с фамильным подбородком, твердость которого смягчалась бесхитростным выражением серых глаз.

– Хорошо бы большую порцию чипс, – сказал Андрей официанту, убиравшему тарелки, и постарался быть любезным с Дарьей:

– Что делали?

– Много, очень много, – слегка изнемогая, протянула та и поправила невероятную шляпу, чьи капризно изогнутые поля бросали тень на что угодно, кроме ее сухой морщинистой кожи.

– Утром друзья заставили нас обойти пешком чуть ли не весь Иерусалим, – сообщил Дмитрий Павлович.

– Я очень страдала из-за жары и пыли, – пожаловалась мачеха, – но у папы здесь масса знакомых, бывших коллег по Петербургу, и все они хотят показать ему город.

– А вчера, – продолжал тот, – мы ездили с ними к Мертвому морю. Изумительное зрелище! – и засмеялся, когда жена добавила:

– Если не считать жару и пыль!

Возражать не имело смысла. Очевидно, так она скажет подругам об Израиле, чтобы те яснее представили себе их путешествие…

– А вот послушай, – проговорил отец, – как хорошо написано об этом в путеводителе:

«Перед нами возникает то, что когда-то было Содомом и Гоморрой, и Мертвое море, где вода, земля и самый воздух наполнены соленой горечью греха, а на деревьях зреют бесстыдные плоды, как символ мужеложства. Тут на закате небо поражает игрой необыкновенных красок, и кажется, что пурпур – это державный гнев, голубые блики вокруг – чьи-то почтительные возражения, а потом наступает недолгое колебание желтого с розовым, словно отвращение боролось с жалостью, и, наконец, непримиримость берет верх, и весь горизонт взрывается алыми и серыми всполохами, что означает огонь и пепел…»

И дальше – об Иерусалиме:

«Город хлынул на нас со своих холмов, как широкий поток, в котором прошлое сливалось с реальностью. Новые здания из белого, ликующего на солнце камня продолжали темные, обломанные временем края старых кварталов. Свежий запах недавно высаженных сосен борется с пылью библейских улочек, на окраинах мимо автомобилей снует нагруженный поклажей осел по тропкам, оставшимся только в его упрямой памяти, кричит муэдзин, стерегут могилу лжеспасителя стройные солдатки с автоматом на плече, а среди мужчин в шортах и женщин в открытых платьях скользят черные брезгливые фигуры хасидов, не замечая и как бы проходя сквозь них…»

– Ты с нами? – поинтересовался Андрей у мачехи.

– А это надолго?

– Ну, часа три до Кинерета. Там заночуем, на рассвете подъедем к берегу Иордана и завтра в полдень вернемся. Впрочем, если тебя слишком угнетает жара…

Отец, погруженный в чтение газеты, добавил невзначай:

– И пыль…

Дарья обиделась, но все это таяло, когда она смотрела на Андрея, которого справедливо считала сыном, потому что не муж, потомственный дворянин, а она, плебейка, воспитала мальчика так, что в его лице, речи, манере держаться не было ничего плебейского.

– Я остаюсь, – последовало решение. Дарья встала. – Мне нужно отдохнуть.

Андрей с удовольствием ел картошку.

Отец и сын смотрели в разные стороны, чтобы не быть похожими на заговорщиков…

– Господин Рюмин? – раздался голос.

Человек, подошедший к ним, был немолод, худощав и с достоинством носил потрепанный пиджак.

– Да?

– Вы меня не узнаете… Я – Илья. «Дело Горского, 2301».

– Погодите, – внезапно Дмитрий Павлович вспомнил эту холодную улыбку на узкой аскетической физиономии. – Ну, конечно. Мне нужен только номер, и в голове сразу возникают детали. Как же, как же… А где… – он продолжал рыться в памяти.

– Валя, – подсказал гость. – Мы должны встретиться попозже.

Дмитрий Павлович предложил ему стул и воду. Горский жадно выпил:

– Вы второй раз спасаете меня – умираю от жажды. А тогда, – Илья повернулся к Рюмину-младшему, – Дмитрий Павлович добился моего оправдания, хотя кафедру мне так и не вернули. Да и Валю лишили должности.

Андрей искоса глянул на часы, что не осталось не замеченным гостем:

– Я, очевидно, не вовремя.

– Мне очень неприятно, – пробормотал Дмитрий Павлович. – Мы запланировали небольшое путешествие.

– Понимаю, – поднялся Илья, – да и я должен успеть на автобус.

– Вы уж извините, – просил отец, и то же самое повторял Горский, причем каждый старался убедить другого, что его собственная вина неизмеримо больше.

– Позвольте, – вдруг осенило Рюмина. – Куда вы едете?

– Мне нужно в Тивон. Там Валина мать празднует семидесятилетие.

В глазах отца Андрей читал кроткую просьбу.

– Хорошо, – сдался он. – В общем, это почти на нашем пути.

Гость не знал, как выразить свою благодарность…

У машины Горский заметил юркого черного арабчонка, продающего гвоздики:

– Вот кстати! Почем? Дай-ка мне два букета по… двадцать гвоздик. Вале и имениннице, – объяснил он Андрею.

Пробок еще не было, и они довольно быстро выбрались из города. Дмитрий Павлович с Ильей вспоминали Петербург, БДТ, филармонию, которую, как выяснилось, оба регулярно посещали, еще не будучи знакомыми. Андрей включил радио, бездумно перебирая станции.

– Погоди, – вмешался отец. – Это квартет Бородина.

– Вторая часть, – подтвердил Горский, – ноктюрн.

Андрей предпочел бы какую-нибудь лирическую песню, но не возразил, потому что теперь сзади на время установится тишина. Впрочем, его взволнованные пассажиры долго молчали и после концерта. Наконец, Горский проговорил:

– Эти музыканты, которые извлекают из своих струн такую гармонию, какие струны они трогают в нашей душе? – он на низких тонах повторил благородно-печальное звучание виолончели.

– Не понятно и другое, – сказал Дмитрий Павлович. – Как вы, человек, вжившийся в русскую культуру, могли уехать?

Илья задумался на мгновение:

– Все решилось в один день. Мы, уже безработные, сидели у нашего любимого места над Невой, там, откуда лучше всего виден Исаакиевский собор. Тут рядом кто-то пробасил:

– Ты бы оставил Питер нам, да выбрал что-нибудь поюжнее, Иудейскую пустыню, например!

Я хотел сказать, что Исаак тоже с юга, огляделся – никого, кроме какого-то шатающегося, наверное, пьяного парня. И знаете, услышанные тогда слова представились мне голосом сверху, пророчеством, что ли… Так или иначе, через год мы оказались в Земле обетованной.

– И как вам здесь? – поинтересовался отец.

– Сначала было неплохо – работа по специальности в большой лаборатории – мы ведь оба химики, квартира. Жизнь постепенно налаживалась, пока к власти не пришли нынешние. И – поверите ли – повторилось почти то же самое. Нет, нас не уволили, но атмосфера стала такой, что мы ушли сами. Работали в разных местах, меняли жилье, и, наконец, устроились на фабрике в «Новой Иудее». Это у самой границы, почти в пустыне – так исполнилось давнишнее пророчество.

– «Новая Иудея»? – переспросил Андрей. – Там работает Сенька, мой приятель. Зовет меня к себе.

– И как у вас, жара и пыль? – усмехнулся Дмитрий Павлович, вспомнив жалобы супруги.

– Не спрашивайте! Мне-то ничего, а Вале трудно привыкнуть к этому. Не спит по ночам, ходит вокруг, пишет что-то. Оказалось – стихи. Наивные, пожалуй, но очень трогательные. Я даже запомнил несколько строк, – он застенчиво улыбнулся:

Гость рассеянно перебирал гвоздики, лежавшие на его коленях, и вдруг встревожился.

– Позвольте, здесь не хватает одного цветка!

В большом волнении он принялся пересчитывать тонкие стебли:

– Их девятнадцать, ах ты маленький обманщик!

Рюмин, втайне забавляясь, пришел ему на помощь, и тот вскоре убедился, что все в порядке.

– Слава богу! Ужасная обида могла быть, особенно для Вали!

Было очевидно, что ему нравится вновь и вновь произносить это имя, словно в нем сосредоточено самое важное, о чем Илья хотел говорить, в то же время страшась излишней откровенности.

– Не знаю, – продолжал он, но так, чтобы слышал только Дмитрий Павлович, – за какие заслуги нам, вполне заурядным людям, было дано ощущение, что каждый из нас духовно не похож на других и предназначен только друг другу. Все остальное не имело значения. Когда-то я был женат, не бездетен, на перспективной работе – и бросил все без сомнений. Непонимание близких, осуждение друзей отступили назад перед мыслью, что мы с Валей принадлежим к тем, чья цель заключается в самосовершенствовании, а не в примитивном продолжении рода, как у большинства людей.

Он вдруг испугался, что говорит слишком громко и, заметив в зеркале напряженный взгляд Андрея, спросил:

– Вам, молодой человек, я, наверное, кажусь смешным?

Тот, ничего не понимая, растерянно оглянулся на отца, который не удивлялся ничему, так как бывший подзащитный посвятил его в свое кредо много лет назад…

Когда показался Тивон в окружении пронзающих небо кипарисов, Илья стал нервничать, пригладил выцветшие жесткие волосы, поправил фалды ветхого пиджака:

– Пожалуйста, сюда, к торговому центру.

Он рассеянно поблагодарил и, открыв дверь, всмотрелся в толпу людей. Проследив за его взглядом, Рюмины увидели пышнотелую блондинку, которая шла, оттягивая узкое платье на скульптурных бедрах, ах, черт! подумал Андрей, но она быстро свернула в сторону, а из-за ее спины показался невысокий полный мужчина, и тогда Илья наскоро попрощался и поспешил к нему, протягивая красные цветы:

– Валя!..

А дорога вела Рюминых вперед – через Афулу, чьи белые дома бежали им навстречу с вершины холма, будто спасаясь от жалящих лучей солнца, и широкую долину вокруг горы Тавор, по-русски – Пуп, пуп христианской веры, как сказал однажды Сенька, потому что здесь, по преданию, прозвучала Нагорная проповедь. Еще один перегон – и вдруг земля разверзлась, открывая внизу Кинерет, казавшийся издали глотком свежей воды на дне широкой чаши.

– Трудно поверить, – проговорил отец, – но Марк Твен, побывав тут, написал, что озеро Тахо гораздо больше говорит его сердцу. Очень поверхностное суждение, если вспомнить, какую роль в истории сыграло это место.

– Но ведь то, что Христос ходил здесь, не омочив ног, – наверное, только миф, сказка?

– Что ж, иногда мифы влияют на будущее больше, чем исторически существовавшие люди. Реальный человек бывает таким и этаким, иногда с чертами характера, неприятными в кумире, а сказка создана точно в соответствии с желаниями людей.

– Странно, папа, что в тебе, атеисте, так много от христианского, например, твое отношение к Горскому.

– Ну, христиане отнеслись бы к нему иначе. – улыбнулся отец. – Мое сострадание к людям вызвано не Нагорной проповедью, а чувством, естественным для всякого цивилизованного человека.

В Маагане они поселились в домике, заказанном Андреем заранее, и вышли на берег.

Какое-то взволнованное ожидание было в вечернем, медленно остывавшем от зноя воздухе. Голубая поверхность воды мутнела от легкого ветерка, изредка отражая далекие звезды. Измученные жаждой пальмы, напрягаясь и чуть ли не вставая на цыпочки, тянулись к небу, которое медленно покрывали облака. Вдали тонула в тумане Тверия, и оттуда, как призыв с терпящего бедствие корабля, доносилась печальная скрипичная мелодия.

– Концерт Сибелиуса, – сказал Дмитрий Павлович.

– А знаешь, папа, Кинерет – значит: маленькая скрипка, скрипочка.

Оба прислушивались к легким задумчивым звукам, повторенным эхом окружающих гор.

И вдруг всеобщее томление природы разрешилось так просто, что нельзя было понять, почему этого не было долгих полгода. Дождь, самый настоящий, пролился на людей и землю.

– Ура! – сбросив рубашку, Андрей закружился по мокрой траве, и то же делали их соседи, взрослые и дети, которые со счастливыми воплями выбежали на лужайку.

– Простудишься! – крикнул отец, уходя под навес. – Иди, выпей чего-нибудь горячительного!

Горячительным оказался десятилетний «Джони Уокер», закусываемый дарьиными сэндвичами.

– А что это у тебя? – Дмитрий Павлович осторожно коснулся шрама на груди сына.

– Напоролся на сломанную ветку, – сказал Андрей так, как объяснял всем.

– Болит?

– Нет.

– Ты не писал нам ничего, – упрекнул отец.

– Разве? – удивился Андрей. – Ну, это случилось полтора года назад. Не хотел тревожить вас из-за пустяков. Вы ведь сразу представляете себе всякие ужасы, – и подумал, как я мог сообщить им о своим ранении?

– Знаешь, – он перевел разговор на другое, – я вчера проводил профессора и ребят домой. Было очень грустно…

Наконец, Дмитрий Павлович спросил о том, что без алкоголя звучало бы не слишком деликатно:

– Прости… Как теперь будет у вас с… Юдит после этой неудавшейся свадьбы?

Сын не сразу ответил:

– Хорошо бы поехать на Кипр. Там можно оформить гражданский брак. Но меня отсюда вряд ли выпустят или не впустят назад: моя виза скоро кончается.

– А вы… не могли бы жить с нами… в Петербурге?

– Если бы! – вырвалось у того. – Да нет, Юдит не расстанется с родителями, – он сжал зубы, – а я – с ней…

Мимо, обнявшись, прошли парень и девушка в купальниках, прилипших к их стройным телам.

– Папа, что такое ревность? Может быть, человек, не ревнивый, как Отелло, не способен и так любить?

 

– Не думаю… в этой пьесе, по-моему, говорится не о личной драме, а социальной. Общество вокруг Отелло погрязло в пороках и не оставляет ему надежды на то, что Дездемона – исключение. Но времена меняются, и нравы тоже. Мир – театр, сказал Шекспир, и нам с тобой отведена другая роль, – отец улыбнулся, – во всяком случае, не мстителя и убийцы.

Андрей растроганно погладил его седые усы, как делал в детстве. Вот чего недоставало ему все время – проникновенных бесед с отцом, всегда удивлявшим его особым отношением к жизни… Не любопытство, а попытка понять свое собственное состояние толкнула Андрея за границы дозволенного:

– А ты… ревновал маму?

Помолчав, Дмитрий Павлович ответил откуда-то издалека:

– Иногда. Хотя уверен, без всякого основания. А это самое худшее… Видишь ли, когда есть факты, можно постараться понять и, простив, забыть. Если же их нет, все превратится в борьбу с привидениями, в унизительную слежку за чистым и безвинно страдающим существом…

Андрей признался:

– Я твой сын, папа!

– У меня все, ваша честь, – устало закончил Дмитрий Павлович. – Пора спать.

– Но почему, – не унимался Рюмин-младший, – мы непримиримы к ошибкам женщины и прощаем их себе?

Тот махнул рукой, направляясь в свою комнату:

– А это уже от неандертальца, как объяснил бы твой профессор.

– Вот оно что! – оскорбился Андрей, будто отец имел в виду его лично.

Он нервно шагал взад и вперед по траве, мокрой от только что прошедшего дождя. Дрожащими пальцами вынул мобильник. Андрей молчал, но Юдит, сразу узнав его дыхание, ахнула:

– Это ты! – И потом: – Видишь, Бог есть…

Андрей понял, что она…

– Нет, я не плачу, – быстро проговорила Юдит.

Внезапно его охватила страшная жалость к ней и себе самому. Но выразить это было выше его сил, и он только беспомощно пробормотал:

– Что ты делаешь?

– Я… Вспоминаю прошлое… как старушка, у которой все давно окончилось. Стараюсь понять, почему происходит то, а не иное. Вот два человека, почти одинаковые, я и Орли, но жизнь у нас сложилась совершенно по-разному. – Юдит замялась. – Я… не рассказывала тебе… Той ночью, когда «это случилось», я предложила ей поменяться кроватями, пошутила, что хочу видеть ее сны. Но это была ложь. Я легла в ее постель потому… Может быть, я предчувствовала то, что будет дальше. И Орли тоже, наверное, все знала, но согласилась, только очень пристально глянула на меня.

Юдит помолчала.

– Это была такая игра, – тихо продолжала она. – В детстве, да и потом, повзрослев, мы играли друг с дружкой, менялись именами, подражая голосу и жестам другой. Даже родители путали нас. Иногда мне передавалось их замешательство, и я, как они, переставала понимать, кто из нас кто… А потом Орли… умерла.

Голос Юдит был еле слышен.

– Конечно, время притупляет все. Но порой, как на вечере нашей свадьбы – или что это было – я с прежней остротой вижу сестру. Тогда сознание вины за то, что я жива, а она – нет, снова стирает разницу между нами, я становлюсь Орли, а Орли – Юдит, и отдаю ей лучшее, что выпало мне на долю, а взамен беру… этого мерзавца с липкими руками…

– Как ты сказала? – вскрикнул Андрей. – Боже мой, я мог бы понять, что все твои… грехи существуют только в воображении, а ты… – вспомнил он слова отца, – чистое, безвинно страдающее существо…

– Спасибо… Ты один знаешь, кто я… Только один… – и задохнулась.

– Ты ведь не плачешь, – напомнил он.

– Нет, – сказала Юдит, всхлипывая и смеясь…

– А теперь скажи, ты уже знаешь, как это по-русски.

– Лублу тэбя!

Радость, подстегнутая жгучим шотландским зельем, требовала от Андрея немедленно совершить что-то необычайное, ага, сказал он, тут у вас уже происходило кое-что потрясающее, ходил здесь, не омочив ног, один еврей, что ж, русских этим не удивишь, нам и море по колено, так, спускаемся вниз, и пошли, пошли, идем не хуже других, хотя здесь мелко, настоящего дождя нет давно, наверное, и тогда, двумя тысячами лет раньше, стояла засуха, погоди, тут, кажется, поглубже, но ничего, не тонем, еще шажок, черт! – он отпрянул от скользкого прикосновения какой-то рыбы и, попав в водоворот, закружился, начал падать в бездну, дыхание прервалось, серая пелена застлала глаза, и, почти теряя сознание, он увидел сквозь толщу волн Юдит, отца, и вдали – женщину с нимбом светлых волос и всепрощающей улыбкой, он не сразу понял, что это она… Ему захотелось произнести ее имя, как звал маму ребенком, подражая отцу – Маша, и вдруг заметил, что ее прекрасное лицо обращено куда-то поверх Андрея, словно она теперь не принадлежала только ему одному, и он прошептал, погибая:

– Мария, спаси меня!

Его плечи обхватили чьи-то проворные руки. Два рыбака втащили в лодку Андрея, который все же нашел в себе силы подумать: разве их не должно быть двенадцать?

Потом, обтертый до красноты остатком того же коварного виски, он сказал отцу:

– Это очень странное место… Я видел… маму…

– Ну, мне известно твое воображение, – проговорил Дмитрий Павлович. – В детстве ты часто спал у бабушки, а там, на стене, висела картинка из разноцветной фольги. Сюжет был банально-рождественский: обязательная томная луна, заснеженная елка и, конечно, сусальный ангел. Но в этом китче скрывалась тайна – при малейшем движении глаза линии и краски начинали меняться, превращаясь во что-то серьезное, значительное, никогда не повторяющееся. Луна, например, могла стать печальным лицом женщины, ангелочек – бегущей фигурой испуганного ребенка. Я не раз просил снять это странное произведение, но потом понял, что оно не пугает тебя. Ты лежал в кроватке, поворачивая голову туда и сюда, чтобы увидеть все новые образы, и улыбался. Так, наверное, развилась у тебя потребность фантазии, что – к добру или злу – осталось до сих пор…

Андрею не хотелось спать, он с трудом отказался от мысли снова позвонить Юдит, вздремнув немного, принялся ворочаться с боку на бок и, чуть забрезжило утро, разбудил отца:

– Вставайте, ваше сиятельство, нас ждут великие дела!

До Иордана они добрались за четверть часа. Библейская река буднично текла меж невысоких берегов, поросших камышом. Было тихо и сумрачно. Вверху группа мощных эвкалиптов, скорбя, окружала изломанный пень, оставшийся от их рухнувшего брата, а на опушке одиноко стояла палатка какого-то заядлого любителя природы.

Отец протянул Андрею небольшую бутылочку:

– Ну-ка, наполни ее для твоего деда. Будет подарок к его дню рождения. Шутка ли, восемьдесят пять лет!

Помня вчерашний печальный опыт, Андрей осторожно прошел поглубже и набрал прозрачной воды. Потом замер: к нему, пробираясь сквозь молочный туман, приближались черные женщины. Их мощные корпуса легко рассекали небыстрое течение, а белые платья казались парусами, ведущими в желанную гавань. Негритянки окружили светлые блики, отражавшие раннюю зарю – что, несомненно, указывало на место крещения сына божьего – и стали окунаться, осеняя себя крестами.

Андрей повернул назад, но тут его тоже ждал сюрприз. На берег высыпала ватага пейсатых подростков, которые принялись поносить женщин, осквернявших истинную веру. Христианки, впрочем, не испугались и лишь отворачивали голову в сторону, как бы подставляя обидчикам другую щеку, а потом запели псалом о кротости царя Давида.

Для иудеев же главным в характере прославленного предка была сила воли. Вот почему хрупкий юноша одолел верзилу Голиафа, пользуясь единственным оружием – пращей, и прыщавые мальчишки начали с криком забрасывать женщин камнями.

Тогда на холме возникла фигура бородатого парня, очевидно, спавшего до сих пор в палатке. Он протер глаза и сердито гаркнул что-то вроде:

– Ка-а-ту-у!

Нескончаемые гласные и бесцветная кожа с пятнами чрезмерного загара выдавали в нем уроженца Скандинавии, обделенной неграми, евреями и солнцем. Раскатистый бас северянина разбудил его подругу и две другие пары – как они, все атлетического сложения, помещались под небольшим тентом, не укладывалось в примитивные законы эвклидовой геометрии. Вскоре их голоса присоединились к возмущенному воплю товарища.

– Ка-а-ту-у! – скандировали скандинавы.

Однако вмешательство третьей стороны не только не успокоило, а еще больше раззадорило спорящих. Быстро организовав единый фронт, они обрушили на головы непрошенных гостей проклятия, которые звучали по разному, но имели в виду одно и то же. В свою очередь бородач прибег к хитрому маневру, чему немедленно последовали его друзья, – вся компания, сбросив единственное, что оставалось от их ночного туалета, принялись голышом прыгать на виду у ошеломленных зрителей.

Странное дело: минуту назад неистовая брань и грубые жесты, противоречащие самому духу общей для иудеев и христиан Книги, не представлялись им греховными, но в голом человеке, таком естественном в окружении голубого неба и зелени, они сразу узрели нечто сатанинское. Тут уж потрясенные негритянки, прикрывая ладонями глаза, побежали по мелководью к другому берегу, да и мальчишки отступили в панике, не сводя, впрочем, взгляда от адского сияния женской плоти.

Наконец настала всеобъемлющая, абсолютная тишина, как перед чем-то чрезвычайно важным. И вот оно: последние клубы тумана растаяли, и над рощей взошел огромный алый шар. Внезапно все ожило – бодрый порыв ветра взъерошил ветви деревьев, запели птицы, пчелы, жужжа, начали ежедневный непосильный труд, и люди тоже внесли свою долю в это взволнованное пробуждение природы: они подняли самую красивую девушку, юную и нагую, на широкий пень, словно горящий в пламени солнечных лучей. А остальные неистово плясали вокруг, как бы совершая жертвоприношение творцу нового дня, и тянули бесконечные гласные – таков уж был язык у этих язычников…

– Еще одна религия, – проговорил Андрей.

Отец улыбался:

– Эта земля постоянно беременна богом!

 

Глава седьмая

Он уже не засиживался над какой-нибудь старой, не раз перечитанной книгой – Конрада или Фейхтвангера, а думал о том, что биржа нервничает, то падает, то подымается, и о налоговом инспекторе, докопавшемся до нескольких его темных сделок, не известных даже жене, которая брезгливо морщилась от сенькиных махинаций с деньгами, не стесняясь, однако, тратить их на дорогие вещи. Ах, продать бы все – и этот широкий дом, и жалкий заводик, почти не дающий прибыли – да убежать куда-нибудь, в Россию, что ли…

– Нет в тебе настоящей деловой хватки, – говорил ему маклер. – Ты слишком образован, а образованные всегда проигрывают.

– Жаль, что я умею читать, – мрачно сказал Сенька.

– Ладно, – его собеседник, жирный, неряшливый, с перхотью на сутулых плечах, жадно ел питу, макая ее в тарелку с хумусом. – Попробую устроить тебе встречу с Лещинским. Он выстроил большую консервную фабрику и, небось, изрядно потратился. Но этот хитрец всегда в выигрыше!

Маклер позвонил какому-то своему приятелю, долго расспрашивал о здоровье супруги, детей, интересовался, между прочим, русским миллиардером, выругавшись, набрал другой номер и, наконец, протянул Сеньке клочок бумаги:

– Вот его адрес. И помни, условия прежние: с каждой сделки – два процента мои.

Сенька поехал.

Он еле нашел это место – большой хутор у самой границы, окруженный высокими эвкалиптами, а под ними – пару десятков караванов, которые завез когда-то бравый генерал, как начало поселения с названием «Новая Иудея» – и они стояли с тех пор, безжизненные и одинокие, словно любимые им танки после очередной войны. Здесь Лещинский возвел целый фабричный комплекс, благо земля не стоила ничего, поскольку не было ясно, кому она принадлежит – евреям или арабам. Впрочем, эта проблема его не слишком волновала: разве не в подобной неясности пребывал и весь Израиль?

Сенька вошел в просторный кабинет, весь из стекла и алюминия – последний, по слухам, и принес богатство хваткому сибирскому предпринимателю.

– Директор очень занят, – сказал секретарь, усталый и издерганный, показывая на босса, который, напротив, был свеж, подтянут и энергично беседовал с группой каких-то деловых людей. – Что касается вашего предложения… Какой суммой вы располагаете?

– Если ликвидировать все мое имущество, то… около пяти миллионов.

– Долларов, надеюсь?

Сеньке вдруг показалась жалкой названная цифра в сравнении с тем, что, наверное, вложено в это строительство, и он, как всегда, спрятался за остротой:

– Ну, на каждом долларе капля рабочей крови. Я предпочитаю евро.

Должно быть, на иврите его слова звучали нелепо, потому что секретарь недоуменно оглянулся назад. Оказалось, директор все слышал, и когда его посетители удалились, он, улыбнувшись, подошел к столу. Впрочем, то, что возникло на его уже немолодой, но сильной физиономии, очень отдаленно напоминало улыбку: губы его чисто механически и без всякого отклика в светлых глазах раздвигались на ширину, диктуемую обстоятельствами. Три сантиметра, прикинул Сенька.

– Помните, значит, вождя? – отметил довольный Лещинский. – Мы тоже его не забываем. Даже думаем организовать союз за возрождение ленинских идей, искаженных и извращенных!

Полагая, что миллиардер, как и он сам, любит хорошую шутку, Сенька произнес:

– Союз? Не слишком ли скромно для такого человека, как вы? Партия – вот нужное слово. Мы говорим Ленин – подразумеваем партия! Да так и назвать ее – «Новая Иудея!»

Ответ поразил его.

Для Лещинского, который добивался всего упорством и силой, чувство юмора было излишней роскошью и оставалось в зачаточном состоянии. Положив руку на плечо гостю, он сказал:

– Очень хорошо! – и вдруг предложил как что-то сразу решенное. – Пойдете ко мне заместителем?

– Я?

– Два у меня уже есть, вы будете – как говорили там – по идеологии. У вас есть редкие для дельца черты – художественная жилка и воображение. Вы мне нужны! Но сначала ваши личные данные: семья, где живете?

Сенька сказал.

– Так! – директор что-то чиркнул в блокноте и показал своему собеседнику.

– Что это?

– Ваш оклад.

Тот был поражен.

– Понимаете, фабрика создана не только для прибыли, хотя справедливо ожидать, что все вложения окупятся, включая и ваши. Но главное то, что я хочу баллотироваться в Кнессет, и появление новых рабочих мест создаст нужную атмосферу в обществе, электорат, который поддержит мою кандидатуру. Ну, а для наших, фабричных – это просто их долг, потому что в обмен они получат приличную зарплату и бесплатный караван для жилья. К тому же – идея! Во многих из них – я имею в виду репатриантов из России – тлеет ностальгия по коммунистическому прошлому с уверенным прожиточным минимумом, бесплатным образованием и медициной – все, что исчезло вместе с Советами. Вот я и призываю вас возродить ленинскую мечту о справедливом обществе, где каждому будет гарантировано право на труд, свободу и социальное равенство, но – моя собственная поправка – без какого-либо насилия при достижении поставленных целей… Об этом вы будете говорить рабочим просто, неназойливо, с присущим вам умением смягчить серьезную проблему легкой шуткой.

Острая прозорливость, позволявшая Лещинскому безошибочно находить выгодное дело и нужных людей, помогла ему и сейчас разглядеть за неказистой, болезненно красноватой сенькиной физиономией ущемленное самолюбие и стремление к творчеству. А тот вдруг вспомнил детство, бедность, единственную радость – от книг и школьных спектаклей, где очаровывал всех, особенно рыжеволосую девушку, – игра, игра, делавшая его значительным на сцене и во встречах с Кларой – все, что со временем исчезло, когда он бросил учебу и окунулся в беспросветное болото торгашества.

– Согласны?

Сенька еще раз глянул на Лещинского. Черт возьми, неужели тот искренне верит в эту дребедень, разоблачившую себя тысячу раз, или перед ним хорошо разыгранный фарс? Что ж, усмехнулся он про себя, в таком случае почему не повеселиться на чужой счет?

– Согласен!

– Кстати, – обернулся директор к секретарю, – где будет жить наш новый заместитель? Ежедневно ездить из Иерусалима сюда и обратно не выгодно ни ему, ни нам.

Секретарь раздумывал:

– Можно временно приспособить под жилье пару смежных кабинетов во втором корпусе. Мы должны сдать его в середине будущего года, а к тому времени закончат жилой дом для руководства.

Кивнув, Лещинский протянул руку Сеньке.

– Ну, включайтесь!

И тот включился.

Пока Клара обживала служебное помещение, Сенька строил коммунизм. Подстегиваемый каким-то злорадным нетерпением, обходил он барахолку, осматривал жалкий скарб старьевщиков, выискивая статуэтки головастого вождя, медали с его профилем, красные вымпелы, призывавшие повысить производительность, – и все это расставлял в цехах между беспрерывно движущимися конвейерами. Внезапно останавливал рабочего и, прищурясь, задавал строгий вопрос:

– Товагищ, а вы член пагтии? Какой? «Новая Иудея», конечно! Нехогошо, батенька! Ведь она – ум, честь и совесть нашей эпохи! – картавил он, конечно, только в своем воображении.

Сенька просто наслаждался своей ролью.

Услышав однажды, как кто-то жалуется на невысокую зарплату, подошел и объяснил, по-большевистски честно глядя в глаза:

– Деньги, которые ты получаешь – лишь маленькая часть того, что принадлежит здесь тебе. На самом деле, ты и каждый из твоих товарищей – миллионеры, потому что эта фабрика ваша и управляется вами! (Намек на Рабочий совет, созданный им при директоре и хорошо оплачиваемый из особого фонда).

Ему удалось пригласить славного старичка, бывшего профессора московского университета, который с чувством прочел лекцию на тему «Ленин и сейчас живее всех живых» – и все сидели и слушали, как миленькие, тем более, что Сенька велел в конце смены закрыть фабричные ворота…

Чувствуя себя провокатором, он втайне ждал недовольства, возмущения, может быть, бунта, из-за чего его выгонят и они с Кларой уедут, наконец, отсюда навсегда.

Ничего, однако, не произошло.

Как верно понял директор, большинство из этих людей, чья молодость прошла в Советской России, никогда не слышали о каких-то своих правах, и потому, после долгих лет мытарств там и здесь, крепко и молча держались за свое место. Более того – фабрика, расширяясь и приобретая известность благодаря неутомимому Лещинскому, притягивала новых людей. Сенька вызвал Андрея и, счастливый и важный, помог ему устроиться прорабом на строительстве.

А ядовито бурлящий сенькин мозг толкал его дальше и выше – к мысли украсить здание плакатами, например, таким: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью»! Но хозяин, только что вернувшийся из предвыборного вояжа по стране, увидел еще лежащее на земле огромное полотно и сделал выговор своему третьему заместителю:

– Где вы нашли этого художника – написал на плакате вместо «сказки» какую-то ерунду. Надо немедленно исправить!

И добавил уже другим тоном:

– Что ж, в целом дела у нас идут. Партия набирает рейтинг! – обе створки его рта механически раздвинулись, что означало улыбку.

«Четыре сантиметра!» – с удовольствием отметил Сенька.

Он шел домой, предвкушая, как развеселит Клару этим анекдотом о Кафке, но там его ждал сюрприз – теща, худая принципиальная дама, очень уважающая себя. Она заспешила, потому что ей надоели сенькины колкости, не менее обидные, чем остроумные.

Дочь проводила ее к автобусу.

Остановка была недалеко, возле большого фабричного склада, где стояли машины, груженные овощами и фруктами.

– Скажи, – мать не могла больше скрывать свое возмущение, – что дает твоему супругу право относиться ко всем свысока: какие-нибудь личные заслуги, звание?

Клара молчала.

– Или, может быть, он компенсирует все какими-то особыми мужскими качествами?

Дочь молчала.

Тут появился автобус, который вопреки прочно сложившейся традиции, прибыл по расписанию, и водитель, очевидно, сам потрясенный этим обстоятельством, проехал бы мимо, если бы не отчаянные крики обеих женщин…

Медленно возвращалась Клара назад, задумавшаяся и словно потерянная среди бескрайней желтой степи, чей унылый вид не слишком украшали иссохшие кусты ротема. Внезапно дорогу ей пересекла шустрая кобылка с телегой, полной сочных помидор.

– Эй, джинжит, проснись! – крикнул возница, крепкий смуглый парень, и его голосу вторил басом бежавший рядом черный пес. – Лови!

В Клару полетел спелый красный плод, от которого она невольно отшатнулась.

– Да это яблоко! – захохотал тот, и когда он снова кинул ей сверкающий на солнце «ионатан», она, уже улыбаясь, поймала его на лету.

Властно покрикивая, словно правил шестеркой цугом, парень свернул во двор и остановился в стороне от грузовиков – то ли из неприязни к серой и пыльной массе металла, то ли для того, чтобы быть ближе к стройной рыжеволосой женщине, поглощавшей его сочный подарок. Он спрыгнул на землю и подал какую-то бумагу пожилому мужчине. Тот заметил с досадой:

– Авихай, все у тебя иначе, чем у людей! Почему ты не ездишь на машине, как принято? И накладная твоя заполнена неверно!

О накладной Клара не могла знать, но парень, стоящий недалеко от нее, несомненно отличался от всех красивой головой в непокорных смоляных прядях, грубо-чувственной физиономией и длинными, крепкими, как у танцора, ногами, которые выпирали из джинсов, оборванных по последней моде.

– Не люблю моторов, – отвечал Авихай. – У меня шурин погиб в аварии. И вообще, что тебе важнее: бумага или этот классный товар? Верно я говорю, Зверь? – обратился он к огромному мохнатому псу, и тот разделил возмущение хозяина грозным рыком, что, возможно, и решило спор в их пользу…

Пока разгружали помидоры, Авихай выпряг норовистую лошадь, напоил и, уловив довольный блеск в бархатных глазах, засмеялся: оба они очень подходили друг другу своей статью и бездумной животной красотой.

– Иона, Иона! – проговорил он, а пес, услышав ласку в его голосе, ревниво заворчал.

Кобыла, однако, недовольно крутила хвостом, потому что не любила этого имени. Прежний хозяин звал ее иначе, но Авихай давал всему новые прозвища, как знак своей собственности. Он и собаку назвал Зверем, хотя это была сука.

– Иона! – уже настойчивей сказал он и, все еще чувствуя сопротивление лошади, взлетел ей на спину. Иона взбрыкнула оскорбленным задом, чтобы сбросить коварного седока, который, как хищник, подмял ее под себя, мертвой хваткой обхватив тонкую шею и больно сжимая коленями мягкие бока. Сквозь зубы Авихая вырвался свист, пронзительный и острый, будто удар хлыста, отчего Иона встала на дыбы и ринулась через ворота вперед, туда, где широкая степь манила простором и свободой. Быстрый бег и первобытный запах пожухлой травы разбудил в ее застоявшейся крови воспоминания о дикой вольнице, когда они – человек и лошадь – с гиканием и ржаньем овладевали еще девственной землей.

– И-и-и! – задорно запела Иона, повторяя напрягшимся крупом каждое движение седока, и вдруг оба – так казалось Кларе, застывшей на месте, – вспарили в свободном полете, а потом наступил миг, когда между ними как бы не стало физических границ, и было в этом что-то тревожно-интимное, словно сейчас их разгоряченные тела сольются в новое, совершенное существо, подобное кентавру…

Наконец они повернули обратно, но уже медленно, расслабленно, полные какого-то ленивого довольства и – случайно ли – остановились против Клары.

Авихай спешился, снял рубаху и, выжав ее досуха, обтер тоже мокрую морду Ионы. Наполовину голый, парень прошел мимо Клары, рассматривая каждую выпуклость ее тела, как когда-то изучал шуструю кобылку, торгуясь с прижимистым арабом.

– Нет, это не помидоры, – сказал Авихай рыжей женщине, тяжелым взглядом словно обнажая ее грудь. – Это сочные яблоки!

Кларины щеки пылали, как ее волосы. Она была унижена, оскорблена, но, подавленная волей этого сильного свободного человека, не умевшего скрывать свои желания, сознавала со стыдом, что могла бы… могла бы… извинить ему все… Голова Клары слегка кружилась, а то, что произошло потом, привело ее чувства в полное смятение.

Внезапно черная собака, не простившая Ионе ласки хозяина, вцепилась острыми клыками в ее гладкое брюхо, и та взвыла от боли и ужаса.

– Зверь, Зверь! – кинулся к ним Авихай, ударил кулаком разъяренное животное и видя, что это не помогает, поднял камень и стал бить им по взлохмаченной голове, все больше озлобляясь и уже не в силах остановиться, пока Зверь, весь в крови, не опрокинулся на землю с высунутым языком и закатившимися зрачками. Вытерев о штаны окровавленную руку, Авихай повел лошадь к пустой телеге, остановился рядом с Кларой и, нагнувшись к ее ногам так близко, что ее обдало острым запахом мускуса, написал на песке несколько цифр:

– Мой телефон!

Засвистев, Авихай зашагал дальше, не замечая, что несчастный пес, будто восстав из мертвых, поднялся на дрожащие лапы и рабски поплелся за ним. Не только он – Клара в каком-то затмении тоже пошла на этот фальшивый властный свист, но через секунду опомнилась…

– Что так долго? – недовольно спросил Сенька.

– Автобус задержался.

– Ты какая-то вся разгоряченная. Небось, тещенька наговорила обо мне много приятных вещей.

– Она несчастна, жалуется на одиночество. – Клара помолчала. – Может быть, навестить ее? Но вот что надеть, невыносимо жарко.

Распахнув створки шкафа, она стала перебирать какие-то вещи.

– А кто будет с Ханалэ? – спросил он.

– Я и ее возьму. Хочешь поехать к бабушке? – протянула она руки к дочери и засмеялась невпопад – так, во всяком случае, послышалось мужу, да и девочка не пошла к ней, чувствуя какую-то неестественность в голосе матери, капризничала, не хотела ни есть, ни пить и успокоилась лишь к вечеру, когда жара сошла и можно было вывести ее погулять.

Сенька хотел отдохнуть, но не мог, ходил в непонятной тревоге от стены до стены. Презирая себя, открыл шкаф и глянул на то, что Клара отобрала в поездку – несколько платьев, одно очень нарядное, и вдруг – кружевное белье, которое она не надевала сто лет, и духи, духи, томные, чувственные – будь я проклят! – что-то такое было у Ольги, там, в питерском ресторане…

«Неужели все они одинаковы, – думал Сенька с болью, – и женщины, и духи?»

Усталость заставила его прилечь на диван, он погрузился в безрадостные мысли, потом уловил шепот и тихий смех, заглушенный поцелуем. Выглянув наружу, Сенька увидел жену, обнимавшую… Амоса, и тут они исчезли в сумерках. Клара! – крикнул он, просыпаясь, но наяву ее тоже не было – ни здесь, ни в другой комнате, и только издали, как бы отвечая на сенькин зов, донеслась тонкая протяжная мелодия. Он узнал ее – флейту Ильи Горского, созывавшего друзей по какому-нибудь поводу или без него, просто из необходимости общения. Сенька направился к вспыхивающему вдали костру, вокруг которого расположились Клара с ребенком, Андрей, Юдит и не знакомый ему пожилой мужчина. Сами хозяева, Илья и Валя, обжигаясь, жарили что-то на огне.

– Что празднуем? – спросил Сенька.

– Сами знаете, начальник, – Илья повернул к нему нервное аскетическое лицо. – Ваш лектор так хорошо объяснил нам вечность ленинских идей. А ведь сегодня седьмое ноября!

– Я и забыл, – в сенькином голосе, впрочем, не было сожаления.

– Это, конечно, шутка, – тот раскладывал готовые шашлыки на пластмассовые тарелки. – Нет, мы отмечаем другую революцию – в природе: приход осени, первой прохлады и свежего ветра в наш иссохший за полгода край. Ну, к делу! – Илья поднял с разостланной на земле скатерти стаканчик с водкой. – Какой бы придумать оригинальный тост? Знаете, давайте выпьем за хороших людей – и сидящих рядом, и тех, кто далеко – таких, как отец Андрея, выручивший нас с Валей в трудный час!

Все, кроме Юдит и старика, выпили.

– Кстати, позвольте представить вам Дова, который всю жизнь провел в этих песках. Он немного понимает по-нашему и даже пытается говорить.

Тот кивнул:

– У меня жена из России. Ты, Илья, правду… скажешь… Нет, я лучше буду на иврите… Это верно, осень здесь, в Араве, в пустыне – праздник. Изредка выпадает дождь после долгой засухи. Проглядывают цветы, чьи семена пережили непогоду в песке, начинают прилетать птицы – слаит, например, изящная, с черным пятном на темени, словно кипа. А иногда, если у вас развитое воображение, можно увидеть мираж – золотые стены уже не существующего иерусалимского Храма.

– Шашлычок, шашлычок, – предлагал Валя, ловко лавируя между всеми. – Вам, Дов, как непьющему, двойная порция.

Поблагодарив, Дов вонзил зубы в скворчащее от жара мясо – сам тоже прожженный насквозь жестоким здешним солнцем.

– Беда в том, – продолжал он, – что в эту пору не только природа, но и люди как бы просыпаются и хотят размяться. Слышите? Там идут учения, – он умолк, чтобы сюда яснее донесся шум далеких моторов и выстрелы. – Пока только маневры, но соседи с той стороны границы чутко следят за всем происходящим. Одно подозрительное движение наших войск может вызвать ответную реакцию – и тогда повторится то, «что случилось» три года назад…

Дов глянул на Ханалэ, которая, лежа на коленях матери, выражала свое недовольство капризными междометиями.

– Вашей дочке это тоже не нравится. И она права, – говорил он сухим старческим голосом. – Самое странное, что единственно, кто извлекает пользу от вспышки взаимной ненависти и насилия – это пустыня. Звучит фантастично, правда? Но у меня факты. Вон там, у горизонта начинаются пески и стоит станция, где мы изучаем их медленное наступление на плодородные земли. Выводы поразили меня и моих коллег. Оказалось, что в годы войн здесь учащаются песчаные бури, и под их прикрытием, говоря военным языком, пустыня расширяет свою территорию.

Дов тревожно всматривался в ночь, словно видя это коварное наступление песка.

– Да, зла в мире становится все больше, и пустыня, накопляя его, когда-нибудь сожжет все живое…

– Похоже на страшную сказку, – поежилась Юдит.

– Все это фантазии, – заметила Клара. – Есть реальная жизнь, и нам самим выбирать, какой она будет – серой или необычайно яркой, – ее золотые волосы сияли от вспыхивающих языков пламени, словно говоря, какой выбор нужно сделать.

– А вот послушаем, что по этому поводу думал неисправимый романтик Григ, – Илья открыл длинный черный футляр.

Валя встревожился:

– Илюша, ты же знаешь, как это меня расстраивает!

– Я быстренько, – улыбнулся Илья, касаясь флейты губами, и она запела о чем-то простом и трогательном, должно быть, о синих озерах, где отражаются затуманенные вершины гор, сумрачных фьордах и девушке в кружевном переднике, что зовет своего милого и, не дождавшись, плачет…

Нет, то был Валя. Всхлипывая, он причитал тонким фальцетом, совершенно не идущим к его грузному плотному телу:

– Вся эта красота… существует для других, а для нас – только «пустыни бледные цветы»… Так я говорю себе, когда стою каждый день… восемь часов… у бесконечного конвейера… сортируя овощи и фрукты, фрукты и овощи…

Илья, успокаивая, гладил вздрагивающие валины руки, а остальные сосредоточенно смотрели на искры, которые подымались от костра, и Юдит, уже переставшая чему-нибудь удивляться, тоже…

 

– Сенька, – наконец, нарушил молчание Андрей, – сейчас самое время для хорошей шутки.

– Сейчас получишь… Мне пришло в голову, что в этих местах, может быть, рядом с нами, бродил Пушкин.

– Что?

– Ну, помнишь его слова: «Здесь, лирой северной пустыню оглашая, скитался я…»

Посмеялись. И трудно поверить – Ханалэ тоже залилась тонким серебряным смехом.

– Момэ шейнэ, – пробормотал растроганный отец, беря ее из рук Клары и целуя в толстенький носик. – Вот у кого настоящее чувство юмора!

– Это было неплохо, – похвалил друга Андрей, – а что-нибудь поострее? Ну, из твоего любимого Гейне. Я как-то пересказал его стихотворение, которое слышал от тебя, раввину – о рыцаре, который оказался евреем. Его это очень насмешило.

– Ну, у Гейне есть и серьезное. Вот это, например. Оно почему-то у меня из головы не идет. Жаль только, что Дову и Юдит трудно будет понять.

Сенька поймал печальный взгляд жены, казалось, знающей, что он будет читать.

– начал он, и Юдит, напрасно пытавшаяся вникнуть в смысл этих слов, вдруг открыла его в сенькиной взволнованной физиономии,

чье выражение мучительно менялось, словно в желании стереть с себя ненавистные ему самому собственные черты, напоминающие жалкий и бездарный рисунок,

сквозь который проступало сейчас его подлинное, никому не известное лицо, проникнутое острой мыслью,

– и когда он произнес последнюю фразу, она прозвучала для Юдит так понятно и больно, будто услышанная на ее родном языке…

– А это уж слишком мрачно, – проговорил Андрей. – Ты сегодня не в духе.

Сенька развел руками:

– Истощился я. У меня есть племянник, который тоже требует новых острот и записывает их в книжечку. Мы с ним встречались на днях, и я после этого чувствую себя совершенно опустошенным. Да ты с ним знаком – тот, что был с тобой на Голанах. Его все зовут «Еке». Помнишь?

– Как же, – неохотно откликнулся Андрей. Старая, давно затянувшаяся рана на его груди заныла. – Помню, – и уже не мог думать ни о чем другом.

Юдит спросила тихо:

– Тебе нехорошо?

Не получив ответа, сказала:

– Мы, пожалуй, пойдем. Спасибо за гостеприимство…

Дома она сразу занялась привычным делом – вытирать песок, который, подобно вору, пробрался в караван во время отсутствия хозяев и оставил всюду серые следы своего набега – на скромной мебели, насильственно подаренной им старым тайманцем, на медной иерусалимской гравюре и маленькой копии картины Блейка. Потом из душа вышел Андрей, сел в старое кресло и стал смотреть на вереницу влюбленных, как бы кружащихся в бешенном листопаде.

– Что ты думаешь об этом? – спросил он.

– Грех и наказание, – задумчиво проговорила Юдит. – Это скорее обо мне, чем о тебе.

– У меня другое, – сказал он, поглаживая след от раны.

Она склонилась к нему, мягкими губами касаясь хрупкого белесого шрама, нет, глубже – самого сердца, словно для того, чтобы вобрать в себя горечь и боль, наполнявшие его.

– Вот уже легче, – улыбался он. – Все выпито… Скажи, ты ведь не стала бы этого делать, если бы не любила меня?

Заметив в его глазах знакомый настойчивый блеск, она увела Андрея в отрезвляющий туман философии:

– А что для тебя любовь? Мы, верующие, считаем, что это – сродство душ. Но вы все объясняете эволюцией… Я как-то спросила об этом у Тирцы. Она самая передовая среди профессоров Бар Илана, очень обаятельная, с такими плавными красивыми движениями. Тирца сказала: нельзя отрицать очевидное. Когда стоишь в зоопарке возле гориллы, приходится признать, что мы их близкие родичи.

– Только не ты! – возразил Андрей.

Силы возвращались к нему, и, глядя в милое, трогательно серьезное лицо Юдит, он тянул ее к себе, потому что предпочитал более интимную тему. Она остановила его легким жестом, невольно подражая своей преподавательнице:

– Но не нужно пугаться подобного сходства. Дарвин объявил о физической и физиологической эволюции. А того, что делает человека «сапиенс»: способным мыслить, стремиться к добру, милосердию, – он не нашел у животных даже в зачаточном состоянии. Значит, это не возникло эволюционно. Само по себе? Нет, скорее по чьей-то непостижимой воле!

– Ты тоже будешь профессоршей! – обнял он Юдит, которая бормотала, отворачиваясь, я хотела сказать, что наши плоть и душа – два разных мира, да-да, шептал он, закрывая ее рот нетерпеливым поцелуем, а она, как всегда, пыталась вырваться из его объятий, и вдруг Андрея ошеломило сознание того, что она… права… что тело его… вялое… равнодушное… не разделяет его чувств. Дрожа от стыда, он отодвинулся от нее, но Юдит поняла это по-своему:

– Ты опять думаешь о том, что было на Голанах! Но ведь тебя никто ни в чем не винит.

– Как ты можешь так говорить? – вырвалось у Андрея. – Из-за меня погибли люди!

И то, давнишнее, вновь нахлынуло на него…

Все началось с этого неугомонного Еке. Совершая свой обязательный утренний круг по еще спящему Эйн Карему, он увидел в окне Андрея и крикнул:

– Земляк, бегать будешь?

Его непосредственность располагала к взаимности.

– Почему бы и нет? – засмеялся Андрей. – Но я еще не завтракал. Может, составишь компанию?

Тот свободно вошел в кухню, сел, с удовольствием хлебнул дымящийся кофе:

– Меня все зовут Еке, хотя мое настоящее имя – Арик. – Андрей услышал странный шум из-под стола, словно ноги гостя продолжали прерванный бег.

– Мы живем пока движемся, – объяснил новый знакомый. – Так твердил врач моему отцу, но тот не мог двигаться из-за больного сердца, а оно начало сдавать после нашего переезда из России сюда.

Еке взгрустнул, чуть ли не погрузив длинный семитский нос в чашку.

– После его смерти я бросил учебу и стал работать, чтобы поддержать мать и сестру с братом… Знаешь, когда мы впервые сели ужинать против пустого отцовского стула, я по-настоящему понял, что со временем не станет и меня. Жид, а не вечен! – Он произнес это со странной интонацией, которая показалась Андрею очень знакомой. – Обидно! Тут мне вспомнились слова врача, и я решил ему поверить. План такой: нужно беспрерывно быть в движении, нагружать себя физически, действовать все время. Кстати, этот шкаф стоит неправильно, хорошо бы его передвинуть в угол, а? Я, если уж совсем нечего делать, выношу мебель во двор, а потом ставлю на прежние места – ну чем не перпетуум м е б е ле? – и в его смехе Андрей снова уловил что-то слышанное раньше…

Они побежали, вдыхая пряный аромат полевых цветов, настоянный на горечи сосновой хвои. Вскоре, утомившись, Еке замедлил шаг и присел на траву.

– Ты неправильно переставляешь ноги, – сказал он, и Андрей понял, почему его называют «еке». – Надо сначала шагнуть так, а потом перенести всю тяжесть сюда. – Немощное, несмотря на постоянные усилия, тело Еке старательно иллюстрировало его слова. – Но главное – бежать всегда, днем и вечером, в жару и холод. Слушай, ты на лыжах ходишь? Приезжай в январе на Хермон! Я там служу на сирийской границе, знаешь, какая красота!..

Потом он надолго пропал и вдруг позвонил среди ночи:

– Земляк, ты готов?

Андрей спросонья не мог понять, о чем речь.

– У меня на завтра увольнительная, да неохота тратить ее на поездку домой. Тут просто курорт, снег и солнце – Швейцария, да и только! Покатались бы вместе! Можем у друзов снять комнату. Ну?

– Ладно, – засмеялся Андрей, которого всегда непреодолимо влекло все необычное, но ему еще не было известно, что рано или поздно за это приходится платить дорогой ценой. Отпросившись у Георгия Аполлинарьевича, он махнул на север. За окнами автобуса непрерывно моросил тоскливый дождь, заставивший его пожалеть, что поддался энтузиазму нового приятеля, но когда через три часа увидел белое великолепие Хермона, легко несущего огромную чашу голубого неба, то пришел в восторг, как и все, кто ехал вместе с ним.

Встретить Еке он должен был у турбазы, и тот уже нетерпеливо ждал его, смеясь и махая рукой. Одетый в теплую армейскую куртку, он одобрительно ощупал пуховик, который насильно всучил Андрею хозяин, и все-таки проворчал:

– Пуговицы-то пришиты неправильно…

Они взяли напрокат лыжи, быстренько заглянули в деревянное строение, где им предстояло ночевать, и по канатной дороге взмыли к вершине, кажущейся неприступной.

– Земляк! – радостно кричал откуда-то Еке, а может быть, «Земля!» – словно матрос, заметивший, наконец, далекий берег.

Действительно, перед Андреем возник неожиданный, заснеженный и, казалось, родной мир, ах! – растрогавшись, вздохнул он, и было отчего: стоял безмятежный, чуть ли не русский рождественский день, серые облака то пропускали яркое солнце, то снова закрывали его, роняя легкие хлопья снежинок. Волнуясь, Андрей стал на лыжи, сделал пару шагов, упал, засмеялся. Ноги, вспомнив старое, пошли, заскользили, он глотнул пронзительно бодрящий воздух, и впервые за время разлуки с отчим домом одиночество оставило его. Все казалось таким, как там, ну, почти как там – на крутом трамплине в Кусково, куда они с отцом ездили по воскресеньям: мимо неслись ловкие фигуры спортсменов, из репродукторов слышалась Катюша, правда, в исполнении киббуцного хора, за кустом с желтыми увядшими ягодами веселые парни соображали на троих, раскупорив бутылку с этикеткой Столичная, хотя и написанной справа налево, дети бросали друг в друга снежки, хохотали, плакали, звали мама, папа или има, аба и прятались под развесистой елью, где среди мохнатых ветвей блестели игрушки, почему-то только танки, впрочем, они были настоящие, но, находясь далеко отсюда, казались маленькими и безобидными…

Вдоволь натешившись и устав, приятели легли прямо на снег.

Не умея молчать, Еке начал рассказывать о людях, с которыми служит, – черных марокканских и тайманских евреях, пепельных эфиопах и бледнолицых ашкенази. На гражданке они торгуют чем-нибудь, посредничают в сомнительных делах, играют на бирже, а здесь охраняют границу. Тон во всем задает Дуду и его двое дружков. Сам он, грузный и жирный, тоскливо вспоминает свою лавку, клянет еду, которую подают в армии. Сын синагогального старосты, он делится рецептами изготовления стейка из молодой свинины, сладко причмокивая при этом. Шломо, маленький и бойкий, наоборот, охотно оставляет гараж, где его не слишком ценят как механика и терпят только за умение всучить клиенту подделку вместо оригинальной детали. И наконец, высокий и тощий Иоське, хитрый литовский еврей, извлекающий выгоду в любом месте. Цепким взглядом он распознает любителя азарта и шепотом сообщает адрес подпольного казино.

Все они, спаянные прочной дружбой-враждой, постоянно ссорятся, кричат, не прощая друг другу ни малейшей слабости, вспоминают чужие промахи и неудачи, без всякого основания намекают на несчастья другого – отсутствие потенции, измену жены, дебильность детей, ругаются арабским и русским матом, тычут в физиономию фигу, плюются – и единственное, что предотвращает потасовку – это появление эфиопов Нисо и Тонга, которые, смущенно улыбаясь, всегда держатся вместе, что считается доказательством их извращенных наклонностей. Тогда спорщики, забыв междоусобицу, выливают на обоих потоки издевательств и предложений интимных услуг, доводя бедняг до истерики. Но и гетеро– и гомосексуалы замирают, если на шум в казарму врывается сержант Элиэзер, атлет с физиономией как бы отлитой из бронзы. Двигаясь по-тигриному легко и хищно, он готов немедленно броситься на нерадивых подчиненных, особенно на Аврума, бородатого мечтателя с синими глазами, который после поездки в Индию тайно молится языческим божкам.

– Не знаю, кому – Шиве или Вишну, – засмеялся Еке, – но то, что у него кришна поехала – уверен.

Андрея осенило:

– Слушай, ты Сеньку знаешь?

Тот, пойманный на плагиате, ответил смущенно:

– Мы с ним родственники, и я… – он хотел сказать что-то еще, чтобы оправдаться, но его опередил звонок с мобильника.

– Амефакед! – привычно выпрямился Еке и кивал, мрачнея, а в конце покорно повторил. – Амефакед!

– Сержант, – процедил он сквозь зубы. – Легок на помине. Приказано вернуться в лагерь. Есть предупреждение о диверсии. – Ему очень не хотелось уходить. – Ты уж извини… Как-нибудь в другой раз…

Андрей, тоже расстроенный тем, что остался один, решил, однако, не терять времени. Погода портилась, задул холодный ветер. Должно быть, поэтому людей было немного, большинство подымалось только до середины, мешая упрямым одиночкам. Он чуть не задел упавшую немолодую женщину, затем, чтобы не сбить пару влюбленных, которые боязливо хватались друг за друга, резко свернул в сторону от главного спуска и полетел между сугробами в никуда, через несколько метров наткнулся на что-то – наверное, засыпанный снегом пень и, сделав отчаянный полукруг, распластался на земле. Чертыхаясь и прихрамывая, Андрей побрел обратно, с трудом определяя направление в поднявшемся вечернем тумане. Вдали темнели какие-то строения, к которым он и направился, а они все удалялись от него, будто играя в прятки, и тут путь ему преградил высокий металлический забор. Рядом, у проема в решетке, возились двое. Внезапно завыла сирена, те кинулись к Андрею, один, с заиндевевшими мохнатыми усами, кольнул его шею острием ножа, зажав рот. Второй протолкнул Андрея на другую сторону, и они потащили его за собой.

Сзади слышался топот торопливых ног.

– Не дать им уйти! – приказал властный голос.

Краем глаза Андрей разглядел гибкую, хищную фигуру человека, почти летевшую впереди всех, и вдруг понял, кто это. В следующую секунду сержант сделал невероятный прыжок, держа в руке пистолет, и оказался рядом с усатым, но тот, прежде, чем раздался выстрел, ударил Андрея ножом. Второй араб, упав на колени возле убитого товарища, визгливо молился.

– Сволочь, гад! – бешено ругался сержант, направляя на него оружие, но был остановлен Аврумом, рыжая борода которого фанатично вздымалась на ветру:

– Эли, ради всего свя… – и осекся от злого окрика:

– Ты о каком святом говоришь? О Будде?

Андрей, разрываемый острой болью, медленно погружался в темное небытие, желая его и страшась единственно еще не погасшей мысли, что это… это… смерть. Не хочу! – шептал он себе, и тогда, на короткое мгновение ему удавалось вырваться из обволакивающего его мрака к свету… к людям, которые были ему странно знакомы… будто он встречался с ними раньше… или слышал где-то… о сержанте… и об этих – кажется, Дуду, Шломо…

Внезапно откуда-то слева ударил пулемет.

– Немедленно отходить в укрытие! – приказал сержант и бросил гранату в группу сирийских солдат, появившихся из-за холма.

Дуду, кряхтя, взвалил на себя неподвижного Андрея, и, окруженный товарищами, отползал к старой полуразрушенной землянке.

– Не бойся, хара, – он с трудом протиснул в дверь раненного и собственный толстый живот. – Хороший врач-ашкенази чик-чак починит тебя. А случись что-нибудь со мной, Элоhим ишмор! Боже упаси, меня обязательно отдадут в руки коновала, такого же черного, как и я.

– Правду говоришь, – поддержал друга Шломо, чьи ловкие пальцы механика бинтовали Андрея. – Взять, к слову, меня. Родился здесь, работал всю жизнь с утра до ночи – и что? Живу в старой хибаре с матерью, женой и шестью ребятишками. А белые суки понаехали и сразу настроили себе коттеджи!

– Ты неправильно накладываешь бинты, – вмешался Еке. – Так он не сможет двигаться, а жизнь – это постоянное движение!

Шломо послал его подальше.

За стеной слышались глухие взрывы.

– Минометы с обеих сторон, – сказал сержант, последним втискиваясь в тесное помещение, и вгляделся в запорошенные снегом лица:

– Все здесь?

– Аврума нет!

– Опять этот язычник чертов! – гаркнул сержант и шагнул к выходу.

Дуду схватил его за рукав:

– Эли, там самое пекло! – в другое время он не посмел бы назвать его по имени.

– Знай свое место! – ощерился тот. – Ты верующий? Нет? Ну и дурак! Как раз время молиться…

Он растворился в белой метели.

– Стой! – беззвучно сказал ему вслед Андрей, тоже предостерегая от опасности, и сжался в ожидании новой волны боли, иногда отпускавшей его, чтобы затем ударить с еще большей жестокостью.

То, что происходило вокруг, он видел не глазами, застланными красной пеленой, а каким-то особым, внезапно вспыхнувшим в нем сокровенным зрением. Ему представлялось, что все они, внешне разрозненные, составляют в своей подлинной сути единое целое, и эта таинственная общность открывала Андрею мысли и чувства каждого: тревогу сержанта, который звал по рации подкрепление, отчаяние Нисо, убившего врага, почти мальчишку, молитву Аврума непонятному божеству о детях, жене… дальше было молчание… и Андрей, напрягшись, хотел крикнуть, что тот, что Аврум…

– Убит… – горестно пробормотал он, – к чему теперь рыданья, пустых похвал ненужный хор…

– Бредит, – сказал кто-то.

– Это Лермонтов, – объяснил Еке.

– Понятно. Значит, дело дрянь…

Дуду подышал на стеклышко часов:

– Пять минут. Надо узнать, что там такое, – и заорал на Тонго, который поднял на него взгляд ребенка, боящегося остаться одному. – Молчать! Я – капрал и, значит, теперь старший!

Сплюнув на счастье, он тоже исчез. Все тревожно ждали.

– И этот, – прошептал Иоське.

Но Дуду вернулся. Постоял, вытирая со лба кровь и грязь.

– Я хотел унести их, но…сплошной огонь… – рот его кривило в мучительном оскале.

– Что, что?

– Сержант Элиэзер и рядовой Аврум!.. – громко сказал он, как на плацу, и осекся. Не зная, что говорят в таких случаях, Дуду беспомощно протянул руку, будто прося товарищей подсказать нужное слово.

Те молчали. Только Тонга всхлипывал по– бабьи, да пленный, с завязанными сзади руками, по-прежнему шептал молитвы. Потом воздух разорвали лопасти вертолета.

Просунув длинный нос сквозь дыру в стене, Еке прошептал:

– Наши! – и добавил хмуро. – А садятся неправильно…

Никто из них не посетил Андрея в госпитале. Некогда было. Милуим окончились, все спешили домой. Узнали, что он в порядке, нож прошел мимо, в паре сантиметров от сердца, пожелали по телефону полного выздоровления – и в дорогу. Но зато сразу нагрянули профессор с ребятами и, конечно, Сенька с Кларой.

Потом, в Эйн Карем, по-соседски зашел Еке, уже в черной форме полицейского, сказал, что ребята хотят почтить память погибших и зовут Андрея тоже.

– В «Калифе», – многозначительно добавил он. – Понимаешь, каждый год сержант предлагал отметить конец службы в стриптизном клубе, выпить, поглядеть на хатихот, но Аврум не соглашался. Теперь между ними нет спора. – Еке нервно сжал левую руку, тоже раненую в тот памятный день. – Знаешь, я ведь теперь с ними не служу, перешел в полицию…

Андрей нетерпеливо ждал встречи со своими спасителями, совершенно не похожими на жалких, никчемных людей, какими описывал их когда-то Еке. Перелистав ивритский словарь, он приготовил для них несколько взволнованных, благодарных фраз, но здесь, в большом и шумном зале его признания озадачили, более того – смутили ребят, выражавших свои чувства звонкими шлепками по спине и одобрительными междометиями.

– Ты жив, хара! – только и сказал ему Дуду, смеясь. – Ну и зря!

Как водится, вспомнили прошлое, привычно пошутили над эфиопами, распили бутылку арака за упокой души сержанта и Аврума.

– Какие люди погибли, – пробормотал Шломо, опьянев. – А за что?

Он и его товарищи недобро глядели на Андрея. Настроение их медленно менялось.

– Дерьмовая здесь жратва, – хмуро заметил Дуду. – Я бы научил их делать настоящий стейк. Берешь молодого поросенка, сутки мочишь в луке и перце и кидаешь на раскаленный уголь…

– А меня уволили, – с досадой признался Шломо. – Одна баба написала начальству, что недовольна моей работой.

– Кретин! – усмехнулся Иоське. – Интересно, твоя жена довольна тобой? Да ладно, я поведу тебя в такое место, где за одну игру заработаешь больше, чем за год в твоем паршивом гараже!

Тут зазвучал джаз, и на сцену выплыли девушки. Веселая, спелая блондинка, подрагивая голой грудью, шагнула с подиума прямо на их стол. Пританцовывая между тарелками, она хрипло ворковала:

– Ну, герои, кто снимет с меня самое заветное?

Все уставились на Иоське, который много рассказывал о своих любовных похождениях. Он поднялся и стал возиться с кнопками на ее полупрозрачных розовых трусиках, пыхтя и краснея. Вокруг засвистели.

– Гомо! – съязвил Дуду.

Захмелевший Нисо, приняв это на свой счет, плеснул пиво в жирную физиономию, тот ударил его и был схвачен рукой второго эфиопа, стол перевернулся, упавшая девушка плакала, обзывая Иоське импотентом, и тут же получила от него пощечину, а Шломо, пытаясь разнять дерущихся, материл всех подряд…

Еке, разглаживая на ладони след от шальной пули, грустно сказал Андрею:

– А как хорошо было тогда, в бою!..

 

Глава восьмая

Вокруг было множество непонятных и потому враждебных вещей, но кто-то большой и теплый ограждал ее от всех опасностей, время от времени издавая прерывистые сдавленные звуки – она еще не знала, что это называется смехом – и тогда у нее приятно щекотало в горле.

– Ей смешно! – сказал Сенька Андрею. – Я взял с собой Марка Твена и решил почитать вслух, чтобы развивать у Ханалэ чувство юмора. Она уже понимает шутки!

Он смотрел куда-то мимо Андрея:

– Какой вечер! Настоящий библейский пейзаж: песок, может быть, еще хранящий следы пророков, кактус, похожий на подсвечник, и небо безмятежное, вечное…

Сенька помолчал.

– Но тебе одному признаюсь: все это я отдал бы за маленькую березовую рощу в России. Вот она правда: я раб, жалкий раб! Да и в другом тоже. С Кларой. Она молчит, а у меня не хватает духу спрашивать. – Его мало-симметричная физиономия выражала презрение к самому себе. – Знаешь, я прочел массу книг. Их авторам, наверное, стоило немало усилий, нервов и времени написать это. И все об одном: о мире, мучительно разделенном на мужчин и женщин. Но их мысли и чувства нас, читателей, не учат ничему. Какой вывод мы должны сделать из отношений между Ромео и Джульеттой, Сомсом и Ирен, между Анной, Карениным и Вронским, кроме совета не бросаться под поезд? – Сенька даже в мрачном настроении получал удовольствие от собственных острот. – Да и сами писатели в своей личной жизни зачастую терпят полный провал.

Сенька любил откровенничать с Андреем, который был идеальным слушателем, никогда не прерывавшим собеседника.

– Правда, я знаю одно исключение. Мы были вместе в ульпане, когда приехали в страну. Любопытная пара, скажу тебе. Он – весь издерганный, с седыми волосами и бородой, без кровинки в лице, похожий на призрак, который пришел с того света и увидел, что этот – еще страшнее. А жена – очень настоящая, цельная, все понимающая. И оба всю жизнь цепляются друг за друга, словно нет других людей. Ну, как у классика: она его за муки, а он ее – далее по тексту…

Мы встретились с ним недавно в Иерусалиме, вспомнили учебу в Мевасерет Цион. Я, естественно, спросил, продолжает ли он писать. Он бледно усмехнулся:

– Это своего рода наркотик. Кто попробовал его раз, уже не остановится никогда.

– А есть ли в том, над чем вы сейчас работаете, – спросил я, – что-нибудь обнадеживающее для таких, как мы, бродящих во тьме? Мне казалось, что человек начинает писать, когда понимает, как нужно жить – или, может быть, жить вообще не нужно?

Его молчание говорило о том, что ему не очень хотелось беседовать с непрофессионалом.

– Не знаю. Трудно говорить об этом, пока книга не готова. Суеверие, что ли. И параноический страх, что кто-нибудь услышит и… Ну что ж, я чувствую в вашем вопросе что-то большее, чем любопытство. Пожалуй, это прозвучит претенциозно, но, – он понизил голос, – я хочу рассказать о последних влюбленных на земле. Понимаете… любовь придумали чувствительные люди, которые устыдились животности того, что происходит между мужчиной и женщиной, и стали прикрывать ее стихами, музыкой. Но этой романтике остается все меньше места в наш циничный век… Нет, вряд ли вы найдете у меня какой-нибудь урок для себя лично: ведь ничего уже изменить нельзя. Да я и не знаю, читают ли вообще мои книги. Жена утешает меня, что я должен гордиться, находясь в одной компании с Шиллером, Конрадом и Блейком – кому они сейчас известны?

Он помрачнел и, не простившись, пошел по улице, а потом исчез в толпе, как и полагается призраку.

Сенька, глянул на часы, ахнул и сунул бутылочку с молоком в охотно раздвинутый рот дочери.

– После встречи с этим человеком я забросил серьезные книги. Какой смысл? То ли дело Ильф – Петров, О\'Генри и Марк Твен! Смейся и – как говорят на иврите – таарих ямеха! Знаешь, юмор возник у первых людей как средство выживания, а мне оно нужно и сейчас. И дочке тоже, правда, Ханалэ? Что, почитать тебе что-нибудь смешное?

Он поцеловал ее в крохотное красное личико, прошептав умиленно:

– Момэ шейнэ!.. Завидую я ей. Все вокруг для нее – одна радостная тайна… Я тоже когда-то был таким. Мой чудаковатый дед любил задавать нам, малышам, необыкновенные вопросы:

– Ну-ка, дети, – спрашивал он, – четыре ноги, крышка – стол – что это?

Мы стояли, потрясенные и открыв рты… И сейчас, в свои тридцать лет, я тоже хотел бы спросить кого-нибудь: все наши метания, надежды, разочарования, боль – жизнь – что это такое?

Сенькин голос дрогнул, и Андрей знал, что он сдерживает слезы.

– Ну, ладно. Повеселимся немного. Тебе, Андрей, будет тоже интересно послушать! – Сенька нетерпеливо листал толстую синюю книгу. – Речь идет о главаре банды Скотти. Он пришел к попу, чтобы похоронить своего убитого приятеля. Тот хотя и был отпетым мерзавцем, но не по христианскому обычаю! Думаю, сам Марк Твен не отказался бы от такой остроты. Итак:

«Скотти уселся против священника, положил свою шляпу на незаконченную проповедь под самым носом у хозяина, извлек красный шелковый платок, вытер им лоб и испустил глубокий скорбный вздох, из которого должно было явствовать, зачем он пришел. Проглотив подкативший к горлу комок и пролив две-три слезы, он, наконец, с видимым усилием овладел собой и уныло проговорил:

– Вы, значит, и есть тот самый гусь, что ведает здешней евангельской лавочкой?

– Вы спрашиваете, являюсь ли я… простите, я, должно быть, не совсем уловил точный смысл ваших слов.

Вздохнув еще раз и подавив рыдание, Скотти отвечал:

– Понимаете, мы тут влипли чуток, и вот наши ребята решили подъехать к вам и попросить, чтобы вы нас выручили, если только я правильно обмозговал, и вы, в самом деле, главный заправила аллилуйного заведения на углу.

– Я пастырь вверенного мне стада, и на углу этой улицы помещается священная обитель.

– Какой такой пастырь?

– Духовный советчик небольшой общины верующих, чье святилище примыкает к стенам этого дома.

Скотти почесал затылок, подумал минуту и сказал:

– Ваша взяла, приятель! Не та масть. Берите взятку, я пасую.

– Простите? Вы сказали…

– У вас фора. Мы никак с вами не снюхаемся. Дело в том, что один из наших перекинулся, и мы хотим устроить ему крепкие проводы, и я печалюсь о том, как раздобыть типа, который бы завел свою шарманку да и отплясал бы нам всю эту музыку как следует.

– Друг мой, я все более и более теряюсь. Ваши замечания приводят меня в крайнее замешательство! Не можете ли вы изложить свои мысли несколько яснее? На краткий миг мне показалось, что я улавливаю смысл ваших речей, но сейчас опять брожу в потемках. Может быть, наша беседа была бы плодотворней, если бы вы постарались держаться строго фактической стороны дела, не прибегая к нагромождению метафор и аллегорий?

Последовала еще одна пауза, затем Скотти произнес:

– Пожалуй, что я – пас.

– Как?

– Моя карта бита, приятель.

– Мне все еще темен смысл ваших слов.

– Да просто-напросто последним своим ходом вы меня начисто затюкали. Козырей не осталось, и в масть ходить нечем…»

Засмеявшись, Сенька заметил:

– А моей дочери не смешно!

Да, Ханалэ оставалась серьезной. Ее, только недавно отделившуюся от праматери-природы, еще связывала с ней невидимая пуповина подсознательных ощущений, и она сразу почуяла беду в легком колебании воздуха, в чьих-то осторожных шагах. Не ее отец, а Андрей первый заметил темную фигуру, кравшуюся к ним. Крикнув: Беги! – он толкнул вперед коляску с девочкой, которая услышала грохот и в ужасе смотрела на отца, охваченного чем-то черным и красным, ваша взяла, приятель, билось в затуманенном мозгу Сеньки, а Андрей бежал прочь, не чувствуя ожогов, наткнулся на какую-то женщину и передал ей Ханалэ, у вас фора, бормотали белые сенькины губы, мы никак с вами не снюхаемся, и все вокруг кричали, пока в небе не возник и стал быстро спускаться вертолет, у меня козырей не осталось, пожаловался Сенька санитару, и потом объяснил Кларе и Андрею, сидевшим рядом в кабине: бить нечем…

В больнице их уже ждали. Сеньку, внезапно замолкшего и перевязанного чуть ли не с ног до головы, немедленно увезли куда-то, оторвав от беспомощных клариных рук, а Андрей был послан на перевязку.

– Ничего, милый, потерпи, – сестра, пожилая толстая марокканка, смазывала йодом царапины на его спине и матерински советовала, как нашалившему мальчишке: – В другой раз будь осторожен!

На мгновение – от ее ли жалости или от всего пережитого – он вдруг страшно обессилел, голова закружилась, ноги не держали.

– Тебе нехорошо? – продолжал словно издалека ласковый голос. – Полежи немного, я тебе валерьянки дам. Ты перенервничал, капара, устал. Наверное, много работаешь?

Глаза Андрея еще были затуманены:

– Да, в «Новой Иудее». А раньше мы с группой раскапывали разрушенную церковь, но наше дело прикрыли.

– Православную церковь? – она пристально смотрела в бледное лицо русского. Потом нацедила капель в ложечку. – И часто у тебя бывает такая слабость?

– Не знаю, – уныло проговорил Андрей, вспомнив недавний свой конфуз, которому Юдит не придала значения.

– Вот что мы сделаем, – решила женщина и коснулась стеклянной трубочкой ранки на его пальце. – Проверим твою кровь.

– Извините, – в дверях стояла Клара, маявшаяся одиночеством и тоской. – Который час? – спросила она потерянно. – Я должна кормить ребенка.

– Без четверти восемь! – четко ответил мужчина в мундире и нашивках капитана, появившийся рядом с ней. – Проходите. Мне нужно задать вам обоим несколько вопросов. Что у вас произошло?

– Наверное, я единственный свидетель, – сказал Андрей. – Я заметил смуглого человека, очевидно араба… он приближался к нам со странной сумкой.

– Что значит – странной? – возмутился офицер. – Попрошу конкретнее, без литературы. Речь идет о теракте! Цвет, величина?

– Коричневая, размером со школьный портфель.

– Дальше!

– Я испугался, что-то крикнул и покатил коляску с девочкой к дому. На бегу краем глаза увидел, что тот споткнулся и, очевидно, подорвал сам себя. Если бы не это, нас разнесло бы в клочья вместе с… – Андрею почему-то не удавалось произнести имя друга, словно тот, неподвижный и не сыпавший остротами, уже не был Сенькой.

– Вы что-то можете добавить? – повернул капитан круглую бритую голову к Кларе, и та тихо пробормотала:

– Нельзя ли узнать… который час?

– Да вот же… – офицер с досадой показал на стенные часы. Переглянувшись с сестрой, он заставил себя сдержаться. – Возьмите себя в руки. Вы знали, что находитесь в пограничной зоне!

Внезапно из глаз Клары хлынул поток, смывая веснушки с ее лица.

– Прекратите! – крикнул капитан, совершенно растерявшись. – Не выношу женских слез! Моя жена… – он махнул рукой и выбежал из комнаты.

– Пойдем, посидим где-нибудь, – предложил Андрей.

– Тебе пора домой, – сказала Клара, а сама, как испуганная девочка, цеплялась за его рукав. – Юдит, наверное, извелась в тревоге.

– Мне удалось поговорить с ней. Я позвонил Дову, соседу, на его мобильник. Он приедет с ней, когда сможет. И о Ханалэ спросил – она в полном порядке.

– Ты спас ее! – проговорила Клара.

– Просто вернул Сеньке кое-какой должок, – с грустным удовлетворением сказал Андрей.

Они прошли в приемную, длинную и бесцветную, где уже сидели несколько человек, совершенно разных, но похожих друг на друга своей беспомощностью. Клара поздоровалась и…

– Только не спрашивай, который час, – шепотом взмолился Андрей. – Никто из них не сможет тебе ответить.

И верно: время в этих унылых стенах открывало еще одно, уже не физическое свойство – оно то расширялось до бесконечности от ожидания, то сжималось при малейшей искре надежды…

Шла ночь, комната опустела, из затихших палат доносилось чье-то бормотание, стон, скрип кровати, кто-то вставал, скользил, серый и словно одномерный, по слабо освещенному коридору, страдая от боли и в то же время цепляясь за нее, потому что только она отделяла его от небытия…

Андрей задремал. Клара, не зная, чем занять себя, стала рассматривать рисунки на стенах, преподнесенные выздоровевшими и благодарными больными, вышла в сад, потом – мимо полусонного охранника – на улицу. Толпившиеся вокруг здания с редкими огнями окон, казалось, боязливо сторонились ее сиротливой фигуры, и луна никогда не была такой бледной и холодной, как в эту ночь.

Внезапное открытие заставило Клару оглянуться. Конечно, она знала, куда везут раненого мужа, но ей, парализованной страшным несчастьем, было все равно. А теперь, оказавшись в темном, почти не знакомом городе, она поразилась злой, нет, злобной иронии этого совпадения.

Значит, она снова здесь, в Беер-Шеве!

В панике Клара повернула обратно, к больнице, словно высокие стены могли стать между ней и прошлым, которое бежало следом, крича о том, что было тогда, – о ее скоропостижном, неожиданном даже для себя самой отъезде, о слезах дочери, не хотевшей оставаться с бабушкой, и об этом, об этом…

Она позвонила Авихаю из квартиры своей Беер-Шевской подруги, и он тут же подкатил на древнем, безумного цвета автомобиле, поражавшим своими размерами.

– Покойного мужа сестры, – объяснил он, одновременно печалясь и сияя. – Плимут 71-го года.

Втиснутый в белый, слишком узкий для него костюм с серебряными блестками, парень выглядел под стать машине, совершенно нелепо. Кларе сразу захотелось вернуться домой, но вдруг ей стало смешно, и с сознанием того, что это просто комедия, которую можно прервать в любую минуту, села рядом.

К счастью, дорога оказалась недальней. Когда они проезжали мимо загона, где паслись кони, Авихай сказал с улыбкой:

– Вот они, милые! У нас в мошаве урожай падает. Решено открыть к лету аттракцион с прогулками на лошадях. Поручили это дело мне. Мои родители жили возле арабской деревни, там я и научился верховой езде.

Он свистнул. Серая, с белой звездой на лбу кобыла тихо заржала в ответ.

– Красавица, а? Это я люблю, а не машины.

Потом Клара увидела его большой дом, окруженный высокой оградой. Забор был плодом озабоченной мысли и тяжелого труда: основу составляли стволы сосны, между ними поднимались кленовые ветви, отточенные вверху, как копья, а вокруг вилось что-то вроде лиан с мягкими и нежными листьями, которые коварно заслоняли стебли, усыпанные шипами. Все это строилось им в откровенном желании оставаться невидимым для чужого глаза, однако хитроумное сооружение могло скрыть что угодно, но не собственный характер хозяина.

– Моя мать и сестра, – представил Авихай двух женщин, одетых в черное по случаю смерти зятя, – и наши родственницы, студентки, – показал он на двух хорошеньких девушек. – А это, – он еще не знал клариного имени, да и не хотел знать, и назвал ее по-своему, – Симха.

– Дод, дод! – подбежала к нему девочка с мальчиком помладше. – Можно покататься на Звее?

– На Жвере! – поправил ее братец.

– Можно!

Дети вывели огромную мохнатую собаку, стали карабкаться на нее с обеих сторон и тут же ударились в плач, испуганно рассматривая свои красные пальцы.

– Что такое? – Авихай подхватил их и понес к крану. – Ничего, ничего, мы сейчас все поправим.

Осмотрев чистые ладони племянника и племянницы, он понял:

– Да это от собаки! Пошла вон, сучья дочь! – и успокоил детей. – Ну, теперь ваши руки в порядке.

– Ишь какой заботливый дядя! – улыбалась седая женщина, очень похожая на сына. – Пора уже тебе своих завести.

– И заведу! – усмехнулся тот. – Рыженьких хочешь?

– Да, таких же красивых, как твоя Симха.

– Дод, – подсказал мальчик, – надо Жверя тоже помыть. У него, наверное, ранка.

– Звея! – уточнила девочка.

– Ничего ему не будет! Пусть меньше дерется с соседскими дворнягами.

Время было обеденное, мать повела гостью через веранду в широкую комнату, где вскоре появился и Авихай, сбросивший вместе с гаерским костюмом всю свою бесшабашность.

Женщины накрывали на стол, который вскоре стал напоминать цветущую грядку с красной морковью, зелеными и желтыми перцами, синими баклажанами и оранжевой тыквой, конечно, вареными или тушенными в острых специях. Все это полагалось есть в порядке увеличения остроты и горечи и завершилось какой-то алой адской смесью.

– Матбуха! – лукаво сказала мать Симхе. Та беспомощно оглядывалась вокруг, потому что единственное, чем можно было залить пожар в рту… Авихай, однако, покачал головой, как бы говоря, что это у них не водится, и пододвинул ей графин с водой, который она опустошила до половины под общий смех.

Тут внесли на фарфоровом, с хитрыми узорами, блюде нечто грандиозное – жареного барашка, тонущего в рисе, миндале и черносливе.

– Танжин! – объявила старая женщина.

Он-то и предназначался для того, чтобы залечить обожженное горло нежно тающим мясом и пряной сладостью фруктов.

– Мам, – сказал малыш, – можно дать что-нибудь Жверю?

– Звею, – сказала его сестренка.

– Сначала кончайте есть, – сказала их мать.

– Нечего его баловать! – сказал Авихай.

– Верно! – сказала седая женщина.

– Ну и черт с вами! – сказал Зверь…

Потом подали маленькие печенья с шоколадом и орехами, хрустящие на губах медовые шбакие и длинные, из тонкого теста, «сигариот», которые дети важно посасывали, выдыхая воображаемый дым.

Закурил и Авихай, уже всерьез, с удовольствием оглядывая сидящих домочадцев. Здесь, за высоким забором и крепкими стенами он был, несмотря на молодость, главой семейства, строгим, но снисходительным, что принималось остальными как должное. Все это создавало атмосферу спокойствия и доброжелательной общности, редкую в ашкеназийских домах, где каждый существует сам по себе и только говорит одновременно со всеми – так было в кларином детстве, когда ее отец и мать постоянно спорили между собой и с собственными родителями, жившими вместе с ними.

Повзрослев и тоже создав семью, Клара первое время была счастлива. Они не спорили друг с другом. Сенька, занятый фантастическими комбинациями на бирже, по-детски радовался, выигрывая, и чуть ли не плакал, проиграв, и она матерински утешала его, как и появившуюся вскоре Ханалэ. Однако мысль о том, что все держится на ее плечах, недолго удовлетворяла Клару. Нет, он был помешанным любовником и умиленным отцом, но больше всего – ребенком, а не мужем, на чье плечо можно опереться…

И теперь, в доме Авихая, она впервые ощутила себя спокойной и уверенной, подобно сидевшим рядом женщинам, которых ограждала от всех бед сила и власть мужчины…

Удивленно открывая в себе эту волнующую перемену, Клара не замечала, что вокруг нее тоже все изменилось. Она осталась одна. Исчез куда-то Авихай, дети убежали играть во двор, а их мать и обе девушки, убрав посуду, уединились в кухне. Последней ушла старая женщина. Критически осмотрев опустевшую столовую, она одернула занавеси на окнах, поправила искусственные цветы в глиняных вазах и также внимательно оглядела гостью, словно все это вместе с Кларой было частью какой-то таинственной церемонии. Потом сбоку открылась дверь, и там, за порогом полутемной комнаты, стоял он, голый до пояса, как тогда, когда вел за собой взмокшую лошадь, посвистывая фальшиво и нагло, и она снова ощутила исходящий от него острый запах мускуса и, как тогда, безвольно пошла к Авихаю, который с той же усмешкой на красивом, грубо чувственном лице повторил: нет, это сочные яблоки! – и вот они уже в его руках, круглые и спелые, и все остальное тоже, сознание Клары мутится, и только большое зеркало у стены еще связывает ее с реальностью, отражая бледное кларино лицо, разметавшиеся рыжие волосы, матово-белую кожу с розовыми бликами на кончиках грудей и между стиснутыми до боли ног.

Внезапно ее охватило сознание красоты собственного тела, казалось, не утратившего невинность и чистоту после пяти лет замужества.

– Что я делаю? – мелькнула в мозгу запоздалая мысль.

Она стала отталкивать от себя Авихая, но тот, уже ничего не видя и не слыша, кинул ее на кровать, и Клара закричала, и вслед за ней ревниво взвыла черная собака…

Утром, чуть свет, Авихай вывел Иону, полил из шланга и щеткой расчесал шелковистую гриву. Тут кто-то, невидимый, стукнул в забор, и Клара услышала:

– Хозяин!

– Ну?

– Отгородился ты от людей как надо, только скобы на бревнах поставил неправильно!

– А ты кто такой?

– Меня все зовут Еке.

– Верю. Суешь длинный нос в чужие дела.

– Насчет носа ты попал в точку. Теперь отгадай, зачем я к тебе пришел?

– А мне-то что?

– Из полиции я.

Авихай открыл узкую железную створку в ограде, похожую на бойницу:

– Жетон покажи!

– Вот он! И ордер на обыск тоже.

Еке остро следил за тем, какое впечатление произведут его слова на Авихая, но тот держался спокойно, похлопал лошадь по влажным бокам, приговаривая: Иона, Иона! и кинул ей охапку сена, а она, не любившая этого имени, недовольно отворачивала морду в сторону.

– Сенофобия у нее! – объявил Еке и засмеялся, потому что это была его первая собственная острота.

– Дод, дод! – выбежавшие из дома дети стали карабкаться на Авихая, чтобы увидеть, с кем он говорит.

– Какой ордер? – спросил, уже встревожась, Авихай.

«То-то», – подумал Еке и охотно объяснил.

– Кое-кто из вашего мошава считает, что ты много денег растратил, когда лошадей покупал. А одну держишь у себя как собственную. Так что, пригласишь к себе?

– Я бы с большой охотой, – недобро проговорил тот, – да у меня сторож строгий. Не могу унять подлеца, если ему кто-нибудь не нравится. Зверь, ну-ка покажи, что ты делаешь с легавыми!

Раздался низкий клокочущий рокот, а затем огромное чудовище перескочило через калитку и стало рвать горло непрошеного гостя желтыми клыками – так, во всяком случае, представилось детям, которых ежедневно пичкали ужасами телевизионные педагоги.

– Звей! – испуганно залепетала девочка, ее брат, тоже потрясенный, все же поправил, – Жверь! – и оба попадали с дядиной высокой фигуры, как с вавилонской башни, не найдя общий язык.

– Что ж, придется вызвать подкрепление. – Еке поднес ко рту мобильный телефон.

– Ладно! – сказал Авихай.

Вдруг он захлопнул окошко. Через минуту послышался топот копыт, и Авихай навсегда пропал из клариной жизни – так же внезапно, как и появился. Потом она пыталась представить себе, что произошло дальше, но действительность была ярче воображения.

Еке, обежав забор, увидел распахнутые ворота, а вдали скакал на шустрой кобыле Авихай, сопровождаемый черным псом. Быстро заведя мотор, полицейский помчался за беглецами через сухой кустарник, приговаривая в азарте погони:

– Никуда не уйдешь. У меня сто лошадей против твоей одной!

Авихай, тоже поняв это, стал нервничать, торопил Иону криком и каблуками ботинок, часто оглядывался назад, но не на полицейского, а на собаку, потом свистнул, словно рассекая воздух плетью, отчего Зверь как бы замер на бегу и повернул обратно. Теперь он не казался диким и злобным животным, потому что глаза его светились ясной, чуть не человеческой мыслью, и в следующее мгновение он кинулся к мчавшейся навстречу машине.

– Черт! – заорал Еке, выжимая тормоз, но было поздно.

Зверь с окровавленной головой бился на земле в предсмертной агонии, не отводя стекленевший взгляд от того, кто медленно исчезал за облаком серой пыли…

Прощаясь с Беер-Шевской подругой, Клара ответила на ее естественный вопрос:

– Это была ошибка.

Та сочувственно кивнула:

– Видела я его из окна. Встречались мне такие, – в ее голосе была циничная опытность. – Он из племенных жеребцов. Главное для них – покрыть каждую самку в стаде быстро и деловито. И все. Никакого воображения, игры! В общем, химии нет, только физика, – она засмеялась. – А тебе нужно другое.

– Да, – почти беззвучно сказала Клара, – я привыкла к ласке, нежному слову, стихам.

И вдруг у нее вырвалось:

– Муж избаловал…

Но Сеньке она не посмела сказать об этом, а потом был взрыв, ужас – и вот он лежит в операционной, где-то рядом, раненный, Господи, может быть, только раненный…

Утром стремительно вбежала Юдит, стала целовать Клару, спрашивая, как он, как он. Та не успела ответить, потому что все пространство внезапно заполнилось многочисленной родней ее и мужа, и впереди всех Това, сенькина мать, страшная, с жалкими остатками волос на голове, которую сразу же усадили на стул, чтобы спасти от обморока. Юдит между тем ощупывала лицо, плечи, руки Андрея, убеждаясь, что он цел, я горжусь тобой, говорила она, настоящий герой, поддакнул дядя Сеньки, я всегда знала, что среди гоев тоже есть хорошие люди, заявила сестра, азохен вэй, выразила свои сомнения тетка, это счастье, что с девочкой ничего не случилось, поделился радостью кто-то, такая маленькая, красивая, прошамкала беззубая старуха, вся в Сенечку, значит, от моей дочери у нее ничего нет? обиделась мать Клары, а если хотите знать, то попка Ханалэ просто копия… последние слова потонули в общем гомоне.

– Позвольте! – высокий мужчина в белом халате пытался пробраться сквозь плотно стоящих посетителей.

Все смолкли, расступаясь в стороны.

– Вы, очевидно, жена пострадавшего?

– Что? – испуганно спросила Клара.

– Его оперировали. Скоро можно будет навестить, – он подмигнул левым глазом.

Та невольно отпрянула назад.

– Прошу прощения, – врач вынул из кармана темные очки и водрузил на нос, – у меня врожденный тик.

– Гохберг! – узнал Андрей.

Тот коснулся повязки на его запястье:

– Храбрый молодой человек! Нам нужно поговорить. Мы встречались раньше, верно? В другой больнице. И с вами, – кивнул он Юдит.

Они последовали за ним. Врач глянул на Андрея:

– Мне передали анализы вашей крови, – и, покосившись на Юдит, предложил:

– Может быть, нам лучше остаться наедине?

– Да, – хотел сказать Андрей.

– Нет, – опередила его Юдит.

– У вас очень плохо с лейкоцитами… Конечно, необходимо провести широкое обследование. Но существует чисто бюрократическая проблема – ваш статус иностранца. Вы ведь из Москвы?..

Внезапно Андрею опостылел чужой язык, нужный только для того, чтобы соединять его с ней, Юдит, которая одна стояла сейчас между ним и какой-то неумолимо надвигавшейся бедой.

– Из Петербурга, – в тоске сказал он по-русски.

Зазвенел телефон.

– Знаю, – проговорил врач в трубку. – Меня предупредили из министерства…

Комната сразу стала меньше, заполненная двумя темными фигурами – Бар Селлы и его помощника.

– Что с раненым?

– Операция закончилась, – ответил Гохберг, удивляясь какой-то очень личной тревоге, которую трудно было предположить в официальном госте.

– Тогда пойдемте к нему!

И тут Натан застыл на ходу, потому что там, поодаль, стояла… она. Внешне он ничем не выразил своего внезапного желания убежать, исчезнуть, хотя пальцы лихорадочно теребили курчавую смоляную бороду, как бы пытаясь укрыть ею посеревшее лицо. Растерянный взгляд Натана был прикован к ней, только к ней, ни на миллиметр не двигаясь в сторону, где был кто-то, о ком он не позволял себе думать. «Зачем обманывать себя, – вел он тайный разговор с Юдит, что стало для него привычкой, – ты всегда будешь частью меня, лучшей частью». Мука, обжегшая его в первое мгновение, медленно отступала перед ощущением горького счастья от того, что он снова видит ее огромные, потонувшие в печали глаза и хрупко изогнутые скулы. «Сотовый мед источают уста твои, – вспомнилось ему, – млеко под языком твоим и аромат одежд твоих подобен благоуханию Ливана».

– Ты прекрасно выглядишь, – Бар Селла не знал, подумал ли он, или сказал это вслух.

– А вот молодой человек, спасший ребенка, – представил Гохберг.

– Да-да, – пробормотал Натан почти спокойно, так как это уже ничего не могло добавить к буре, сотрясавшей его.

– Но в тебе появилось что-то новое, какое-то выражение зрелости в еще недавно полудетских чертах, – продолжал свое мучительное исследование Натан и услышал слова врача:

– Однако у него трудности с визой.

– Выясните, чем можно помочь, – сказал замминистра помощнику, низенькому юркому человеку, который все время кивал головой.

– Я знаю, что это значит, – внезапно понял Бар Селла. – Ты стала настоящей женщиной, – и сжал зубы, осознав грубую правду, таившуюся в его открытии…

– Здесь особый случай, – настаивал Гохберг, и помощник добавил шепотом:

– Мы сообщали русскому послу о радиации в церкви, но он никак не реагировал.

Рав задумался, потом поднял голову вверх, как бы обращаясь к белому шару под потолком:

– Надо надеяться! – он помолчал секунду. – Есть организация, религиозная, которая на собственные средства лечит нуждающихся. Требуется только заявление о том, что вы… соблюдаете еврейские традиции… В общем, это формальность, так как помощь страждущему – превыше всего.

– А вы сами, – ядовито проговорил Андрей, тоже адресуясь к люстре, будто она была единственным средством связи между ними, – вы могли бы объявить, пусть формально, что признаете святую Троицу?

– Со мной дело обстоит иначе, – как всегда в минуту волнения голос Натана стал глубоким и певучим, словно на молитве. – Я верю в истинного Бога, в то, что Он – единственный источник и смысл бытия. Для вас же, материалиста… – Бар Селла сделал уже известный собеседнику пренебрежительный жест.

Подбородок Андрея окаменел, готовый отразить любое оскорбление:

– Спасибо за участие, но… Видите ли, и у меня есть принципы, несмотря на то, что я… я… – его сотрясала ненависть к этому холеному господину и языку, который не давал Андрею выразить свою мысль как должно.

– Эпикорос, – подсказала Юдит, прижимаясь к нему плечом.

– Да, эпикорос! – закричал Андрей, и это заставило, наконец, Бар Селлу глянуть в худое, измученное лицо русского.

Тогда рав устыдился собственного сильного тела и своего чиновного благополучия.

– Так или иначе, – произнес он, – желаю вам всяческого здоровья!

Внезапно, в каком-то широком, бесконтрольном порыве Бар Селла протянул Андрею ладонь, но она, непринятая, бессильно повисла в воздухе – и тут Юдит вспомнила все: их долгие беседы о смысле бытия, радость Натана, когда та вместе с ним поражалась какой-нибудь проникновенной фразе из Танаха, его смущенную влюбленность и ее предательство – и в следующее мгновение она подхватила его падающую руку и поднесла к своим губам…

После замминистра, первым посетившего раненного и сразу уехавшего из больницы, в послеоперационную палату позволили войти матери Сеньки и Кларе, которая намертво вцепилась в рукав Андрея, и его впустили тоже. Кто-то, забинтованный так, что оставались открытыми лишь сомкнутые белые веки и запекшийся рот, лежал на кровати, неподвижный и безмолвный. Това вскрикнула и беспомощно присела на край постели. Клара, прильнув к мужу всем своим маленьким телом, ласкала дрожащими пальцами, каялась в какой-то вине, говорила быстро о чем-то волнующем и тайном, известном только им обоим.

– Помнишь, – шептала она, не плача, потому что слезы кончились в ней прошедшей ночью, – как ты впервые пришел в нашу школу?

Она всегда пользовалась успехом у мальчишек. Хорошенькая, с тщательно причесанными рыжими волосами, Клара дружила то с этим, то с другим, но говоря с кем-нибудь из них, скоро умолкала, разочарованная, а веснушки на ее лбу и щеках казались многоточием к незаконченной фразе. Потом в класс ворвался – иначе не скажешь – неловкий увалень с головой, слепленной вопреки законам физиогномики. Усевшись на заднюю парту, он сразу стал подавать реплики – это был урок русского языка – а когда учительница спросила о роли глагола, уверенно заявил:

 

– Жечь сердца людей!

Со временем Клара все больше прислушивалась – приглядываться было не к чему – к сенькиным неиссякаемым остротам, медленно влюбляясь в его сочный насмешливый голос своими маленькими розовыми ушами. Сенька же, почуяв свой час, заговаривал Клару на переменах стихами, скромно умалчивая об авторе, хотя после первого поцелуя признался, что это Гейне, но нехитрый обман не охладил девушку, которую поразило другое – как преображает Сеньку поэзия, стирая с несуразной физиономии то, чем в насмешку наградила ее природа…

Только сейчас Клара услышала хриплый мужской голос за перегородкой, разделявшей палату надвое.

– Кто это?

– Наверное, еще один больной, – сказал Андрей.

Она отпрянула от белой безжизненной маски на подушке:

– А может быть… Андрюша, может быть, он не здесь, а там, и это какая-то ошибка… – в ее запавших, янтарного цвета глазах бились искры безумной надежды. – Сенька не лежал бы спокойно, когда я рядом… Он всегда был в движении, вечно носился с какой-нибудь идеей, мог внезапно прийти с билетами на самолет…

Андрей с трудом усадил ее на место, и она продолжала:

– Знаешь, за границей Сенька словно сбрасывал с себя тяжелый груз, становился искренним, веселым, забавлял всех…

Клара попыталась улыбнуться.

– Позапрошлым летом мы полетели в Америку, и ему вздумалось купить настоящую ковбойскую шляпу. Это была групповая экскурсия, приходилось часто менять автобусы и самолеты – и каждый раз нужно было беспокоиться о том, как бы шляпа не помялась, не испортилась. Тут Сенька показал, на что он способен. Он, якобы забывая ее в гостинице, говорил администратору: если для меня придут письма, прошу переслать их на этот адрес. И что ты думаешь: едва мы прибывали, шляпа, аккуратно упакованная, ждала нас на новом месте. Вся наша группа участвовала в ее приключениях. По дороге составляли пари, пришлют ее или нет, и когда очередной служащий протягивал посылку ухмыляющемуся Сеньке, все умирали со смеху. Только в Лос-Анджелес, откуда мы возвращались домой, она не прибыла, и каждый из наших новых товарищей принес мужу свои соболезнования… На Новый год мы пригласили их к себе, в Иерусалим, и они пришли с подарком – точно такой же шляпой, а Сенька предъявил им ту, прежнюю, которую все-таки прислали нам честные американцы. Вот было веселье!

Слабый отблеск далекой радости как бы осветил изнутри ее усталое лицо…

Из-за перегородки вышла изможденная женщина в черном платке, наполнила под краном стакан и вздрогнула:

– Так это твой сын? Я слышала о взрыве, но не знала…

Она обняла мать Сеньки:

– Даст Бог, поправится!

Това смотрела на нее заплаканными глазами:

– А ты что здесь делаешь?

– У мужа случился инфаркт… Но ничего, ему уже лучше.

– У вас ведь сын – ровесник моего?

– Да, да, Илан. У него все хорошо, жена, дети такие чудные… Скоро должен прийти… проведать отца, – женщина отвернула в сторону темное, все в глубоких морщинах лицо. – Такой добрый, внимательный. Мы недавно справляли тридцать лет нашей свадьбы, так они приехали всей семьей, привезли цветы, подарки.

Она рассказывала это очень быстро, чуть шепелявя, как говорят выходцы из Ирана:

– А на мой день рождения Илан пригласил нас к себе, так было приятно… И знаешь, всегда звонит, спрашивает, как живем. Только был бы здоров, и твой сын тоже!

Вспухшие губы Товы вдруг произнесли горько:

– Счастливая ты!

– Я? – как-то испуганно переспросила та.

– Шальва! – раздался из глубины палаты хриплый голос, и она торопливо пошла на зов.

Там, за перегородкой, тихо беседовали, но сюда доносились только обрывки слов.

– Ты так научилась врать, Шальва, – говорил мужчина. – Илан даже не вспомнил о том, что у его родителей тридцатилетний юбилей. Так зачем обманывать всех?

– Стыдно, – прошептала жена.

– За что? Мы в нем души не чаяли, растили и лелеяли, как цветок, а Илан… Да он и сюда, в больницу, не придет. Просто не знает, что отец болен. Как ему знать, когда у него нет желания хотя бы по телефону справиться о нашем здоровье? Даже с праздником никогда не поздравит! Каждая семья собирается, чтобы быть вместе, порадоваться на внуков, – шеиhью бриим, и только мы с тобой часто сидим одни… – Муж застонал. – А знаешь, почему у меня сердце не выдержало? Я все эти годы сдерживался, чтобы… не проклясть его!

– Тогда прокляни и меня! – заплакала она. – Я его родила, моя вина!

Оба как бы захлебнулись в своем отчаянии.

– А может, – пробормотала Шальва, – мы сами не понимаем собственного счастья.

– Ты о чем?

– О том, что случилось с сыном Товы.

– Это ты у нас счастливая. А я… Прокляну! – закричал муж.

Андрей спросил громко, чтобы те услышали:

– Вам нужна помощь?

За перегородкой стало тихо.

В дверях показался санитар. Поманив Андрея, протянул ему толстую синюю книгу:

– Раненный все время прижимал ее к себе и отпустил только после наркоза.

Андрей осторожно положил Марка Твена на тумбочку. Великий юморист, заявивший когда-то, что слухи о его смерти сильно преувеличены, – сейчас, обожженный, в кровавых подтеках, был, наконец, мертв.

– Книги… – горько пробормотала Клара. – Среди них Сенька отдыхал душой. Закончив очередной сомнительный «гешефт», он бежал домой и очищался чтением. Часами читал мне Гейне, Байрона, Блока. А с рождением Ханалэ у него появилась новая жертва, которую он заморачивал всевозможными сказками, смешно представляя их в разных лицах. Я слышала как он в роли Маугли кричал волку: мы с тобой одной группы крови! – Клара наклонилась к лежащему. – Помнишь, Сенька? Ты не хочешь говорить? Тебе нужно, чтобы я почитала тебе Твена и не сказала о том, что знаю правду! Ведь ты видел этого араба, но решил не бежать и так покончить со всем – со своими мелкими делишками, с тоской по твоей России и главное – с обидой на меня. Молчишь?

В гневе она протянула руку к белой марле, закрывавшей голову мужа.

– Клара! – остановил ее Андрей.

Она произнесла опустошенно:

– Я так устала… Андрюша, почитай ему! Уж если это не приведет его в себя…

Андрей перелистал страницы – здесь, где они сильно скомканы, прервался рассказ о бандите, который просил священника помолиться о его убитом товарище:

«Вдруг лицо Скотти оживилось.

– Сейчас вы все смекнете, – сказал он. – Нам нужен человек, который на Библии собаку съел.

– Что такое?

– Мастак по Библии – ну, поп.

– А, вот оно что! Так бы и сказал сразу. Я и есть священник. Поп.

– Ну, это другой разговор! Вы меня поняли с полуслова, как настоящий мужчина. Вот и ладно, приятель! Начнем сначала. У нас, понимаете, передряга. Один из наших полетел с лотка.

– Откуда?

– Да с лотка же, дал дуба, понятно?

– Дуба?

– Ну да, загнулся.

– А! Отправился в ту таинственную сень, откуда нет возврата?

– Возврата? Хорошенькое дело! Я же говорю, приятель: он умер.

– Да– да, я понял.

– Ладно, коли понял. А на нем пора крест поставить, тут уж ничего не попишешь. Если вы поможете нам пристукнуть крышку…

– Произнести надгробную проповедь? Совершить погребальный обряд?

– Эх, хорошо словечко – обряд! В самую точку попали!.

– А скажите, – спросил священник, – усопший исповедовал какую-нибудь религиозную доктрину? Признавал ли он, так сказать, зависимость от высшей силы, чувствовал ли он духовную связь с нею?

Его собеседнику снова пришлось задуматься.

– Ну вот, опять вы меня в тупик загнали, приятель! Попробуйте-ка повторить то, что вы сказали, да пореже.

– Попытаюсь выразить свою мысль в более доступной форме. Был ли покойный связан с какой-нибудь общиной, которая, отрешившись от мирских дел, посвятила себя бескорыстному служению нравственному началу?

– Аут, приятель! Попробуй бить по другой!

– Как вы сказали?

– Да нет уж, где мне с вами тягаться! Когда вы даете с левой, я носом землю рою. У вас что ни ход, то взятка… А мне не идет карта, и все тут…»

Това вдруг подняла голову. Клара и Андрей тоже тревожно вслушивались в какие-то странные звуки – непонятные и пугающе легкие, которые, казалось, шли не из истерзанного сенькиного тела, а были голосом его души, уже далекой от земных волнений:

– Это очень смешной рассказ, – одобрил Сенька, но уже не на языке людей. – Почему же вы не смеетесь? Чувства юмора не хватает? Жаль, что я не прихватил О\' Генри. Он, пожалуй, еще забавнее. У него есть такой эпизод – шериф говорит вору: только пошевели пальцем, и сразу получишь пулю в лоб. А тот отвечает: зачем мне шевелить пальцами, разве я глухонемой? Неплохо, правда? Да улыбнитесь вы, мама и Клара! И ты, Андрей! Мне так хорошо. Боль совсем прошла. Я словно парю в воздухе… А что со мной было? И где Ханалэ? Погодите, куда вы все исчезли? Вокруг темно и ни звука. Вы не слышите меня? Но я ведь не глухонемой… ха… ха… ха…

 

Глава девятая

Очень скоро он пожалел, что не взял такси и поехал сам по дороге, существующей, казалось, только на карте. Она то бодро бежала по песчанной равнине, то пропадала между холмами, и когда отчаявшийся Моше решил, наконец, повернуть назад, внезапно привела его прямо к цели.

Это забытое Богом место было рощицей облезлых эвкалиптов, среди которых стояли деревянные караваны, унылые и пустые. Все, кто мог двигаться, толпились поодаль, на старом кладбище, где из каменистой земли подымались пожелтевшие надгробья и одинокий кактус с загнутыми вверх колючими отростками, до странности похожий на семисвечник. А дальше, у края свежевырытой могилы, лежал Сенька, завернутый в белую простыню, словно сонно кутался от яркого солнца, как делал утром перед пробуждением…

И только теперь Моше понял, что предчувствие не обмануло его. Когда Юдит позвонила, чтобы сообщить о несчастии, он помолчал, опечаленный, потом спросил:

– Кто-нибудь там способен отпеть покойного?

Дочь не могла ответить ничего вразумительного, и у него вырвалось:

– Я приеду к вам!

Он сразу разволновался, еще не зная почему. Что-то в его мозгу, темное и насильственно задавленное, сопротивлялось этому решению. Однако, отступать было поздно.

– Еврей должен предстать перед Создателем ка-hалаха! – проговорил он, боязливо поглядывая вверх…

Раньше его отношения с Богом радовали Моше своей простотой и, как ему думалось, взаимной искренностью. Он делился с Ним ежедневными заботами, жаловался на ревматизм, на долгое отсутствие дождей, отчего осенняя одежда залеживалась в магазине, просил извинить небольшие грешки – завышение сорта кое-каких товаров, а также неспособность остановить свою руку, которая исподволь касалась груди молоденькой продавщицы.

Тот снисходительно слушал, обещал скорое похолодание, грозил в следующий раз строго наказать за обман и блуд, и в конце концов отпускал с миром, хотя оба помнили сказанное Коhелетом: «То, что было, то и будет».

Но однажды Моше с ужасом понял, что заблуждался – в ту ночь, когда «это случилось» и Орли, его девочка, погибла под обломками рухнувшей стены. Страшная беда постигла весь город, и все же Моше, привыкший к точному балансу, воспринял собственную долю в общем несчастии как несправедливо тяжелую.

– Почему? – ломал голову он, ища в прошлом малейшее прегрешение, скрытое им. Нет, ничего не утаено, ничего не забыто. Он советовался с мекубалем, и дряхлый беззубый горбун прошамкал в белую бороду:

– Может быть, твой грех – в излишней уверенности, с какой ты ожидаешь прощения, будто перед тобой налоговый чиновник, который за каждое признание обещает скидку. Вместо бессмысленных попыток постичь непостижимое, тебе следует благословить Имя уже за то, что твоя вторая дочь цела и невредима!..

Совершенно надломленный, вернулся Моше домой, и с этого времени Юдит стала заложницей его веры. Он, просто и естественно выражавший раньше свое религиозное чувство, начал лукавить, фанатично молиться, каясь в чем был и не был виноват, а небрежное перелистывание Танаха сменилось кропотливо-ученическим чтением каждой строчки. Однако чем больше проявлялось его рвение, тем острее ощущал Моше свое одиночество, потому что Тот, Кто неизменно приходил к нему на помощь, напоминал о себе лишь холодным и недобрым отсутствием.

Так шло время. День уступал место ночи, ночь – дню, отупляя однообразием и цинично уча примирению со всем, что приносил случай.

Но сейчас, на похоронах Сеньки, он узнал, что три тягучих, как сон, года не усыпили прежней боли. Память, запорошенная серой пылью повседневности, вдруг разверзлась, подобно этой зловещей, вырытой в земле яме, и там был не Сенька, а она, та, что когда-то умещалась вместе с сестренкой в его счастливых руках, два совершенных, сделанных из теплого золота существа, отличавшиеся только родинкой под левым соском Орли, но девочки быстро, слишком быстро подросли и, шурша одинаковыми платьицами, старались разыграть отца, который и без того путал их – и тогда, и потом, в страшную минуту он не знал, кто из них лежит, распростершись под грудой камней… Почему Ты это сделал? – внезапно закричал Моше, и хотя крик его не вырвался за пределы воспаленного мозга, сознание того, что он решился потребовать ответа, потрясло его, и он продолжал, освободившись, наконец, от постоянного страха. – Посмотри, молодые и невинные гибнут раньше старых и грешных, почему? – повторял он, задыхаясь, и все, что окружало его – звуки, запахи и сам воздух панически отступали прочь от этого кощунственного вопроса, пока всюду не установилась мертвая пустота, которую ничто не могло объяснить, кроме смутного, угрюмого подозрения. Еще секунда, и ему, может быть, открылась бы страшная догадка: ответа не будет, но не потому, что Тот, ожесточившись, отвернулся от него. Просто… нигде… ни на земле, ни в небе… ничего… ничего…

– Нет! – неимоверным усилием остановил себя Моше, как прерывают ночной кошмар, и прошептал, изнемогая:

– Я верю!

Потом оглянулся. Слава… Богу, никто не заметил его слабости. Рядом скорбно застыли мать Сеньки, Клара и Юдит с Андреем. Слабыми пальцами Моше поправил талит, открыл молитвенник.

– Эль, мале рахамим! – в тоске возвал к Нему Моше. – Шохен ба меромим…

– Что он сказал? – по-русски спросил какой-то мальчик, и мужчина, очевидно, отец, объяснил тихо:

– Бог, полный милосердия, обитающий в небесах…

– Нимца менуха нехона тахат кнафей ашехина ба маалей кдошим ве теорим, – просил Моше, и тот же мужской голос вторил ему шепотом:

– Дай отдохновение под сенью святого духа…

– Бэ ган эден тие менухато…

– В раю будет его покой…

– Вэ ицрор бэ црор ахаим эт нешимато…

– И свяжет жизнь с его душой…

– Амен! – бессильно закончил Моше и, почувствовав на себе любопытный взгляд мальчика, пробормотал:

– Теперь его душа там!

Он поднял руку и замер: вдали, среди голубого неба, в блеске солнечных лучей возникало и приближалось невероятное – сияющий город, который был центром этой земли тысячи лет назад и, должно быть, отраженный воздушными сферами, парил с тех пор в каком-то ином измерении, а сейчас проносился над головами людей, и все кричали, плакали, били себя в грудь, стараясь удержать в памяти этот белоснежный храм, вычурные золотые башни и надменные стены – Иерушалаим, их былую гордость и славу, растоптанную тогда и каждое столетие, и каждый год заново, и потрясенный Андрей тоже не мог удержать слез. Они не стали ему ближе, эти странные, непонятные люди, непостижимым образом втянувшие его в гибельный водоворот своей судьбы, но в их общем, внезапно вырвавшемся отчаянии была и его собственная боль от безвозвратной потери чего-то прекрасного, неповторимого – и вот он стоит среди них и плачет вместе с ними…

Потом это прошло – и минута единения, и острая печаль по умершему, чья короткая жизнь казалась теперь такой же призрачной, как древний город, уже исчезнувший в далеких облаках. Окончилось все яркое, высокое, что бывает сначала в трагедии, и начались ее будни, когда нужно пожимать вялые руки вдовы, безутешно утешать, говорить о том, что она должна теперь думать о дочке, и суеверно отводить взгляд, чтобы не замечать внезапную седину в ее еще недавно рыжих волосах и почерневшее лицо, которое было как у человека, ударенного молнией…

Но Клара не участвовала в этой суете, не замечая ничего вокруг.

Только наедине с Юдит, глянув в ее, полные безмерного сострадания глаза, заговорила сбивчиво:

– Мне нужно сказать тебе… только тебе. Я должна была повиниться перед Сенькой, думаю, он чувствовал что-то… ждал, что я откроюсь ему… но мне было страшно, потому что я знала: он не простит. А когда понял, что я затаилась, ему стало все равно. Он и от араба не побежал поэтому… И вдруг – взрыв…

Клара все время вытирала глаза, хотя они были совершенно сухие.

– Но я все-таки рассказала… кинулась к нему, распластанному на земле… стала шептать об Авихае… как он гарцевал на лошади… и бил собаку… о моей поездке к нему в Беер-Шеву…

Юдит внезапно стало ясно, что будет дальше, она попятилась назад, но та, сжав ее руки, продолжала:

– Не знаю, понял ли он меня, когда лежал там, в крови… Но ты, Юдит, ты должна понять и… простить… Ведь у вас, верующих, снимают грех даже с… самоубийцы, потому что перед самой смертью он обязательно покается. Я тоже в какое-то мгновение испугалась того, что делаю, но было уже поздно… А теперь его нет… Но есть Ханалэ и сенькины книги… Он зачитывал меня стихами почти до обморока, а потом я приходила в себя от его горячих губ, и на мне не оставалось ни одного не целованного места. Он говорил: женщина – самое красивое существо на свете. Евреи знают это лучше всех. Даже когда Моисей пошел к Богу, они поклонялись ее золотому тЕльцу, а в Библии сделали ошибку в ударении.

– Дай мне уйти! – попросила Юдит.

– Уходи… уходи… Только не делай из себя святой. Я видела, как ты стояла возле этого парня из буфета, как он гладил бутыль с соком, словно твое тело. Должно быть, тут дело семейное. Думаешь, мне не известно, чем он занимался с Орли? Тебе, своей строгой сестре, она ни в чем не могла признаться, а от меня не скрывала ничего…

– Я не знаю, как тебе помочь… – сказала Юдит и увидела отца, стоявшего у машины. Подошла к нему, помолчала.

– Передай маме, что я ее люблю… – Юдит чуть не сказала это по-русски. – И тебя! – Она коснулась его лица, серого, увядшего, в котором только она еще могла различить прежние черты, выражавшие доброту и тревогу.

Моше открыл дверцу.

– Мы могли бы жить вместе, если вы обвенчаетесь по закону Авраама. В доме для всех хватит места.

– А где оно, мое место, папа? – потерянно спросила она. – В прошлом, когда меня окружала сладкая ложь, или здесь, в этой новой жизни, с ее отвратительной правдой?

Юдит долго смотрела на опустевшую дорогу, пока не услышала голос Андрея:

– Хочешь, уедем отсюда на время? Подышим другим воздухом. Может быть, в Эйн Карем. Нисим будет рад. Он звонил несколько раз, звал в гости.

– Да, – встрепенулась Юдит. – Нужно глянуть, как там Гекко, полить вазоны. Наверное, все завяло без меня.

Но она ошибалась.

Каждый листик блестел свежестью в широких горшках, а земля вволю полита щедрой рукой хозяина. Он не любил ярких цветов, говоря, что их красота обманчива и нескромна, и учил девушку находить неброские, затаившиеся растения, чей запах выражает простую и чистую душу.

Покоренная его бесхитростной мудростью, она стала приносить с поля пахучие травы – те, что разделяли ее чувства: волнующе-мечтательный розмарин, задумчивую нану, тревожно зовущий куда-то рейхан…

– Не понимаю, почему мы ушли отсюда? – печально проговорила Юдит.

– Не хотелось быть причиной раздоров между братьями. Хаим требовал от Нисима этот домик. И как раз тогда Сенька позвал к себе, в «Новую Иудею».

– А где… – удивилась она, но Гекко уже был здесь, радостно сновал между ними, предпочитая, как всегда, Юдит, которая осторожно увертывалась от него, чтобы не задеть, а тот все быстрее скользил вокруг ее ног, словно кружась вместе с ней в каком-то невероятном танце. – Странно, мы всего раз танцевали с тобой – на нашей свадьбе… свадьбе?.. – слова Юдит, казалось, обращены не к Андрею, а к маленькой ящерке, сочувственно окрашенной в розовый цвет. – Так трудно избавиться от маминых наставлений… что только хупа соединяет любящих. А без этого нет никакой уверенности, что они останутся неразлучны потом… или потом вообще ничего не будет, как в этих стихах Гейне?

Гекко, бледно мерцая, напрасно пытался разрешить ее сомнения.

– Мы хотели навестить Нисима, – напомнил Андрей.

Она склонилась над своим маленьким партнером.

– Пойдешь с нами?

Тот вдруг потемнел и, испугавшись чего-то, юркнул за половицу.

– Видно, это только наш с тобой путь, – сказал Андрей.

Старого тайманца нигде не было, они прошли к винограднику, надеясь, что он возится там с какой-нибудь привитой лозой.

– Нисим! – закричали оба в один голос, но им ответил колокол с русской часовни, чей медный звон гулко поплыл над монастырскими стенами и кипарисами, обступавшими ломаные улочки, по которым ходил когда-то Иоанн Креститель.

Андрей потому и поселился среди этой пасторали, что она напоминала ему детство, серебристые клены вокруг их старого дома, тесного от множества юридических книг и незаконченных пейзажей. Рядом стояла Никитская церковь, выкрашенная, казалось, той же голубой краской, что и высокое небо, а вдали лениво текла Мойка. Мама рисовала реку и пушкинскую Лизу, бросившуюся в ее мутные воды, часами засиживалась на лугу или в студии, забыв обо всем на свете.

Так случилось и в тот день, когда у них собрались гости отпраздновать его семилетие, но хозяйку не застали. Дмитрий Павлович, который никогда не сердился на жену, немедленно отправился ее искать, и Андрей с ним. Хитрая тропинка, заставив их пробираться между жалящими кустами крапивы, привела, наконец, к ветхому строению с широкими, кое-где побитыми стеклами, похожему на заброшенную оранжерею. Внутри было густо накурено, несколько человек колдовало над мольбертами, а из дальнего угла звал Рюминых бородатый, очень довольный чем-то толстяк. Держась за большую отцовскую руку, Андрей прошел вперед и потерял дар речи: на еще не высохшем холсте он увидел маму, совсем… голую… и сбоку – настоящую, тоже без клочка одежды, скрытую раньше спинкой кресла. В ужасе глянул он на отца, как всегда невозмутимого и благодушно улыбавшегося, и бросился прочь из этого гадкого места…

После того дня Андрей перестал ее замечать, проходил мимо, не сказав ни слова, словно ее не было вообще, а она, страшно страдая, не смела признаться сыну, что его отчужденность – слишком тяжкое испытание для ее больного сердца.

И правда: вскоре она перестала существовать на самом деле…

Когда они вернулись с похорон, отец сразу ушел к себе, затаился, на зов не отвечал. Маясь смутным, необъяснимым чувством вины, Андрей решил, наконец, открыть дверь. Дмитрий Павлович неподвижно сидел на полу, у большой картины, не отрывая запавших глаз от жены, вырванной из небытия талантом художника.

Андрей затаил дыхание. Должно быть, детство оставило его в тот час, потому что он мог, не смущаясь, смотреть на эту прекрасную нагую женщину, которая была его матерью.

Об этом Андрей и отец вспомнили на аэродроме Бен Гурион перед возвращением Дмитрия Павловича и Дарьи в Питер…

– Вот где, наверное, Нисим! – показала Юдит на открытую дверь погреба.

Они спустились по крутым ступеням, слыша возбужденные голоса и смех. Внизу, за овальным проемом, был свет, а дальше, у стола сидели трое – хозяин с уже знакомым им мальчиком Туви и женщина, такая же черноволосая и белокожая, очевидно, его мать.

– А это что, Двора? – Нисим налил в рюмку светлое, чуть зеленоватое вино.

Та пробовала, причмокивая и колеблясь:

– Может быть, рислинг?

– Рислинг Эмеральд! – захохотал старик, как бы невзначай касаясь дориной ладони, которую она осторожно отвела в сторону.

Туви, конечно, видел все. Истосковавшись по семейному теплу и уюту, он сладко выругался по-молдавски:

– Мама дракулуй! – и его ангельские губы скривились от назидательного шлепка матери.

Тут Нисим заметил Андрея и Юдит:

– Брухим а-баим! Я вас заждался!

Обняв гостей, он подвел их к Дворе:

– Хочу познакомить вас с матерью… Да где же он? Убежал. Не иначе, обиделся… – его голос выдавал неподдельную тревогу. – А ведь здесь много запутанных ходов! – и вместе с Дворой исчез за пирамидой пузатых бочонков.

Через несколько минут невероятный шум возвестил об их счастливом возвращении.

– Где ты был? – спрашивала еще не успокоившаяся женщина.

– Где я был? – по-еврейски ответил Туви.

– Да, где ты был? – вторил Нисим.

Мальчик недоумевал:

– А где я был?

– Вот я и спрашиваю, – допытывалась Двора. – Где ты был?

– Где я был? – сын в отчаянии выпучил глаза, а Нисим настаивал:

– Так где же ты был?

– Где я был! – заревел басом оскорбленный ребенок.

Юдит и Андрей заворожено следили за развитием этой сцены – трепетное начало, потом закатывание глаз горе, ужас от взаимного непонимания и вдруг – раздирающая сердце кульминация на фоне страстных завываний в стиле театра идиш, чего не избежал даже старый тайманец.

Наконец, все успокоились. Но невсамделишная атмосфера водевиля осталась – она была во вкрадчивом голосе Нисима и смущении Дворы, гротескной разнице их лет, в том, как он ловил взгляд молодой женщины – и тогда, казалось, темные бугры на его страшноватой физиономии разглаживались под волной вырвавшегося наружу чувства.

– Что ж, давайте отметим. Нашу встречу как следует! – пошарив среди бутылок в нише толстой стены, хозяин раскупорил одну, странной формы и покрытую благородной сединой пыли.

– Заветная!

Рубиновое вино, как застоявшаяся кровь, хлынуло из узкого горла.

– А мне, а мне? – заявил о своих правах самый младший из присутствующих.

Юдит встревожилась:

– Алкоголь?

– Посла ты… – огрызнулся тот, но, увидев реакцию матери, сам закрыл ладонью собственный рот.

Двора грозно глянула на сына и вдруг засмеялась. Очень молодая, подвижная, она скорее походила на его старшую сестру, чем на мать.

– И тебе, капара, а как же! – подмигнув гостям, Нисим незаметно налил мальчику виноградного сока.

– Теперь можно пить. Только пусть Двора скажет. Что это такое?

Смутившись, та вспоминала его уроки: стакан с мрачно мерцающим зельем был поднесен к свету, терпкий аромат осенних ягод втянут в ноздри, густая дурманящая влага пригублена – впрочем, без какого– либо результата.

– Си… – шепотом подсказал взволнованный учитель, и оба крикнули вместе:

– Сира!

Нисим был счастлив.

– Сира – вино особое, с хитринкой. Открывает себя не всем. Не знаю. Чего французы назвали его так. А по нашему это – лодка, – незалеченная астма заставляла его делать частые паузы. – Ну, доброго плавания!

Все выпили, Туви тоже, и даже Юдит под настойчиво ласковым взглядом хозяина хлебнула разок-другой и ощутила, что и впрямь медленно плывет куда-то, оставляя позади невзгоды этого дня.

– Настоящее вино! – доносился к ней взволнованный голос старика. – Последнее, однако. Мне уже не под силу… вести хозяйство. А если виноградник…перейдет к брату… он выкорчует благородную лозу… потому как за ней нужен уход… посадит дешевые сорта… да на рынок, пьяницам… Смотрите, – он собрал в углу ворох увядших листьев и принес к столу. – Лежали на земле оборванные. Уверен, дело рук Хаима. А ведь им больно! Ну просто вижу, как брат. Ходит по ночам между рядами. И рвет, рвет… Разве человек в своем уме способен на такое? – Нисим махнул рукой. – А сам говорит, что это я ненормальный. Помнишь, он хотел. Отвезти меня в психушку?

Андрей, кивнув, глянул на Юдит, которая тоже никогда не забудет тот день, когда они впервые были вместе, как она очнулась оттого, что его мягкие пальцы трогали ее лоб, щеки, губы, это ты, спросил он, да, улыбалась она в темноте, как ты узнал меня, я почувствовал, что касаюсь чего-то очень родного, и понял, что это ты, по-моему, лучшего способа нет, хочешь попробовать, она провела ладонью по его лицу, это ты, ты…

Старик пристально смотрел на них:

– Хорошо, что вы здесь. У меня на днях сердце зашлось. Думал – каюк. Значит, пора действовать. Хочу завещать виноградник. Человечку дорогому – Туви. А вы будете свидетели.

В бесцветных глазах старика билась какая-то мысль, которая, должно быть, созрела давно и уже не казалась ему безумной, как тем, кто слушал его сейчас.

– Хочешь виноградник, капара?

– Ладно, – снисходительно кивнул малыш, возясь с какой-то игрушкой. – Только сначала мне нужен новый пауэр ренджер, этот совсем сломался.

– Договорились! – погладил его кудрявую голову старик. – Двора, конечно, будет хозяйкой при сыне. Она из Молдовы, там знают толк в вине. Да и я помогу, пока жив. Согласны?

Ответом ему было недоуменное молчание, что Нисим растолковал по-своему.

– Тогда пошли к нотариусу!

Он засуетился, повел их наверх, весь во власти объявшего его нетерпения.

– Вон дом из красного кирпича! Встретимся у входа. Я только возьму. Пару документов…

По дороге Двора говорила быстро, признавая в иврите одни только инфинитивы:

– Вы не думать обо мне нуй бунэ… плохая. Я пробовать ему объяснить… Зачем иметь виноградник? – она смешливо прыснула. – Но Нисим быть добрый… даже не хочет брать деньги за жилье.

Юдит и Андрей сочувственно кивали.

– Я и вина не любить. Мой муж, молдаванин, терять из-за него совесть. Когда я оставлять ему ребенка, чтобы идти на работу, дома собираться бродяги, пьянствовать и учить Туви ругаться. Я просто украсть его у отца и бежать сюда. Бун?.

– Бун, мама, – пропел Туви, – бун, бун!

Вскоре к ним присоединился Нисим, выглядевший очень торжественно, так как надел пиджак, белую, хотя и не глаженную рубаху и упорядочил свои длинные вьющиеся косички, что говорило об особой важности момента.

– Я сперва объясню, что к чему, – сказал он взволнованно, – а потом – вы..

Старик прошел в приемную, треть которой занимала тучная жена нотариуса, немолодая, но молодящаяся особа с розовой ленточкой в волосах. Впрочем, шелковые цветные ленточки были повсюду – они стягивали занавески на окнах и многочисленные папки, внося, по мнению хозяйки, интимную струю в деловую обстановку. Оторвавшись от беседы с высоким щеголеватым мужчиной, она улыбнулась:

– Давненько не были!

Тут ее внимание привлекли другие посетители – малыш, бесцеремонно протиснувший в неприкрытую дверь, и женщина, тянувшая его назад.

– Мы к господину Соцкому, – пояснил Нисим. – Как его здоровье?

Вопрос был не из простых. Нотариус находился в столь хрупком состоянии, что оно не всегда поддавалось определению. Поэтому и ответ не отличался ясностью:

– Могло быть лучше. Несколько дней ему придется отдохнуть дома. А это Томер, его заместитель, – кивнула она на своего молодого собеседника, – и, может быть, будущий компаньон.

Тот, действительно, казался компанейским парнем, судя по его игривому взгляду, который сразу оценил великолепный контраст белого лица Дворы и ее смоляных кудрей.

Нисим нахмурился.

– Тогда в другой раз… У меня серьезное дело. Завещание. Нужен большой опыт…

 

Бдительная госпожа Соцки немедленно почуяла опасность и прибегла к своему методу смягчения атмосферы:

– Хочешь ленточку, мальчик?

Туви, свирепо глянув на мать, сжал рот, что стоило ему колоссального усилия.

«Опыт, опыт!» – так кололи Томера все время, пока он искал работу после университета, и это ему осточертело.

– Я как раз специализировался по наследственному праву, – с вызовом сказал он, и, убедившись, что клиент все равно для него потерян, добавил, пряча усмешку под холеными усиками. – Могу не хуже другого составить завещание в пользу… вашей дочери.

Наступившая затем тишина была бы полной, если бы не скрипение кресла под госпожой Соцки, готовящейся потерять сознание, хрип в горле Нисима, который не находил слов для возмущения, и сдавленный шепот Туви, опять перешедшего на молдавский:

– Круча мытей!

– Дай, ему пуюл, дай! – подбодрила его Двора.

– Это же некрасиво, мам! – укорил ее сын.

– Ничего, в последний раз!

– А! – обрадовавшись, гаркнул Туви. – Арзэ те фокул! – и оба, чтобы не захохотать, кинулись на улицу к маявшимся там Юдит и Андрею.

– Что случилось? – те не могли сдержать улыбку при виде дурачащейся пары.

– Туви, Туви!.. – пыталась объяснить Двора, задыхаясь от смеха, и тут на пороге появился Нисим, в лице которого не было ни кровинки, словно горло его, как и все в конторе нотариуса, перетягивала тугая ленточка. Он никого не упрекнул. Веселое настроение близких ему людей лишь подтвердило внезапно открывшуюся Нисиму правду: никто не способен понять последнюю в жизни старика привязанность. Каждому он казался смешным и жалким.

Но это только здесь, с внезапной надеждой сказал себе Нисим, а там все иначе, там его принимали таким, как он есть – и ноги его уже подымались по склону холма, к широким зеленым кустам, отягченным спелыми гроздьями, ах вы, милые, гладил он их, а они старались удержать его пальцы, радостно шелестя мягкими листьями и рассказывая о самых сокровенных вещах – тот корил его за решение оставить их, этот жаловался на боль, где, где, встревожился старик и, нащупав сломанную ветку, застонал: боже мой, потом его осенило, это он, он, и Нисим стремительно зашагал к дому брата, стоявшему неподалеку. Андрей, Юдит и Двора с ребенком, будто лишенные собственной воли, потянулись за хозяином.

– Хаим, Хаим! – кричал он до тех пор, пока за забором не показалась темная грузная фигура. – Сознайся, твоя работа?

– Точно, – зевнул брат, очевидно, оторванный от послеобеденного сна. – Что именно?

– Ты сломал куст?

Хаим вышел из калитки, и Андрей, как и в первую встречу с ним, подивился капризу природы, давшей именно этому из братьев благообразное, почти красивое лицо.

– Почему я, а не Иван? – он сплюнул чуть ли под ноги русскому. – У себя в России ему уже нечего ломать!

Нервная дрожь сотрясала тело Нисима:

– Потому что тебе не терпится. Извести хорошие сорта! Но ты ничего не получишь. Вот свидетели. Я все завещаю сыну!

Гладкая челюсть Хаима отвисла:

– Сыну?

– Ему, Туви! – показал старик на мальчика.

Все ошеломленно переглядывались. Хаим положил тяжелую ладонь на плечо брата:

– Разве я не говорил, что тебе нужно лечиться! Опомнись, Нисим! Твой сын и жена умерли в пути, когда мы пробирались сюда из Таймана. Тогда ты, должно быть, и чокнулся…

Рука его была с силой отброшена прочь:

– Что ты говоришь? Как у тебя только поворачивается язык! Ты не брат мне!

– Это мой папа? – раздался звонкий голосок.

– Нет, пуюл, нет, – был ответ Дворы.

Юдит, которую особенно остро тронуло страдание старика, проговорила тихо:

– Нисим, дорогой… Я понимаю вас. Иногда боль так велика, что затавляет нас бежать от действительности. Но у Туви уже есть отец…

Нисим молчал. Страшно оскорбленный, он обвел всех невидящим взглядом, потом пошел прочь, не сказав ни слова. Эти люди, предавшие его, были ему теперь чужими, и, повернувшись к ним спиной, он уже не мог вспомнить их лиц и понять, о чем они говорят. Но тем яснее доносился к нему тонкий страдающий звук – жалобный призыв сломанной ветки.

– Иду! – откликнулся он и стал медленно исчезать, растворяться в винограднике, чувствуя себя одним из множества прекрасных кустов, чьи спелые ягоды были черны, как его глаза, длинные цепкие побеги вились, словно выцветшие пряди его волос, а узловатая лоза походила на заскорузлые натруженные руки…

…Весь обратный путь Юдит молчала, прикрыв веки от лучей заходящего солнца. Казалось, ее замкнутое, застывшее лицо не отражало ничего, кроме теней мчавшихся мимо машин, но вздрагивающие сухие губы выдавали смятение и печаль.

– Ты очень устала? – спросил Андрей.

Не получив ответа, он решил ехать не по огибавшему несколько киббуцов шоссе, а свернуть на узкую, но прямую дорогу в песках. И напрасно: через полчаса его «фордик» стал терять скорость, дрожать от напряжения и, наконец, уткнулся носом в высохший куст на обочине. Привычное ощупывание кабелей и контактов не привело ни к чему, очевидно, аккумулятор был пуст.

– Позади – большая часть дороги, – сказал Андрей с нарочитой бодростью. – Пойдем дальше, мы недалеко от дома.

Их ноги нехотя двинулись вперед, с усилием преодолевая каждый ухаб, но постепенно Андрею и Юдит открылась неброская красота лежавшей вокруг пустыни, и идти стало легче. Потом они присели на большой камень, неожиданно гладкий и удобный, словно целую вечность готовился к их приходу. Не он один – розовый от заката песок и воздух, медленно наполнявшийся вечерней прохладой, как бы ждали случая проявить свое гостеприимство. Нельзя было представить, что еще недавно на этот край обрушилась буря, опалив огненным дыханием все живое.

Но сейчас все было другим. Ветер, беспокойный дух пустыни, постоянно соприкасаясь с людьми, казалось, перенял несложную логику их поступков и после очередного разбоя впадал в раскаяние: ему доставляло удовольствие откопать исчезнувший под песчаным сугробом родник и следить за молодой бедуинкой, наполнявшей водой пузатый кувшин, в следующую минуту его внимание привлекли взъерошенные и словно разбежавшиеся в разные стороны дюны, которые теперь следовало пригладить и выровнять в одном направлении, подобно идущему вдаль каравану, затем он принимался очищать ветви вереска от острых песчинок, впившихся в его кору, и вдруг затевал игру с серебристой змейкой, а если та убегала, догонял и больно бил по тонкой мордочке, сердясь и снова готовый взорваться безудержным гневом. Незримый, всесильный, непостижимый – не он ли, в свою очередь, дал людям, скитавшимся в пустыне, поразительную мысль об истинной сущности Бога?

– Какое спокойствие! – чуть ли не с завистью проговорила Юдит, чувствуя, что ее тревоги тают в окружавшем их целительном безмолвии. – Так красиво! Можно забыть обо всем… об этом безумии Нисима… о том, что то же, наверное, будет и со мной… Знаешь, мне все чаще снится ночь, когда «это случилось». Вокруг огонь, грохот, рушится стена – на меня или на сестру, не знаю. А очнувшись, я по-прежнему не могу отделить себя от Орли… Лежу с больно бьющимся сердцем, ожидая, что ты проснешься, обнимешь и скажешь, что я – Юдит, Юдит… Но ты теперь сторонишься меня… Наверное, из-за болезни, которую считаешь неизлечимой… Значит, нам обоим уже нечего терять.

Она вдруг произнесла, охваченная надеждой и мукой:

– Милый, давай останемся здесь! Навсегда!

Его обдало жаром – от этих слов или от жгучего суховея, который, должно быть, вырвавшись из самого пекла, заплясал вокруг них. Внезапно Андрей осознал, что все это уже было: его голова также кружилась, в глазах бились искры, когда он впервые увидел ее там, в Иерусалиме, – и теперь, среди пустыни тот же вихрь настиг его снова, как бы замкнув время в единое целое, где прошлое происходило одновременно с настоящим.

– Навсегда! – хохоча, повторял ветер на разные лады, но сквозь этот злобный хор пробивались и другие звуки, далекие и слабые – те, что связывали сейчас Андрея и Юдит с жизнью: Бог оставил нас тогда, узнал он знакомую милую речь, а без Него наши обряды и обычаи потеряли всякий смысл. – И с такими мыслями вы собираетесь замуж за раввина? – спросил кто-то с жестким русским акцентом. – Послушайте, кто вы? – Я Андрей, сенькин приятель. – Что же не дает вам покоя, Андрэ? – произнесла она как-то по-французски в нос. И он пожаловался ей: я люблю вас! – Конечно, она совершенно особенная, подтвердил кто-то задумчиво и веско, красива, девственна, чиста. Качества, которые редко соединяются вместе, а совместясь, становятся сокровищем. Однако я не завидую вам. Анатоль Франс сказал однажды: невинные девушки есть, и это истинное несчастье. Вы будете иметь дело не с Юдит, а с нашей праматерью Саррой, забеременевшей только в старости, наверное, потому что постоянно сопротивлялась супружеским притязаниям Авраама. – Авраама, Авраама! – надрывалось многоголосое эхо, в котором слышался жирный смешок: что ж, тут честная сделка, за маленький кусочек твоей плоти они отдают тебе плоть от их плоти, собственную дочь. Ведь она у них одна! – Мы однолюбы, говорил строгий и в то же время певучий голос, один Бог, одна вера, одна… женщина… Вы можете идти. А икона будет передана в музей, где ей не причинят никакого зла. – Мне очень жаль, звучало сухое старческое бормотанье, но зла в мире становится больше, и пустыня, питаясь этим, когда-нибудь сожжет все живое. – Сожжет, сожжет! – бесновалась буря.

– Нет! – закричал Андрей в попытке разомкнуть этот губительный круг времени. – Нужно выбраться отсюда! Видишь, там, вдали – огни! Это шоссе!

Он потянул ее за собой, но адский вихрь закружил их – как листья, как листья на картине старого художника – и швырнул на землю.

– Нам не уйти, – говорила Юдит с каким-то странным спокойствием. – Ты разве не понял? Эта буря оттого… что все началось снова… То, что случилось три года назад…

Пораженный, он видел, что в лице ее нет страха.

– Здесь хорошо, – улыбалась она дрожащими губами, придерживая края блузки, которую рвал кто-то, невидимый и жадный. – А помнишь, ты был как этот ветер… Ты так… хотел меня… – последнее только мелькнуло в ее мозгу, а вслух она упрекнула его – Неужели ты позволишь отнять у тебя женщину?

Андрей вяло обнял ее, здесь везде песок, пытался оправдаться он, нет, не везде, засмеялась она в бесстыдстве отчаяния, а он, дождавшись, наконец, этого вспыхнувшего в ней чувства, с ужасом думал, как оскорбит ее правда о грубой мужской физиологии…

И он взмолился – без слов, одним только потрясенным сознанием и не зная, кому – ведь должно быть что-то разумное, пусть и непостижимое во всем происходящем – то, что учит нас доброте, милосердию, любви!..

Внезапно каждая клетка его тела наполнилась нестерпимой ревностью к похотливому духу пустыни, и тогда Андрей стал отрывать его жадные лапы от плеч, груди, бедер Юдит, и то неведомое, что создало ее и его, бросило обоих друг к другу, еще и еще раз, словно проверяя их взаимную предназначенность: достаточно ли гладки его ладони, чтобы не ранить нежную округлость ее грудей, так ли мягка ее плоть, как тверда его, одинаков ли рисунок его настойчивых губ и ее, шепчущих благодарно – ламут, ламут, ламут алеха…

Порывы ветра то усиливались, то ослабевали на время, чтобы наполниться новой яростью, и тогда сквозь желтую пелену проступал тающий круг заката, отражаясь в широких глазах Юдит.

– Милый, это мгновенное счастье… то, что было сейчас… больше не будет никогда?

Солнце за ее длинными ресницами неумолимо уменьшалось. Оно…

– И там, в мире ином, ты не узнаешь меня, а я тебя… как те несчастные…

…Оно казалось теперь одинокой звездой в черной ночи ее зрачков.

– Нет, – Андрей всем телом укрывал Юдит от жгучего вездесущего песка. – Они не любили, как мы. И никто не будет так любить. Мы – последние.

…Оно уже не могло противостоять надвигавшейся тьме…

– Последние, – повторила Юдит, устало прикрывая веки.

…И оно погасло…

Потом ей показалось что она медленно просыпается после долгого мучительного сна вокруг было необычайно тихо слышишь донесся его голос буря прошла да откликнулась она как ты узнал меня в такой темноте я почувствовал рядом что-то очень родное и понял что это ты оба прислушивались к странным звукам сильным и в то же время легким которые приближались как бы неся какую-то радостную весть а ты спросил он ты тоже сразу узнала меня да сказала она это ты ты…