Странная вещь, – увлеченно говорил Георгий Аполлинарьевич, которому любое событие казалось плодотворным источником для размышлений. – Цивилизация веками совершенствовала себя, подымаясь к более сложным формам, и достигла столь высокой степени уязвимости, что случайная неисправность компьютера или перебой электроэнергии способны парализовать жизнь общества.
Такими мыслями, выраженными громко и безапелляционно, он делился с арабом, склонившимся над внезапно заглохшим кондиционером. В гостинице, очень старой, часто происходили неполадки, а устранить их умел только Али. В номере нечем было дышать, и профессор чувствовал себя весьма неловко, так как этим утром пригласил коллег, чтобы обсудить новый поворот событий: суд утвердил решение властей о закрытии церкви, и, следовательно, нужно возвращаться домой. Все ждали Андрея, который сообщил по телефону еще одну новость – что он остается здесь, в Иерусалиме.
А пока Георгий Аполлинарьевич продолжал свою беседу с электриком, вытирая платком вспотевшую лысину. Круглая и шишковатая, она белела среди седых, возбужденно вздыбленных волос, как поляна в каком-то френологическом лесу.
– Что ж, приходится пожалеть, что из-за недостатка твоих знаний мне трудно объяснить тебе опасность технологической глобализации.
– Ну, почему же? – спросил Али на том же языке, чем вызвал смех среди археологов, не поддержанный, однако, их шефом.
– Как, ты понял то, что я говорил?
Тот, огромный и черный, скалился белозубой усмешкой.
– Я окончил университет Лумумбы в Москве.
Присутствующие уважительно молчали.
– Кажется, готово, – потянувшись вверх к распределительному щитку, Али нажал какую-то кнопку, отчего кондиционер зажужжал, но комната погрузилась в кромешную тьму. – Виноват. Последняя попытка. Иншалла! – призвал он высшую силу.
Тут свет к общему удовольствию появился опять, и одновременно – Андрей с Юдит.
– Ай да Али, ай да фокусник! – в мрачном восторге вскричал Владимир с лицом худым и язвительным. – А не можешь ли ты восстановить статус-кво – так, чтобы тут опять остались только порядочные люди, – он перевел взгляд на Юдит и растаял, – включая вас, конечно!
Андрей представил ее коллегам.
– О, – не унимался Владимир, – значит, причина страшного предательства – ваша красота!
Саша, полный, добродушный, с веселыми глазами, предложил свое объяснение:
– О, предательства страшного, значит, ваша красота причина!
Третий, Иван, подтянутый, с узкими строгими губами, как всегда, отстаивал особое мнение:
– Женская, значит, страшная красота – предательства причина, о!
За ними слышался высокий холодный смех, приведший Андрея в замешательство: Тина, которая предупредила, что не может придти, невозмутимо сидела в углу.
Между тем Георгий Аполлинарьевич многословно благодарил араба, а тот, вынося тяжелый ящик с инструментами, предупредил:
– Включайте кондиционер на малую мощность, чтобы не выбило фьюз!
Профессор пообещал, потом обратился к Андрею:
– Ну-с, батенька, мы уже слышали, что вы покидаете нас. Очень плохо! Но, как я вижу, обстоятельства вас оправдывают, – он улыбнулся Юдит.
– Я хотел бы объяснить вам все, – виновато сказал Андрей, и тот пригласил его в соседнюю комнату.
Трое оставшихся мужчин, глядя им вслед, затянули суровую волжскую песню:
– Знаешь, о чем они поют? – спросила Тина.
Юдит смущенно глянула на нее:
– Нет.
Та, решив немного отвести душу, стала подражать ивриту, какой израильтяне привыкли слышать от русских:
– Много лет назад казак Степан Разин восстал против царя, и тот с царицей пошел на него, окружив несколькими бюстгальтерами. А Разин забыл своих товарищей из-за персидской княжны, ее нежной ручки и медового бедра. Казакам надоело все время видеть Степана и княжну в одеялах. Они потребовали, чтобы она лежала на заду, и он бросил ее в реку.
– Боже! – ужаснулась Юдит.
– Да, вот к чему приводит похоть, – кивнула Тина, рассматривая соперницу внимательно и без особой неприязни, потому что хорошо знала цену сияющей белизне своей кожи и скульптурной фигуре. Обидела ее только эта ненужная скрытность Андрея. Женщина современная, она считала свободу – основой интимных отношений и ничего не имела против мимолетной интрижки на стороне, его или своей. Но – она сразу увидела – это не была интрижка.
Наконец, профессор и Андрей вернулись, оба очень расстроенные. Георгий Аполлинарьевич откашлялся:
– Теперь личные дела в сторону. Всем уже известно безобразное решение суда о прекращении наших работ. Были приведены самые нелепые доводы – от религиозных до соображений безопасности. Например, что на территории церкви осталась повышенная радиация с того времени, когда, по известному выражению – «это случилось». Мне это кажется абсурдным. Тут, скорее всего, замешена политика, и я немедленно это опротестую… Однако самое неприятное в другом: «Богородица», наверное, пропадет, затерявшись среди всякого хлама, потому что для израильтян она не представляет какой-либо ценности. А ведь именно вы, Андрей, нашли ее!
…И тот вспомнил волнения первых дней, когда они начали очищать церковь, обнаруживая в земле то подсвечник, то крест или кадило, но главная ее достопримечательность – икона четырнадцатого века – не попадалась нигде. Ему пришло в голову осветить фонариком ломаную дыру в полу. Внезапно что-то быстрое, кажется, ящерица, скользнуло по нему, он инстинктивно попытался смахнуть ее и, потеряв равновесие, рухнул в провал. Сверху послышались испуганные крики, но он был слишком ошеломлен, чтобы ответить. Нога, сдавленная чем-то с обеих сторон, горела от боли, лицо и руки саднило. Потом констатировал:
– Я жив!
– Что? – панически переспросила Тина.
Андрей сказал громче:
– Все в порядке!
– Как вы там? – встревоженный бас профессора заполнил сумрачное пространство вокруг него.
– Сейчас осмотрюсь. А!
– Что, что? – раздались испуганные голоса.
– Она, «Богородица»! Ах ты, милая! Совсем не пострадала, не в пример кое-кому из простых смертных.
На этом его бодрячество окончилось, и он застонал. Ему приходилось упираться в стену одной ногой, чтобы не повиснуть на той, которая застряла между каких-то балок.
Георгий Аполлинарьевич крикнул:
– Я сейчас же вызываю пожарных и скорую!
– Ни в коем случае, – откликнулся Андрей. – Это место сразу объявят аварийным, и раскопкам конец!
Там совещались:
– Нужно кинуть ему веревку!
– Нет, те, что у нас, слишком тонкие.
– А если разорвать нашу одежду на полосы и связать вместе? – предложил женский голос.
– Очень романтично, Алевтина! – сказал профессор, питавший слабость к старорусским именам.
– Ну вот, женщина никогда не упустит возможность проявить свой природный эксгибиционизм, – заметил Владимир. – Андрей, у тебя есть конкретная идея?
– Да, нужно связаться с моим приятелем, – Андрей назвал номер. – Пусть приедет с хорошим канатом!
– Немедленно звоним!
Стало тихо. Андрей снова сделал напрасную попытку освободиться из тисков. Приятель, процедил он сквозь зубы. Если беда, то сразу – Сенька, Сенька! Но – приятель, не друг. Наверное, я антисемит, сволочь.
Что-то нежное и мягкое коснулось его руки – маленькая ящерка, светящаяся изнутри голубым светом.
– Пришла извиниться? – спросил Андрей, стараясь отвлечься от боли.
Она медленно порозовела, вероятно, от смущения.
– Побудешь со мной?
– Ладно, – просигналила та.
– Он выезжает! – сообщили сверху обрадованные голоса.
Потом ему спустили бутылку с водой и – особая честь! – колоссальный, замечательно пахнущий сэндвич, который профессор делал себе сам перед выходом на работу, никому не давая проникнуть в тайну его приготовления, а тем более – попробовать.
– Будем ждать, – сказал Георгий Аполлинарьевич, – а поскольку уже доказано, что время похоже на норовистую лошадь, мы подстегнем его кнутом интересной беседы. Вы готовы, Андрюша?
– Готов!
Собственно, случайная встреча с Георгием Аполлинарьевичем и решила судьбу Андрея, когда он однажды зашел в институт к знакомой девушке. Маясь в ожидании конца занятий, Андрей заглянул в аудиторию и услышал зычный голос профессора, рассказывающего о том, как была поднята крышка с саркофага Тутанхамона и показалась его золотая маска. И потом, все последующие годы учебы, Андрей с трепетом ожидал этого зрелища – лекций Георгия Аполлинарьевича, где тот ошеломлял студентов какой-нибудь новой, совершенно фантастической теорией о разрушении Карфагена, грозно поносил ее противников, смешил всех каламбурами, ранил цифрами, ласкал стихами, не забывая посыпать пресный хлеб фактов экзотической солью фантазии, цитировал персов, греков и римлян, то кричал, то опускался до драматического шёпота, увлекаясь ассоциациями, оригинальными, красочными, но с единственным недостатком – отсутствием какой-либо связи с сегодняшней темой, – все это держало студентов в постоянном страхе потерять нить его рассуждений, о чем он обязательно спросит на экзамене, и они, впав в полную прострацию, надеялись только на то, что профессор, погрузившись в дебри философии, не сможет найти дорогу назад, однако Георгий Аполлинарьевич уже перед самым звонком окидывал их победным взглядом и плавно возвращался к своей начальной мысли, завершая ее какой-нибудь латинской пословицей…
– О чем же нам сейчас поговорить? – спросил профессор.
По невыносимому скрежету можно было понять, что он усаживается ближе к месту аварии.
– О любви, – предложила, естественно, Тина.
– Ну, это совершенно непостижимо, – возразил Саша.
– Верно, – согласился Владимир, – Лучше быстренько решить проблему попроще, которая называется – Бог!
– Отлично! – сказал Георгий Аполлинарьевич. – Попробую объяснить, что я думаю по этому поводу. Начну издалека… В моем белобрысом детстве мы с отцом увлекались игрой, придуманной им специально для меня. Нужно было закрыть глаза и представить себе, что ты летишь на Луну или на одну из планет. Тот, кто первым заявлял: я приземлился! – выигрывал. Но потом победитель был обязан рассказать, как проходило путешествие, с деталями, вычитанными, конечно, из книжек… Прошли годы, я возмужал и остепенился, то есть получил ученую степень, и вдруг меня поразил вопрос, а не было ли в моих детских полетах чего-то большего, чем фантазия? В самом деле, мысль, кроме ее умозрительной ценности, является физической частицей нашего мозга, энергией, которую можно объективно измерить, например, при энцефалограмме. Значит, человек, воображающий, что он опускается на далекое небесное тело, в каком-то смысле делает это реально, но в минимальную единицу времени и без сложной, дорогостоящей аппаратуры!
– Никогда не слышал ничего подобного! – сказал Саша Владимиру, толкнув его локтем в бок. Георгий Аполлинарьевич улыбался, не сомневаясь в искренности своих коллег.
– И тогда, – профессор, ободренный поддержкой, уже кричал на всю церковь, – я серьезно задумался о нашем мозге, его безграничных возможностях, о том, что он, ничтожный по величине, вмещает в себя всю Вселенную, им же открытую, и понял: да ведь это и есть тот, кого друиды искали в растениях, египтяне в животных, греки на Олимпе, евреи в неопалимой купине, а христиане на Голгофе – Бог! Именно он – и никто другой – выбил на скрижалях моей души: не убий, не укради, не прелюбодействуй!
Но мой бог, мой ум, мой разум никогда не велел мне заколоть собственного сына и истребить аборигенов земли Ханаанской!
Вы спросите: а как же он удостоил своим присутствием каждого из нас, таких слабых и жалких? Уверенно отвечу: так же, как и библейский Элоким появился в монотеистическом мире, то есть совершенно непознаваемым образом. Разве ортодоксальные верующие не удовлетворяются этим ответом?
Андрей был поражен, что, впрочем, случалось после каждого откровения профессора.
– Постепенно я стал делить людей на тех, в ком горит этот божественный огонь – разум, и остальных, чье имя легион, в которых он только тлеет и быстро гаснет, а вместе с ним ум, чувство и, по выражению Канта, нравственный закон в нас. Как печально думать, что никто из них, прожив, может быть, долгую жизнь, никогда вслед за Болконским не поразится мудрости высокого неба, не полюбит женщину, как Вертер, не заплачет над смертью человека, слушая финал Патетической.
– Замечательно сказано! – подмигнул Иван товарищам.
Профессор сиял:
– Мы словно живем в разных измерениях. Порой кажется, что стоит только найти нужную формулу, изменить какой-то код, и эти несчастные осознают трагическую, глубокую красоту жизни – ведь оба наших мира состоят из подобных частиц, но заряженных противоположно. И верно: те же линии, что бессмысленно покрывают полотна ультрамодерных художников, есть и у Пикассо, где они превращаются в геометрический ад с изломанными квадратами ужаса, острыми треугольниками отчаяния, пронзительными зигзагами боли. Из семи звуков, составляющих водуистскую какофонию рок-н-ролла, создана гениальная Лунная соната; почти то же слово, выражающее предел мечтаний мещанина – джакузи – было когда-то криком души потрясенного делом Дрейфуса Эмиля Золя – жакюз! – я обвиняю! – и чуть ли не та же проблема, которая волнует круглую, как мяч, голову футболиста: забить или не забить, стояла перед Гамлетом, мучительно раздумывающим о сущности бытия… Ну-с, Андрюша, согласны ли вы с моей концепцией Бога?
– Да! – откликнулся тот из своего подземелья.
– Прекрасно. Ubi concordia ibi Victoria!
Внезапно в церковь ворвался кто-то тяжелый и пыхтящий, и пол задрожал, будто от слоновьих шагов – сенькиных, сразу понял Андрей.
– Где? – в ужасе спросил он и через минуту уже спускался вниз, обвязанный канатом поперек толстого тела, внезапно застрял на половине пути, качаясь из стороны в сторону, как висельник, не дождавшийся помилования, но после хорошего русского ругательства поплыл дальше и уже держал Андрея в железных объятиях.
– Дурак! – выпалил он сердито, почти зло. – Как тебя угораздило? Почему ты всегда вдряпываешься в такие дела? – засыпал он Андрея вопросами, не давая никакой возможности ответить. – Ну-ка, что здесь? Да, нога словно в капкане. – Андрей охнул. – Будь мужчиной. – Сенька поднатужился и отодвинул балку. – Вот, она свобода, не говоря уже о равенстве и братстве! – провозгласил он и вдруг задрожал, а Андрей, изучив его за много лет, понял, что тот сдерживает слезы. – Я уже решил, что не застану тебя в живых, археолог чертов. Ты ведь мой единственный друг! – (Нет, я сволочь, снова подумал Андрей.) А Сенька продолжал: – Если ты уедешь, мне каюк. Не прижился я душой в Палестинах. Холодно мне в этой жаре, чуждо все, нелюбимо. Не знаю, что я представлял собой в России, но здесь все больше становлюсь мещанином. Да что говорить! – он перевязал Андрея, как раньше себя, и крикнул: – Вира!
Потом, когда они оба оказались наверху, Сенька, ощупывая его, процедил с усмешкой:
– Не стоило так волноваться. Но на всякий случай покажись врачу.
Каким-то отчаянным жестом он выхватил мобильный телефон:
– Я выезжаю, не упусти его, кретин! Это верные десять тысяч!
И убежал…
…С тех пор прошло два года, а сейчас, в номере Георгия Аполлинарьевича, было тихо и грустно оттого, что эта маленькая группа, ставшая на чужбине семьей, распадалась.
Кто-то постучал, дверь приоткрылась. Возникший в проеме низкорослый тщедушный парень жалобно глянул на профессора, который отмахнулся от него, как от прилипчивой мухи:
– Оставьте меня, наконец!
Вошедший пробормотал, запинаясь:
– Залман говорит, что это я недосмотрел, и грозит увольнением. Уступили бы вы ему. Он бывший генерал и привык всего добиваться силой.
– Ну, знаете, мы не на фронте! – заявил профессор и оказался неправ.
Сразу же после ухода несчастного гостя за стеной раздалась пулеметная очередь – там что-то сверлили.
– Безобразие! – поделился Георгий Аполлинарьевич своим возмущением с коллегами, – Этот Залман, администратор, по ошибке решил, что я выезжаю сегодня, и впустил кого-то на ночь. Ну, повинился бы, признал, что произошло недоразумение, мы бы и поладили, – нет, утверждает, что по моей вине приезжий американец будет ночевать на улице.
– Еврейские штучки! – фыркнула Тина, косясь на Юдит. Профессор сделал предостерегающий жест и тихо спросил Андрея:
– Нам нужно извиниться, или ваша подруга не поняла?
– Надеюсь, что нет, – ответил тот.
Тут к звукам перестрелки присоединился грохот канонады, который, очевидно, производил отбойный молоток. Профессор зажал уши ладонями, и когда победно зазвонил телефон, крикнул в трубку, сдаваясь:
– Ладно, ладно, приведите его!
Через минуту наступило затишье, на пороге появилась крепкая, военной выправки фигура с квадратной физиономией, выражавшей торжество полководца.
– Вы не поверите, как мне неприятно! – сообщил Залман.
Стоявший за ним высокий худощавый человек с фотокамерой на плече также извинился:
– Пожалуйста, не сердитесь! Гостиницы переполнены из-за приближающегося праздника.
Его английский, не в пример администратору, был безупречен и искренен. Острым взглядом он впился в профессора:
– По-моему, нам уже приходилось встречаться. У меня профессиональная память. Вот случай! Как-то я снимал модели у Вавилонских развалин и готов поклясться, видел вас там в раскопках.
– Да, Вавилон, Бааб-Или, так называли его аборигены. Припоминаю. Вдруг, чуть ли не из самых руин, вышли красивые девушки, словно жрицы богини Астарты. Мы все были очарованы.
Профессор понемногу остывал, растроганный воспоминаниями:
– Что ж, проходите, ваша комната налево, мистер…
– Боб, просто Боб.
– А может быть, хотите чаю с дороги? Тина, будьте за хозяйку! – он намеренно не замечал Залмана, которого, впрочем, это не задевало. Указав посыльному, куда ставить чемоданы, генерал удалился, довольный миром, навязанным противнику боем.
Предложив американцу сесть, профессор сказал:
– Наверное, при вашем занятии вы остались холостяком, простите мою славянскую бесцеремонность.
Лицо Боба, бесцветное, как у альбиноса, было непроницаемо:
– Тем не менее, я женат и отец маленького сорванца.
– Ну, не геройство ли? – заметил Георгий Аполлинарьевич.
– Да, это мой крест… Знаете, есть картина – забыл фамилию художника – где мужчина оглядывается на удаляющихся от него кокетливых девиц. Название «Упущенные возможности». Точно сказано обо мне. Но я даже не могу оглянуться – немедленно передадут жене, а ей принадлежит еженедельник, для которого я работаю, – Боб вынул из портфеля иллюстрированный журнал, и тот пошел по рукам присутствующих. – Представляете, каково наводить объектив на полуголую красотку и не выдать, что она сводит тебя с ума. Приходится хитрить, изворачиваться, придумывать тысячу уловок, чтобы выразить ей свое восхищение, но уже в другом месте. Это, конечно, между нами, – он наклонился к профессору. – Кстати, в вашей милой компании есть потенциальные модели. Ну, эта с изумительными черными глазами, просто отвернется от меня, а та, беловолосая, пожалуй, не откажется испытать судьбу.
Тина принесла чай, и не смущенная пристальным взглядом фотографа, сказала спокойно по-русски:
– Кажется, я представляю некоторый интерес для вашего журнала?
Боб не нуждался в переводе. Они вели старую игру, и незнание языка не мешало их диалогу.
– Пожалуй, – ответил он, – но необходимы пробы.
– Я готова, – улыбнулась Тина, и только теперь глянула на Андрея..
Быстрым движением она стянула через голову блузку, и так стояла перед всеми, ничуть не стыдясь. И правда: в этом великолепном творении природы – ее бело-розовой груди с ликующими алыми сосками – не было ничего постыдного.
Остальные не разделяли ее спокойствия. Самый чувствительный из них, Саша, почти физически ощущая, что воздух накалился до взрыва, перевел ручку кондиционера на предельную мощность, и свет погас снова. Тогда дрожащая рука Юдит потянула Андрея, и они, натыкаясь на что-то, исчезли, невидимые, так же, как пришли…
В дороге и потом, дома, он пытался объяснить ей необъяснимое – эту сцену с раздеванием, но она молчала, возможно, даже не слушая его. Андрей еще совсем не знал ее, хотя уже понимал, что в Юдит нет ничего от женщины, погребенной заживо под лавой Везувия. Легкая и естественная, она радостно привыкала к ощущению свободы, которую не могли дать ей религиозные родители. В Эйн Карем Юдит словно почуяла зов природы, заглушенный раньше большим городом. Часто, не сказав ни слова, она подымалась к пещере, где росли, обнявшись, алон и эла, или уходила в поле, поросшее ромашкой и полынью. Поначалу Андрей увязывался за ней, но скоро и не без обиды догадался, что он лишний, и следил издали, как она оглядывает голубой горизонт, потом трогает какой-нибудь цветок и улыбается, напевая вполголоса свою любимую песню: «Ламут, ламут, ламут алеха, ламут алеха, ламут алеха» – «Умереть, умереть, умереть для тебя…»
Ее уединению не мешал только старый тайманец, посвящавший девушку в тайные свойства растений. Многие из них постепенно перекочевали в ее комнату, внося свой неповторимый аромат – от сладковато-терпкого розмарина до тревожного, будоражащего – то был рейхан, который рос здесь испокон веков и, не раз вытоптанный полчищами завоевателей, вновь и вновь покрывал молодыми побегами эту землю.
Юдит тоже казалась никому не подвластным, девственным краем, где еще не ступала нога человека – его нога, ревниво думал Андрей. Напрасно ловил он ее взгляд, вслушивался в милую задумчивую речь – ничто не напоминало о том дне, когда он взял ее, сам мучась причиненной им болью. Может быть, после того, как внезапный порыв, отдавший Юдит Андрею, прошел, ее растерянность и стыд представили это таким безобразным, что она просто вычеркнула все из своей памяти? Или причина другая, и Андрея, как случалось в прошлом, обмануло собственное воображение и вино из подвала Нисима?
Существовала единственная возможность узнать правду, и он коварно напал на эту прекрасную страну. Андрей не был жестоким захватчиком, мягко и осторожно подавляя сопротивление, он окружил ее цветущие холмы, вторгся в плодоносные долины, овладел сокровенными недрами, хранившими тайну будущих всходов, и остановился не раньше, чем уловил стон, который признавал очевидное. Тогда он отпустил Юдит, и ей впервые открылась страшная нагота мужчины, охваченного желанием. Она убежала, чувствуя острую тошноту, и Андрей, незаметно приоткрыв дверь ванной, увидел, что дождь идет в его владениях: струи воды льются по золотисто-смуглым плечам, лукаво обходят круглые маленькие груди, устремляются дальше и, сдавленные выпуклыми бедрами, падают вниз меж упруго расставленных ног, а руки Юдит упрямо трут мылом каждый сантиметр ее кожи, будто желая смыть следы унижения. Но и Андрей был упрям и оскорблен. Кинувшись вперед и уже не щадя ее, он схватил Юдит, обвился спрутом вокруг тонкого дрожащего тела, больно сжал ртом ее губы, чтобы не слышать обидных слов, и тут его поразило что-то в черных расширенных зрачках – страх ребенка, ждущего, что его ударят. Он замер, устыдившись, и вдруг понял, что так будет всегда – это сопротивление, бунт, борьба – и силы оставили его.
Они стояли рядом, словно два случайных путника под внезапным ливнем…
Утром он, как и обещал, отвез Юдит к родителям, а сам подъехал к церкви, вход в которую был забит досками. Убедившись, что место безлюдно, подошел к полуразвалившейся стене, протиснулся в скрытый от постороннего глаза проем, потом пролез под двумя колоннами, упавшими одна на другую. Впереди брезжило туманное пятно. Андрей стал пробираться туда, где солнце проникало в главный придел сквозь огромный ломаный круг – все, что осталось от роскошного купола.
На мгновение он испугался, что ее нет – «Богородицы», созданной кем-то из учеников Феофана-грека или даже им самим. Но она по-прежнему была там, где они ее оставили, не освещенная солнечными лучами, словно предпочитала держаться в тени, как и в своей настоящей жизни. Необычным был ее взгляд, обращенный к младенцу, – не канонически умиленный, а полный муки в предвидении его страданий и кроткой веры в то, что они не напрасны.
Но и этот великий художник не сказал всей правды – то, что мать Христа – иудейка и, значит, не голубоглазая и не с льняными волосами, какой он ее изобразил. Андрей представил себе истинную Марию в овале смоляных прядей, черноокую, смуглую, и засмеялся: она напоминала ему другую, существующую с ним в одной реальности и любимую…
Он осторожно снял икону. Решение пришло вчера, после слов профессора, что «Богородица» пропадет в неизвестности.
Порой Андрей сам поражался собственным внезапным порывам. Едва возникнув, они сразу становились необратимыми: так случилось с удивившим всех поступлением Андрея на археологический и – впоследствии – одержимостью еврейской девушкой. Отец, однако, генетически относил его своевольные выходки к их предку, гвардейскому офицеру, импульсивному и пылкому, грозе беспечных мужей красивых жен…
Андрей медленно двинулся со своей ношей обратно. Дневной свет остался позади, и он, очевидно, упустив нужный поворот, очутился среди балок, ржавых прутьев арматуры и паутины проводов. Объятые серой пеленой пыли, они враждебно окружили его в едином фантастическом стремлении – отстоять икону, бывшую душой старого храма во времена возвышения и еще больше – в час разрухи. Он свернул в сторону и наткнулся на новое препятствие – колокол, наполовину увязший в земле, преградил его путь, издав слабый звук – жалкое подобие набата, который должен оповещать о внезапной опасности. Андрей вдруг поймал себя на сочувствии этому всеобщему противостоянию, и не странно – здесь он провел долгие два года трудов и размышлений…