Как читателю известно, будучи ранен в стрелковой роте, я попал в медсанбат, а затем в армейский госпиталь, стоявший в городе Бяла Вельска, неподалеку от границы между Польшей и Чехословакией.

Признаюсь честно: чего я больше всего боялся на фронте, так это госпиталя. Не столько вражеские пули и снаряды меня пугали, сколько операционный стол и хирург в белом халате со скальпелем в руках. Еще я ужасно боялся, что если меня контузит, то в госпитале через меня будут пропускать электрический ток — об этом я еще наслышался в запасном полку. Я заранее дал себе клятву: ни за что не попадать в госпиталь с контузией, лучше умереть! В детстве я, как-то решив попробовать, какого вкуса электричество, лизнул штепсельную розетку — вкус этот мне запомнился на всю жизнь.

Во время боев в Карпатах меня и вправду контузило. Вместо того, чтобы отправиться в госпиталь и пройти лечение, я отлеживался две недели в ротной хозячейке под телегой, а потом два года заикался.

За геройский патриотический подвиг меня наградили орденом Славы III степени, а он давался не каждому (разумеется, об истинной причине своего героизма я умолчал).

Мильт, мечтавший о такой награде, был уязвлен в самых лучших чувствах.

— Ваша нация у казачества славу увела! — ни более ни менее — заявил мне этот старый конокрад, будто «наша нация» «увела» его кобылу.

Как я ни боялся госпиталя, но все же, когда меня ранило в живот, я там оказался. Если бы осколок попал куда-нибудь в руку или в ногу, я, может быть, опять побоялся бы пойти в госпиталь и за свой «патриотизм» получил бы орден Славы II степени. Мильт такого удара, наверно, не пережил бы.

Но теперь вопрос стоял о жизни или смерти, а помирать мне очень не хотелось в мои двадцать лет да и обидно было как-то отправляться в «наркомзем», когда победа уже не за горами. Откуда я мог знать, что ранение не опасное? Это выяснилось только в госпитале, когда сделали рентген.

В медсанбате же никакого рентгена не делали, там действовали на глазок. Раненых клали на операционные столы и «обрабатывали» по конвейерной системе, как в разделочном цеху мясокомбината.

Ну и натерпелся же я страху!

Случайно санитары положили меня на последний стол. Попади я куда-нибудь в середку, скальпель хирурга автоматически обработал бы меня в общем потоке.

С замиранием сердца я наблюдал, как он, кромсая направо и налево, приближался ко мне. Но на последнего раненого у него не хватило сил, выдохся. Тяжело дыша и обливаясь потом, как загнанная лошадь, хирург отшвырнул нож и пошел отдыхать, спихнув меня в госпиталь, где я находился всего месяц и был выписан в выздоравливающий батальон.

Таким образом, в ремонтно-починочном цехе войны я прошел лишь текущий ремонт, а не капитальный, длившийся месяцы, а то и годы.

Мне думается, что для читателя не представляет большого интереса описание палаты, где я лежал, и всяких медицинских процедур, — тем более, что на эту тему написаны целые романы и поставлены кинофильмы.

В своих мемуарах я коснусь малоосвещенных в литературе сторон «наркомздрава». Я полагаю, что без придурков «наркомздрав», как таковой, немыслим, причем не только в годы войны, но и в мирные дни.

Не успели меня принести в приемный покой госпиталя, как какой-то человек в белом халате с криком: «Лева! Родной!» бросился ко мне. С большим трудом я узнал в нем «дракона» Ваську, бывшего своего командира отделения, с которым мы вместе ехали на фронт из «Горьковского мясокомбината».

Васька так разжирел на госпитальных харчах, что сам на себя стал не похож. По его словам, он уже год кантуется в госпитале, живет, как у Христа за пазухой, лучше, чем в санатории. Числится слесарем-водопроводчиком и начальству сапоги тачает. На врачихе женился!

Васька тут же распорядился положить меня без всякой очереди в самую лучшую палату на самое лучшее место…

Но меня ожидал еще один сюрприз: ко мне в палату заявился… Сашка! Оказывается, он здесь кантуется с тех пор, как его ранило. Конечно, он не помнил, как я его поил водой, но ко мне он отнесся, словно родной, будто никогда не гонял меня, как собаку.

Старшинские погоны Сашка опять сменил на солдатские, но зато в госпитале он был далеко не последним лицом — начальником хлеборезки. Сашка заверил меня, что в его власти не выписывать меня из госпиталя сколько угодно, с начальством, мол, он вместе выпивает и гоняет в преферанс, у него здесь все свои. Так мы опять собрались втроем.

Как-то в нашей «Ишачиной дивизии» была объявлена тотальная мобилизация, и некоторых придурков, под горячую руку, загребли на передовую. Даже одного из своих ординарцев генерал отправил на передовую, чтобы показать пример всему начальству. Все эти придурки попали в стрелковую роту, где я был писарем, и в первом же бою выбыли в «наркомздрав». Многих из них я тоже повстречал в госпитале в добром здравии. Кто пристроился в ординарцы к начальству, кто при кухне состоял или на складе, один стал чтецом при клубе, другой — баянистом, А многие просто отдыхали от ратных трудов, числясь выздоравливающими, то есть соображая насчет выпивки и баб.

Вид у всех был просто цветущий. За все годы войны только в «наркомздраве» довелось мне наблюдать такое скопление упитанных, краснолицых и самодовольных людей, всегда в меру подвыпивших, о чем свидетельствовал исходивший от них запах алкогольных паров. Спирт из госпитальных запасов зря не пропадал.

Кстати, в послевоенные времена очень похожая публика вместо госпиталей стала прохлаждаться в санаториях и пансионатах закрытого типа. Застиранные бязевые халаты они сменили на махровые импортные, и попахивать от них стало уже не денатуратом, а марочным коньяком. Это была все та же придурочная братия, но перековавшая мечи на орала. Приверженность их к «наркомздраву» общеизвестна. Я уже не говорю о высокопоставленных придурках, для которых созданы персональные здравницы на всех курортах, но и для мелкой придурочной сошки созданы условия, которые рядовым строителям коммунизма и не снились.

Однажды, находясь в Железноводске в задрипанном санатории «Ударник», предназначенном для рядовых язвенников и гастритников, я случайно проник в цековскую здравницу «Горные ключи», специально сооруженную для партийных придурков не особо высокого пошиба: секретарей райкомов, всяких «замов» и «помов» и техперсонала. Видимо, в наказание, среди этой сошки был помещен тогда и разжалованный член Политбюро, человек с самой длинной в СССР фамилией И-примкнувший-к-ним-Шепилов, которого я имел удовольствие лицезреть, когда он в гордом одиночестве прохаживался по дороге вокруг горы Железной.

В цековский храм затащил меня один знакомый придурок, — по большому блату доставший туда путевку, — чтобы продемонстрировать мне, какая жизнь будет при коммунизме. Ведь в «наркомздраве» для придурков уже создано светлое будущее. Я увидел дорогие ковры, хрустальные люстры, мебель красного дерева с инкрустациями, портьеры из натурального бархата и портреты членов Политбюро. Товарищ сообщил мне по секрету, что под санаторием имеется прекрасно оборудованное бомбоубежище с бильярдным залом. Я думаю, что этот факт должен бы заставить призадуматься стратегов Запада: если во Второй мировой войне придурки сыграли весьма важную роль, то в условиях термоядерной войны они могут превратиться в решающий фактор.

Не дай Бог, вспыхнет термоядерная война. Живая сила воюющих армий может быть уничтожена, но придурки-то все равно уцелеют. Перекантуются где-нибудь в «наркомздраве» и опять возьмутся за решение всемирно-исторических задач, как это уже было после Второй мировой войны. Не в колхоз же им, в самом деле, идти ишачить.

* * *

Теперь рассмотрим другой вопрос: за счет кого же пополнялся «наркомздрав»?

— За счет раненых на фронте, — может сказать читатель. Действительно, с фронта непрерывным потоком поступали в «наркомздрав» раненые вражескими пулями и осколками, а также контуженые.

Однако, наряду с этим потоком, неудержимой лавиной поступали раненые иного рода.

— Любов побеждает смерть! — когда-то гениально заметил товарищ Сталин.

На войне смерть всегда набирает силу, поэтому извечная битва любви со смертью приняла особенно ожесточенный характер. Действия на сердечном фронте резко активизировались в конце войны, когда Советская армия приступила к выполнению освободительной миссии за пределами государственных границ СССР, а союзники открыли на Западе Второй фронт против немцев.

Видимо, не зря в «наркомздраве» этот активизировавшийся сердечный фронт стали именовать Третьим фронтом, ведь наши потери на нем намного превышали потери и союзников, и немцев — вместе взятых — на Втором фронте. Поскольку такое положение серьезно угрожало боеспособности советских войск, помимо «наркомздрава» на Третий фронт были переброшены все политорганы. Издавались секретные приказы, согласно которым выбывшие из строя на Третьем фронте приравнивались к дезертирам, самострельщикам и членовредителям. После излечения в «наркомздраве» их должны были направлять в штрафные роты.

Но куда там! Потери росли, как снежный ком, и ни о каких штрафных ротах и думать уже не приходилось: по меньшей мере, половину офицеров туда пришлось бы послать, а кто бы тогда солдатами командовал?

В первую голову на Третьем фронте отличался цвет армии, наиболее боевые и отважные рубаки. Но и придурки им не уступали, используя свои позиции и свою накопленную в тылах мужскую силу. В общем, любовь не только смерть побеждала, но, если быть до конца откровенным, на фронте любовь косила всех без разбора — в том числе и самих политработников — кто знает, сколько прекрасных и высокоидейных армейских коммунистов пало жертвами морального разложения.

Третий фронт, как и другие фронты, имел своих выдающихся героев. Отличился на нем и прославленный маршал Рокоссовский, — о чем я уже упоминал, — но особенно выделялся своими подвигами дважды герой Советского Союза гвардии генерал-лейтенант авиации Василий Иосифович Сталин, которого по праву можно считать Верховным Придурком Советской армии.

Солдатская молва разносила по всем фронтам легенды о любовных похождениях и кутежах сына гения человечества и величайшего полководца всех времен и народов. До поры до времени не была предана огласке беспримерная деятельность на Третьем фронте ближайшего сподвижника Вождя народов маршала Советского Союза Лаврентия Павловича Берии. Только, когда, благодаря бдительности таких же верных ленинцев, было неопровержимо установлено, что маршал Берия еще с семнадцатого года являлся замаскированным дашнаком, муссаватистом и платным агентом мирового империализма, — вскрылось, что Лаврентий Павлович иногда позволял себе изменять жене. В общей сложности он проделал это с 857 женщинами, как об этом со всей партийной прямотой сообщил партии наш ленинский ЦК.

На Третьем фронте

Будучи всего лишь ротным писарем, я в высоких сферах не вращался. Только в период своей недолгой штабной карьеры случайно соприкоснулся с сердечными делами генерала Веденина, командира нашего корпуса, содержавшего личный гарем, которому мог позавидовать турецкий паша средней руки. Генеральского адъютанта в штабе так и называли «начгар» (то есть — начальник гарема). Этот «начгар» всем хвастался ночными генеральскими победами: трахнули эту, трахнули такую-то, каждое утро об этом всем докладывал, видимо, желая таким способом поднять престиж генерала.

Конечно, полковое начальство подобной роскоши себе позволить не могло, но и среди него тоже было немало героев Третьего фронта. Именно на этом фронте наш полк потерял одного из храбрейших своих командиров, отчаянного сорвиголову гвардии подполковника Наджабова, которого пришлось основательно госпитализировать. Ходили слухи, будто его даже разжаловали за венболезни.

Я буду говорить о том, что знаю, и расскажу, как пополняла «наркомздрав» моя рота. Начну с боевых потерь, а затем коснусь и сердечных.

Поскольку в мемуарах по возможности следует придерживаться строгой документальности, я приведу секретные данные о движении численного состава нашей стрелковой роты в процессе боя.

Из этих средних данных читатель может видеть, что основные потери (до 60 % личного состава) рота несла, едва вступив в соприкосновение с врагом. В штабах почему-то существовало предвзятое мнение, будто в первую очередь выбывали из строя необстрелянные люди, а опытные вояки остаются и ходят в атаки и контратаки.

Но дело-то обстояло как раз наоборот, о чем свидетельствовала ротная ведомость учета личного состава и боевых потерь (так называемая книга «наркомзема» и «наркомздрава»), согласно которой бывалые вояки, только что выписанные из «наркомздрава», тотчас же возвращались обратно. Такое даже правило у придурков было заведено: в первый день боя с нетерпением поджидали они, когда старшины и писаря вернутся с передовой.

Дело в том, что водку мы получали в этот день на все 60 человек, то есть 6 литров, из расчета по 100 граммов на душу.

А к нашему приезду на передовой оказывалось от силы человек 25, остальных, как ветром сдувало при первых же выстрелах, и они гурьбой устремлялись в «наркомздрав» с легкими пулевыми ранениями в конечностях.

Таким образом, излишек водки составлял у нас литра три с половиной! Конечно же, мы ее обратно на склад не сдавали.

В последующие дни излишек составлял максимум пол-литра, и мы — старшина, я и ездовой — по-братски его распивали. Так что учет боевых потерь велся по двойной «бухгалтерии» — и по ведомости, и по водке.

Но почему все-таки основное пополнение уходило в «наркомздрав» в первые же минуты боя? Оттого, что в эти минуты происходили наижарчайшие схватки? Честно говоря, не совсем так. Однажды на формировке я случайно подслушал, как два наших солдата — Иван Нечипоренко и Федя Мерзляков — тайком уговаривались.

— Ваня, значит, как в бой вступим, ты зараз мне в руку, а я те в ногу.

— Постой, Федь, — возражал другой, — ежели я сперва те в руку, как же ты с одной руки-то стрелять будешь? Заместо ноги в башку мне угодишь!

— Вань, прошлый раз-то, как у нас было? Ты мне в ногу, я те в руку, а теперь давай поменяемся. Чтобы по-честному.

— Тогда ты первый должон в меня стрельнуть.

— Значит, зараз, я те в ногу, а опосля ты мне в руку… На том они, видно, и поладили.

После этого я понял, почему именно в самом начале боя столько народу в «наркомздрав» улетучивается. По мере того, как война подходила к концу система «ты мне в ногу, я те в руку» распространялась все больше. Это можно было определить по бидону, в котором водки оставалось все больше и больше. Естественно, и пьянка в тылах возрастала.

О потерях личного состава на Третьем фронте расскажу на примере саперной роты, где я пробыл больше времени, чем в стрелковой.

Разумеется, без женской темы в солдатских разговорах никогда не обходилось, но с практикой обстояло хуже.

Не зря саперы называли себя «каторжниками войны». А малокалорийное питание тоже сердечным похождениям не способствовало.

— Жив будешь, но бабу не захочешь! — как любил говорить повар Колька, разливая по котелкам баланду.

Но, вопреки всему, саперная рота была достойно представлена на Третьем фронте. Нашу честь поддерживала сборная команда, за которую вся рота болела, радовалась ее победам и глубоко переживала неудачи.

Капитаном команды по праву считался Мильт, самый многоопытный бабник — каким и полагалось быть донскому казаку да к тому же еще станичному милиционеру. Мильт хвалился, что у самого начальника райотдела молодую жену отбил!

Центральным нападающим единогласно был признан Бес, на счету которого числилось больше всего побед, за ним тянулись молодые сержанты и командир второго взвода лейтенант Григорьян со своей бородой, смахивающий на ассирийского царя Навуходоносора.

Командир роты играл больше роль судьи, поскольку он в похождениях не участвовал и всегда жил солидно, имея персональную ППЖ.

Читатель, конечно, догадывается, что я относился к разряду болельщиков, причем не особо искушенных, прямо надо сказать: мой первый роман со студенткой Любой в городе Горьком, оборвавшийся из-за неожиданной отправки на фронт, дальше совместного посещения кино не успел зайти.

Правда, у меня оказалась ее фотокарточка — Люба попросила срисовать ее портрет — с полустертыми словами на обратной стороне: «Каво люблю, тому дарю» (подозреваю, что эта дарственная надпись предназначалась не для меня). Тем не менее, Любина фотокарточка в роте имела потрясающий успех, и мне даже завидовали — мол, у такого очкарика-недотепы какая девушка красивая!

Даже наша ротная ППЖ Нюрочка о моем выборе отзывалась одобрительно. Романтическую любовь она считала делом святым и со всей решительностью защищала меня от подковырок.

Нюрочка была в роте санинструктором, так сказать, представителем «наркомздрава», и по совместительству являлась также объектом коллективных атак нашей команды.

Вообще-то у нас в полку придурочных дон-жуанов было хоть отбавляй, но она ими не особенно тяготилась: ведь еще до армии она работала по самой древнейшей профессии на Краснодарском вокзале и тайны из этого не делала. Ее груди, бедра и ягодицы, по всеобщему свидетельству очевидцев, были покрыты искуснейшей татуировкой. Например, на одной половине эпинштейна (так изысканно называл эту часть ее тела Мильт) была изображена кошка, а на другой — мышка. По словам тех же очевидцев, когда Нюрочка ходила, кошка догоняла мышку, как живая!

Однажды сам командир полка майор Кузнецов из чистого любопытства решил взглянуть на Нюрочкины «картинки» и так ими пленился, что забрал Нюрочку из нашей роты к себе, произвел в свою личную ППЖ.

Таким образом она и вознеслась в полковые гранд-дамы, распоряжалась командирским адъютантом и ординарцами, как хотела, говорили, и сам майор попал к ней под каблук.

Краснодарский вокзал и саперную роту она уже не вспоминала, поплевывая на нашу команду с высоты своего положения, и лишь для Беса делала исключение.

Потом у майора Нюрочку отбил какой-то дивизионный начальник, и она пошла наверх — в конце войны ее видели в машине с каким-то генералом, всю увешанную медалями.

Потеряв фронтовую подругу, ротная команда подалась на сторону — к этому времени наш полк попал за границу в Европу.

4-ый Украинский фронт в Германии не воевал. Мы с побежденным немецким населением, которое поднимало перед советскими солдатами руки и ноги вверх, почти не сталкивались.

Я надеюсь, что читатель великодушно простит мне отсутствие похождений на Третьем фронте, каковые, вероятно, обогатили бы мои мемуары. Это объяснялось не только моей застенчивостью и малой осведомленностью в сердечных делах, но, главным образом, паническим страхом перед венерическим госпиталем. По рассказам побывавших там «канареечников» — «канарейкой» ласково называли гонорею, самую распространенную награду за сердечные успехи, — им впрыскивали в берцовую кость лошадиную дозу скипидара. После этого “канарейка” улетала, но многие по несколько дней лежали без сознания, а затем ползали на карачках целый месяц, пока приходили в себя. Поймать «канарейку» — это было еще полбеды. Можно было запросто обзавестись и бледной спирахетой, которая, проникая в организм, откусывала носы и высасывала мозги.

— Волков бояться — в лес не ходить! — посмеивались солдаты, бесстрашно атакуя освобождаемый от фашистского ига прекрасный пол. Я же из-за своей мнительности дал себе зарок — к сердечным делам приступить лишь по возвращении домой. (Между прочим, когда я женился, моя покойная теща, в годы войны работавшая врачом в тыловом госпитале, потребовала от меня, как от фронтовика, справочку от венеролога).

Но на фронте разве можно было от чего-либо зарекаться. Однажды я чуть было не угодил в объятия к Нюрочке, к которой испытывал лишь отвращение, хотя она мне и покровительствовала. Это случилось в самый страшный момент моей жизни, когда резерв нашей саперной роты был окружен немцами на высоте 718 в Карпатах. Мы оказались в старых окопах, оставшихся со времен Первой мировой войны, где заняли круговую оборону.

Боеприпасы кончились, но немцы, на наше счастье, об этом не догадались. Вместо того, чтобы просто подойти и взять нас в плен, суетились внизу, перестраиваясь для последней атаки, а их пулемет не давал нам поднять головы. С Нюрочкой нас было тринадцать душ, направлявшихся строить НП для командира полка. Дыхание смерти уже коснулось нас, казалось, спасения нет. Но и в этот последний миг любовь не отступила перед смертью. Я не видел, как это началось, когда оглянулся — за моей спиной сопела и барахталась куча тел, из-под которых доносился Нюрочкин голос:

— Ребята, еврейчика пустите, — ходатайствовала она за меня, — помрет ведь не пое. мшись…

Какая-то неведомая сила едва не бросила меня в сопящую кучу, но тут немецкий пулемет вдруг захлебнулся, и лейтенант Григорьян, не успев натянуть штаны, бросился из окопа с криком: «Второй взвод, за мной!» Возможно, немцы, перезаряжавшие пулемет, оторопели из-за того, что мы в таком неприличном виде их атаковали… Все произошло в считанные мгновения. Двое немцев бросились бежать, троих мы перебили лопатами и с трудом унесли ноги, скрывшись в лесном завале.

Насколько мне помнится, еще один шанс я, к своему счастью, упустил, но уже не с Нюрочкой, а с очаровательной цивильной паненкой Зосей из польской деревеньки в Краковском воеводстве. Дело было так. Когда мы пришли в дом, отведенный для ночевки инженеру, там оказались две смазливые полячки. Инженер, бывший «под мухой», облюбовал себе хозяйку дома, а мне и своему ординарцу Женьке приказал заняться паненками. Но нам с Женькой в тот момент было не до чего, от усталости мы просто падали с ног и заснули, как убитые.

Вечером подвыпивший уже изрядно инженер нас растолкал и устроил разгон:

— Эх, вы, баб-то проспали, минометчики их увели! Вы саперную роту позорите. Чтобы паненок мне обработали, иначе я вас из саперов повыгоняю! — пригрозил он.

В общем, честь роты надо было поддержать. Когда паненки вернулись, Женька, не долго думая, полез к ним в кровать, под перину, а там спало все семейство — и мама, и папа, и дедушка с бабушкой! Я, конечно, постеснялся так поступать и попросил Женьку послать одну паненку в прихожую, где никого не было. Эта самая Зося упрашивать себя не заставила, а тут же явилась с намерением отдаться. Вот-вот это должно было совершиться, как вдруг дверь на улицу настежь распахнулась, и в прихожую ворвалась разъяренная Александра Семеновна, ППЖ командира нашей роты, крича на весь дом: «Здесь капитан с этой рыжей курвой? Они к инженеру пошли, я знаю!» — она имела в виду Катю, бывшую до нее ППЖ у командира и недавно вернувшуюся из госпиталя. Александра Семеновна стала обыскивать все углы, даже под кровать заглядывала. Меня сейчас же послали искать капитана. Так что приказ инженера я выполнить не успел, однако, сожалел об этом недолго.

Через несколько дней после этой ночевки та же Александра Семеновна, фельдшер полковой санчасти, вызвала меня и без обиняков сказала: «А ну-ка, скромник, скидай штаны! Б-дь твоя из прихожей всю минометную роту „канарейкой“ наградила».

После того, как мы начали свою освободительную миссию в Польше, потери нашего полка на Третьем фронте резко возросли. В связи с этим был проведен партийно-комсомольский актив. Выступал инструктор политотдела, призывавший повысить морально-политическое состояние всего личного состава перед лицом венерических болезней, которые, как он выразился, — «льют воду на мельницу Гитлера». Коммунисты и комсомольцы, вдохновляемые мудрым руководством товарища Сталина, должны быть в авангарде борьбы. Выступал и комсорг полка лейтенант Кузин:

— Бледная спирахета — оружие врага! — заявил он. — Наша боевая стенная печать должна ударить по ней со всей беспощадностью.

Эта директива непосредственно касалась меня. Я был по совместительству редактором ротного «Боевого листка», за оформление которого не раз получал благодарности. «Боевой листок» выпускался на специальных бланках, на них типографским способом был напечатан заголовок с портретом товарища Сталина и девизом «За нашу советскую родину!». Оставалось только вписать туда заметки на злободневные темы. Но я придумал новый метод. Вместо нудных заметок, которых никто не читал, я рисовал портрет какого-нибудь ротного героя, отличившегося в бою, и писал всего несколько слов: «Берите пример с гвардии сержанта такого-то!» Такие «Боевые листки» пользовались большим успехом. Герои потом забирали их себе и свои портреты посылали домой либо любимым девушкам.

Я долго ломал голову над тем, как ударить по бледной спирохете. И вот на ум пришли слова любимого поэта моей юности В. Маяковского, который когда-то «вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката».

Подражая великому поэту и художнику, я решил «шершавым языком плаката» пройтись по сифилису. На бланке «Боевого листка» я изобразил целый плакат под названием «Бледная спирохета — оружие врага!» Для пущего страху бациллу я изобразил в виде отвратительного дракона, которого держит на цепи вражеская рука с фашистским знаком.

Этот «Боевой листок» не только в нашей роте, но и во всем полку пользовался необычайной популярностью. Его даже перепечатала дивизионная многотиражка. Конечно, в первую очередь, была отмечена работа нашей политчасти, но и меня не обошли — представили к медали «За боевые заслуги».

Казалось бы, такая удача открывала путь к дальнейшей карьере. Окрыленный успехом, я думал над следующим «Боевым листком», где решил пройтись «шершавым языком» по трипперу. Но, как это у меня всегда бывало, за успехом последовал срыв. Читатель, вероятно, помнит, как печально окончился мой первый опыт в области политической сатиры на Переведеновке. И снова подвел товарищ Сталин. Где-то в высоких политинстанциях (чуть ли не в Главном политуправлении), куда занесло мой «Боевой листок», в нем обнаружили грубую идеологическую ошибку, пропущенную нижестоящими политорганами. Их внимание было обращено, главным образом, на солдатский член в зубах у бледной спирохеты, а тот факт, что в заголовке рядом с этой непристойностью присутствует изображение товарища Сталина от их внимания ускользнуло. В итоге у нас в дивизии полетело два редактора со своих постов за политическую близорукость: редактор дивизионной многотиражки «За родину, за Сталина!» и редактор ротного «Боевого листка», то есть — я. На мою должность назначили Нюрочку, которая рисовать совсем не умела, но зато сочиняла стихи. Первое ее произведение начиналось так: «Моральный облик повышай, спирохету убивай».

Между тем, мой удар по бледной спирохете почему-то привел к противоположному результату — саперная рота стала нести от нее все большие потери. Как от нее, так и от «канарейки». И счет им открыл не кто иной, как «сын полка» Жорка! Мильт, разоблачив его и предварительно выпоров ремнем, свез его в медсанбат, откуда тот вернулся лишь месяца через два. Но, видимо, ни Мильтов ремень, ни скипидарная инъекция ему впрок не шли. В следующий раз он ухитрился подхватить где-то бледную спирохету и выбыл с ней в госпиталь.

Следом за Жоркой два лучших сержанта поймали по «канарейке», затем в венерический госпиталь выбыли наш помкомвзвода и ездовой из хозячейки, за ним ординарец инженера, за ординарцем — самый опытный минер… Семнадцать процентов личного состава потеряли саперы на Третьем фронте.

А как обстояло дело в стрелковой роте? В последние месяцы войны, когда я там находился, обстановка на Третьем фронте резко изменилась, так же, как это произошло с Румынией и Болгарией, повернувшими оружие против фашизма. Из союзника врага Третий фронт превратился в ударную силу, обеспечившую нашу победу.

К этому времени в стрелковых частях с личным составом создалось тяжелое положение. Иной раз, вместо пехоты, фронт приходилось держать артиллерии: если бы противник был в состоянии нанести нам контрудар, это могло бы привести к катастрофическим последствиям. И тут ввели в действие колоссальные резервы Третьего фронта, находящиеся на излечении в «наркомздраве». Венбольные были брошены в бой, что сыграло свою роль в разгроме фашистского врага.

Например, наш стрелковый батальон последнее время пополнялся в значительной степени именно за их счет. Вначале были сложности — здоровые солдаты не хотели находиться вместе с сифилитиками и больными гонореей, опасаясь заразы. Проводились политбеседы, в которых разъяснялось, что враг специально раздувает панику и сеет страх перед венерическими болезнями, чтобы подорвать боеспособность советских войск. Советская медицина с успехом их излечивает, и ничего страшного нет. А от больных заразиться нельзя — зараза, мол, не передается через котелок, а лишь через бабу. Но большинство здоровых солдат было заражено предрассудками на этот счет, и, чтобы поднять моральный дух войск, командование произвело переформирование, отделив здоровых от больных. Во второй роте, где я был писарем, оказались одни сифилитики, которых пообещали после победы вернуть на дальнейшее излечение. Несмотря на это, они были очень недовольны.

— Мы товарищу Сталину напишем, чтобы он знал, как с нами поступают! — возмущались сифилитики. — Больных не имеют право посылать на передовую, нет такого закона! Пусть сперва вылечат!

У них был старший — танкист Барзунов, который писал жалобы и в политчасть ходил, пытался что-то доказать.

— Почему здоровый может погибать за родину и товарища Сталина, а сифилисный — нет? — спрашивал его начальник штаба батальона лейтенант Степанов, носивший всегда пистолет за поясом.

Однажды Барзунов отказался подчиниться приказу лейтенанта, и тот застрелил его на глазах у всей роты.

Но в общем, наши сифилитики воевали не хуже других. Бойцы Третьего фронта наверняка сражались и в войсках, штурмовавших Рейхстаг и водрузивших над ним знамя победы.

Дело анархиста Кропоткина

Победу я встретил в выздоравливающем батальоне, но, разумеется, даже тут у меня не обошлось без ЧП — я уже подчеркивал, что у меня все получалось не как у людей. Когда, на радостях, шла повальная пьянка, я сидел под арестом в подвале комендатуры в весьма приятном обществе сдавшихся в плен немецких солдат и изловленных полицаев, а также членов городской управы, встречавших хлебом-солью советские войска.

Что же такое стряслось в этот день, навсегда вошедший в историю человечества, когда ликующие толпы заполнили улицы и площади Москвы, Нью-Йорка, Лондона, Парижа; когда столица нашей родины салютовала воинам-победителям, а Великий Вождь и гениальный полководец всех времен и народов товарищ Сталин поздравил советский народ с победой? Как удалось коварному врагу в такой момент подбросить в нашу бочку меда свою гнусную ложку дегтя?

Конечно, мне, рядовому солдату выздоравливающего батальона, случайно оказавшемуся свидетелем этой вылазки врага, результаты расследования не могли быть известны. Я только знаю, что расследованием этого дела занимались не какие-нибудь оперы, вроде нашего Скопцова или Зяблика, а полковники и генералы, неожиданно нагрянувшие в трофейных «Мерседесах».

Меня выписали в выздоравливающий батальон, когда война подходила к концу. Сводки Совинформбюро сообщали о боях за Рейхстаг, и в госпитале уже готовились обмывать победу. Компании придурков запасались впрок спиртным и закуской — великий день вот-вот должен был наступить. Во всех корчмах места заранее были забронированы.

И в этот решающий момент вдруг пришел приказ переходить на новое место. Госпиталь перебрасывали «вперед, на Запад!», поближе к фронту. Как растревоженный улей загудел наш «выздоравливающий», который должен был двигаться на новое место первым. Естественно, начали обмывать расставания и прощания. Добрая половина прекрасного пола Бяла Бельска вышла нас провожать. И батальон пополз со скоростью черепахи, не укладываясь ни в какие графики. И вот начальство, чтобы успеть подготовить место, послало вперед небольшой авангард под командой коменданта госпиталя. Конечно, комендант набрал в команду прежде всего кантовавшихся в выздоравливающем батальоне придурков. Я туда попал по протекции Васьки и Сашки. При этом команда не топала пехом, как все, а добиралась до места на попутном автотранспорте, для удобства разбившись на мелкие группы.

Народ уже был прилично поддавший на проводах. В нашей команде оказался непонятно откуда взявшийся моряк с баяном, так что мы не скучали, пока добирались до сборного пункта.

Комендант встречал всех подъезжавших у развилки шоссейных дорог, одна из которых вела в город Тржинец, согласно дорожному указателю, находившийся в 23 километрах.

Туда нам и надлежало следовать.

Из начальства за старшего с нами пошел только сержант, а комендант и другие офицеры отправились к регулировщицам на блядоход, пообещав завтра утром подскочить в Тржинец на попутной машине и ждать нас на КПП.

Но мы прибыли в город не к утру, а лишь под вечер. Пока шли, команда наша не пропускала ни одной придорожной корчмы. Заночевали мы в городке, где не оказалось ни одной живой души. Дома стояли полные добра и всевозможных припасов, шнапса, вина и пива. Уж там-то мы попировали!

Если бы не хмель, то, конечно, мы бы обратили внимание на то, что дорога совершенно безлюдна и мост перед городом взорван. Но пьяному, говорят, и море по колено, не то что речушка.

Водную преграду мы форсировали на «ура» и с разудалой песней под баян вступили в город Тржинец. Моряк почему-то затянул «Песню военных корреспондентов», особенно любимую всей придурочной братией за ее припев:

Эх, с наше повоюйте, С наше покочуйте…

Мы и не подозревали, распевая во все горло: «…С ручкой и блокнотом, а то и с пулеметом первыми врывались в города…», что мы и вправду являемся «первыми советскими войсками», вступившими в этот город. Правда, пулемета у нас не было — на сорок человек был только один автомат у сержанта. Откуда мы могли знать, что из-за штабной неувязки госпиталь был направлен в город, еще не освобожденный от врага? Лишь позже выяснилась причина этого недоразумения: город оказался на стыке двух армий и из-за нарушения взаимодействия оказался обойденным наступавшими советскими частями. Да наша придурочная команда и на пушечный выстрел не посмела бы приблизиться к нему, знай мы, что в нем засели вооруженные до зубов подразделения фолькштурма.

На наше счастье, немцы отступили из города в тот самый момент, когда мы под баян бесстрашно форсировали водную преграду. Единственной опасностью, которую некоторые из нас все же сознавали, в том числе и я, была встреча с комендантским патрулем. Всю нашу нетрезвую компанию он мог бы отконвоировать на губу. Поэтому, вступив в город, мы для порядка разобрались в строй, с воодушевлением продолжая пение.

Судя по восторженной реакции местных жителей, наши песни им очень нравились, а мы уж, конечно, старались вовсю: мол, знай наших.

— Держись, паненки — «выздравбат» идет! — кричал моряк, наяривая на баяне.

Мы вышли на большую площадь, запруженную сбежавшимся со всех сторон народом. Путь нам преградила трибуна, обтянутая наспех красной материей и украшенная портретами и флагами. В первую очередь всем бросился в глаза большой портрет товарища Калинина в массивной золотой раме, а уж потом портрет товарища Сталина, вырезанный из старой газеты и наклеенный над ним.

Все это было так неожиданно, что мы даже немного оторопели. Строй наш смешался, и песня оборвалась.

— Братцы, вроде не туда зашли? Поворачивай оглобли! — закричал моряк.

Но тут суетившиеся у трибуны цивильные двумя группами направились к нам. Каждая несла по караваю хлеба на белых рушниках. На одном рушнике было написано на скорую руку «Мiласти просемъ», а на другом — «Дабро пажаловат». Мы еще больше растерялись, но выручил всех Срулевич, бывший генеральский парикмахер, когда-то раненный в задницу (он видел не раз, как генералу подносили хлеб-соль).

Выйдя вперед, он принял буханки и расцеловался с отцами города, после чего, смахнув слезу, прямым ходом полез на трибуну.

Только тогда мы поняли, что это ведь нас встречают! Об истинной причине столь торжественной встречи никто не догадывался. Все решили, что население захотело уважить нас, как раненых бойцов, проливших свою кровь в боях с фашизмом. Многие спьяну так расчувствовались, что даже заплакали. От избытка чувств моряк стал бить себя в грудь и материться.

Пока Срулевич, как полагалось в подобных случаях, трепался о международном положении, все оживленно рассматривали шикарный портрет всесоюзного старосты.

— Вон какой почет Михал Иванычу за границей! — с гордостью говорили солдаты.

Чем-то родным и домашним веяло от этого портрета, напоминавшего о мирных довоенных днях. Во время войны о всесоюзном старосте почти и не вспоминали, он даже никакого воинского звания не имел.

В общем, как-то так само по себе произошло, что всесоюзный староста на этом стихийном митинге оказался в центре всеобщего внимания. И когда Срулевич, сообщив с трибуны о том, что он представлен к званию героя за то, что прикрыл своим телом генерала во время бритья, провозгласил здравицу в честь товарища Калинина, все дружно грянули «Ура!»

Моряк с возгласом: «Михал Иваныч, родимый ты наш!», полез на трибуну прямо с баяном.

— Граждане и гражданочки, братья и сестры, примите пламенный краснофлотский привет от лица всего экипажа тральщика «Калинин» в моем лице, — начал он и закончил свое выступление песней «Любимый город может спать спокойно», которой бурно зааплодировала вся площадь.

Затем выступил один портной, он оказался земляком Михаила Ивановича, происходил из Калининской области. Его стали качать на радостях.

Я тоже выступил с небольшим предложением, которое, однако, вызвало такую бурю восторга, что, наверное, с полчаса все не могли успокоиться: площадь, на которой происходил митинг, я предложил назвать в честь Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Калинина. Когда все высказались и воздали Михаилу Ивановичу должное, подошел черед городских властей благодарить нас за освобождение города от фашистов. Вот тогда-то мы разинули рты и мгновенно отрезвели.

— Братва, — обратился к нам моряк, — раз такое дело — сматываемся отсюдова, пока не поздно… Если немец пронюхает, что мы из выздоравливающего, да еще безоружные — нам хана! Немцы вернутся и перебьют нас, как котят.

Срулевич заявил, что за взятие города нам полагается геройское звание, поэтому отступать нельзя. Он явно метил в дважды герои.

— Нас…ть я хотел на твои звания, мне жить охота! — возразил ему моряк.

Мы зашли в оставленную немцами комендатуру, и команда, как самого грамотного, выбрала меня исполняющим обязанности коменданта города. После чего пошли «отмечать» дальше. Прибытие в город советских и чехословацких частей мы проспали. Проспали мы и приезд в город закрытых машин с вооруженной охраной.

Проснулся я среди ночи от стрельбы. На улице было светло, как днем, от сигнальных ракет, взлетавших над городом во всех направлениях. Сквозь беспорядочную пальбу слышались истошные крики. В доме не оказалось ни души — ни радушных хозяев-чехов, ни наших ребят — меня занесло в одну компанию с моряком, Срулевичем и сержантом, но я раньше всех вышел из строя и очутился под столом.

С похмелья я перепугался не на шутку, решив, что немцы ворвались в город и все бежали, бросив меня одного.

Я бросился прочь из дома, но в дверях столкнулся с каким-то лейтенантом и двумя солдатами с винтовками. Это были наши.

— Товарищ лейтенант! Ребята! Что стряслось? — закричал я. — Почему стрельба?

— Брось дурочку валять! Какой части? Как фамилия? — отбрил меня лейтенант.

— Рядовой 2-ой роты выздоравливающего батальона Ларский! — ничего не соображая доложил я.

— Тебя-то нам и надо. Обыскать его! — приказал он солдатам.

Без ремня и обмоток меня повели под конвоем сквозь ликующую толпу.

— Виват! Ура! Победа! Да здравствует товарищ Сталин! — кричали военные и цивильные, обнимаясь, целуясь и выпивая прямо на улице.

И тут до меня дошло.

— Победа! Ура! — заорал я, как оглашенный, и, не помня себя, рванулся было в толпу.

— Ни с места! Отставить разговоры! — крикнул лейтенант. Совершенно обалдевшего меня впихнули в подвал, где среди арестованных находилась почти вся наша команда.

Чувствую, что пришло время прервать повествование и объяснить, что же произошло в городе Тржинце в канун дня победы. Почему в самый разгар веселья прибыли следователи по особо важным делам? Какое событие привело к неожиданным массовым арестам?

Думаю, что подобного ЧП не знала не только история Великой Отечественной войны, но и вообще советская история. Как установили органы, личность, изображенная на портрете в позолоченной раме, оказавшаяся в центре внимания нашего стихийного двухчасового митинга, никакого отношения к Михаилу Ивановичу Калинину не имела. Более того, эта личности злонамеренно (видимо, в провокационных целях) выставленная рядом с товарищем Сталиным, не имела отношения ни к ЦК нашей партии, ни к советскому правительству. Но зато, как установили органы, не исключена возможность, что нити вели к белогвардейскому подполью и окопавшемуся в Лондоне правительству Миколайчика.

КАК УСТАНОВИЛА СОВМЕСТНАЯ ЭКСПЕРТИЗА КРИМИНАЛИСТОВ ЦЕНТРАЛЬНОЙ ЛАБОРАТОРИИ МГБ И СОЮЗА ХУДОЖНИКОВ, РЯДОМ С ТОВАРИЩЕМ СТАЛИНЫМ БЫЛ ВЫВЕШЕН ПОРТРЕТ АНАРХИСТА КРОПОТКИНА!

ЧП было настолько вопиющим, что следствие не считало даже возможным упоминать фамилию отца русского анархизма, а при допросах употребила формулу «портрет неизвестного лица».

Почему-то в связи с этим портретом таскали больше Срулевича.

— Срулевич, напрасно отпираетесь, мы все знаем! — слышал я за дверью крик следователя, ожидая своей очереди.

Позже Срулевич мне рассказал, что еще немножко, и он бы подписал признание в том, что он завербован международным анархистским центром и через его агентов эмигрантским правительством Миколайчика.

В разгар допроса Срулевича я с ужасом вспомнил, что Михаил Иванович был не при галстуке, как он обычно на всех портретах изображался, а в черной «бабочке»!

Но я вовремя понял, что если я поделюсь своими наблюдениями со следователем, меня упекут подальше, чем Срулевича, за потерю бдительности. И на вопрос лейтенанта, чем-то напоминавшего Мильта, с чего это мне вдруг взбрендилось назвать площадь в честь Калинина, я ответил: «Так ведь на митинге портрет Михаила Ивановича висел».

— Мы те покажем такого Михаила Ивановича! Приволокли врага народа да еще рядом с товарищем Сталиным повесили!

После допроса нас загнали в подвал и неизвестно, сколько бы мы там просидели, если бы вдруг не ожил мертвецки пьяный моряк и не потребовал, чтобы его отвели в гальюн.

На него зашикали со всех сторон и попытались урезонить, мол, дело шьется с Кропоткиным и Калининым. — Да е…л я вашего Кропоткина вместе с Калининым! — заорал он и ударил с такой силой в дверь, что она вылетела.

Часовых у двери не оказалось. Выйдя из подвала, мы обнаружили, что опергруппа, расследовавшая ЧП, уехала в неизвестном направлении, не оставив после себя никаких следов.

Чем кончилась история с Кропоткиным я не знаю, но поговаривали, что в городе Тржинце начались повальные аресты, и вскоре три эшелона поляков было отправлено в Сибирь.

Продолжая повествование, не могу не коснуться вопроса, который дорог сердцу каждого советского патриота (и который не раз поднимал наш родной ЦК в своих постановлениях «О мерах по упорядочению торговли спиртными напитками»). Как ротный писарь-каптенармус, я не берусь судить о роли этого фактора в масштабе всей Великой Отечественной войны. Но, судя по воспоминаниям таких выдающихся военачальников, как генерал-лейтенант Хрущев, полковник Брежнев и другие, даже в Ставке этот фактор имел не последнее значение.

Что же касается фронта и тыла, то, подчеркивая значение спиртного фактора, я хочу поправить друга моего детства Карла Маркса, выдвинувшего свою знаменитую формулу: «товар — деньги — товар».

В военное время эта формула выглядела так: «товар — водка — товар».

За водку во время войны можно было получить все. Если говорить серьезно, власть любого ротного придурка держалась именно на ней. Старшина Мильт знал, по меньшей мере, 12 способов добывания водки, из которых самым честным был недолив. Основной боевой задачей старшины было обеспечение выпивкой капитана Семыкина. А капитан, в свою очередь, угощал «Рыбку ищет», полкового инженера Полежаева, парторга полка Ломаську и других нужных людей.

Но основной поток спиртного к полковому начальству поступал из стрелковых рот опять же через посредство придурков. Как известно, товарищ Сталин в своем гениальном труде «О Великой Отечественной войне Советского Союза» назвал массовый героизм одним из решающих факторов победы. Этому была подчинена вся политико-воспитательная работа в армии. Хотя Ставка и верила во всепобеждающую силу марксистско-ленинских идей, но про себя хорошо знала, что без ста граммов сорокаградусной никакая идея массами не овладеет. Но придурки, осуществлявшие живую связь с массами, полагали, что тут достаточно и тридцатиградусной, и по всем фронтам шел бурный процесс разбавления водки. Таким образом, создавались дополнительные источники для обеспечения всевозможного начальства.

Я, к примеру, будучи писарем в стрелковой роте, имел производственную задачу — добыть для начальства, как минимум, полбидона водки. И попробуй я ее не выполни! Тут дело было посерьезней, чем с донесениями, которые от меня требовал «Рыбка ищет». Старший писарь батальона Гурьев, принимавший от меня «продукцию» для начальства, любил втолковывать мне известную в армии поговорку: «Не умеешь — научим, не хочешь — заставим». Что это значило применительно к придуркам, понимал каждый.

В душе я решительно протестовал против этого, но смелости выступить открыто у меня не хватало. И однажды с горя я так хлебнул из бидона, что не помню, что со мной произошло. Говорят, я заявился к командиру полка майору Кузнецову и сказал, что напишу лично товарищу Сталину. На мое счастье, он сам в этот момент лыка не вязал, долго смотрел на меня оловянными глазами, наконец, спросил: «Из какой роты?» и, рыкнув, уснул, а меня куда-то утащили от греха подальше.

Я уже рассказывал, к какому политическому ЧП, едва не окончившемуся ГУЛагом, привела водка меня и других солдат выздоравливающего батальона. Но пусть читатель не думает, будто я собираюсь обрушиться в своих мемуарах на водку — это славное горючее войны. Как, впрочем, и в борьбе за успешное выполнение величественных задач по мобилизации трудящихся.

Широко известна формула коммунизма «от каждого по способностям — каждому по потребностям». Но пока еще невозможно удовлетворить всесторонние потребности в таких редких продуктах, как молоко, мясо и масло, есть полный резон уже сегодня применить эту формулу к славному горючему коммунистического строительства. Где, в каком томе у Маркса или Ленина сказано, что на рыло надо давать только по сто пятьдесят граммов? Кто из классиков марксизма завещал открывать торговые точки лишь в 11 часов утра?

Применение принципа коммунизма к славному горючему помогло бы раскрыть творческие силы масс и приблизить человечество к сияющим вершинам, куда Владимир Ильич Ленин всем нам указывал пальцем с непостроенного Дворца Советов.

…Победу, наверное, отмечали бы без конца, но на четвертый день вышел строжайший приказ прекратить пьянку и восстановить по всей армии порядок.

Госпитальное начальство постаралось поскорей избавиться от нашей команды, первой вступившей в город Тржинец, поскольку мы оказались причастными к какому-то ужасному ЧП, о котором толком никто ничего не знал. Нас послали в запасной полк, но война кончилась, и, горланя песни под баян, мы теперь направлялись не ближе к фронту, а ближе к дому.

В запасном полку мы застали такую картину, что подумали было — чудится с перепою!

В центре расположения полка стояла огромная полевая баня, в которую, топая подкованными сапогами, шли потоком немецкие солдаты с шевелюрами, а выходили из бани… наши «Иваны», оболваненные под нулевку, в обмундировании «б.у.» и обмотках. По команде они строились и с песней «Красноармеец был герой на разведку боевой» расходились по своим подразделениям как ни в чем не бывало. Все это происходило на наших глазах, прямо, как в цирке. Это была самая забавная метаморфоза, которую я только видел на фронте, были это не немцы, а блудные дети — власовцы, которые вновь вливались в ряды родимой армии.

Когда я прибыл в свой полк, у нас этих «бывших» было полным-полно, и они наивно ожидали скорой демобилизации. Однако комедия переодевания в советскую форму «б.у.», конечно, окончилась трагедией. Когда наш полк вернулся из Чехословакии в Закарпатье, власовцев быстренько переодели из солдатской формы в арестантскую.

Это двойное переодевание оказалось блестяще проведенной СМЕРШем операцией, благодаря которой десятки тысяч «блудных детей» не выскользнули из железных объятий родины-матери. Надо сказать, что во время победного возвращения некоторые власовцы, политически более подкованные — бывшие коммунисты и комсомольцы — пытались дезертировать на Запад. Из нашей роты тоже ушло двое бывших политработников. Другие надеялись на прошлые заслуги в рядах Советской Армии и первым делом принялись писать в Президиум Верховного Совета СССР. Но все их слезные послания попадали, разумеется, не к всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу Калинину, а к нашему полковому особисту капитану Скопцову.

Наверное, единственными власовцами — из числа вернувшихся на родину, которых не упекли в «Архипелаг», — были наши ишаки, попавшие в плен в Карпатах вместе с Мамедиашвили. На этот раз Особый отдел решил не перегибать палку и не зачислять их в категорию изменников родины. Под их маркой как-то чудом проскочил и сержант Мамедиашвили.