Чикаго, 1891–1893
Заседание
Во вторник, 24 февраля 1891 года, Бернэм, Олмстед, Хант и остальные архитекторы собрались в библиотеке на верхнем этаже «Рукери» для того, чтобы представить чертежи основных построек выставки Комитету по землеотводу и строительству. Архитекторы собрались заранее и все утро совещались под председательством Ханта. Из-за подагры он был вынужден положить болевшую ногу на стол. Олмстед выглядел усталым, но на его сером лице глаза под совершенно голым черепом блестели как лазуритовые шарики. В группе появился новый человек, Огастес Сен-Годен , один из наиболее известных американских скульпторов, которого Чарльз Макким пригласил, чтобы оценить проект. Члены Комитета по землеотводу и строительству прибыли в два часа, моментально наполнив библиотеку запахами сигар и шерсти, долго бывшей на морозе.
Освещение комнаты было тусклым, поскольку солнце давно уже перешло зенит. Порывы ветра колотили по окнам. В камине в северной стене с треском и шипением полыхало мощное пламя, создавая в комнате эффект сухого сирокко , покалывающего и пощипывающего замерзшую кожу.
Хант сделал быстрый жест рукой, и архитекторы начали работать.
Один за другим они выходили вперед, разворачивали чертежи и закрепляли их на стене. Ни от кого не укрылось, что между архитекторами что-то произошло – в комнату словно проникла какая-то новая сила. Они говорили, по словам Бернэма, «почти шепотом».
Каждое здание было более прекрасным, более продуманным, чем предыдущее, но все они были просто потрясающими – фантастические постройки, выполненные в невиданном доселе масштабе.
Хант нетвердой походкой прошел вперед и предъявил к показу административное здание, которое, как предполагалось, будет самым важным из всех построек на выставке; через расположенный в нем главный вход пройдет бо́льшая часть посетителей. В центре здания располагался восьмиугольник, увенчанный куполом, пик которого поднимался на 275 футов над поверхностью земли – выше, чем купол Капитолия.
Следующий представленный объект был еще больше. Возведенный в соответствии с проектом Джорджа Б. Поста павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний» стал бы самым большим из когда-либо построенных зданий, а на его постройку потребовалось бы вдвое больше стали, чем на постройку Бруклинского моста. К тому же все его внутренние помещения предполагалось осветить электрическими лампами. Для доставки посетителей на верхние уровни здания предполагалось установить в нем двенадцать лифтов на электрической тяге. Четыре лифта, смонтированных в центральной башне, предназначались для подъема посетителей на расположенный на высоте 220 футов внутренний мост, по которому они смогут выйти на внешний променад, чтобы полюбоваться потрясающим видом дальнего берега озера Мичиган; «такой панорамы, – как впоследствии было сказано в одном из путеводителей, – прежде не доводилось видеть ни одному из смертных».
Пост предлагал увенчать свое строение куполом высотой 450 футов, благодаря которому оно станет не только самым большим зданием в мире, но и самым высоким. Пост обвел взглядом комнату и в глазах своих коллег увидел не только искреннее восхищение, но и кое-что еще. Его ухо уловило еле слышный шепот. Пост сразу понял, в чем дело: таким новым способом архитекторы выражали свое единое мнение. Предложенный им купол был слишком большим, но не в том смысле, что он был слишком высоким и представлял трудности для строителей – просто они посчитали его слишком помпезным элементом архитектурного ансамбля, частью которого он являлся. Рядом с ним здание Ханта будет выглядеть невзрачным, а это, в свою очередь, принизит достоинство самого Ханта и нарушит гармонию с остальными постройками на Главной площади. Не дожидаясь, пока архитекторы выскажут свое единое мнение, Пост спокойным голосом объявил: «Я не собираюсь настаивать на таком куполе, вероятнее всего, я просто изменю проект этого здания». Его слова были встречены молчаливым, но единодушным одобрением.
Следуя совету Бернэма, Салливан уже изменил проект своего здания. Изначально Бернэм намеревался поручить фирме «Адлер энд Салливан» проект Концертного зала, но партнеры отказались от этого проекта – отчасти потому, что все еще были убеждены в неправильности действий Бернэма. Позднее Бернэм предложил им Павильон транспорта, на что они согласились. За две недели до этого заседания Бернэм написал Салливану письмо, в котором просил его изменить проект и сделать «один большой вход на восточном фасаде, но придать ему более внушительный и даже помпезный вид по сравнению с тем, что вы до этого предлагали… Я уверен, что ваше здание будет выглядеть более эффектно, если вы отойдете от старого метода расположения двух входов на одном фасаде, ведь ни один из них не будет выглядеть таким изящным и эффектным, как один центральный вход». Салливан согласился с этим предложением, но так и не раскрыл историю этого изменения проекта, даже тогда, когда при обсуждении результатов выставки этот один большой вход посчитали примером архитектурного новаторства.
Все присутствующие архитекторы, включая Салливана, казалось, были охвачены единым порывом, хотя сам Салливан позднее отрицал, что чувствовал нечто подобное. Когда каждый из архитекторов разворачивал свои чертежи, «нервное напряжение настолько возрастало, что становилось болезненным», – вспоминал Бернэм. Сен-Годен, высокий, худощавый, с бородкой-эспаньолкой, молча и неподвижно сидел в углу, словно восковая фигура. Бернэм на каждом лице видел «спокойное напряженное внимание». Теперь ему, наконец, стало ясно, что архитекторы поняли всю серьезность разработанных в Чикаго планов по организации выставки. «Один за другим разворачивались чертежи, – вспоминал Бернэм, – и на исходе этого дня стало ясно, что за картина сформировалась в головах всех присутствующих: своим мысленным взором они видели нечто более грандиозное и красивое, чем то, что могло представить себе самое богатое воображение».
Когда за окном наступили сумерки, архитекторы зажгли газовые лампы, которые при горении издавали легкое шипение, словно потревоженные кошки. С улицы окна верхнего этажа здания «Рукери» казались ярко освещенными – благодаря мигающему свету газовых ламп и огню, горящему в большом камине. «В комнате было тихо, как в могиле, – вспоминал Бернэм, – слышен был лишь негромкий голос архитектора, поясняющего свой проект. Казалось, что в комнате находится огромный магнит, который притягивает к себе все».
Последний чертеж сняли со стены, но еще некоторое время после этого в комнате стояла тишина.
Первым нарушил молчание Лайман Гейдж, все еще числившийся президентом выставки. Гейдж был банкиром, высоким, с военной выправкой, консервативным в одежде и манере поведения, но сейчас было видно, что он с трудом сдерживает бурлящие эмоции; внезапно он встал и подошел к окну. «Вы бредите, джентльмены, бредите, – зловещим шепотом произнес он. – Дай бог, чтобы хотя бы половина ваших грез воплотилась в жизнь».
Но вот встал со своего места Сен-Годен. За весь день он не сказал ни слова. Быстро подойдя к Бернэму, он взял его руки в свои. «Я никогда не думал, что мне доведется увидеть такое, – сказал он. – Послушай, старина, ты сам-то хоть понимаешь, что это было собрание величайших мастеров, первое с XV века?»
* * *
У Олмстеда тоже было такое чувство, что произошло что-то необычное. Но вместе с тем только что завершившаяся встреча оставила в его душе неприятный осадок. Во-первых, она подтвердила его растущие опасения, что архитекторы не принимали во внимание связи природных особенностей ландшафта со зданиями, которые они предлагают построить. Общий взгляд архитекторов на этот аспект, который он ясно увидел по их чертежам, неприятно поразил его: он понял, что для них основное – это вид строения, а отсюда и склонность к монументальности. Ведь, в конце концов, это Всемирная выставка, а какая выставка без веселья и забав? Сознавая растущее желание архитекторов поставить во главу угла масштабность, Олмстед незадолго до этого совещания написал Бернэму памятную записку, в которой изложил свои соображения, как привлечь внимание архитекторов к почве и ландшафту. Он хотел, чтобы в лагунах и на каналах были построены водопады всех видов и цветов и чтобы по их волнам непрерывно плыли маленькие корабли. Но не просто корабли: соответствующие корабли. Эта тема буквально пленила его. Его широкий взгляд на то, что представляла собой ландшафтная архитектура, охватывал все, что росло, летало, плавало или как-то иначе появлялось на создаваемом им ландшафтном пейзаже. Розы создают вкрапления красного; корабли усложняют пейзаж, добавляя в него жизнь. Но правильный выбор корабля представлялся ему проблемой крайне важной. Он боялся и думать о том, что может быть, если решение по этой проблеме поручат принимать одному из многочисленных комитетов по организации выставки. Поэтому он хотел, чтобы Бернэм с самого начала знал его точку зрения.
«Мы должны попытаться использовать корабли так, чтобы сделать экспозицию веселой и привлекательной», – писал он. Он категорически не хотел видеть ни дыма, ни пара, тянущегося за кораблями; ему были необходимы суда на электрической тяге, спроектированные специально для парка, с подчеркнуто грациозными обводами и бесшумным ходом. Особую важность он придавал тому, что эти корабли должны быть постоянно в действии, но не создавать шума; привлекать к себе взгляды, но не тревожить слух. «Мы должны поставить перед собой задачу создания регулярной службы корабельных рейсов наподобие омнибусных линий, действующих в городе», – писал он. Он также рисовал в своем воображении флотилию крупных выдолбленных из березовых стволов каноэ с сидящими в них индейцами с веслами, в оленьих шкурах и в перьях, а в ярмарочной гавани советовал поставить на якоря различные иностранные суда. «Я имею в виду парусники, которые в Малайзии называют «проа», катамараны, одномачтовые арабские каботажные суда, китайские санпаны, японские лоцманские катера, турецкие каики, эскимосские каяки, боевые каноэ с Аляски, лодки с навесами со швейцарских озер и всякие прочие».
Однако куда более важным результатом этой встречи было осознание Олмстедом того, что архитекторы под влиянием своих благородных помыслов значительно усложнили задачу, которая еще раньше, во время посещения Джексон-парка, внушала ему страх. Когда они с Калвертом Воксом проектировали Центральный парк в Нью-Йорке, они планировали визуальные эффекты, воплощение которых в реальность должно будет произойти через несколько десятилетий; а сейчас ему будет отпущено всего двадцать шесть месяцев на то, чтобы преобразить заброшенный парк в ровную площадку, подобную той, на которой расположена Венеция, озеленить ее берега, острова, террасы и аллеи, используя все необходимое для того, чтобы получившийся ландшафт радовал его глаза. Однако то, что он видел на чертежах архитекторов, убеждало его в том, что времени на свою работу у него будет меньше двадцати шести месяцев. Та часть его работы, по которой посетители выставки смогут оценить созданный им ландшафт – озеленение и оформление земли, окружающей каждое строение, – может быть выполнена только после того, как будет закончена постройка главных зданий и с прилегающих к ним территорий будет вывезено строительное оборудование, когда отпадет необходимость во временных проездах, дорогах и всем, что мешает придать ландшафту эстетический вид. А ведь дворцы, которые он видел в «Рукери», были такими громадными и с таким множеством элементов украшения, что на их строительство наверняка уйдет все оставшееся время, а для него, Олмстеда, не останется почти ничего.
Вскоре после этого совещания Олмстед составил стратегию преобразования Джексон-парка. Написанная им десятистраничная докладная записка содержала основы всего, что относится к ландшафтной архитектуре и что не однажды было проверено им; он объяснял, как должны создаваться зрительные эффекты посложнее какого-нибудь сочетания стебельков и лепестков.
Особое внимание он уделил центральной лагуне выставки, которую его землечерпалки вскоре начнут отделять перемычкой от берега в Джексон-парке. Эти же землечерпалки создадут в центре лагуны остров с простым названием Лесистый. Главные постройки выставки поднимутся вдоль отдаленных от озера берегов. Олмстед считал лагуну наиболее важным элементом выставки. Подобно Главной площади, которая представляет собой архитектурное сердце выставки, Центральная лагуна должна явиться центром созданного для нее ландшафта.
Его основной целью было то, чтобы ландшафт выставки создавал ауру «таинственного поэтического воздействия». Цветы не должны использоваться так, как их использует обычный садовник. В данной ситуации каждый цветок, кустарник и дерево должны взаимодействовать с глазом – так, чтобы каждый природный элемент способствовал восприятию ландшафта в целом. Это может быть достигнуто, как указывал Олмстед, «посредством замысловатого соединения в одно целое листвы различных форм, чередованием и продуманным смешением бросающихся в глаза при хорошем освещении листьев и стеблей различных зеленых оттенков с другими листьями и стеблями, расположенными позади или под ними, и поэтому менее заметными и более затененными и лишь частично освещенными лучами света, отраженными от воды».
Он надеялся, что перед глазами посетителей выставки предстанет своеобразный цветовой калейдоскоп: внутренние поверхности листьев, искрящиеся отраженным светом, яркие красочные вспышки между толстыми стеблями высокой травы, колышущимися под бризом. «Нигде, – писал он, – не должно быть никакого выставления напоказ цветов ради того, чтобы привлечь к себе внимание. Наоборот, цветы следует использовать для создания эффекта скопления ярких световых пятен и их мерцания, которое обеспечится за счет того, что свет будет не полностью проходить сквозь пояс основного озеленения. Следует избегать всего, что будет иметь хотя бы едва заметное сходство с вычурно-показным выставлением цветов напоказ».
Осока, широколистная трава и грациозный камыш должны быть высажены по береговой линии Лесистого острова так, чтобы создать плотность и густоту, а также «послужить зыбким, проницаемым для взгляда экраном, за которым глаз сможет рассмотреть цветы. Если бы эти цветы росли на открытом месте, они бы слишком назойливо и бесцеремонно притягивали к себе внимание». Мысленно он представлял себе «густые заросли узколистного рогоза, над которыми возвышались бы камыши, ирисы, кучные стебли рогоза широколистного, из которых выглядывали бы цветущие растения, такие как огненно-красные кардинальские лобелии и желтые вьющиеся лютики, высаженные, если потребуется, на невысоких холмиках, приподнятых настолько, чтобы быть чуть заметными среди колышущихся зеленых стеблей, образующих передний план».
На дальнем берегу под террасами зданий он планировал высадить растения, источающие благоухание, такие как жимолость и ольхолистная клетра, чтобы источаемый ими аромат проникал в ноздри посетителей, проходящих по террасам, с которых открывается вид на остров и лагуну.
Общее воздействие от этого, писал он, «состоит в создании у посетителей ощущения, что перед ними театральная сцена, на которой на одно лето разместилась выставка».
Одно дело изложить на бумаге все, что предстает перед твоим мысленным взором, но совсем другое – воплотить все увиденное в реальность. Олмстеду было уже почти семьдесят, во рту у него горело, в голове шумело, каждую ночь он пребывал в пустыне бессонницы. Даже и без этой выставки у него был полный портфель неотложных, находившихся в работе заказов, главными из которых были площадки в «Билтморе» и имение Вандербильта в Северной Каролине. Если все пойдет хорошо – если его здоровье не ухудшится еще больше, если удержится нормальная погода, если Бернэм закончит постройку основных зданий вовремя, если забастовщики не сорвут работы, если многочисленные комитеты и директора, которых Олмстед называл «наша неисчислимая армия руководителей», поймут, что надо оставить Бернэма в покое, – Олмстед, возможно, сможет решить свою задачу вовремя.
Один из корреспондентов журнала «Инжиниринг мэгезин» задал вопрос, который почему-то не возник ни у кого из присутствовавших в «Рукери»: «Неужели возможно, что такой огромный комплекс строительных работ, намного превосходящий тот, что был выполнен к Парижской выставке 1889 года, будет завершен за два года?»
* * *
Бернэма совещание в «Рукери» также и по той же причине лишило покоя: времени оставалось очень мало. На все, казалось, уходило больше времени, чем требовалось, и ничего не шло гладко. Первые реальные работы в Джексон-парке начались 11 февраля, когда пятьдесят итальянских иммигрантов, нанятых чикагской компанией «Макартур бразерс», приступили к рытью дренажной траншеи. Эта рутинная операция практически ничего не значила. Однако известие о начале работ быстро распространилось по городу, и пятьсот мужчин, членов профсоюза, нагрянули в парк и выгнали оттуда итальянцев. Спустя два дня, 13-го числа, в пятницу, шестьсот человек собрались в парке, чтобы выразить Макартурам протест против того, что они называли «наймом импортных рабочих». На следующий день две тысячи человек с кольями в руках двинулись в наступление на рабочих Макартура, захватили двоих и принялись избивать. Прибыла полиция. Толпа попятилась назад. Макартур обратился к мэру города, Крегьеру, с просьбой о защите; Крегьер поручил совету городской мэрии в лице молодого юриста по имени Кларенс Дэрроу заняться этим делом. Через два дня вечером члены профсоюза встретились с руководящими работниками выставки и предъявили им свои требования: ограничить рабочий день восьмью часами; платить зарплату по шкале, принятой профсоюзом, и в первую очередь нанимать на работу членов профсоюза. После двухнедельного размышления совет директоров выставки согласился на установление восьмичасового рабочего дня, обещав обдумать остальные требования.
Помимо этого, возник конфликт в руководстве выставки. Национальная комиссия, сформированная из политиков и возглавляемая генеральным директором Джорджем Дэвисом, настаивала на передаче финансового контроля в ее руки; Выставочная компания, в которую входили ведущие чикагские бизнесмены, а президентом был Лаймон Гейдж, была категорически против, мотивируя это тем, что компания увеличит смету и потратит деньги так, как ей будет угодно.
Комитеты управляли всем. В своей частной практике Бернэм привык держать под контролем все расходы, связанные со строительством небоскребов. А теперь ему было необходимо согласовывать с исполнительным комитетом Выставочной компании каждый свой шаг, даже покупку чертежных досок. Все это приводило его в отчаяние. «Нам необходимо немедленно покончить с этим, – объявил Бернэм. – Эти задержки кажутся бесконечными».
Но Бернэм не стоял на месте. Он, например, организовал конкурс для выбора женщины-архитектора для проектирования Женского павильона на выставке. Победительницей стала София Хейден из Бостона. Ей был двадцать один год. Конкурсный приз стал оплатой представленного ею проекта: одна тысяча долларов. Все архитекторы-мужчины получили за свои проекты по десять тысяч долларов. Многие восприняли скептически то, что какая-то не известная никому женщина смогла сама справиться с таким серьезным проектом. «Подробное изучение фактов показывает, что эта женщина самостоятельно, без чьей-либо помощи выполнила все чертежи, – писал Бернэм. – Все сделано в ее доме ею самою».
Однако в марте все архитекторы пришли к выводу, что дела продвигаются слишком медленно и что если все объекты будут построены в соответствии с разработанными изначально проектами из камня, стали и кирпича, то здания едва ли будут готовы ко дню открытия. Они приняли единодушное решение покрыть свои здания «оболочкой»: упруго-эластичной смесью штукатурного раствора и джута, из которой можно формовать колонны, скульптурные элементы, а также наносить ее на деревянные каркасы, создавая иллюзию, будто они сделаны из камня. «На стройплощадках не будет ни одного кирпича», – объявил Бернэм.
В этой горячке, когда нагрузка на Бернэма и его занятость делами выставки постоянно увеличивались, он осознал, что уже не может больше откладывать приглашение архитектора, который бы заменил его любимого Джона Рута. Ему был необходим человек, способный вести текущие дела фирмы, поскольку сам он был выше головы занят делами выставки. Кто-то из приятелей порекомендовал ему Чарльза Б. Этвуда из Нью-Йорка. Макким, узнав об этом, покачал головой. Среди архитекторов циркулировали разные истории об Этвуде, о его ненадежности и зависимости от вредных привычек. Тем не менее Бернэм назначил встречу с Этвудом в Нью-Йорке, в отеле «Брансуик».
В назначенное время Этвуд не пришел. Бернэм, прождав его час, покинул отель и отправился на вокзал, чтобы успеть на свой поезд. Когда он переходил улицу, симпатичный мужчина в черном котелке и плаще с капюшоном, с черными глазами, похожими на дула пистолетов, подошел к нему и спросил, не он ли случайно является мистером Бернэмом.
«Да, это я», – ответил Бернэм.
«А я Чарльз Этвуд. Вы хотели со мной встретиться».
Бернэм сердито посмотрел на него. «Я возвращаюсь в Чикаго; думаю, что этот вопрос закрыт, о чем ставлю вас в известность». Бернэм успел на свой поезд. Приехав в Чикаго, он сразу пошел в свой кабинет. Через несколько часов к нему в кабинет вошел Этвуд. Он из Нью-Йорка последовал за Бернэмом.
Бернэм взял его на работу.
Так уж получилось, что у Этвуда был свой секрет. Он был опийным наркоманом. Этим объяснялись и его глаза, изумившие Бернэма, и сумасбродное поведение. Но Бернэм считал его гениальным.
* * *
В качестве напоминания себе и всем, кто появлялся в его кабинете во временной постройке, Бернэм вывесил над своим письменным столом плакат с единственным словом: «БЫСТРЕЕ».
* * *
Времени оставалось настолько мало, что Исполнительный комитет решил начать планирование экспозиций и экспонатов, а также назначать уполномоченных, которые должны будут обеспечить их доставку на Всемирную выставку. В феврале комитет единогласно принял решение послать молодого армейского офицера, лейтенанта Мейсона А. Шафельдта, в Занзибар, откуда он должен был направиться в поездку с целью определить место обитания племени пигмеев, о существовании которых недавно объявил исследователь Генри Стенли, и доставить на выставку «семью, состоящую из двенадцати или четырнадцати этих свирепых лилипутов».
На выполнение этого задания комитет дал лейтенанту Шафельдту два с половиной года.
* * *
За недавно выросшими заборами, окружившими строительные площадки выставки, постоянно происходили беспорядки и случались несчастья. Лидеры профсоюзов угрожали объединиться с коллегами по всему миру, чтобы противодействовать появлению выставки. Известный журнал «Инланд аркитект» , издающийся в Чикаго, сообщал: «Эта антиамериканская структура, профессиональный союз, разработала собственный антиамериканский метод свертывания или уничтожения личной свободы индивидуума и насколько возможно применил его в новой сфере – в противодействии проведению работ по организации Всемирной выставки». Такое поведение, утверждал журнал, «в странах менее просвещенных и более деспотических, чем наша, было бы названо национальным предательством». Финансовое положение страны ухудшалось все сильнее. Офисные помещения в только что построенных чикагских небоскребах оставались пустыми. В нескольких кварталах от «Рукери» возвышалось огромное, черное и пока пустое здание, построенное для компании «Бернэм энд Рутс темперенс билдинг». По городу в поисках работы бродили двадцать пять тысяч рабочих. Ночью они спали в полицейских участках или на цокольном этаже мэрии. А профсоюзы между тем становились все сильнее.
Прежний мир уходил в историю. Ф. Т. Барнум умер; грабители могил пытались похитить его труп. Уильям Текумсе Шерман тоже умер. Атланта веселилась. Сообщения из-за границы иронически заверяли, что Джек-Потрошитель вернулся. Недавние кровавые убийства в Нью-Йорке давали все основания предполагать, что он, возможно, перебрался в Америку.
В Чикаго бывший начальник тюрьмы штата Иллинойс в Джолиете , майор Р. У. Маклаугри, начал готовить город к росту преступности, который, по общему мнению, должна была вызвать выставка; он разместил в «Аудиториуме» особое подразделение, созданное для получения и распространения данных по идентификации известных преступников по методу Бертильона , в соответствии с которой от полиции требовалось производить точные обмеры и подробно описывать физические особенности подозреваемого. Бертильон считал, что произведенные по его системе обмеры каждого человека являются уникальными и таким образом могут быть использованы для того, чтобы распознать преступника под вымышленными именами, которые тот менял, перемещаясь из одного города в другой. Теоретически детектив, работающий в Цинциннати, мог передать по телеграфу в Нью-Йорк несколько отличительных характеристик в численном описании, надеясь, что тамошние сыщики с их помощью найдут того, кто им нужен.
Какой-то репортер спросил майора Маклаугри, верно ли, что выставка притянет криминальную публику. Майор, помолчав немного, ответил: «Я считаю совершенно необходимым, чтобы здешнее руководство подготовилось должным образом к встрече и к взаимоотношениям с самым большим криминальным сообществом, которое когда-либо существовало в нашей стране».
Неверность мужу
Семья Коннеров пребывала в панике и смятении в доме Холмса на углу Тридцать шестой улицы и бульвара Уоллес, теперь широко известного в округе как «Замок». Прелестная брюнетка Гертруда – сестра Неда – однажды вся в слезах прибежала к брату и объявила ему, что она не может больше ни одной минуты оставаться в этом доме. Она умоляла его посадить ее на первый же поезд, который привезет ее обратно в Маскатин в штат Айова. Нед умолял ее рассказать, в чем дело, но она категорически отказалась.
Нед знал, что она и один молодой человек проявили взаимную симпатию и что тот начал ухаживать за сестрой. Так, может быть, причиной ее слез были слова или действия этого молодого человека? Возможно, они оба «перешли границы», хотя Нед считал, что Гертруда не из тех, кто способен пасть. Чем сильнее он требовал от нее объяснения, тем более взволнованной и непреклонной она становилась. Она очень сожалела о том, что вообще приехала в Чикаго. Оказалось, что это заброшенное, зловещее место, где, кроме шума, пыли, дыма и бесчеловечных домов-башен, заслоняющих солнце, ничего не было; она ненавидела этот город – в особенности ненавидела это мрачное здание и нескончаемый, раздражающий шум строительства.
Мимо прошел Холмс, но она не посмотрела на него, а только еще больше покраснела. Но Нед этого не заметил.
Чтобы отвезти на вокзал сестру вместе с ее багажом, Нед нанял извозчика. Она так ничего ему и не объяснила и простилась с ним сквозь слезы. Поезд отошел с вокзала.
В Айове – в безопасном, уютном Маскатине – Гертруда заболела, это посчитали реакцией организма на перемену окружающих условий. Однако болезнь оказалась смертельной. Холмс, узнав о ее смерти, выразил Неду свои сожаления, но при этом в его глазах было обычное голубое спокойное безразличие – такого цвета бывает спокойная поверхность воды августовским утром.
С отъездом Гертруды отношения между Недом и Джулией стали еще более напряженными. Их семейную жизнь никогда нельзя было назвать спокойной; еще живя в Айове, они постоянно балансировали на грани развода. И сейчас их брак, казалось, снова вот-вот распадется. Их дочь, Перл, стала практически неуправляемой, ее поведение сейчас как бы делилось на чередующиеся периоды безучастия и равнодушия ко всему и приступы бешенства. Нед не мог понять причин ни того, ни другого. Он был человеком с «покладистым и беззлобным характером», как позднее писал о нем один репортер, «к тому же чрезвычайно легковерным». Он не замечал того, что видели и его приятели, и постоянные покупатели аптеки. «Некоторые из моих друзей говорили мне, что между Холмсом и моей женой что-то происходит, – впоследствии вспоминал он. – Но сначала я этому не верил».
Несмотря на предупреждения и тревожные предчувствия, Нед обожал Холмса. В то время как сам Нед был всего лишь продавцом ювелирных украшений в магазине, хозяином которого был другой человек, Холмс управлял небольшой торговой империей – а ведь ему не исполнилось еще и тридцати. Энергия Холмса и успех, которого он добился, заставляли Неда чувствовать себя еще менее значимой личностью, даже в сравнении с тем, каким он видел себя собственными глазами – в особенности сейчас, когда Джулия начала относиться к нему так, будто он только что вылез из контейнера с навозом, стоящего на скотопрогонном дворе.
Поэтому Нед особенно чувствительно отнесся к предложению Холмса, которое, как ему казалось, сделает его более значимым в глазах Джулии. Холмс предложил продать Неду всю аптеку, да еще и на таких условиях, которые Неду – наивному Неду – казались выше всех мыслимых пределов доброты и великодушия. Холмс обещал увеличить его жалованье с двенадцати до восемнадцати долларов в неделю – чтобы Нед мог еженедельно выплачивать ему долг в размере шесть долларов за покупку аптеки. Неду не придется даже держать в руках эти шесть долларов: Холмс будет автоматически вычитать их из восемнадцати долларов – его недельного жалованья. Кроме этого, Холмс обещал взять на себя все хлопоты по переоформлению собственности и оформить соответствующие документы в городских структурах. Нед будет, как и прежде, получать свои двенадцать долларов в неделю, но теперь уже в качестве владельца прекрасного магазина, да еще и расположенного в многообещающем месте; его оборот и доходы значительно возрастут, когда Всемирная выставка начнет работать.
Нед с радостью согласился, не задумываясь над тем, что заставило Холмса расстаться с налаженным и столь выгодным бизнесом. Его предложение успокоило волнения Неда относительно того, что происходит между Холмсом и Джулией. Будь между Холмсом и нею непозволительная связь, разве он предложил бы Неду самую лакомую часть своей энглвудской империи?
Однако, к несчастью для Неда, стоило ему обрести новый статус бизнесмена, как напряженность в отношениях между ним и Джулией возросла еще больше. Их споры стали еще более ожесточенными, а периоды холодного молчания, заполнявшие практически все время, которое они проводили вместе, стали еще более продолжительными. Холмс выражал Неду свое сочувствие. Он приносил ему обед из ресторана, расположенного на первом этаже, и заверял в том, как сильно он верит, что их брак еще можно спасти. Джулия была женщиной с характером и к тому же на редкость красивой, однако она должна была очень быстро опомниться.
Симпатия, проявленная Холмсом, обезоруживала Неда. Мысль, что именно Холмс – причина недовольства Джулии, казалась все менее и менее правдоподобной. Холмс даже хотел застраховать жизнь Неда, надеясь хотя бы этим ослабить накал неприязни в его семейной жизни и желая хоть как-то защитить Джулию и Перл от лишений и бедствий в случае смерти Неда. Он советовал Неду подумать и над тем, чтобы застраховать жизнь Перл, и предлагал заплатить первые страховые взносы. Он даже привел на встречу с Недом какого-то страховщика, С. У. Арнольдса.
Арнольдс объяснил, что он только что создал новое страховое агентство и ему необходимо продать как можно больше полисов, чтобы привлечь этим к себе внимание крупнейших страховых компаний. И ради этого Нед должен был заплатить всего один доллар, защитив тем самым свою семью на веки вечные.
Но Нед отказался от предлагаемого страхового полиса. Арнольдс старался убедить его. Нед отказывался категорически и под конец, чтобы отвязаться от навязчивого Арнольдса, сказал, что если тому так сильно нужен доллар, то он готов дать ему доллар просто так.
Арнольдс и Холмс переглянулись. Их глаза при этом ничего не выражали.
* * *
А вскоре в аптеку пожаловали кредиторы, требовавшие оплатить закладные, выданные под залог оборудования аптеки и запасы лекарственных мазей, бальзамов, притираний и других лекарственных средств и аптечных товаров. Нед, не подозревавший об этих долгах, решил поначалу, что кредиторы решили попросту его надуть, однако те предъявили документы, подписанные прежним владельцем, Г. Г. Холмсом. Убедившись в том, что это реальные неоплаченные долги, Нед обещал заплатить их сразу, как только у него появится возможность.
Холмс и здесь проявил сочувствие, но в действительности ничего не предпринял. Долги сопутствуют любому развивающемуся и растущему делу. Он предполагал, что Неду хотя бы это известно о бизнесе. Во всяком случае, к этому Неду следовало быть готовым. Продажа ему аптеки, напомнил Холмс, было делом решенным и документально оформленным.
* * *
Последние неприятные события невольно вновь вернули в голову Неда мрачные мысли о том, что все-таки происходит между Холмсом и Джулией. Он стал подозревать, что его приятели были совершенно правы, говоря, что между Холмсом и Джулией любовная связь. Этим, возможно, и объяснялась произошедшая с Джулией перемена, и именно эти отношения могли также послужить причиной продажи Холмсом аптеки. Это была непонятная торговля: магазин в обмен на Джулию.
Нед все еще не говорил с Джулией о своих подозрениях. Он просто предупредил ее, что если ее поведение по отношению к нему не изменится, если она по-прежнему будет оставаться враждебной и холодной, то им придется расстаться.
«Расставание – это не такая скорая процедура, чтобы я согласилась ее пройти», – злобно выпалила она.
Еще некоторое время они вынуждены были жить вместе. Скандалы между ними происходили практически беспрерывно. Наконец Нед закричал, что с него хватит, что их браку пришел конец. Он ушел ночевать на первый этаж, в парикмахерскую, расположенную как раз под их квартирой. Он слышал ее шаги у себя над головой, когда она ходила туда-сюда.
На следующее утро он уведомил Холмса, что покидает его дом и больше не собирается представлять его интересы в магазине. Когда Холмс настоятельно попросил его передумать, Нед просто рассмеялся. Он съехал от Холмса и почти сразу нашел работу в ювелирном магазине «Х. Парди энд компани» в центре Чикаго. Перл осталась с Джулией и Холмсом.
Нед предпринял еще одну попытку вернуть жену. «После того как я ушел из дома, где мы жили, я сказал ей, что, если она вернется ко мне и прекратит устраивать скандалы, мы снова сможем жить вместе, но она отказалась».
Нед поклялся, что настанет день, когда он вернется, чтобы забрать Перл. Вскоре он переехал из Чикаго в Гилман, штат Иллинойс, где встретил молодую женщину, за которой начал серьезно ухаживать, и это заставило его еще раз побывать в доме Холмса – на сей раз ради свидетельства о разводе. Свидетельство о разводе он получил, но в установлении опеки над Перл ему было отказано.
После ухода Неда и официального развода интерес Холмса к Джулии начал остывать. Он часто обещал жениться на ней, как только ее брак будет официально расторгнут, но когда это свершилось, перспективы совместной жизни с Джулией показались ему неинтересными. Особенно его отталкивала угрюмость Перл, выглядевшая как обвинение.
По ночам, когда закрывались все магазины, расположенные на первом этаже, он иногда спускался в подвал; тщательно, стараясь при этом не шуметь, закрывал за собой дверь, затем зажигал пламя в своей печи и наслаждался необычным жаром, бушующим внутри.
Встревоженный
Теперь Бернэм редко виделся со своей семьей. Всю весну 1891 года он постоянно жил во временной постройке в Джексон-парке; Маргарет оставалась в Эванстоне с несколькими слугами, помогавшими ей ухаживать за пятью детьми. Мужа и жену разделяла недолгая поездка на поезде, но постоянные хлопоты и заботы, связанные со строительством выставки, делали это расстояние не менее трудным для преодоления, чем Панамский перешеек. Бернэм мог посылать телеграммы, но они получались сухими и по-казенному краткими – в них практически отсутствовало то, что касалось их личных и семейных дел. Поэтому Бернэм писал письма, и писал их часто. «Только не думай, что теперешняя спешка надолго останется в моей жизни, – писал он в одном из писем. – После Всемирной выставки я остановлюсь. И я уже настроил на это ум и сознание». Выставка надвинулась на него «подобно урагану, – говорил он. – Больше всего мне хочется устоять под напором этого шквала».
Каждый день на рассвете он выходил из своего жилища и осматривал грунты. Шесть паровых землечерпалок, похожих по размерам на плавучие коровники, вгрызались в береговую линию, а тем временем пять тысяч мужчин с лопатами и тачками и грейдеры на конной тяге медленно соскабливали неровности ландшафта; были и мужчины в котелках и костюмах (и было их немало), прохаживавшиеся по участку с таким видом, будто им случилось проходить мимо, но какой-то непреодолимый импульс заставил их подключиться к работе. Несмотря на то что в работе было занято так много людей, на участке непонятно почему не было ни сводящего с ума шума, ни бестолковой суеты. Парк был слишком велик, люди работали в разных местах, поэтому для того, чтобы почувствовать, что здесь все идет по единому плану, необходимо было сосредоточиться. Надежными признаками того, что работы идут полным ходом, были черные клубы дыма, выпускаемые землечерпалками, и вездесущий запах паленых листьев от громадных куч срубленных кустарников и деревьев, подожженных рабочими. Яркие белые столбики, расставленные по периметру намеченных к постройке зданий, придавали участку сходство с захоронениями времен Гражданской войны. И все-таки Бернэм находил красоту даже среди этого всеобщего разорения – «Среди деревьев Лесистого острова длинные белые палатки строительных подрядчиков, освещенные солнцем, представляют собой как бы мягко звучащую белую ноту на серовато-коричневом фоне ландшафта, а чисто голубая линия пересечения озерной глади с горизонтом словно создает контраст с грубым и скучным передним планом», – но при этом он часто испытывал чувство неудовлетворенности из-за невозможности каким-либо образом повлиять на ситуацию.
Работы продвигались медленно, в особенности из-за постоянного ухудшения отношений между двумя главными руководящими структурами выставки: Национальной комиссией и Выставочной компанией. А также из-за того, что архитекторы не соблюдали ранее согласованные планы и постоянно задерживали доставку своих чертежей в Чикаго. Все чертежи поступали с большим опозданием. Волнение вызывал и тот факт, что все еще не был найден достойный ответ Эйфелю. Более того, строительство выставочных павильонов вошло в ту раннюю опасную фазу, свойственную всем крупномасштабным строительным проектам, когда внезапно начинают возникать неожиданные и ранее не предусмотренные препятствия.
Бернэм обладал опытом работы на чикагских грунтах, печально известных своей непрочностью, но грунты Джексон-парка поразили даже его.
Поначалу величина несущей способности грунтов была, по определению одного из инженеров, «практически неизвестной». В марте 1891 года Бернэм приказал провести испытания, чтобы определить, как хорошо грунт выдержит те огромные дворцы, которые пока еще были в виде чертежей, закрепленных на чертежных столах архитекторов. Особое беспокойство вызывал тот факт, что здания будут располагаться вблизи только что прорытых каналов и лагун. Любому инженеру известно, что грунт, оказавшись под давлением, начинает сползать, стремясь заполнить расположенные рядом пустоты. Инженеры, занятые на строительстве выставки, провели первое испытание на расстоянии двенадцати футов от только что вырытой лагуны, в той точке, где должен будет располагаться северо-восточный угол павильона «Электричество». Они положили на это место платформу площадью четыре квадратных фута и нагрузили ее железом, создав давление на грунт, равное 2750 фунтам на квадратный фут, общей массой двадцать две тонны. Платформа с грузом оставалась на месте четырнадцать дней, после чего произведенные измерения выявили, что ее осадка составила всего одну четвертую часть дюйма. Затем в четырех футах от платформы была вырыта канава. Произведенные через два дня замеры показали, что осадка платформы увеличилась еще на одну восьмую дюйма и на этом процесс осадки закончился. Это была хорошая новость: значит, Бернэм сможет применить плавающее основание, которое использовал Рут для закладки фундаментов, не опасаясь их катастрофической осадки.
Для того чтобы убедиться в том, что эти свойства распространяются на грунты по всей площади парка, Бернэм поручил своему главному инженеру Эйбрахаму Готтлибу проверить грунты на местах возведения остальных зданий и установить на месте проведения испытаний отличительные знаки. Результаты получались примерно одинаковыми, пока Готтлиб и его команда не подошли к участку, на котором предполагалось возвести гигантский павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний», проектируемый Джорджем Постом. Грунт, на котором собирались возвести северную половину павильона, показал общую усадку менее одного дюйма по отношению к остальным грунтам парка. Однако в южной части этого участка застройки рабочих ожидало открытие, приводящее в уныние. Рабочие еще не загрузили полностью платформу, а песок уже просел на восемь дюймов. За четыре последующих дня осадка увеличилась еще на тридцать дюймов, и не приостанови инженеры это испытание, платформа продолжала бы оседать глубже.
Таким образом, почти все грунты Джексон-парка оказались в состоянии выдержать плавающие основания, кроме одного участка, на котором предполагалось разместить самое крупное и самое тяжелое здание выставки. Бернэм понял, что надо устанавливать сваи такой длины, чтобы они опирались на плотное грунтовое основание, способное нести нагрузку, а это еще больше затянет строительство и явится причиной новых осложнений в связи с его удорожанием.
Однако это было только началом проблем с этим зданием.
* * *
В апреле 1891 года в Чикаго стали известны результаты последних выборов мэра. В самых богатых клубах города собирались промышленники, чтобы обмыть тот факт, что Картер Генри Гаррисон, которого они считали чрезмерно симпатизирующим рабочим профсоюзам, потерпел поражение, уступив пост мэра республиканцу Хемпстеду Уошберну. Бернэм тоже позволил себе уделить минутку этому торжеству. Лично для него Гаррисон представлял старый Чикаго с его грязью, дымом, пороками – всем тем, что было несовместимо с предстоящей выставкой.
Однако празднование результатов выборов было омрачено тем, что Гаррисону не хватило до победы чуть менее четырех тысяч голосов. Более того, он почти вплотную приблизился к победе без поддержки одной из главных партий. Не желая связываться с демократами, он выступил в качестве независимого кандидата.
* * *
Где-то в городе горевал Патрик Прендергаст. Гаррисон был его героем, его надеждой. Разрыв в голосах был настолько незначительным, что он верил, что, дойди дело до перевыборов, Гаррисон выиграл бы. Прендергаст решил удвоить свои усилия, направленные на то, чтобы помочь Гаррисону добиться успеха.
* * *
В Джексон-парке Бернэм неоднократно сталкивался с помехами, проистекавшими из его фактической роли посла во внешний мир, которому поручено поощрять добросердечие и готовить жителей к будущему присутствию выставки в их городе. В большинстве случаев все эти банкеты, разговоры и поездки не вызывали у него ничего, кроме чувства досады из-за напрасно потраченного времени, как это было в июне 1891 года, когда по указанию генерального директора Девиса Бернэм принял в Джексон-парке целый батальон важных иностранных гостей, на что было потрачено целых два дня. Но были и другие посетители, встречаться с которыми было истинным удовольствием. За несколько недель до того Томас Эдисон, широко известный как «Мудрец из Менло-Парка» , посетил временное жилище Бернэма. Бернэм показал ему Джексон-парк. Эдисон высказал мнение, что выставка должна освещаться лампами накаливания, а не дуговыми лампами, потому что лампы накаливания дают более мягкий свет. Там, где без дуговых ламп не обойтись, сказал он, они должны быть помещены внутри белых шаров. И, конечно же, Эдисон настоятельно посоветовал использовать на выставке постоянный ток общепринятого стандарта.
Доброжелательность этой встречи еще больше ожесточила происходившую за пределами Джексон-парка схватку за право освещения выставки. На одной стороне сражалась компания «Дженерал электрик», созданная Дж. П. Морганом, вступившим во владение компанией Эдисона и слившим ее с несколькими другими компаниями; эта компания предложила установить систему постоянного тока для освещения выставки. Другую сторону представляла компания «Вестингауз электрик», предлагавшая провести в Джексон-парк линию переменного тока, используя патенты, купленные ее основателем Джорджем Вестингаузом за несколько лет до того у Николы Теслы.
«Дженерал электрик» предложила выполнить работу за 1,8 миллиона долларов, заверяя, что такая сделка не принесет компании ни единого пенни прибыли. Некоторые члены совета директоров выставки владели акциями «Дженерал электрик» и напирали на Уильяма Бейкера, ставшего с апреля месяца, после отставки Лаймона Гейджа, президентом выставки, требуя принять это предложение. Бейкер отказался, назвав его «грабительским». «Дженерал электрик», пересмотрев чудесным образом контракт и его смету, предложила сократить стоимость работ до 554 тысяч долларов. Но Вестингауз со своей системой переменного тока, которая по существу была более эффективной и дешевой, оценил стоимость работ в 399 тысяч долларов. Выставка приняла предложение Вестингауза и помогла тем самым изменить историю развития электричества.
* * *
Источником самых больших волнений для Бернэма было то, что архитекторы оказались не в состоянии закончить свои проекты в намеченные сроки. Если он и относился когда-то к Ричарду Ханту и другим архитекторам с востока с уважением и даже с некоторым подобострастием, то это время давно миновало. 2 июня 1891 года в письме Ханту он писал: «Мы находимся в затяжном простое, ожидая ваши рабочие чертежи. Можно ли получить их в том виде, в каком они сейчас, и закончить их здесь?»
Четыре дня спустя он снова тревожит Ханта: «Задержка, вызванная тем, что вы не присылаете рабочие чертежи, привела к экстремальной ситуации».
В этот месяц серьезная, если не неизбежная приостановка работ произошла и в ландшафтном отделе. Заболел Олмстед, причем заболел серьезно. Он объяснял свой недуг отравлением красителем «турецкий красный», содержащим мышьяк, который использовался для производства обоев, которыми он оклеил стены в своем бруклинском доме. Однако на самом деле это мог быть очередной приступ меланхолии, которая на протяжении многих лет донимала его время от времени.
Во время периода своего выздоровления Олмстед потребовал луковицы и растения для выращивания в двух огромных цветочных питомниках, установленных на участке, выделенном под выставку. Он заказал дрёму венцевидную, ковровую живучку, гелиотроп президента Герфилда, веронику, мяту болотную, английский и алжирский плющ, вербену, барвинок и большую палитру гераней, среди которых были «Черный принц», «Христофор Колумб», «Миссис Тернер», «Кристалл пэлес», «Счастливая мысль» и «Жанна д’Арк». Он направил целую армию сборщиков в Калумет на берег озера, где они загрузили двадцать семь железнодорожных платформ собранными ирисами, осокой, камышом и другими водными растениями и травами. Вдобавок к этому они собрали четыре тысячи ящиков корней прудовой лилии, которые люди Олмстеда без промедления высадили, чтобы убедиться, что бо́льшая часть выкопанных корней погибла, не перенеся перемены уровня воды в озере.
Сочные растения, растущие в цветочном питомнике, должны были попасть в грунт парка, очищенный от всей растительности. Поэтому рабочие удобрили почву, внеся в нее тысячу нагруженных доверху тачек навоза, привезенного со скотопрогонных дворов, и еще две тысячи тачек навоза, собранного от лошадей, работавших в Джексон-парке. Такие большие площади унавоженной земли также явились источником проблемы. «Очень плохо было во время жаркой погоды, когда южный ветер буквально слепил глаза и людей, и животных, – писал Рудольф Ульрик, старший представитель и ландшафтный инспектор Олмстеда в Джексон-парке, – но еще хуже было при влажной погоде: только что сформированная почва, которая еще не была дренирована, тут же напитывалась водой».
Лошади увязали в ней по брюхо.
* * *
Последний архитекторский проект был завершен лишь в середине лета 1891 года. После получения каждого проекта Бернэм объявлял тендер на постройку. Понимая, что задержки, допущенные архитекторами, нарушили все заранее составленные планы, он включал в контракты такие условия, которые делали его «царем», как отмечала газета «Чикаго трибюн». В каждый контракт было включено условие, жестко оговаривающее срок завершения работ и предусматривающее применение финансовых санкций за каждый просроченный день. 14 мая Бернэм поместил в газете рекламное объявление о первом контракте на строительство павильона «Горное дело. Добыча полезных ископаемых». Он хотел завершить эти работы к концу года, поскольку в таком случае около семи месяцев оставалось бы на строительные работы (примерно столько времени требуется домовладельцу XXI века на постройку нового гаража). «Он назначил себя арбитром при решении всех спорных вопросов, и его решение являлось окончательным и не подлежало обжалованию, – сообщала «Трибюн». – Если, по мнению мистера Бернэма, исполнитель работ не располагал достаточным количеством людей для завершения работ в установленные сроки, мистер Бернэм был вправе самостоятельно нанять дополнительное количество людей с отнесением затрат на счет исполнителя работ». Павильон «Горное дело. Добыча полезных ископаемых» был первым из основных выставочных зданий, с которого начались строительные работы, но само строительство развернулось лишь 3 июля 1891 года, когда до Дня Посвящения оставалось менее семнадцати месяцев.
После того как строительство этого павильона наконец-то пошло, коммерческая активность за пределами Джексон-парка начала усиливаться. Полковник Уильям Коуди – Буффало Билл – пожелал заключить договор на свое шоу «Дикий Запад», с которым он только что вернулся после успешного турне по Европе, но Комитет демонстрационных методов и средств отверг его предложение как «не соответствующее тематике выставки». Коуди со своим необузданным нравом приобрел большой участок земли, прилегающий к парку. Некий предприниматель из Сан-Франциско по имени Сол Блум, двадцати одного года, решил, что Чикагская выставка наконец-то даст ему возможность извлечь пользу из активов, приобретенных им два года назад на Парижской выставке. Выставив на Парижской выставке экспозицию «Алжирская деревня», вход на которую был по отдельным билетам, он заодно купил право демонстрировать эту деревню и ее обитателей на всех последующих мероприятиях подобного типа. Комитет демонстрационных метод и средств отверг и это предложение. Блум вернулся в Сан-Франциско с намерением действовать другим, более утонченным способом, который должен был принести ему намного больше того, о чем он просил. Между тем молодой лейтенант Шафельдт добрался до Занзибара. 20 июля он телеграфировал председателю выставки Уильяму Бейкеру, что наверняка сможет доставить из Конго столько пигмеев, сколько пожелает, если на это будет получено согласие короля Бельгии. «Эти пигмеи очень нужны председателю Бейкеру, – писала «Трибюн», – а также и всем членам руководящих органов выставки».
На чертежном столе выставка, бесспорно, выглядела впечатляющей. Центром выставки была Главная площадь, которую все уже постепенно начинали называть площадью Славы. С окружающими ее огромными дворцами, спроектированными Хантом, Постом, Пибоди и другими архитекторами, площадь наверняка будет великолепной, но сейчас, когда почти каждый штат страны намеревался построить на выставке свое здание, все выглядело так, будто на площади вели работу две сотни компаний, которыми руководили иностранные правительства. Строящаяся выставка обещала превзойти Парижскую по всем показателям – с каждым из этих показателей все было ясно, кроме одного, и именно он постоянно причинял беспокойства Бернэму: до сих пор не было ничего реально запланированного, что было бы под стать Эйфелевой башне, не говоря уже о том, чтоб превзойти ее. Высотой почти в тысячу футов, эта башня оставалась самым высоким сооружением в мире, а кроме того, являлась постоянным и невыносимым напоминанием о триумфе Парижской выставки. Боевым кличем директоров выставки стало «Превзойти и забыть Эйфеля».
Состязание, затеянное «Трибюн», взметнуло целый вал невероятных предложений. С. Ф. Ричел из Бриджпорта, штат Коннектикут, предложил построить башню-основание высотой в сто футов и шириной в пятьсот футов; на ней Ричел предлагал установить вторую башню, на которой затем установить третью. Сложная система гидравлических труб и насосов, смонтированная на стыках, будет телескопически поднимать башни вверх. Это путешествие займет несколько часов, а затем система постепенно опустит башни вниз, придав составной конструкции ее первоначальную конфигурацию. Наверху башни должен будет разместиться ресторан, хотя, если говорить откровенно, разместить там публичный дом было бы как раз то, что надо.
Другой изобретатель, Дж. В. Маккомбер, представляющий компанию «Чикаго-Тауэр спирал-спринг эсеншн энд тобогген транспортейшн», предложил башню высотой 8947 футов, почти в девять раз выше Эйфелевой, с основанием диаметром в одну тысячу футов, утопленным в землю на двести футов. Поднятые над землей рельсы проложат от ее вершины пути до Нью-Йорка, Бостона, Балтимора и других городов. Посетители выставки, готовые завершить свой визит на выставку и достаточно смелые для того, чтобы подняться на лифтах наверх, оттуда начнут свой путь обратно домой. «Поскольку стоимость башни и наклонных рельсовых спусков – дело второстепенной важности, – отметил мистер Маккомбер, – я не упоминаю об этом сейчас, но обещаю представить расчеты по первому требованию».
Третье предложение требовало от посетителей выставки проявить еще бо́льшую храбрость. Изобретатель, представившийся только инициалами Р. Т. Е., предложил башню высотой четыре тысячи футов, на которой он предполагал закрепить трос длиной две тысячи футов, изготовленный из «лучшей резины». К нижнему концу троса будет прикреплен вагон с сиденьями для двухсот человек. Вагон с сидящими в нем пассажирами будет съезжать с платформы и беспрепятственно падать вниз, насколько позволит эластичный трос, потом вагон будет подниматься вверх и продолжать движение вверх-вниз до полной остановки. Этот изобретатель добавлял, что в целях безопасности земля «будет покрыта слоем перьев толщиной в восемь футов».
Все буквально зациклились на башнях, но что до Бернэма, то он не считал башню наилучшим выходом из положения. Эйфель сделал это первым и сделал лучше всех. Помимо того, что его башня была высокой, она являла собой грацию, застывшую в металле, в ней словно воплотился дух этого века, как это было в свое время с Шартрским собором . Построить на этой выставке башню означало бы пойти по стопам Эйфеля на территорию, которую он уже завоевал для Франции.
В августе 1891 года Эйфель сам обратился с телеграммой к совету директоров с вопросом, не может ли он оказать помощь и представить проект башни. Это был настоящий сюрприз, принятый поначалу благожелательно. Председатель выставки Бейкер в своем незамедлительном телеграфном ответе заверил Эйфеля в том, что директора будут рады рассмотреть его предложение. Если будет принято решение о том, что на выставке должна быть башня, сказал Бейкер в одном из своих интервью, «то мсье Эйфель будет тем человеком, который ее построит. Если он будет руководить постройкой, это вовсе не будет выглядеть как эксперимент. Он, возможно, улучшит проект, разработанный им для башни в Париже, и я думаю, можно предположить, что он не построит у нас башню, которая хоть в чем-нибудь уступит этому славному творению». Однако американские инженеры восприняли такое отношение к предложению Эйфеля как пощечину. В течение следующих полутора недель, пока шел интенсивный обмен телеграммами между городами и инженерами, эта история была представлена публике в несколько ложном свете. Вдруг всем показалось, что возведение Эйфелевой башни в Чикаго – дело решенное и что сам Эйфель решил превзойти себя. Инженеры были в бешенстве. В офис Бернэма приходили длинные телеграммы протеста; некоторые из них были подписаны ведущими инженерами страны.
Принятие «предложения этого достопочтенного джентльмена», писали они, было бы «равносильно заявлению о том, что огромное число инженеров-строителей, прославившихся своими выдающимися работами не только за границей, но и во всех уголках нашей страны, не способно справиться с такой проблемой. Принятие подобного предложения может быть истолковано как необоснованная попытка поставить под вопрос их непревзойденное профессиональное мастерство».
Бернэм читал такие письма с чувством одобрения. То, что американские инженеры-строители наконец-то выразили свое отнюдь не безразличное отношение к выставке, ему нравилось, как, впрочем, и то, что совет директоров фактически ничего не обещал Эйфелю. Спустя неделю пришло формальное предложение Эйфеля с эскизным прототипом его парижской башни, только более высокой. Совет директоров, отправив его предложение на перевод, рассмотрел его, а затем вежливо отверг. Если эту выставку решено будет украсить башней, это будет американская башня.
Но на чертежных столах американских инженеров царила унылая пустота.
* * *
Сол Блум, вернувшись в Калифорнию, рассказал о своем предложении заключить договор на экспозицию алжирской деревни Майку Де Янгу, влиятельному в Сан-Франциско человеку, издателю газеты «Сан-Франциско кроникл» и специальному уполномоченному национальной выставки. Блум рассказал ему о правах, зарегистрированных в Париже, и о том, как Выставочный комитет отверг его предложение.
Де Янг знал Блума. Будучи подростком, Блум работал в театре «Алькасар» , принадлежащем Де Янгу, и благодаря своей усердной работе стал заведующим кассой и финансами театра, когда ему было всего лишь девятнадцать лет. В свободное время Блум сформировал из швейцаров, контролеров, билетеров, продавцов сладостей и освежительных напитков единые команды, работающие более умело и результативно, что привело к значительному увеличению прибыли театра и его, Блума, жалованья. Затем он создал подобные структуры и в других театрах, за что получал от каждого театра регулярные комиссионные. В пьесы, которые шли в театре «Алькасар», он вставлял названия популярных продуктов, баров и ресторанов, в том числе и «Горного домика», что служило ему дополнительным источником дохода. Он также собрал штат профессиональных «аплодисментщиков», известных как «клака» , обеспечивавших горячие овации, кричащих «бис» и «браво» любому исполнителю, желающему получить такое сопровождение за плату. И большинство исполнителей платило, даже такая дива того времени, как Аделина Патти . Однажды Блум увидел заметку в театральном рекламном вестнике о новом оригинальном мексиканском оркестре, который, как ему показалось, американцы воспримут с обожанием. Он убедил руководителя оркестра разрешить ему отправить музыкантов в турне. Прибыль Блума составила 40 тысяч долларов. В это время ему было всего восемнадцать лет.
Выслушав Блума, Де Янг сказал, что ему надо разобраться в этой ситуации. Через неделю он пригласил Блума к себе в офис.
«Как скоро ты будешь готов поехать в Чикаго?» – спросил он.
«Думаю, что через пару дней», – ответил удивленный Блум. Он решил, что Де Янг организовал для него еще одну возможность обратиться с предложением в Комитет демонстрационных методов и средств выставки. Не будучи уверенным в целесообразности этой затеи, он сказал Де Янгу, что не видит никакого толку в этой поездке и что он готов ехать, но лишь после того, как возникнет лучшая идея аттракционов, на которую они клюнут.
«После нашего последнего разговора ситуация изменилась, – сказал Де Янг. – Единственно, что нам надо сейчас, – это назначить кого-то руководителем». Он дал Блуму телеграмму от Выставочной компании, уполномочивавшую Де Янга нанять человека для отбора контрактов на постройку развлекательных экспозиций и аттракционов в парке «Мидуэй Плезанс» и для последующего руководства строительными работами. «На эту должность выбран ты», – объявил он.
«Я не могу выполнить эту работу, – ответил Блум; он не хотел уезжать из Сан-Франциско. – Даже если бы я и мог, то все равно бы не поехал – здесь у меня слишком многое поставлено на карту и мне надо за этим следить».
Де Янг пристально посмотрел на него. «Я не хочу слышать от тебя ни единого слова до завтра», – произнес он в ответ.
До назначенной встречи Де Янг хотел, чтобы Блум подумал над тем, сколько денег он хотел бы получить за преодоление своего нежелания ехать.
«Когда ты завтра придешь ко мне, то назовешь мне свою зарплату, – сказал он. – Я либо соглашусь, либо откажусь от твоих услуг. Без всяких споров и уговоров. Ну что, согласен?»
Блум, конечно же, согласился, но только потому, что предложение Де Янга давало ему возможность вежливо отказаться от этой работы. Все, что он должен сделать, решил он, назвать такую немыслимую сумму, которую Де Янг наверняка не примет, «и зашагал по улице, решая, какой она должна быть».
* * *
Бернэм старался заранее предвидеть все возможные угрозы выставке. Зная репутацию Чикаго как города, в котором комфортно чувствуют себя порок и насилие, Бернэм настоятельно требовал создания мощного охранного полицейского подразделения – «Колумбийской гвардии» – и передачу ее под командование полковника Эдмунда Райса, человека большого мужества, сражавшегося под командованием Пикетта в Геттисберге. В отличие от обычной полиции, устав гвардии особо подчеркивал новую идею профилактики и предотвращения преступления, а не просто ареста преступника после установления факта его виновности.
Заболевания тоже представляли собой угрозу выставке, и Бернэм отлично понимал это. Вспышки оспы, холеры или других летальных инфекционных заболеваний, возникавшие в городе, способны были безвозвратно испортить выставку и разрушить все надежды директоров на то, чтобы обеспечить рекордный наплыв посетителей, необходимый для получения прибыли.
Но сейчас новая наука, бактериология, в которой пионерами были Роберт Кох и Луи Пастер, убедила большинство руководителей, отвечающих за общественное здравоохранение, в том, что именно загрязненная питьевая вода вызывает распространение холеры и подобных заболеваний. Чикагская вода кишела бактериями, главным образом благодаря реке Чикаго. Из-за невиданного приступа активности, поразившего городское инженерное сообщество в 1871 году, течение этой реки было повернуто в другом направлении. Ее воды перестали течь в озеро Мичиган, а потекли в реку Де-Плейнс, а оттуда в Миссисипи. В теории предполагалось, что полноводность обеих рек растворит стоки до безопасного уровня – данная концепция совершенно не принимала в расчет города, такие как Джолиет, расположенные в нижнем течении этих рек. Однако, к удивлению инженеров, затяжные дожди регулярно поворачивали воды реки Чикаго, а заодно и дохлых кошек, и фекальные массы, в обратном направлении, в озеро, да еще и в таких объемах, что черные волны легко преодолевали расстояние до заборных труб городского водопровода.
У большинства жителей Чикаго не было выбора, и они вынуждены были пить эту воду. Однако Бернэм с самого начала решил, что ярмарочных рабочих и посетителей нужно поить более качественной и безопасной водой. И в этом он также оказался впереди своего века. Действуя согласно его приказам, инженер по санитарной технике Уильям С. Макхарг построил установку для стерилизации воды на участке строительства выставки и насосом прокачивал воду через последовательно расположенные большие емкости, в которых вода насыщалась кислородом и кипятилась. Рабочие Макхарга расставили большие бочки со стерилизованной водой по всему парку и заменяли их каждый день.
Бернэм решил закрыть водоочистную станцию ко дню открытия и предоставить гостям выставки самим делать выбор, какую воду из двух безопасных магистралей пить: бесплатную озерную воду, очищенную с помощью пастеровских фильтров, или натуральную чистую воду, подаваемую по трубам из источников в Уокешо , расположенных в тысяче миль от выставки, в штате Висконсин, по пенни за стакан. В ноябре 1891 года Бернэм приказал Макхаргу обследовать пять источников в Уокешо, определить их производительность и степень чистоты воды, но сделать это «потихоньку», предполагая, что прокладка труб по привлекательному и ухоженному сельскому ландшафту, возможно, вызовет негативное отношение. Но никто не мог и предположить, что несколько месяцев спустя усилия Макхарга по организации подачи воды из Уокешо приведут к вооруженному столкновению в тиши прекрасной висконсинской ночи.
Но больше всего тревожил Бернэма пожар. Потеря здания «Греннис блок», где располагался главный офис их с Рутом компании, еще было живым, унизительным воспоминанием. Любой пожар в Джексон-парке мог уничтожить выставку, что было бы катастрофой. Поэтому при строительстве объектов, расположенных внутри парка, опасность пожара учитывалась в первую очередь. Штукатуры использовали маленькие печурки, которые называли «саламандрами», для того, чтобы ускорить процессы затвердевания и сушки. Лудильщики и электрики пользовались открытым огнем для плавки, гибки, наплавления. Даже сами пожарные использовали огонь: паровые двигатели, приводящие в движение насосы, установленные на пожарных повозках на конной тяге.
Бернэм установил защиту, которая с точки зрения существовавших стандартов казалась слишком тщательно разработанной (и даже избыточной). Он создал пожарную команду, действующую непосредственно на территории выставки, и приказал установить сотни пожарных гидрантов и телеграфных постов для передачи сообщений о тревоге. Он заключил контракт на постройку пожарного корабля «Королева огня», специально предназначенного для плавания по мелким каналам парка и прохода под многочисленными низкими мостами. В технические требования к каждому зданию был включен пункт, в соответствии с которым оно должно было быть окружено подземной системой подачи воды, соединенной с наружными водоразборными колонками. Также Бернэм запретил курение на площадках, однако из этого правила он сделал два исключения: первое – для подрядчика, который объявил, что его рабочие, европейские ремесленники, бросят работу, если им не будет разрешено курить сигары; второе – из великодушия к своим инженерам, чертежникам, а также приезжающим архитекторам, которые каждый вечер собирались в его временном жилище, чтобы потолковать, выпить вина и выкурить сигару.
С приближением зимы Бернэм приказал обкладывать все гидранты конским навозом, чтобы предотвратить замерзание воды в трубах.
В самые холодные дни от навоза шел пар, отчего создавалось впечатление, что сами гидранты горят.
* * *
Когда Сол Блум снова пришел в офис Майка Де Янга, он был уверен, что Де Янг наверняка не согласится с той зарплатой, которую он потребует, поскольку он решил запросить сумму, равную жалованью президента Соединенных Штатов: 50 тысяч долларов. «Чем больше я думал об этом, – вспоминал Блум, – тем больше мне нравилась перспектива поставить Майка Де Янга в известность о том, что меньшая сумма не компенсирует моих убытков, связанных с отъездом из Сан-Франциско».
Де Янг предложил Блуму сесть. Выражение его лица было спокойно-выжидающим.
«Внимательно рассмотрев ваше предложение, я понял, что мои интересы сосредоточены здесь, в этом городе. В перспективе я вижу себя…»
Де Янг жестом прервал его и спокойным голосом произнес: «Ну все, Сол, я думал, ты собираешься назвать мне сумму, которую мы должны тебе платить».
«Я не хочу, чтобы вы подумали, будто я не ценю должным образом…»
«Ты уже говорил все это минуту назад, – снова прервал его Де Янг. – Скажи, наконец, сколько ты хочешь».
Все пошло не так, как ожидал Блум. С трепетом он назвал Де Янгу сумму: «Тысячу долларов в неделю».
Де Янг улыбнулся. «Ну что ж, это не такое уж плохое жалованье для парня, которому двадцать один год, но я не сомневаюсь, что ты его получишь».
* * *
В августе Эйбрахам Готтлиб, которого Бернэм назначил главным инженером по строительству, сделал пугающее открытие: он не смог подсчитать ветровую нагрузку на главные здания выставки. Бернэм распорядился, чтобы основные исполнители работ, включая «Агнью энд компани», строившую павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний», немедленно прекратили работы. В течение многих месяцев Бернэм боролся со слухами, согласно которым он заставлял своих людей работать в столь быстром темпе, что некоторые здания небезопасны; европейские репортеры утверждали, что некоторые постройки были «признаны непригодными». И вот теперь Готтлиб допускал ошибку, чреватую катастрофой.
Готтлиб не соглашался, утверждая, что даже без точно вычисленных ветровых нагрузок можно заключить, что здания обладают достаточной устойчивостью.
«Я, разумеется, не мог принять эту точку зрения», – писал Бернэм в письме к Джеймсу Дреджу, редактору влиятельного британского журнала «Инжиниринг». Бернэм приказал предусмотреть во всех проектах меры, усиливающие сопротивление высотным ветрам, исходя из максимальной силы ветра, зафиксированной за последние десять лет. «Это может рассматриваться как крайнее требование, – объяснял он свое решение Дреджу, – но мне этот шаг кажется разумным и предусмотрительным, поскольку в выставке сплелось множество важных интересов».
Готтлиб подал в отставку. Бернэм заменил его Эдвардом Шаклендом, инженером, у которого была собственная фирма и который был широко известен в стране как конструктор мостов.
24 ноября 1891 года Бернэм сообщал в письме Джеймсу Дреджу, что снова попал под огонь критики, причина которой прочность строительных конструкций. «Теперь меня критикуют, – писал он, – за то, что постройки усилены безо всякого на то основания».
* * *
Приехав в Чикаго, Блум сразу разобрался, почему так мало было сделано в парке «Мидуэй Плезанс», имеющем официальное название «Департамент М». До сего времени он был под управлением Фредерика Патнама, профессора этнологии Гарвардского университета. Он был известным антропологом, но назначение его на должность руководителя парка «Мидуэй», говорил Блум по прошествии многих лет, «было таким же мудрым решением, как если бы сегодня Альберта Эйнштейна назначить управляющим «Цирком братьев Ринглинг, Барнума и Бейли» . Патнаму не следовало соглашаться на эту должность. Он говорил своим гарвардским коллегам, что «озабочен тем, как избавиться от этого индийского цирка».
Блум поделился своими соображениями с председателем выставки Бейкером, который направил его к Бернэму.
«Вы еще очень молодой человек, слишком молодой человек, чтобы руководить работой, которую вам собираются доверить», – сказал Бернэм.
Но ведь сам Бернэм был молодым человеком, когда Джон Б. Шерман вошел к нему в кабинет и изменил его жизнь.
«Я хочу, чтобы вы знали о моем полном вам доверии, – сказал он. – Вы руководите парком «Мидуэй» и полностью отвечаете за него. Так что давайте работайте. Отчитываться и подчиняться будете только мне. Я оговорю это отдельным приказом. Желаю успеха».
К декабрю 1891 года ближе всех к завершению строительства оказались павильоны «Горное дело. Добыча полезных ископаемых» и Женский. Строительство павильона «Горное дело. Добыча полезных ископаемых» проходило гладко, благодаря зиме, которая по чикагским стандартам оказалась милостиво мягкой. Постройка Женского павильона, однако, оказалась весьма тяжким испытанием и для Бернэма, и для молодого архитектора Софии Хейден – в основном из-за изменений, на которых настояла Берта Онор Палмер, глава совета директоров-женщин, который заправлял всеми делами выставки, связанными с женщинами. Будучи супругой Поттера Палмера, она привыкла к богатству и доминирующему социальному положению, что позволяло ей всегда настаивать на своем. Именно так она проявила себя ранее в том году, когда подавила направленное против нее выступление, которым руководила исполнительный секретарь совета, а это в свою очередь вызвало открытую войну между группировками элегантно одетых и причесанных дам. В пылу сражения одна перепуганная дама из совета директоров написала миссис Палмер: «Я все-таки надеюсь, что Конгресс не почувствует отвращения к нашему полу».
София Хейден приехала в Чикаго с рабочими чертежами, по которым Бернэму предстояло строить павильон, после чего вернулась домой. Строительство началось 9 июля, а в октябре рабочие перешли к отделочным работам. Хейден вновь приехала в декабре с намерением проверить наружную отделку здания, будучи уверенной, что это тоже входит в зону ее ответственности, но обнаружила, что Берта Палмер имеет по этому вопросу другое мнение.
В сентябре, не поставив Хейден в известность, Палмер обратилась ко всем женщинам с призывом жертвовать архитектурные украшения на это здание – и в ответ на свой призыв получила колонны, которым место в музее, панели, скульптурные изваяния, оконные решетки, двери и другие подобные предметы. Палмер считала, что все это должно быть использовано в интерьере здания, особенно те вещи, которые были пожертвованы известными женщинами. Хейден, со своей стороны, была уверена, что подобная мешанина из разнообразных и стилистически несовместимых вещей будет лишь эстетической безвкусицей. Когда Флора Джинти, влиятельная особа из штата Висконсин, прислала деревянную дверь, украшенную искусной резьбой, Хейден отказалась ее принять. Джинти, почувствовав себя уязвленной, разозлилась. «Когда я думаю о тех днях, которые я проработала, и о тех милях, которые я проехала, чтобы добыть эти вещи для Женского павильона, во мне поднимается негодование». Миссис Палмер была в это время в Европе, но ее личная секретарша, Лаура Хейес, сплетница высшей квалификации, приложила все усилия к тому, чтобы ее работодательница узнала об этом событии во всех подробностях. Секретарша также в нескольких словах изложила Палмер совет, который она самолично дала архитектору: «По моему мнению, было бы лучше придать зданию вид лоскутного одеяла, чем отвергать эти дареные вещи и огорчать дам-руководительниц – ведь им пришлось затратить столько сил на поиски и приобретение этих вещей».
Однако лоскутное одеяло было вовсе не тем, что представляла себе Хейден. Невзирая на показную общественную активность Палмер, Хейден продолжала отказываться принимать дарения. Противостояние между ними перешло в открытую борьбу в стиле «позолоченного века» : в ход пошли и замаскированное унижение, и ядовитая учтивость. Миссис Палмер, действуя исподтишка, постоянно и где только можно распространяла о своей противнице нелестные слухи, а при встречах с нахмуренной и постоянно мрачной Хейден на ее лице появлялась ледяная улыбка. В конце концов Палмер поручила отделку интерьера Женского павильона другому человеку, дизайнеру по имени Кендейс Уиллер.
Хейден воспротивилась этому назначению в своей спокойной, но настойчивой манере и не соглашалась с ним так долго, как могла. Придя в кабинет Бернэма, она начала рассказывать ему всю свою историю, и с ней, в буквальном смысле слова, случился припадок безумия: слезы отчаяния, громкие рыдания, мучительные вздохи с причитаниями – в общем, весь набор. «Серьезный срыв, – назвал случившееся кто-то из знакомых, – на фоне острого нервного перевозбуждения».
Потрясенный Бернэм позвал одного из врачей, прикрепленных к стройке. Хейден незаметно увезли из парка на одной из закупленных для выставки самых современных британских карет «Скорой помощи» с бесшумными резиновыми шинами и поместили на отдых в один из санаториев. Она впала в «меланхолию» – таким сладкозвучным словом называли тогда депрессию.
* * *
Раздражение, казалось, прочно обосновалось в Джексон-парке. Бернэм уже привык к тому, что простые на первый взгляд вопросы часто оказывались запутанными. Даже Олмстед стал вызывать у него раздражение. Он был умнейшим и на редкость располагающим к себе человеком, но приняв однажды решение, он становился упрямым и неподатливым, как плита известняка. К концу 1891 года вопрос, какого рода кораблики должны будут плавать по водным путям выставки, безраздельно овладел им, как будто одни эти кораблики должны были обеспечить успех его поискам «поэтической тайны».
В декабре 1891 года Бернэм получил предложение от одного строителя буксирных судов – с контрдоводами против использования на выставке корабликов с паровыми двигателями. Олмстед узнал об этом от Гарри Кодмэна, который был не только его главным представителем в Чикаго, но еще и исполнял обязанности шпиона, следя за всем, что Олмстед считал угрозой. Кодмэн переслал Олмстеду копию письма, добавив к нему свою приписку о том, что изготовитель буксирных судов, похоже, пользуется расположением Бернэма.
23 декабря Олмстед писал Бернэму: «Я подозреваю, что даже Кодмэн склонен думать, что я придаю слишком большое значение этим корабликам и все мои тревоги, не говоря уже о мыслях, могли бы быть направлены на другие, более важные объекты. Я боюсь, что вы можете посчитать это моей очередной причудой».
В продолжении письма он снова объяснил свою решимость отстаивать первоначальное предложение. В письме производителя буксирных судов, подчеркивал он, вопрос корабликов для выставки рассматривается лишь с позиции перевозки как можно большего числа гостей между различными точками выставки; при этом время поездки и ее стоимость должны быть минимальными. «Но вы-то отлично знаете, что основная цель, к достижению которой мы стремимся, не имеет ничего общего ни с тем, ни с другим. Я не вижу смысла в том, чтобы снова говорить о том, о чем мы договорились. Вы, так же как и я, отлично помните это. Вы знаете, что кораблики – это поэтический объект, и вы знаете, что если кораблики все-таки пойдут по этим водам, а их внешний вид будет противоречить задуманному поэтическому объекту, то это будет полной несуразицей».
Простая перевозка людей никогда не была целью, раздраженно замечал он. Основной смысл использования корабликов – дополнение ландшафта и усиление восприятия его особенностей. «Спустите на воды суда неподобающего внешнего вида, и весь эффект будет начисто смазан, пропадет ценность того, что при других условиях и обстоятельствах было бы наиболее ценной и оригинальной особенностью этой выставки. Если вы решили ее разрушить, то прошу вас, действуйте осмотрительно. В тысячу раз лучше тогда вообще обойтись без корабликов».
* * *
Несмотря на усиливающиеся вмешательства комитетов, обострение конфликта между Бернэмом и генеральным директором Девисом и постоянную угрозу забастовки, основные здания все-таки строились. Рабочие заложили фундаменты из перекрещивающихся слоев огромных бревен в соответствии с принципом шпальной клетки, предложенным Рутом, затем, используя подъемные краны с паровым приводом, подняли высокие железные и стальные стойки, формирующие каркас каждого здания. Вокруг каркасов установили дощатые леса и облицевали каждый каркас сотнями тысяч деревянных планок, чтобы создать стены, способные выдержать два толстых слоя штукатурного раствора. Когда рабочие укладывали горы свеженапиленных досок возле каждого здания, рядом с ними вырастали кучи опилок и древесных отходов. Воздух был наполнен запахом, который напоминал Рождество.
В декабре на строительстве произошел первый несчастный случай со смертельным исходом: мужчина по имени Мюллер, работавший на постройке павильона «Горное дело. Добыча полезных ископаемых», скончался от черепно-мозговой травмы.
Почти сразу погибли еще трое рабочих:
Йенсен, черепно-мозговая травма, постройка павильона «Электричество»;
Эллард, черепно-мозговая травма, постройка павильона «Электричество»;
Элджир, не вышел из состояния беспамятства, вызванного новым феноменом – электрошоком, постройка павильона «Горное дело. Добыча полезных ископаемых».
Кроме этого, на строительстве произошли десятки менее серьезных несчастных случаев. Бернэм старался выглядеть уверенным и полным оптимизма в глазах общественности. 28 декабря 1891 года в письме редактору газеты «Чикаго гералд» он писал: «Несколько вопросов, связанных с проектами и сроками, еще находятся в стадии решения, но по ним нет никаких неясностей, и я не вижу никаких причин, которые не позволили бы нам завершить работу ко времени церемонии, назначенной на октябрь 1892 года – День Посвящения – и к открытию выставки, 1 мая 1893 года».
Однако в действительности строительство выставки шло с большим отставанием, которое стало особенно заметным к середине зимы. В октябре месяце было намечено проведение работ внутри павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний», но фундамент этого павильона был заложен только в январе. Для того чтобы успеть хоть как-то завершить строительство выставки ко времени намеченной церемонии, все должно было делаться в строгом соответствии с планом. Особенно важно было то, чтобы этому не препятствовала погода.
Между тем многие банки и компании по всей Америке терпели крах, все жили под постоянной угрозой забастовок, холера начала медленно распространяться по заснеженной Европе, усиливая среди американцев страхи, что скоро первые корабли с инфицированными европейцами прибудут в порт Нью-Йорка.
Поскольку на всех нужно было оказывать дополнительное давление, газета «Нью-Йорк таймс» предупреждала: «Неудача с выставкой или недостаточный и малозаметный ее успех будут позором для всей страны, а не только для города Чикаго».
На исходе дня
В ноябре 1891 года Джулия Коннер объявила Холмсу, что она беременна; теперь, сказала она, у него нет другого выбора, кроме как жениться на ней. Холмс встретил эту новость спокойно и благожелательно. Он обнял ее, погладил по волосам и, глядя на Джулию влажными глазами, заверил ее, что ей не о чем беспокоиться – конечно же, он женится на ней, ведь он давно обещал ей это. Но при этом было одно условие, которое он считал необходимым обсудить с ней сейчас. О ребенке не может быть и речи. Он женится на ней только в том случае, если она позволит ему сделать простой аборт. Он, будучи врачом, делал подобные операции и раньше. Он применит хлороформ – она ничего не почувствует, а после пробуждения от наркоза перед ней откроются перспективы новой жизни, но уже в качестве миссис Г. Г. Холмс. Детей следует отложить на потом. Сейчас предстоит сделать еще очень многое, особенно с учетом всех работ по завершению устройства отеля и меблировки всех его номеров, а эти работы необходимо завершить к открытию Всемирной выставки.
Холмс знал, что он имеет огромное влияние на Джулию. Он обладал, во-первых, полученной им от природы способностью влиять на мужчин и женщин, которая была спрятана за внешней оболочкой фальшивой искренности и теплоты; во-вторых, общество хорошо относилось к нему и одобряло все его дела и поступки, и именно этот козырь он использовал сейчас против нее в своей игре. Хотя внебрачные сексуальные связи стали делом обычным, общество терпимо относилось к ним только тогда, когда их подробности и последствия оставались в секрете. Магнаты, владеющие консервными заводами, убегали с горничными, а президенты банков соблазняли машинисток; при необходимости их доверенные лица устраивали тайную поездку в Европу для посещения хирургической клиники, где работали мало кому известные, но квалифицированные в своем деле врачи. Беременность вне брака означала позор и нищенское существование по причине увольнения с работы. Джулия сейчас целиком и полностью принадлежала Холмсу, словно была его рабыней, как в прежние времена, а он упивался своей властью над ней. Операция, сказал он Джулии, состоится в канун Рождества.
Выпал снег. Колядовщики ходили от дома к дому по Прерия-авеню, время от времени прерывая свои песнопения и заходя то в один, то в другой дом выпить горячего сидра с пряностями и какао. В воздухе стоял запах каминного дыма и жареных уток. В северной стороне, на Грейслендском кладбище, молодые пары катались наперегонки на санках по припорошенной снегом ухабистой дороге; девушки, сидевшие в санях, кутались в одеяла и скрывались под ними с головой, когда сани проезжали мимо «Вечного молчания» – семейной усыпальницы Декстеров , – где на постаменте стоял высокий, мрачного вида стражник с низко опущенным капюшоном, его лицо едва можно было различить только с близкого расстояния, а если смотреть издали, то под капюшоном виднелась лишь темнота. Заглянуть в эту темноту, гласила легенда, значило заглянуть в потусторонний мир. В доме 701 по Тридцать шестой улице в Энглвуде Джулия Коннер уложила свою дочь в постель, стараясь изо всех сил вызвать на лице девочки улыбку и своими рассказами подогреть желание ребенка поскорее дождаться Рождества. Ну конечно же, придет Санта-Клаус и принесет чудесные подарки. Холмс обещал подарить Перл кучу игрушек и сладостей, да и сама Джулия надеялась получить от него что-либо действительно стоящее – в отличие от того, что она могла получить от своего бедного добросердечного Неда.
За пеленой снега слышался приглушенный стук копыт проходящих лошадей. Омнибусы на шипованных противоледяных шинах пересекали бульвар Уоллес.
Джулия сошла вниз, в вестибюль квартиры, в которой жили мистер и миссис Джон Кроу. Джулия и миссис Кроу подружились, и теперь Джулия пришла помочь миссис Кроу нарядить рождественскую елку в их квартире, поскольку утром это будет сюрпризом для Перл. Джулия рассказала обо всем, что она и Перл намерены делать на следующий день, а также сообщила ей о своей скорой поездке в Давенпорт на свадьбу своей старшей сестры – «старой девы», как назвала ее миссис Кроу, – которая, ко всеобщему удивлению, вдруг собралась замуж за железнодорожного рабочего. Джулия ожидала бесплатного билета на поезд, который жених старшей сестры должен был прислать по почте.
Джулия ушла от соседей поздно вечером в хорошем настроении. Впоследствии миссис Кроу вспоминала: «В наших с ней разговорах не промелькнуло ничего такого, что навело бы кого-либо из нас на мысль, что она собирается уйти из дому этой ночью».
* * *
Холмс встретил Джулию приветливым возгласом «Счастливого Рождества!» и обнял ее, затем, взяв за руку, повел в одну из комнат второго этажа, которую подготовил под операционную. Там стоял стол, накрытый белой простыней. Ящики с наборами хирургических инструментов были открыты, а вынутые из них инструменты разложены в форме подсолнуха с лепестками из полированной стали. Инструменты вызывали страх: медицинская пила, расширитель желудка, трокар и трепан . Инструментов наверняка было больше, чем ему в действительности требовалось, и все они были разложены так, что Джулия волей-неволей смотрела на них и чувствовала слабость от их яркого, угрожающего блеска.
На нем был белый фартук, рукава рубашки он закатал. Возможно, он только что снял свой котелок. Руки он не вымыл и маску на лицо не надел. В этом не было необходимости.
Она ухватилась за его руку. «Боли ты не почувствуешь», – заверил ее Холмс. Она проснется такой же здоровой, но без обузы, которую носит сейчас внутри своего тела. Он извлек пробку из темно-желтого стеклянного флакона и быстрым взмахом ладони направил поднявшийся из горлышка серебристый пар к своим ноздрям. После этого Холмс смочил хлороформом сложенную в несколько слоев матерчатую салфетку. Она еще сильнее сжала его руку, от этого он почувствовал какое-то странное возбуждение. Он накрыл салфеткой ее нос и рот. Ее веки задрожали и глаза закатились, после чего наступило неизбежное рефлексивное нарушение работы мышц, подобное «бегу» во сне. Она отпустила его руку и разжавшимися пальцами оттолкнула ее от себя. Ее ступни задергались, словно она отбивала быструю дробь по невидимому барабану. Холмс и сам почувствовал сильное возбуждение. Джулия старалась оттолкнуть его руку, но он был готов к этой внезапной вспышке мышечного возбуждения, которое всегда предшествует ступору, и изо всех сил прижал к ее лицу смоченную хлороформом салфетку. Она забилась под его руками. Силы постепенно покинули ее, она стала медленно и плавно размахивать руками, прекратив выбивать дикую дробь. В балете началась пасторальная сцена.
Прижимая рукой салфетку к ее лицу и взяв флакон с хлороформом в другую руку, он вылил на салфетку в промежутки между пальцами еще жидкости; ощущение холода от хлороформа, попавшего на пальцы, доставляло ему удовольствие. Ее рука свесилась со стола, а затем почти сразу свесилась и вторая. Ее веки задрожали и закрылись. Холмс не думал, что у нее хватит ума на то, чтобы притвориться впавшей в кому, но на всякий случай он все-таки крепко держал ее. Через короткое время он, взяв ее за запястье, нащупал ослабевший пульс, подобный стуку колес уезжаюшего вдаль поезда.
Он снял фартук, опустил рукава. Он чувствовал легкое головокружение от запаха хлороформа, к тому же то, что он только что проделал, возбудило его. Это ощущение было, как всегда, приятным; его тело чувствовало какое-то теплое расслабление, какое всегда возникало в нем после долгого сидения перед горящим в печи огнем.
Он заткнул пробкой флакон с хлороформом, взял свежую простыню и спустился вниз, в прихожую, где была дверь в комнату Перл. Войдя в прихожую и посмотрев на свои ручные часы, он увидел, что Рождество уже наступило.
* * *
Этот день ничего не значил для Холмса. В его юности рождественское утро было связано в основном с чрезмерным благочестием, долгими молитвами и молчанием – будто весь дом накрыт каким-то толстым шерстяным одеялом.
* * *
В то рождественское утро супруги Кроу с радостным нетерпением ждали Джулию и Перл; им хотелось увидеть, какой радостью загорятся глаза девочки при виде рождественской елки и выставленных для нее подарков под раскидистыми ветвями. В квартире было тепло, приятно пахло хвоей и корицей. Прошел час. Супруги продолжали ждать гостей, но в десять часов они вышли из дома, чтобы успеть на дилижанс, идущий в центр Чикаго, намереваясь навестить друзей. Они оставили дверь своей квартиры незапертой, прикрепив к ней записку с приглашением войти.
Супруги Кроу вернулись домой в одиннадцать часов вечера и нашли все в прежнем виде, без каких-либо признаков того, что Джулия и ее дочь заходили к ним. На следующее утро они постучали в дверь квартиры Джулии, но на их стук никто не ответил. Они расспросили соседей в своем доме и в близлежащих домах, видел ли кто-либо Джулию или Перл, но никто их не видел.
Когда наконец появился Холмс, миссис Кроу спросила его, где может быть Джулия. В ответ он объяснил, что она вместе с Перл уехала в Давенпорт на более раннем поезде, чем намечала.
Кроме этого, миссис Кроу не удалось узнать о Джулии больше ничего. И ей, и всем соседям вся эта история казалась более чем странной. Все сошлись на том, что в последний раз Джулию и Перл видели в канун Рождества.
Но это было не совсем точно. Кое-кто видел Джулию и после, хотя тогда уже никто, даже ее ближайшие родственники, живущие в Давенпорте, штат Айова, не мог бы узнать ее.
* * *
Сразу после Рождества Холмс пригласил к себе одного из своих подельников, Чарльза Чеппела. Холмс знал, что Чеппел был «артикулятором» – так называли людей, преуспевших в умении удалять плоть с человеческих тел и отделять друг от друга кости, формирующие скелет (на языке профессионалов это называлось «артикулировать»), чтобы потом снова собрать скелет для последующей его демонстрации в кабинете врача или лаборатории. Он приобрел необходимые для этого навыки в больнице округа Кук, разделывая трупы для студентов-медиков.
Во время учебы на медицинском факультете Холмс видел собственными глазами, какие отчаянные усилия прилагали медицинские учебные заведения для того, чтобы раздобыть трупы только что умерших людей, а также и скелеты. Серьезному систематическому изучению медицины уделялось повышенное внимание, а человеческое тело для ученых все еще было чем-то вроде ледяных шапок на полюсах, то есть тем, что еще предстоит изучить и исследовать. Скелеты, висевшие в кабинетах врачей, служили чем-то вроде визуальных энциклопедий. В условиях, когда спрос превышал предложение, у врачей вошло в обычай охотно, но осмотрительно принимать предлагаемые им трупы. Они осуждали убийство, хотя это было одним из средств удовлетворения их потребностей, но при этом они практически не прилагали никаких усилий к тому, чтобы узнать историю возникновения предлагаемого трупа. Разорение могил стало своего рода ремеслом, хотя занимались этим немногие, поскольку работа с трупами требовала большого хладнокровия и самообладания. В случаях острой необходимости сами врачи помогали откапывать только что захороненные тела.
Холмс не сомневался в том, что даже в 1890-е годы потребность в трупах по-прежнему велика. Чикагские газеты печатали вызывающие чувство омерзения истории о врачах, совершающих налеты на кладбища. После неудачного рейда на кладбище в Нью-Олбани 24 февраля 1890 года доктор У. Х. Уотен, ректор медицинского колледжа в Кентукки, рассказал репортеру газеты «Трибюн»: «Эти джентльмены действовали не только ради медицинского колледжа в Кентукки и не ради собственной выгоды, а для медицинских факультетов Луисвилла , для которых человеческий материал столь же необходим, сколь для жизни необходимо дыхание». Прошло всего три недели, и врачи Луисвилла снова попались на том же самом. Они пытались ограбить могилу на кладбище государственного приюта для инвалидов и душевнобольных людей в Анкоридже, штат Кентукки; на этот раз они действовали ради Университета штата Луизиана. «Да, это мы послали на дело эту группу людей, – сказал декан медицинского факультета. – Нам необходимы тела, и если государство не обеспечивает нас ими, мы вынуждены их воровать. В зимнем семестре были большие группы, и для них требовалось столько материала, что группы весеннего семестра оставались необеспеченными». Он даже не считал нужным оправдываться. «Кладбище этого приюта подвергается ограблению в течение многих лет, – сказал он, – и я не уверен, остался ли на нем хоть один-единственный труп. Я снова повторяю: нам нужны трупы. Без них вы не можете подготовить врача, и общественность должна это понять. Если у нас не останется никакого другого способа добывать их, нам придется вооружить студентов винчестерами и послать их охранять похитителей трупов во время их набегов на кладбища».
Глаз у Холмса был наметан на выгодные дела, а при таком спросе на трупы выгода сама шла в руки.
Он привел Чарльза Чеппела в одну из комнат второго этажа, где стоял стол, на нем медицинские инструменты, а рядом бутыли с растворителями. Чеппел знал, что Холмс был врачом. При взгляде на тело сразу было ясно, что это женщина, притом необычного роста. Он не заметил ничего, что могло бы быть использовано для ее идентификации. «Это тело, – сказал он, – выглядело как тушка кролика, которого освежевали, разрезав шкуру на морде, а затем спустив ее со всего тела. В некоторых местах большие куски мяса отделились от тела вместе с кожей».
Холмс пояснил, что делал некоторое рассечение тела, но его исследования уже закончены. Он предложил Чеппелу тридцать шесть долларов за очистку и санитарную обработку костей и черепа, которые он вернет Холмсу в виде полностью артикулированного скелета. Чеппел согласился. Они с Холмсом поместили тело в ящик, обтянутый изнутри белым холстом. Нанятый перевозчик доставил ящик в дом Чеппела.
Вскоре после этого Чеппел появился у Холмса с обработанным скелетом. Холмс поблагодарил его, расплатился и тут же продал скелет Ганемановскому медицинскому колледжу – чикагскому отделению, а не филадельфийскому колледжу с тем же названием – за сумму, многократно превышающую ту, что он заплатил Чеппелу.
* * *
На второй неделе января 1892 года новые квартиросъемщики, семья Дойлов, въехала в квартиру Джулии в доме Холмса. Они увидели на столе посуду и одежду Перл, висевшую на спинке стула. Квартира выглядела так, словно прежние жильцы ненадолго вышли и должны вернуться через несколько минут.
Дойлы спросили Холмса, что произошло.
Абсолютно спокойным и бесстрастным голосом Холмс извинился за беспорядок и объяснил, что сестра Джулии внезапно серьезно заболела и Джулия с дочерью буквально бегом бросились на вокзал. У них не было необходимости упаковывать и брать с собой вещи, поскольку Джулия и Перл были хорошо обеспечены и не собирались возвращаться назад.
Позднее Холмс рассказывал о Джулии совсем другую историю: «В последний раз я видел ее перед 1 января 1892 года, когда она сообщила мне, что не собирается дальше снимать эту квартиру. В это время она объявила не только мне, но и своим соседям и друзьям, что собирается уезжать». Хотя она говорила всем, что направляется в Айову, но фактически, говорил Холмс, «она намеревалась перебраться в какое-то другое место из опасения, что ее дочь могут забрать у нее, а Айову упоминала лишь для того, чтобы запутать своего бывшего супруга». Холмс отрицал, что между ним и Джулией были близкие отношения и что он подверг ее «криминальной операции» – так тогда называли аборт. «Возможно, правда, что она женщина вспыльчивая и способна на необдуманные поступки, но я не думаю, чтобы кто-нибудь из ее друзей или родственников поверил бы в то, что она аморальная особа или что она способна на участие в криминальном деянии».
Перчатка брошена
1892 год начался с холодов: со снега, покрывшего землю шестидюймовым слоем, и с понижения температуры до минус десяти градусов. Конечно, это была не самая холодная погода для Чикаго, но достаточная для того, чтобы парализовать впускные клапаны трех городских систем водозабора и на время оставить Чикаго без питьевой воды. Несмотря на погоду, работы в Джексон-парке не останавливались. Рабочие построили обогреваемые передвижные укрытия, позволявшие им наносить раствор на внешние поверхности павильона «Горное дело. Добыча полезных ископаемых» при любой температуре. Женский павильон, освобожденный от лесов, был практически закончен; стены гигантского здания павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний» начали подниматься над фундаментом. Общая численность рабочих в парке составляла четыре тысячи человек. Среди них был столяр-краснодеревщик Илайес Дисней, который в последующие годы расскажет множество историй о строительстве этого волшебного мира на берегу озера. А его сын Уолт их запишет.
По ту сторону окружающего стройку восьмифутового забора, поверх которого были укреплены два ряда колючей проволоки, было неспокойно. Снижение расценок и увольнения порождали постоянные волнения среди рабочих по всей стране. Профсоюзы набирали силу; Национальное детективное агентство Пинкертона работало с прибылью. Один авторитетный член профсоюза по имени Сэмюэл Гомперс зашел в кабинет Бернэма обсудить предположение, что администрация стройки якобы дискриминирует рабочих, состоящих в профсоюзе. Бернэм дал указание главному строителю, Диону Джеральдину, расследовать жалобы. По мере обострения отношений между рабочими и на фоне ослабления экономики в стране происходил рост числа преступлений, связанных с насилием. По данным за 1891 год, сообщала газета «Чикаго трибюн», число убитых в Америке составило 5906 человек – почти на 40 процентов больше, чем в 1890 году. В числе убитых были учтены и супруги Борден из городка Фол-Ривер, в штате Массачусетс.
Постоянные угрозы забастовок и наступление сильных холодов после Нового года рождали в голове Бернэма мрачные мысли, но больше всего его волновало то, как быстро тают средства, выделенные компании по строительству выставки. Форсирование столь масштабных строительных работ заставило Бернэма израсходовать намного больше денег, чем было предусмотрено сметой. Совет директоров обсуждал возможность получения дополнительных ассигнований в размере 10 миллионов долларов, на что необходимо было заручиться одобрением Конгресса, но на текущий момент единственной незамедлительной мерой было сокращение расходов. 6 января Бернэм отдает приказ руководителям подразделений принять незамедлительные, а в требуемых случаях и драконовские меры, направленные на сокращение затрат. Он приказал своему старшему чертежнику, руководившему штатом чертежников, разместившихся в чердачном помещении здания «Рукери» и занятых подготовкой чертежей для текущих работ, немедленно увольнять любого работника, который «допустил небрежность или халатность в работе», а также оказался не способен сделать больше работы, чем ему положено по должности. Рудольфу Ульрику, представителю Олмстеда и руководителю ландшафтными работами, он в записке указал на следующее: «Мне кажется, вы сейчас можете наполовину сократить свой штат рабочих, а одновременно с этим отказаться от услуг наиболее дорогостоящих сотрудников». Бернэм приказал, чтобы все столярные работы выполнялись только людьми, нанятыми подрядчиками на строительство выставочных объектов. В записке Диону Джеральдину он указывал: «Даю вам полное право увольнять любого столяра по вашему усмотрению…»
До этого момента Бернэм всегда относился к своим рабочим с пониманием и сочувствием, что было совершенно необычно для того времени. Он платил им зарплату даже тогда, когда они не могли работать из-за травмы или болезни; он создал на строительстве больницу, где рабочим оказывали медпомощь. Он построил внутри парка помещения, в которых рабочие могли три раза в день плотно поесть и где им был обеспечен ночлег в чистых постелях и теплых комнатах. Профессор политической экономии Принстонского университета Уолтер Вискофф под видом неквалифицированного рабочего в течение целого года ездил по стране, работая, когда ему, одному из растущей армии безработных, выпадал случай получить работу; некоторое время он трудился в Джексон-парке. «Под охраной дежурных и за высокими барьерами, отгораживающими нас от нежелательных контактов со всем, что находилось за ними, мы – огромные толпы здоровых, сильных мужчин – жили и работали в каком-то необыкновенном, искусственно созданном мире, – писал он. – Ничто не допекало и не мучило нас, в том числе и безысходная бедность, в которой оказывается человек в процессе безуспешных поисков работы… Наш рабочий день продолжался восемь часов; работа проходила спокойно, с соблюдением всех правил охраны труда, и мы были абсолютно уверены в том, что нам заплатят».
Но сейчас людей увольняли даже с выставки, а времени оставалось катастрофически мало. С наступлением зимы подошел к концу традиционный строительный сезон. Борьба за жалкое количество рабочих мест еще более обострилась, поскольку тысячи безработных со всей страны – на этих несчастных навесили ярлык «хобо» , возможно в американском английском это слово произошло от окрика «хо, бой» (а ну, парень), которым железнодорожные служащие выгоняли странствующих безработных из товарных вагонов, – потекли в Чикаго в надежде получить работу на строительстве выставки. Бернэм понимал, что уволенные им люди превратились в бездомных нищих, а их семьям реально грозит голод.
Но главным для него была выставка.
* * *
Бернэму не давало покоя то, что до сих пор не был решен вопрос с достойным ответом Америки Эйфелю. Поступавшие предложения были в основном эксцентричными и попросту невыполнимыми. Один фантазер предложил построить башню на пятьсот футов выше Эйфелевой, но построить ее целиком из бревен, а наверху соорудить салун, где можно будет отдохнуть, перекусить и утолить жажду прохладительными напитками. Салун он тоже предполагал построить из бревен.
Бернэм понимал, что если в самом скором времени не появится инженер, способный превзойти Эйфеля, у него просто не хватит времени на то, чтобы возвести на выставке что-либо стоящее. Ему надо было чем-то расшевелить американских инженеров. Удобный случай для этого представился, когда его пригласила выступить в Клубе субботних вечерних встреч группа инженеров, которые начали встречаться по субботам в одном из ресторанов в центре города для обсуждения проблем, связанных со строительством выставки.
Сначала был обед из нескольких блюд, с вином, сигарами, кофе и коньяком. За одним из столов сидел тридцатитрехлетний инженер из Питтсбурга, который управлял компанией по инспектированию стальных конструкций, имевшей филиалы в Нью-Йорке и Чикаго; эта компания уже заключила контракт с выставкой на инспектирование конструктивных элементов из стали, используемых при строительстве. У него было угловатое лицо, черные волосы, черные усы и темные глаза; их взгляд был таким, какой вскоре стал востребованным в промышленности, только что созданной Томасом Эдисоном. У него был вид «явно располагающего к себе и общительного человека, обладающего тонким чувством юмора, – писали о нем те, кто с ним работал. – На всех встречах и собраниях он моментально становился центром притяжения, отлично владел словом и постоянно имел наготове веселые анекдоты и случаи из жизни».
Подобно другим членам Клуба субботних вечерних встреч, он ожидал услышать, что думает Бернэм о проблемах строительства практически целого города, да еще и в такой короткий период времени, однако Бернэм его удивил. После утверждения, что «архитекторы Америки покрыли себя славой», создав такие проекты выставки, Бернэм упрекнул отечественных инженеров-строителей в том, что они не смогли подняться до того блистательного уровня, которого достигли архитекторы. Инженеры, с явным упреком заявил Бернэм, «внесли мало или вообще не внесли ничего в применение новых приемов или демонстрацию их возможностей для современного производства в Америке».
Неодобрительный ропот прозвучал в зале.
«Необходимо найти какую-то свойственную только нам особенность, – продолжал Бернэм, – что-то, что позволит нам позиционировать себя с помощью Всемирной Колумбовой выставки, как это сделала для Франции Эйфелева башня на Парижской выставке».
«Но это не должна быть башня, – добавил он. – Башня – это неоригинально. Эйфель уже построил башню. Что-то громадное тоже не пойдет. Если американские инженеры хотят поддержать свой престиж и положение в мире, необходимо спроектировать и построить что-то новое, оригинальное, смелое и уникальное».
Некоторые из инженеров восприняли его слова как оскорбительные, другие решили, что у Бернэма есть основания, чтобы высказать такое мнение. А вот инженер из Питтсбурга почувствовал себя «уязвленным до глубины души правдивостью того, что сказал Бернэм».
Он сидел среди своих коллег, обдумывая только что услышанное, и вдруг в его голове неожиданно возникла идея, как будто вдохновение внезапно посетило его. Как он говорил, эта идея посетила его не в форме импульса, создавшего в его сознании нечто полуоформленное – перед его мысленным взором возникла полностью, до мельчайших деталей законченная конструкция. Он мог рассмотреть и потрогать ее; мог слышать, как она движется на фоне неба.
Времени оставалось совсем мало, но если он поспешит с чертежами и сможет убедить Комитет демонстрационных метод и средств выставки в осуществимости своей идеи, то, по его убеждению, выставка сможет наверняка обойти Эйфеля. И разве то, что произошло с Эйфелем, не может произойти с ним? Он был уверен, что его ждет удача.
* * *
Выступить в Клубе субботних вечерних встреч и в открытую побранить его членов за их неспособность было для Бернэма чем-то вроде приятной перемены обстановки, потому что столкновения по вопросам, связанным с выставкой, неизбежно требовали постоянной сдержанности, в особенности если он выступал по различным вопросам выставки против многочисленных комитетов, количество которых, между прочим, непрерывно росло. Это походило на непрерывный викторианский менуэт с его фальшивой грациозностью и к тому же отнимало кучу времени. Ему были необходимы более широкие полномочия, но не ради придания большей важности собственному «я», а ради выставки. Он понимал, что если скорость процесса принятия решений не увеличится, то работы по строительству выставки безнадежно отстанут от графика, и пока что препятствия эффективной работе становились более труднопреодолимыми, а число их постоянно росло. Сокращающийся бюджет Выставочной компании явился причиной перевода ее взаимоотношений с Национальной комиссией на более низкий уровень: противником в споре стал генеральный директор Девис, настаивавший на том, что любые новые поступления федеральных денег должны контролироваться его комиссией. В этой комиссии, казалось, каждый день создавались новые подразделения, возглавляемые начальниками, которым надо было платить – самого Девиса, годовая зарплата которого по сегодняшним меркам составляла около 60 тысяч долларов, называли «смотрителем за овцами» – и каждый начальник вновь созданного подразделения требовал предоставления ему каких-либо юридических полномочий, которые, по мысли Бернэма, были закреплены за ним. Но Девис считал иначе.
Скоро борьба за контроль над средствами обрела форму личного конфликта между Бернэмом и Девисом; первая стадия этого конфликта началась из-за разногласий по поводу того, кто должен контролировать проекты выставочных экспонатов и интерьеров. Бернэм не испытывал на этот счет никаких сомнений, поскольку территория выставки находилась в его распоряжении. Девис придерживался иного мнения.
Сначала Бернэм попытался найти подход, который для пользы дела позволил бы избежать конфликта. «Сейчас мы создаем специальное подразделение, которое будет заниматься внутренней отделкой и архитектурой, – писал он Девису, – и я имею честь предложить вам для воплощения ваших замыслов воспользоваться услугами этого подразделения. Я чувствую всю деликатность ситуации, предлагая вам воспользоваться услугами моих сотрудников для воплощения ваших художественных замыслов, форм и украшения выставочных экспонатов без вашего полного одобрения, которого я настоящим почтительно испрашиваю».
Но Девис в беседе с одним из репортеров сказал: «Я думаю, что сейчас любому совершенно ясно, что никто, кроме генерального директора и его сотрудников, не должен иметь никаких дел с экспонатами».
Конфликт обострялся. 14 марта Бернэм присутствовал на обеде, который Девис давал в Чикагском клубе в честь японского делегата на предстоящей выставке. После обеда Девис и Бернэм остались в клубе и в спокойной беседе выясняли отношения до пяти часов утра. «Мы хорошо провели время, – писал он Маргарет, которой в то время не было в городе, – и мы еще яснее почувствовали, что с этого момента наша общая дорога вперед должна стать более ровной».
Несвойственная ему усталость чувствуется в этом письме. Он пишет Маргарет, что намерен в тот день закончить работу пораньше, поехать в Эванстон «и заснуть в твоей милой постели, любовь моя, лежа в которой я буду думать о тебе. Как суматошна эта жизнь! И куда летят наши годы?»
* * *
Но в жизни были и благодатные моменты. Бернэм с нетерпением ждал вечеров, когда помощники и приехавшие на стройку архитекторы собирались на ужин в его временном жилище и проводили весь вечер в беседе, сидя перед громадным камином. Бернэм высоко ценил товарищество и обожал слушать истории. Олмстед рассказывал о своих бесконечных хлопотах по защите Центрального парка от непродуманных усовершенствований. Полковник Эдмунд Райс, начальник «Колумбийской гвардии», полицейского подразделения по охране выставки, вспоминал, каково ему было стоять в сумрачном лесу в Геттисберге, когда Пикетт бросил своих людей в наступление по открытому полю.
Позднее, в марте 1892 года, Бернэм пригласил обоих сыновей в свое временное жилище, куда они периодически приезжали с ночевкой, но почему-то они в условленное время не приехали. Поначалу все, кто был в тот момент с Бернэмом, решили, что причиной задержки стало опоздание поезда – обычное тогда явление, – но время шло, и тревога Бернэма усиливалась. Он, как никто другой, знал, что аварии с поездами происходят в Чикаго чуть ли не ежедневно.
Когда начало темнеть, мальчики наконец-то прибыли. Их поезд задержался из-за поломки моста на линии Милуоки – Сент-Пол. «Они прибыли ко мне, – писал Бернэм Маргарет, – как раз вовремя, и им удалось услышать рассказы полковника Райса о войне и походной жизни своих солдат, и об индейцах».
Когда Бернэм писал это письмо, его сыновья сидели рядом. «Они очень счастливы тем, что находятся здесь, и сейчас вместе с мистером Джеральдином с интересом рассматривают фотографии в большом альбоме». В этом альбоме были собраны фотографии строящихся павильонов, сделанные Чарльзом Дадли Арнольдом, фотографом из Буффало, штат Нью-Йорк, которого Бернэм нанял в качестве официального фотографа. Сам Арнольд тоже там присутствовал и вскоре устроил мальчикам фотосессию.
Бернэм завершил письмо следующими словами: «Мы в порядке и удовлетворены выполненными работами, как в смысле объема, так и в смысле охвата, в чем нам способствовала удача».
Но такие приятные промежутки в жизни никогда не длятся долго.
* * *
Конфликт между Бернэмом и Девисом вспыхнул снова. Директор Выставочной компании все же решил найти способ обратиться к Конгрессу напрямую, но в ответ на просьбу о выделении средств Конгресс назначил проверку произведенных трат, связанных со строительством выставки. Бернэм и президент Бейкер ожидали комплексной проверки, но вместо нее им был устроен допрос с пристрастием в отношении наиболее серьезных трат. Например, когда Бейкер перечислял составляющие общих затрат на аренду экипажей, подкомитет потребовал представить поименный список лиц, перевезенных этими экипажами. На одном из заседаний в Чикаго комитет попросил Девиса оценить общую стоимость выставки. Не проконсультировавшись с Бернэмом, Девис назвал сумму на десять процентов меньшую той, что Бернэм ранее подсчитал для президента Бейкера, и эту сумму Бейкер указал в своем собственном заявлении членам комиссии. Девис в своем ответе косвенно обвинил Бернэма и Бейкера в завышении суммы, потребной для завершения выставки.
Бернэм вскочил со стула. Председатель подкомиссии попросил его вернуться на место, но Бернэм продолжал стоять. Он был в бешенстве и с большим трудом сдерживал себя. «Мистер Девис не встречался ни со мной, ни с кем-либо из моих людей, – заявил он, – и заявленные им цифры взяты с потолка. Он совершенно не в курсе того, что происходит на стройке».
Резкость и горячность его заявления вызвали недовольство председателя подкомитета. «Я не принимаю во внимание замечания подобного рода, высказанные свидетелю, выступающему перед этим комитетом, – сказал председатель, – и я прошу мистера Бернэма взять назад свое замечание».
Сначала Бернэм отказался, затем с явной неохотой согласился взять обратно слова, что Девис ничего не понимает. От остального, сказанного им подкомитету, он не отказался. Извиняться он тоже не стал.
Комитет отбыл в Вашингтон изучать собранные материалы и готовить заключение, что выделение дополнительных ассигнований действительно необходимо. Конгрессмены, писал Бернэм, «были изумлены масштабом и охватом этого предприятия. Мы снабдили каждого из них огромным объемом данных, которые требовалось изучить и осмыслить, и я думаю, что в их отчете будет над чем повеселиться – ведь даже мне самому, с моими знаниями ситуации, потребуется не один месяц на то, чтобы составить такой отчет».
* * *
«Мидуэй Плезанс» начал приобретать форму (по крайней мере на бумаге). Профессор Патнам изначально верил в то, что именно «Мидуэй» должен ознакомить посетителей выставки с культурой других стран. Однако Сол Блум не проникся важностью этой задачи. «Мидуэй» должен был быть забавным, поистине веселым садом протяженностью примерно в одну милю – от Джексон-парка до самой границы Вашингтон-парка. Он будет волновать людей, повергать их в трепет, а может быть, даже в шок, если все пойдет по задуманному. Он сосредоточил все свои усилия на том, чтобы организовать «впечатляющую рекламную кампанию». Он разместил заметки в многочисленных изданиях, выходящих повсюду в мире, для того чтобы известить всех, что «Мидуэй» будет экзотическим миром, наполненным необычными зрелищами, звуками и запахами. Там будут настоящие селения из отдаленных уголков земли с настоящими обитателями этих селений – в том числе и пигмеями, если лейтенанту Шафельдту повезет. Как царь «Мидуэя» Блум понимал, что ему уже нет необходимости волноваться из-за получения контракта на свою алжирскую деревню. Теперь он сам лично мог одобрить включение этой деревни в экспозицию. Он составил контракт и отправил его в Париж.
Сноровка и пронырливость Блума не остались не замеченными другими руководящими работниками выставки, которые обращались к нему за помощью в вопросах, связанных с повышением информационной ценности выставки. Однажды его попросили помочь репортерам понять, почему здание павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний» должно быть таким большим. До этого момента отдел выставки по связям с общественностью распространил среди газетчиков подробный перечень впечатляющих, но до ужаса неинтересных и нудных статистических данных. «Я могу с уверенностью утверждать, что их ни в малейшей степени не интересует число акров земли или тонн стали, – писал Блум, – поэтому я сказал: «Смотрите на это так: он будет настолько большим, чтобы вместить всю стоящую под ружьем армию России».
Блум и понятия не имел, имеет ли Россия вообще стоящую под ружьем армию, не говоря уже о том, сколько солдат в ней может быть и на скольких квадратных футах они могут разместиться. Но, несмотря на это, этот факт, словно благая весть, распространялся по всей Америке. Читатели «Путеводителя по выставке», выпущенного издательством «Рэнд Макнелли», наверняка испытывали дрожь, представляя миллионы солдат в меховых шапках, заполнивших плотным строем полздания площадью тридцать два акра.
А что касается Блума, он не испытывал ни угрызений совести, ни раскаяния.
Ангел из Дуайта
Весной 1892 года подельник Холмса Бенджамин Питзел оказался в городе Дуайте, штат Иллинойс, расположенном примерно в семидесяти пяти милях к юго-западу от Чикаго, где он проходил курс лечения от алкоголизма по известному методу Кили. Пациенты жили в трехэтажном отеле «Ливингстон», красивом здании из красного кирпича с арочными окнами и протянувшейся по всей длине фасада верандой – прекрасным местом для отдыха между инъекциями «золотого лекарства» доктора Лесли Энрота Кили. Золото считалось самым известным ингредиентом в растворе красно-белого цвета с голубым оттенком; пациенты в разговорах называли этот раствор «столбик парикмахера» , а работники медучреждения Кили вводили им его в руку три раза в день. Игла, в которой отверстие было одним из самых больших среди игл, выпускавшихся в XIX веке – когда ее втыкали в бицепс, то казалось, что в него втыкают наконечник садового шланга, – оставляла после каждой инъекции желтый ореол на коже, являвшийся знаком порока, невидимым для других. Остальные ингредиенты лекарства держались в строжайшей тайне, но, по словам врачей и химиков, этот раствор включал в себя субстанции, повергавшие пациента в приятное состояние эйфории и покоя, граничащее с амнезией – а этот побочный эффект препарата доставлял немало проблем почтовой службе Чикаго: каждый год надо было разыскивать сотни адресатов, которым приходили письма из Дуайта без указания важных элементов адресов. Отправители попросту забывали указывать данные, необходимые для доставки письма, такие как названия или номера улиц и домов.
Питзел долгое время был горьким пьяницей, но его пристрастие к бутылке стало угрожать здоровью, поэтому сам Холмс и направил его к доктору Кили, оплатив лечение. Питзелу он дал понять, что делает это по доброте душевной и за его, Питзела, преданное отношение. Но, как обычно, истинные мотивы этого благодеяния были другими. Он понимал, что пьянство Питзела практически делает его бесполезным, а кроме того, угрожает разрушить уже начатые и задуманные дела. Впоследствии Холмс говорил о Питзеле так: «При всех своих недостатках он был для меня слишком ценным подельником, чтобы попросту списать его со счетов». Похоже, что Холмс, помимо всего прочего, хотел, чтобы Питзел собрал всю возможную информацию об этом методе лечения и о маркировке лекарства – для того, чтобы самому производить его фальсификат и продавать через свою компанию «Лекарства по почте». Несомненно, через некоторое время Холмс и сам создаст собственный лечебный санаторий на втором этаже своего здания в Энглвуде и назовет его «Профилакторий «Серебристый пепел».
Метод лечения доктора Кили приобрел необычайную популярность. Тысячи людей приезжали в Дуайт в надежде избавиться от злоупотребления спиртными напитками; гораздо больше пьющих платили за пероральный вариант лекарства по исцелению от пьянства, которым Кили наводнил рынок. Он побуждал покупателей разбивать бутылки после употребления, чтобы конкуренты не смогли наполнить их своими составами.
Каждый день Питзел вместе с тремя дюжинами других мужчин проходил предписанный курс «пересечения черты» – иными словами, получал инъекции. Женщины получали инъекции в своих комнатах, и их вообще держали отдельно от мужчин, дабы не вредить их репутации. В Чикаго хозяева питейных заведений всегда узнавали тех, кто прошел курс лечения от алкоголизма, потому что на вопрос «Что будете пить?» такие посетители неизменно отвечали: «Спасибо, ничего. Я ведь побывал в Дуайте».
Питзел вернулся в Энглвуд в апреле. Психотерапевтическое воздействие инъекций доктора Кили, возможно, сыграло свою роль в том, что он рассказал Холмсу, что в профилактории он встретил молодую женщину невиданной красоты – пусть услышит он его, говорящего это , сверхъестественной красоты – по имени Эмелина Сигранд. Она была блондинкой двадцати четырех лет. И с 1891 года работала стенографисткой в офисе доктора Кили. Описание Питзела походило на галлюцинацию и буквально подвергло Холмса танталовым мукам. Не раздумывая, он написал письмо Сигранд и предложил ей работу своего личного секретаря с зарплатой вдвое больше той, что ей платил доктор Кили. «Соблазнительное предложение», – как впоследствии охарактеризовал его кто-то из родственников Сигранд.
Эмелина приняла предложение Холмса без колебаний. Работа у доктора Кили была престижной, но городок Дуайт – это не Чикаго. Получать вдвое большее жалованье и жить в городе, о чарующей привлекательности которого рассказывали легенды, – разве можно было устоять против такого предложения? Она уехала от Кили в мае, увозя с собой 800 долларов сбережений. Приехав в Энглвуд, она сняла комнату в пансионе, недалеко от здания Холмса.
Увидев Эмелину, Холмс понял, что ее красоту Питзел преувеличил, хотя и ненамного. Она и вправду была миловидной блондинкой. Холмс немедленно привел в действие весь арсенал своих средств обольщения: и свой вкрадчивый голос, и нежные прикосновения, и открытый взгляд голубых глаз.
Он купил ей цветы и повел в оперный театр Тиммермана, расположенный в центре квартала. Он подарил ей велосипед. Они проводили вечера, катаясь вместе по гладким мостовым Гарвард-стрит и Йель-стрит, являя собой в глазах встречных счастливую молодую пару, да еще и при деньгах. («Белые с золотыми прожилками шляпы с черными тесемками из муаровых лент и парой острых перьев, приколотых сбоку в соответствии с последним писком моды среди дам-велосипедисток», – писала «Трибюн» в рубрике «Новости общества».) Когда Эмили освоилась с «колесами» – этот термин все еще был в ходу, хотя велосипеды прошедших времен с их неимоверно большими колесами полностью исчезли с улиц, – они с Холмсом стали предпринимать все более и более долгие прогулки и часто ездили вдоль поросшего ивами «Мидуэя» в Джексон-парк, чтобы посмотреть на строительство выставки, и там непременно оказывались среди тысяч других людей, многие из которых тоже были на велосипедах.
Иногда по воскресеньям Эмелина и Холмс заезжали в парк, где также смотрели на строительство, все еще пребывавшее в начальной фазе – это их немало удивляло, особенно если учесть, что до наступления двух самых важных дат, Дня Посвящения и дня открытия выставки, оставалось совсем немного времени. Бо́льшая часть парка все еще представляла собой голую землю, а самое большое здание, павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний», только-только начало строиться. Правда, возведение некоторых других зданий настолько сильно продвинулось, что они уже казались более-менее завершенными – в особенности павильон «Горное дело. Добыча полезных ископаемых» и Женский павильон. В те дни в парке было много почтенной публики: политические деятели, крупные предприниматели, архитекторы и городские промышленные магнаты. Появлялись там и великосветские дамы, приезжавшие на собрания совета по тематике выставки, связанной с ролью женщин. Большой черный экипаж миссис Палмер часто с грохотом въезжал в ворота выставки, так же как и экипаж ее общественной соперницы, Керри Уотсон. Эту гордую даму и узнавали по экипажу, в котором она разъезжала по городу: у экипажа был глянцевый, выкрашенный белой матовой эмалью корпус, желтые колеса, а правил лошадьми чернокожий кучер в одежде из ярко-алого шелка.
Эмелина поняла, что самые приятные велосипедные прогулки бывают после обильного дождя. В обычные дни пыль вздымается кверху, как песок над Хартумом, и застревает у нее в волосах, проникая до самой кожи, а потом даже хорошая щетка оказывается не в силах вычесать ее.
* * *
Однажды в середине рабочего дня, когда Эмелина сидела за пишущей машинкой в офисе Холмса, в дверь вошел мужчина и поинтересовался, как увидеться с Холмсом. Мужчина, одетый в дешевый костюм, был высоким, с гладко выбритым подбородком и скромными усиками – на вид ему было лет тридцать; выглядел он по-своему симпатичным, но в то же самое время в нем чувствовалась какая-то простоватость и скромность, присущая человеку, предпочитающему держаться в тени – хотя в тот момент он был чем-то разозлен. Он представился, назвавшись Недом Коннером, и пояснил, что раньше был управляющим ювелирной секцией в аптеке, расположенной в нижнем этаже. Он пришел, чтобы обсудить проблемы, возникшие с выплатами по закладной.
Имя этого мужчины было ей знакомо – она то ли слышала его в связи с чем-то, то ли видела в бумагах Холмса. Она с улыбкой ответила, что Холмс куда-то вышел, а куда именно и когда вернется, она не знает. Может она чем-либо ему помочь?
Нед немного остыл, а потом они с Эмелиной «поговорили о Холмсе», как он впоследствии вспоминал.
Нед рассматривал свою собеседницу. Она была молодой и красивой, «симпатичной блондинкой» – как он позже описывал ее. На ней были белая английская блузка и черная юбка, подчеркивающие изящество фигуры. Она сидела возле окна, и ее волосы отливали золотом в солнечном свете. Перед ней на столе стоял черный «Ремингтон», новый и, без всякого сомнения, неоплаченный. По своему печальному опыту и по тому, каким восторгом светились глаза Эмелины, когда она говорила о Холмсе, Нед понял, что ее отношения с работодателем зашли намного дальше машинописи. Позже он вспоминал: «Я сказал ей, что он очень скверный человек и что ей надо держаться от него подальше, а лучше вообще уйти от него, и как можно скорее».
Но тогда она не придала значения его советам.
* * *
1 мая 1892 года врач М. Б. Лоренс с женой переехали в пятикомнатную квартиру в здании Холмса. Они часто виделись с Эмелиной, хотя она все еще продолжала жить в том же расположенном неподалеку пансионе, а не в здании Холмса.
«Она была одной из самых прелестных и самых приятных женщин, которых я когда-либо встречал, – говорил доктор Лоренс, – мы с женой часто и много размышляли о ней. Мы виделись с ней каждый день, и она часто забегала к нам на несколько минут, чтобы пообщаться с миссис Лоренс». Супруги Лоренс часто видели Эмелину в обществе Холмса. «Довольно быстро, – вспоминал мистер Лоренс, – я понял, что отношения между мисс Сигранд и мистером Холмсом были не совсем те, какие обычно бывают между работником и работодателем, но мы чувствовали, что ее надо было скорее жалеть, нежели упрекать».
Эмелина была до безумия влюблена в Холмса. Она любила его за проявляемые к ней теплоту и заботу, за его невозмутимое спокойствие и за его чарующее обаяние. Никогда еще она не встречала подобных мужчин. К тому же он был еще и сыном английского лорда – этот факт он доверительно сообщил ей под строжайшим секретом. Она не должна была никому говорить об этом, и вынужденное молчание хотя и не давало ей в полной мере получать удовольствие от этого знания, зато делало его чем-то похожим на великую тайну. Она, разумеется, делилась этим секретом с друзьями, но, конечно же, только после того, как они давали ей клятву, что не расскажут об этом никому на свете. У Эмили заявление Холмса, что он является наследником лорда, не вызывало никаких сомнений. Само имя Холмс было чисто английским – чтобы понять это, нужно просто прочесть необычайно популярные рассказы сэра Артура Конан-Дойла. И принадлежность к английскому роду делает понятным необыкновенный шарм и изысканные манеры Холмса, столь необычные в жестоком, крикливом Чикаго.
* * *
У Эмелины был мягкий и общительный характер. Она часто писала письма своей семье в Лафайет, штат Индиана, и друзьям, которых приобрела, когда работала в Дуайте. С людьми она сходилась легко. Она все еще продолжала периодически обедать вместе с управляющей пансионом, в котором она остановилась, впервые оказавшись в Чикаго, и считала эту женщину своей ближайшей подругой.
В октябре ее троюродный брат с женой, доктор Сигранд и миссис Б. Дж. Сигранд, приехали к ней в гости. Доктор Сигранд, стоматолог, клиника которого находилась на пересечении Северной и Милуоки-авеню в Ближнем Норт-Сайде , обратился к Эмелине потому, что работал над историей семьи Сигранд. Никогда прежде друг с другом они не встречались. «Я был очарован ее приятными манерами и острым умом, – говорил доктор Сигранд. – Внешне она была прекрасной женщиной: высокой, хорошо сложенной, с необычайно густыми волосами цвета льна». В этот приезд доктор Сигранд и его жена не познакомились с Холмсом и до этого никогда не встречались с ним лицом к лицу, но они слышали восторженные рассказы Эмелины о его шарме, великодушии и деловой хватке. Эмили провела своих родственников по всему зданию Холмса и рассказала им о том, какие усилия он предпринимает для того, чтобы преобразовать его в отель для посетителей выставки. Она рассказала и о том, как эстакада, которая строится над Тридцать шестой улицей, доставит посетителей выставки прямо в Джексон-парк. Ни у кого не было сомнений в том, что к лету 1893 года армии гостей нагрянут в Энглвуд. И Эмелина считала успех просто неизбежным.
Энтузиазм Эмелины был как бы частью ее шарма. Она была без памяти влюблена в своего молодого врача, да и не только в него, а и во все его дела. Но доктор Сигранд не разделял ее радужных надежд, связанных со зданием и его перспективами на будущее. Для него оно выглядело мрачным и совершенно не гармонирующим с окружающими строениями. Каждый построенный в Энглвуде дом казался наэлектризованным энергией приближающихся перемен, связанных не только с выставкой, но и с грандиозным будущим, которое наступит после ее окончания и будет продолжаться бесконечно долго. Всего в двух кварталах от Тридцать шестой улицы выросло огромное здание, архитектура которого была тщательно продумана, а в отделке фасадов использованы материалы различных фактур и цветов. Дальше по этой улице возвышалось здание оперного театра Тиммермана, а к нему почти примыкал отель «Нью Джульен», владельцы которого изрядно потратились на отличные материалы и иностранных мастеров. В сравнении со всем этим здание Холмса выглядело мертвым пространством, подобно углу в комнате, куда не проникает свет газового светильника. Совершенно ясно, что Холмс не советовался ни с одним архитектором, по крайней мере с таким, который хоть что-то соображает. Коридоры в его здании были темными, и в них выходило слишком много дверей. Столярные работы были выполнены небрежно и из дешевых пород дерева. Переходы располагались под какими-то странными углами по отношению друг к другу.
Однако Эмелина, казалось, была очарована тем, что сделал Холмс. Доктор Сигранд должен был быть абсолютно холодным и бесчувственным человеком, чтобы не понять ее сентиментального, наивного восхищения. Позднее он, без сомнения, жалел, что не поговорил с ней тогда более откровенно и не прислушался к шепоту, звучавшему в его голове и предупреждающему, что неправильность этой постройки и несоответствие между ее истинным видом и тем, как Эмелина видит ее, уже говорит о многом. Но ведь Эмелина была влюблена. А он был не в том положении, чтобы наносить ей сердечные раны. Она была молодой и охваченной восторгом, ее радость действовала заразительно, особенно на доктора Сигранда, стоматолога, который изо дня в день видел так мало радости – ведь часто он своими действиями вызывал слезы даже у взрослых мужчин, не раз доказавших свою храбрость.
Вскоре после визита супругов Сиграндов Холмс сделал Эмелине предложение, которое она приняла. Он обещал ей медовый месяц в Европе, во время которого они нанесут визит его отцу, лорду.
День Посвящения
Зубы Олмстеда нестерпимо болели, в ушах стоял страшный шум, спать он не мог, хотя первые месяцы 1892 года работал с таким напряжением, которое вряд ли выдержал бы и человек втрое моложе его. Он мотался на ночных поездах между Чикаго, Эшвиллом, Ноксвиллом, Луисвиллом и Рочестером, и боль в ноге еще больше ухудшала его самочувствие. В Чикаго, несмотря на непрестанные усилия его молодого представителя Гарри Кодмэна, работы сильно отставали от графика, и задач, которые необходимо было решить, с каждым днем становилось все больше. Первый важный этап – Посвящение, – назначенный на 21 октября 1892 года, казался угрожающе близким и был бы еще более угрожающим, если бы руководство не перенесло первоначально назначенную дату, 12 октября, для того, чтобы дать возможность Нью-Йорку провести у себя празднование в честь Колумба. Помня о потоках клеветы, которые Нью-Йорк прежде изливал на Чикаго, такая отсрочка выглядела явным актом оказания поразительной милости.
Задержка строительных работ на всех отведенных земельных участках особенно тревожила Олмстеда. Когда отставали подрядчики, выполнение работ под его началом тоже задерживалось. Помимо этого, страдали и уже завершенные ландшафтные работы. Рабочие затаптывали его насаждения и разрушали его дороги. Именно это как раз и происходило со зданием правительства Соединенных Штатов. «Повсюду вокруг него, – докладывал Рудольф Ульрик, его представитель, наблюдавший за выполнением ландшафтных работ, – необходимые материалы разного рода и назначения были свалены в кучи и раскиданы в таком беспорядке, что только постоянное и настойчивое давление на ответственных исполнителей строительных работ помогло обеспечить некоторое продвижение строительства, да и то лишь в самом начале; а затем, даже если положительная динамика строительства сохранялась, усилий к тому, чтобы сделать ее постоянной, практически не прилагалось. То, что было завершено сегодня, разрушалось завтра».
Задержки и порча того, что уже было сделано, злили Олмстеда, но были и другие дела, которые буквально приводили его в уныние. Ему казалось невероятным, что после его резкого протеста Бернэм все еще рассматривает возможность использования судов на паровой тяге в качестве приемлемого варианта перевозки посетителей выставки. И никто, казалось ему, не разделял его твердой убежденности в том, что Лесистый остров должен оставаться свободным от каких-либо строений.
Остров постоянно подвергался атакам, вызывающим у Олмстеда злобу, поскольку все намерения клиентов сводились к одному – к изменению разработанного им ландшафта. Всем хотелось отхватить для себя кусок острова. Первым изъявил подобное желание Теодор Томас, дирижер Чикагского симфонического оркестра, который разглядел в острове идеальное место, причем единственное место, подходящее для музыкального зала, достойного Всемирной выставки. Олмстед на это не пошел. Следующим был Теодор Рузвельт, глава Комиссии по гражданской службе Соединенных Штатов , и к тому же пробивной, как танк. Остров, упорно настаивал он, является самым подходящим местом для размещения охотничьего лагеря, как выставочного экспоната его клуба «Бун и Крокетт» . Неудивительно, особенно если принять во внимание связи и влияние Рузвельта в Вашингтоне, что политики из состава Национальной комиссии выставки горячо одобрили этот план. Бернэм, отчасти ради того, чтобы сохранить мир, также уговаривал Олмстеда согласиться с ним. «Вы же не будете возражать, если он разместится на северной оконечности острова и будет больше чем наполовину скрыт за деревьями? Он сойдет за выставочный экспонат, к тому же его смогут увидеть только те, кто будет на острове, а с берега он будет невидим».
Но Олмстед все равно возражал. Он согласился на то, чтобы выделить Рузвельту место на одном из небольших островов, но разрешил ему установить только «несколько палаток, доставить туда нескольких лошадей, оборудовать место для костра и т. д.». Позднее он разрешил установить на острове также и небольшой охотничий домик.
Затем наступила очередь правительства Соединенных Штатов, которое искало на острове место для индийской выставки. Профессор Патнам, главный эксперт выставки по этнологии, увидел на острове идеальное место для размещения нескольких экзотических деревень. Свои виды на этот остров также имело и правительство Японии. «Они предложили выставку внутренней части своих храмов, и как это уже стало привычным, им потребовалось место именно на этом Лесистом острове», – писал Бернэм в феврале 1892 года. Бернэму тогда казалось почти наверняка, что кто-нибудь все-таки оккупирует этот остров. И само место, и его окружение были слишком соблазнительны. Бернэм уговаривал Олмстеда принять предложение японцев. «Без сомнения, то, что они хотят установить на острове, соответствует этому месту, и я не вижу, что это в какой-либо степени уменьшает те его ландшафтные особенности, о которых вы так заботитесь. Они предлагают установить на нем наиболее утонченные и прекрасные вещи, которые хотят оставить там после закрытия выставки в качестве дара городу Чикаго».
Опасаясь чего-либо более худшего, Олмстед согласился.
То, что он хоть как-то отстоял остров, не подняло его настроения, поскольку он узнал о еще одной атаке на его любимый Центральный парк. По подстрекательству небольшой группы состоятельных ньюйоркцев законодательный орган штата тайно, не привлекая общего внимания, принял закон, разрешающий строительство «спидвея» на восточной стороне парка – чтобы богачи могли состязаться в скорости своих экипажей. Общественность отреагировала на это с возмущением. Олмстед тоже принял участие в разгоревшемся скандале, написав письмо, в котором называл постройку запланированной дороги «неразумным, несправедливым и аморальным действием». Законодатели отступили.
Бессонница и боль в сочетании с непомерной рабочей нагрузкой и постоянным нервным напряжением – все это вместе подорвало его дух, и еще перед концом марта он почувствовал себя на грани физического и эмоционального срыва. Казалось, он снова погружается в депрессию, которая периодически преследовала его в течение всей взрослой жизни. «Когда Олмстед хандрит, – писал один из его друзей, – логичность его уныния сокрушительна и ужасна».
Сам Олмстед, однако, был уверен, что ему нужен лишь хороший отдых. Придерживаясь терапевтических правил того времени, он решил поехать лечиться в Европу, где окружающие пейзажи также поспособствуют обогащению запаса зрительных образов. Он планировал посетить как можно больше открытых садов и парков прежней Парижской выставки.
Своего старшего сына, Джона, он назначил управляющим бруклинского отделения, а Гарри Кодмэна оставил в Чикаго руководить работами, связанными со Всемирной выставкой. В последнюю минуту он решил взять с собой двух детей, Марион и Рика, и вдобавок к ним еще и Фила Кодмэна, младшего брата Гарри. Для Марион и мальчиков это путешествие обещало быть сказочным, но для самого Олмстеда оно стало более чем мрачным.
Они отплыли в субботу, 12 апреля 1892 года, и прибыли в Ливерпуль, накрытый шквалом снега и града.
* * *
В Чикаго Сол Блум получил телеграмму из Парижа, которая его напугала. Он дважды прочел ее, чтобы убедиться в том, что правильно понял то, что в ней было сказано. Его алжирцы, десятки алжирцев вместе со своими животными и со всем скарбом, уже находятся в море и плывут к берегам Америки – хотя до открытия выставки оставался еще целый год.
«Месяц они выбрали правильно, – сказал Блум, – но вот с годом поторопились».
* * *
Сельские пейзажи Англии чрезвычайно понравились Олмстеду, несмотря на унылую и даже отвратительную погоду. После краткой остановки у родственников в Чизлхёрсте он вместе с мальчиками поехал в Париж. Марион, его дочь, осталась у родни.
В Париже Олмстед прошел по местам, где прежде располагалась выставка. Сады выглядели довольно убогими, истомленными долгой зимой, да и постройки недостаточно хорошо перенесли зимнюю погоду, но тем не менее то, что оставалось, обеспечило ему «достаточно приемлемое представление» о выставке, которая располагалась на этом месте. Ему сразу бросилось в глаза то, что это место все еще остается популярным. В одно из воскресных посещений Олмстед и мальчики видели четыре играющих оркестра; киоски и палатки, продающие еду и прохладительные напитки, и несколько тысяч людей, бродивших по дорожкам. Длинная очередь выстроилась у подножия Эйфелевой башни.
Постоянно думая о Чикагской выставке, Олмстед внимательно рассматривал все до мельчайших подробностей. Газоны здесь были «весьма убогими», покрытые гравием дорожки «не радовали ни глаза, ни ноги». Обилие на Парижской выставке простых цветочных клумб он посчитал и неудобным, и нежелательным. «Мне кажется, – писал он в письме Джону, оставшемуся в Бруклине, – что впечатления от этого могли бы как минимум навести на мысли о каком-то в высшей степени тревожном, безвкусном и несерьезном, а если присмотреться повнимательнее, то и о наплевательском и губительном отношении к выставке; ведь все это принижает ее значимость тем, что сужает широту охвата, разрушает ее гармонию и целостность».
Он постоянно и настойчиво повторял про себя, что в Чикаго «будут преобладать простота, сдержанность; неброские, но постоянно сопровождающие посетителя эффекты, без всякой мишуры и дешевого бахвальства».
Эта поездка вновь усилила его подозрения, что Бернэм и его архитекторы в своем стремлении превзойти Парижскую выставку утратили понимание того, чем в действительности должна быть Всемирная выставка. Постройки Парижской выставки, писал Олмстед, «более богаты цветом и цветными украшающими элементами, но намного более, чем я предполагал, бедны лепниной и скульптурой. Они, как я считаю, делали то, что более точно соответствовало их целям, и при архитектурном проектировании принимали во внимание конкретное назначение построек и, в отличие от нас, практически не думали о том, чтобы их архитектурные сооружения прослужили как можно дольше. Я спрашиваю себя, можно ли считать наш подход правильным и не отнеслись ли они слишком легкомысленно к тому, что называют архитектурной величавостью, а поэтому не пожелали использовать скульптуры и другие средства, придающие зданиям грандиозность, величие и помпезность».
Олмстеду нравилось путешествие с юными спутниками. В письме к жене, ждущей его в Бруклине, он писал: «Мне очень хорошо сейчас живется, и я надеюсь, что это послужит улучшению моего здоровья». Однако вскоре после того, как путешественники вернулись в Чизлхёрст, он вновь почувствовал нездоровье, и почти все его ночи вновь стали бессонными. Он писал Гарри Кодмэну, который сам страдал от непонятного желудочного заболевания: «Теперь я могу лишь прийти к выводу, что я старше и мой организм изношен сильнее, чем я предполагал».
Врач по имени Генри Рейнер приехал в Чизлхёрст с дружеским визитом, чтобы повидаться с Олмстедом. Он оказался специалистом по лечению нервных расстройств и был настолько потрясен внешним видом Олмстеда, что предложил взять его к себе в дом в Хэмпстед-Хит, рядом с Лондоном, чтобы лично заняться его здоровьем. Олмстед согласился.
Несмотря на неусыпное внимание и заботу Рейнера, состояние Олмстеда не улучшалось; пребывание в Хэмпстед-Хите стало его тяготить. «Пойми, здесь я чувствую себя так, словно нахожусь в тюрьме, – писал он Гарри Кодмэну 16 июня 1892 года. – Каждый день я жду решительного улучшения, но пока что каждый новый день приносит мне разочарование». Доктор Рейнер, по словам Олмстеда, тоже пребывал в полной растерянности. «Он говорит, будучи абсолютно уверенным после нескольких осмотров всей моей анатомии, что у меня нет никаких органических поражений и что я могу обоснованно и твердо рассчитывать на то, чтобы плодотворно трудиться в течение нескольких ближайших лет. Он считает мое нынешнее нездоровье одной из разновидностей расстройства, которое и побудило меня отправиться за границу».
Почти все дни Олмстед ездил в экипаже по окрестным местам, «стараясь каждый день выбрать более-менее новый маршрут» для того, чтобы посмотреть сады, погосты, частные парки и естественные природные ландшафты. Почти каждое украшение с использованием цветочных клумб вызывало у него чувство, близкое к отвращению. Он отворачивался от них, считая «вульгарными, по-детски глупыми, крикливыми, неуместными и негармоничными». Однако сами окрестности приводили его в восторг: «В Америке нет ничего, что можно было бы сравнить с существующими здесь пасторальными или живописно-колоритными красотами, присущими именно Англии. Практически каждое место, мимо которого я проезжаю, вызывает у меня восхищение. Пейзаж, который я вижу перед собой сейчас, когда пишу это письмо, скрыт пеленой дождя, но он просто великолепен». Прелестные пейзажи, которые он видел, представляли собой естественное сочетание простейших, неокультуренных и растущих в непосредственном соседстве местных растений. «Тончайшее сочетание, к примеру, утесника обыкновенного, шиповника, ежевики, боярышника – даже когда ни одно из этих растений не цветет, смотрится великолепно. А ведь все эти растения можно купить партиями в сотни тысяч корней и за очень небольшую цену».
Временами ландшафты, которые он видел, противоречили тому, каким он представлял себе ландшафт Джексон-парка, но чаще подтверждали правильность его подхода. «Повсюду на декоративных участках земли мы видели вьющиеся и стелющиеся растения, хитроумно расположенные и сочетаемые друг с другом. А мы у себя не имеем в достаточном количестве саженцев вьющихся растений и семян трав». Он понимал, что не располагает временем на то, чтобы природа самостоятельно могла обеспечить требуемые результаты. «Нам надлежит как можно шире использовать стелющиеся растения и ветви деревьев, растущих возле мостов, пригибая ветви и фиксируя их гвоздями для создания тени и для отражения листвы и прерывистого затемнения на водной глади».
Но самое главное, все его поездки на природу еще больше укрепили его уверенность в том, что Лесистый остров, несмотря на японский храм, должен иметь ландшафт, максимально приближенный к природному. «Я чаще всего думаю сейчас о том, насколько важен этот остров, – писал он Гарри Кодмэну, – и о том, насколько важно максимально использовать естественные природные средства глухой маскировки, густые массивные скопления листвы для оформления его границ; сочетая все это с обильным разнообразием мелких деталей, усиливающих общий эффект… Для этого нам недостает камыша, адлумии, анредеры сердцелистной, сассапариля шероховатого, ломоноса, ежевики, душистого горошка, дурмана, молочая, мелких подсолнухов и ипомеи».
Но он также понял и то, что средства, которые предоставляет природа, следует умело сочетать с безупречным уходом за почвой. И его беспокоило, что в Чикаго этого не понимают и не готовы к этому. «Стандарты английского рабочего, кучера или кондуктора омнибуса в отношении аккуратности, уверенности в себе, а главное, в отношении к садам, ландшафтам, дорожкам и проезжим дорогам, намного выше тех, что есть даже у чикагских крупных оптовиков или ценителей искусства, – писал он Кодмэну, – и мы опозоримся, если не сможем показать в работе уровень намного выше того, который наши мастера готовы считать приемлемым».
Но в общем Олмстед был уверен, что его разработанный для выставки ландшафт будет выполнен успешно. Однако еще одна новая тревога не давала ему покоя. «Единственное облако, которое, как я вижу, нависает над выставкой, – это холера, – писал он в письме в свой бруклинский офис. – Сообщения из России и из Парижа, пришедшие сегодня утром, вызывают тревогу».
* * *
Пароход с алжирцами Сола Блума подплывал все ближе к нью-йоркскому порту, и группа специально выделенных рабочих приступила на «Мидуэе» к строительству временных домов для их размещения. Сам Блум поехал в Нью-Йорк, чтобы встретить пароход и зарезервировать два товарных вагона для перевозки в Чикаго жителей деревень вместе с их пожитками.
Как только алжирцы сошли с парохода, они тут же начали разбредаться кто куда. «Я мог лишь наблюдать за тем, как они теряются из виду, как за ними гонятся и как их отводят в кутузку», – рассказывал Блум. Все указывало на то, что старшего среди них не было. Блум бросился за ними, отдавая громкие приказы то по-английски, то по-французски. Гигантского вида чернокожий человек подошел к Блуму и на английском языке, каким изъясняются в Палате лордов, произнес: «Я полагаю, вам стоит вести себя более цивилизованно. В противном случае я не ручаюсь за свое долготерпение и сброшу вас в воду».
Мужчина представился, назвавшись Арчи, после чего между ними началась беседа в более миролюбивом тоне. Арчи рассказал Блуму, что прожил десять лет в Лондоне, служа телохранителем у одного богатого человека. «А сейчас, – сказал он, – я отвечаю за доставку своих соотечественников в город, который называют Чикаго. Насколько я понимаю, это где-то в глубине континента».
Блум угостил его сигарой и тут же предложил стать его телохранителем и помощником.
«Ваше предложение, – ответил Арчи, – вполне приемлемо».
Мужчины закурили сигары и стали выпускать клубы дыма в свежий морской воздух над погружающейся в сумерки бухтой Нью-Йорка.
* * *
Бернэм изо всех сил старался ускорить темпы строительства, в особенности павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний», который должен был быть закончен ко Дню Посвящения. В марте, когда до окончания строительства этого павильона оставалось почти полгода, он применил «царское» условие, вписанное в его контракты на строительство. Он приказал строителю павильона «Электричество» удвоить количество рабочих и обеспечить работы в ночную смену при электрическом освещении. Он посулил такую же судьбу строителю павильона «Изготовление продукции», если тот не увеличит темпы работы.
Бернэм до сих пор так и не понимал, каким образом превзойти Эйфелеву башню. Совсем недавно он отверг еще одну нелепую идею, предложенную на этот раз молодым инженером из Питтсбурга, с которым до этого встречался, когда выступал с лекцией в Клубе субботних вечерних встреч. Этот человек был надежным и заслуживающим доверия: с его компанией был заключен контракт на проверку всех стальных конструкций, используемых на строительстве выставки, но то, что он предложил Бернэму построить, казалось явно невыполнимым. «Слишком слабая и хрупкая конструкция», – сказал ему Бернэм. И добавил, что публика попросту испугается.
Ускорению темпов строительства выставки воспрепятствовала ужасная весенняя непогода. Во вторник, 5 апреля 1892 года, в 6 часов 50 минут утра внезапный штормовой ветер разрушил только что построенную насосную станцию и повалил шестьдесят пять футов павильона штата Иллинойс. Спустя три недели очередной шторм разрушил восемьсот футов южной стены павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний». «Этот ветер, – писала «Трибюн», – казалось, ополчился против построек Всемирной выставки».
Бернэм пригласил восточных архитекторов в Чикаго, чтобы обсудить с ними способы ускорения работы. Одной непреодолимой проблемой оказалась внешняя окраска основных зданий, в особенности покрытых раствором фасадных колонн павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний». Во время встречи с архитекторами была высказана мысль, которая при ближайшем рассмотрении сулила не только невиданное ускорение работы, но и подавала надежду на то, что все запомнят эту выставку как образец красоты, еще не виданной в этом мире.
* * *
Согласно всем условиям, ответственность за внешнюю отделку зданий была возложена на Уильяма Претимена, руководителя подразделения цветового оформления выставки. Бернэм признавался впоследствии, что нанял Претимена на эту должность «главным образом из-за его тесных дружеских отношений с Джоном Рутом». Претимен совершенно не годился для этой работы. Гарриет Монро, которая знала и его, и его жену, писала: «Его одаренность была практически незаметной за завесой высокомерного и несдержанного характера, который не допускал ни уступок, ни компромиссов. Из-за этого вся его жизнь, представлявшая собой цепь непоследовательных поступков и нелогичных решений, превратилась в трагедию».
В день, когда состоялось совещание архитекторов, он был на Восточном побережье, и архитекторы решили все без его участия. «Я старался подхлестнуть каждого, поскольку время меня поджимало, – вспоминал Бернэм. – Мы обсуждали цвета и в конце концов пришли к решению «пусть все будет белым». Я не помню, кто это предложил. Возможно, эта мысль разом пришла во все головы. Во всяком случае, я решил, что так тому и быть».
Павильон «Горное дело», спроектированный чикагским архитектором Солоном С. Беманом, был почти закончен. Он и стал первым зданием, на котором надлежало проверить только что принятое решение. Бернэм приказал выкрасить его в светло-кремовый цвет. Вернувшись, Претимен «вышел из себя», вспоминал Бернэм.
Претимен настаивал на том, что все решения, касающиеся цвета, должен принимать он и только он.
«Мне так не кажется, – возразил ему Бернэм. – Принятие решений остается за мной».
«Хорошо, – ответил Претимен. – Тогда я ухожу».
Бернэм не стал его задерживать. «Он был человеком, постоянно погруженным в свои мысли, и к тому же очень раздражительным и трудным в общении, – говорил Бернэм. – Я отпустил его, а затем сказал Чарльзу Маккиму, что мне надо найти человека, который мог бы действительно возглавить и отвечать за это направление, и что никакие дружеские связи не будут приниматься в расчет и никак не повлияют на мое решение».
Макким порекомендовал на эту должность нью-йоркского художника-декоратора Фрэнсиса Миллета, который присутствовал на этом совещании. Его Бернэм и нанял.
Миллет буквально сразу подтвердил свою профпригодность. После нескольких экспериментов он установил, что «обычные белила свинцовые на олифе» – наилучшее окрасочное покрытие наружных оштукатуренных поверхностей, а затем предложил способы нанесения краски без использования кистей, а с помощью шланга, к которому крепился отрезок газовой трубы со специальной насадкой с соплом – это была первая окраска методом распыления, иначе говоря, окраска пульверизатором. Бернэм называл Миллета и его бригаду «малярный эскадрон».
* * *
В первую неделю мая мощнейший шторм изверг на город целый океан воды и снова повернул вспять течение реки Чикаго. И вновь канализационные стоки создали угрозу городской системе водоснабжения. Разлагающийся труп лошади был замечен в самой непосредственной близости от решетки одного из водозаборов.
Эта новая неприятность заставила Бернэма поторопиться с завершением своего плана закончить прокладку трубопровода от источника Уокешо ко Дню открытия выставки. Ранее, в июле 1891 года, выставка заключила, как тогда казалось, надежный контракт с «Гигиа майнерал спрингс компании», возглавляемой предпринимателем Дж. И. Макэлроем, но эта компания несильно преуспела в делах. В марте Бернэм приказал Диону Джеральдину, своему главному строителю, вплотную заняться этим делом «максимально решительно и проследить за тем, чтобы впредь не допускать никакого срыва сроков».
Компания обладала правами на прокладку трубопровода от водораспределительного павильона в Уокешо через деревню с таким же названием, но не учла ожесточенного противодействия жителей деревни, опасавшихся, что трубопровод испортит их ландшафт и заберет всю воду из их знаменитых источников. Глава компании, Макэлрой, подвергавшийся непрестанно растущему давлению Бернэма, решился на крайние меры.
Вечером в субботу, 7 мая 1892 года, Макэлрой загрузил специальный состав трубами, соединительными муфтами, лопатами, посадил в него три сотни мужчин и направился в Уокешо, чтобы под покровом темноты проложить трубопровод.
Слух о том, что предпринимает выставка, достиг Уокешо раньше поезда, и когда тот пришел на станцию, кто-то зазвонил в деревенский пожарный колокол, и вскоре множество мужчин, вооруженных дубинками, пистолетами, дробовиками, устремились к поезду. Подъехали, пыхая паром, два пожарных насоса; их команды были готовы направить на укладчиков труб струи воды. Один из деревенских предводителей сказал Макэлрою, что если тот не откажется от своего плана, то живым из города не выберется.
Вскоре еще одна группа примерно в сотню горожан прибыла в качестве подкрепления к небольшой армии, оборонявшей станцию. Еще одна группа притащила пушку, стоявшую у здания ратуши, и направила ее на установку для розлива воды в бутылки, привезенную Макэлроем из Чикаго.
После недолгого противостояния на станции Макэлрой и его трубоукладчики уехали назад в Чикаго.
Бернэму позарез нужна была вода. Рабочие уже сделали в Джексон-парке разводку трубопроводов, подключив к магистрали двести кабин для питья родниковой воды.
Макэлрой оставил попытки проложить трубы непосредственно через деревню Уокешо. Вместо этого он купил источник в городе Биг-Бенд, расположенном в двенадцати милях южнее Уокешо, как раз в середине границы округа Уокешо, так что посетители выставки в конце концов смогут утолить жажду родниковой водой Уокешо.
То, что вода поступала из этого округа, но не из прославленной деревни, было не столь важно и не доставляло Бернэму и Макэлрою особых огорчений…
* * *
Все, кто приходил в Джексон-парк, поражались тому, с какой скоростью идет строительство. По мере того как здания поднимались над землей, архитекторы отмечали появляющиеся на них трещины в своих чертежах, но из-за ускорения темпа работ возникла опасность того, что они так и останутся в камне или как минимум в слое штукатурки. Фрэнк Миллет по собственной инициативе продолжал наблюдать за постройками восточных архитекторов во время длительного отсутствия последних, стараясь при этом избегать непродуманных решений, которые могли бы стать причиной неисправимых эстетических повреждений. 6 июня 1892 года он писал Чарльзу Маккиму, архитектору павильона «Сельское хозяйство»: «Вам стоило бы написать письмо с изложением своих общих рекомендаций, какие изменения можно вносить в проект, потому что, пока я извещу вас о необходимых изменениях, они уже вцепятся мертвой хваткой вам в гениталии. Сегодня я приостановил укладку цементного пола в Ротонде и настоял на том, чтобы пол выкладывали из кирпича… Масса времени и волнений требуется на то, чтобы заставить делать все так, как надо, и всего одна секунда для того, чтобы дать приказ делать не то, что нужно. Все эти сообщения останутся строго между нами, и я пишу это лишь для того, чтобы попросить вас быть точным и конкретным в своих указаниях».
В павильоне «Изготовление продукции. Основы научных знаний» рабочие, нанятые субподрядчиком Фрэнсисом Эгню, приступили к выполнению опасного подъема гигантских железных стропильных ферм, которые должны были служить опорой для крыши, чтобы создать широчайшее на тот момент пространство, свободное от каких-либо дополнительных опорных элементов. До этого монтажа подобных конструкций не производилось.
Рабочие смонтировали три линии параллельных рельсовых путей, протянувшихся по всей длине здания. На рельсы поставили железнодорожные колеса, иначе говоря «тележки», на которые установили «бегунок», громадный подъемный кран, состоящий из трех высоких башен, соединенных платформой, расположенной сверху. Рабочие, используя бегунок, могли поднять и зафиксировать в требуемом положении две фермы одновременно. По проекту Джорджа Поста требовалось установить двадцать две фермы, каждая весом в двести тонн. Только для того, чтобы доставить эти строительные конструкции в парк, потребовалось шестьсот железнодорожных вагонов.
В среду, 1 июня, штатный фотограф выставки Чарльз Арнольд сфотографировал здание для того, чтобы затем запечатлеть этапы хода работ. Всякий, кто смотрел на эту фотографию, несомненно, должен был прийти к заключению, что постройка павильона никоим образом не сможет быть завершена за четыре с половиной месяца, оставшиеся до Дня Посвящения. Стропильные фермы были установлены, но крыши не было. Монтаж стен только начался. Когда Арнольд делал эту фотографию, сотни людей работали на здании, но его размеры были настолько огромны, что ни одного человека нельзя было сразу заметить. Лестницы, поднимающиеся от одного уровня лесов до другого, казались собранными из спичек и создавали вокруг всей конструкции ауру хрупкости и неустойчивости. На переднем плане громоздились огромные кучи строительного мусора.
Спустя две недели Арнольд вновь появился на строительной площадке, чтобы сделать очередное фото, и был буквально поражен тем, насколько все изменилось – это был один из этапов преображения.
13 июня после девяти часов вечера очередной внезапно налетевший шторм обрушился на стройплощадку выставки; и этот шторм, казалось, тоже выбрал объектом нападения павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний». Бо́льшая часть здания – северная его часть – обрушилась, и это потянуло за собой обрушение уже возведенной галереи, опоясывающей павильон изнутри. Сто тысяч футов деревянных конструкций рухнули на пол. На сделанной Арнольдом фотографии, на которой запечатлены разрушительные последствия этого шторма, можно рассмотреть фигурку скорее лилипута, чем человека – похоже, это сам Бернэм, стоящий перед гигантскими кучами поверженных деревянных и стальных конструкций.
Остальные постройки выглядели не лучше.
Подрядчик Фрэнсис Эгню посчитал, что крепление стены не было выполнено должным образом из-за того, что Бернэм подгонял людей, заставляя их работать как можно быстрее.
Но теперь Бернэм давил на рабочих еще сильнее. Он выполнил свою угрозу и удвоил количество рабочих, занятых на стройке. Работы велись по ночам, в дождь, в изнурительную жару. Только в августе стройка отняла три жизни. Кроме того, умерло еще четверо ландшафтных рабочих, а десятки их товарищей страдали от переломов, ожогов и различных ран, полученных во время работы. Выставка, как показали проведенные впоследствии статистические оценки, была для рабочих более опасным местом, чем угольная шахта.
Бернэм постоянно требовал от исполнителей еще больше увеличить темп работ. Постоянные раздоры между Выставочной компанией и Национальной комиссией стали просто невыносимыми. Каждая проводимая Конгрессом проверка свидетельствовала о том, что источником разногласий и необоснованных затрат являлась юридическая неразбериха. В одном из своих отчетов комиссия Конгресса рекомендовала вдвое уменьшить жалованье Девису – это был явный знак того, что баланс сил изменился. Компания и комиссия выработали условия перемирия. 24 августа Исполнительный комитет назначил Бернэма руководителем работ, возглавляющим все.
Вскоре после этого Бернэм разослал всем руководителям подразделений, в том числе и Олмстеду, письма, уведомляющие о следующем: «Я принимаю на себя контроль над проводимыми работами, ведущимися на всех участках Всемирной Колумбовой выставки, – писал он. – С этого момента и впредь до особого распоряжения вы будете обязаны отчитываться только передо мной и получать приказы только от меня».
* * *
Молодой инженер из Питтсбурга, специалист по качеству стали, пришел к окончательному убеждению, что предложенная им конструкция – конкурент Эйфелевой башни – может быть построена и будет успешно работать. Он попросил своего товарища, В. Ф. Гронау, работавшего в той же компании, рассчитать переменные нагрузки, которые будут возникать при взаимодействии составляющих элементов его конструкции. Согласно технической терминологии, в их число включается незначительный «мертвый груз» – вес неподвижных элементов из кирпича и стали. Однако в его конструкции почти все было «живым грузом», величина которого изменялась во времени, подобно тому, как это бывает при прохождении состава через мост. «Впервые вижу такое», – сказал Гронау. После трех недель интенсивной работы он, однако, выложил на стол подробный расчет, результаты которого выглядели убедительными даже для Бернэма. В июне Комитет демонстрационных методов и средств согласился с тем, что такое сооружение следует построить. Они гарантировали оплату контракта.
На следующий день комитет, пересмотрев свое первоначальное мнение, отменил принятое накануне решение – после целой ночи, проведенной в раздумьях о том, какой сюрприз может преподнести ветер; о том, что может произойти из-за температурной усадки стали – ведь результатом может быть то, что две тысячи человек в мгновение ока отправятся на тот свет. Один из членов комитета успел придумать название этому сооружению – «уродливое чудище». Хор инженеров тянул в унисон: это сооружение не следует строить – по крайней мере, не с таким запасом прочности.
Но молодой конструктор не был готов признать себя побежденным. Он истратил 25 тысяч долларов на разработку конструкции и последующие расчеты и использовал эту документацию для привлечения инвесторов, среди которых оказались два широко известных инженера: Роберт Хант, глава одной крупной чикагской фирмы, и Эндрю Ондердонк, прославившийся тем, что помог спроектировать Канадскую тихоокеанскую железную дорогу.
Вскоре он почувствовал, что ситуация изменилась. Новый человек на посту руководителя «Мидуэя», Сол Блум, возник неожиданно, как вспышка молнии, и, казалось, был готов взять на себя ответственность за что угодно – чем новее и удивительнее, тем лучше. К тому же Бернэм обрел почти неограниченную власть над строительством и управлением выставки.
Неугомонный инженер подготовился к третьей попытке.
* * *
В первую неделю сентября 1892 года Олмстед и его юные спутники направились из Англии домой, поднявшись в Ливерпуле на борт парохода «Сити оф Нью-Йорк». Море было неспокойным, и пересечение океана оказалось делом нелегким. Морская болезнь свалила Марион; Рик постоянно испытывал тошноту. Здоровье самого Олмстеда снова ухудшилось. Вновь вернулась бессонница. Он писал: «По возвращении я чувствовал себя более немощным, чем при отплытии». Однако теперь времени на восстановление сил у него не было. До дня окончания работ оставался всего месяц, а Гарри Кодмэн снова заболел – те же проблемы с желудком, докучавшие ему все лето, сделали его практически нетрудоспособным. Олмстед направился в Чикаго с намерением на время болезни Кодмэна взять на себя непосредственное руководство работами. «Я все еще испытываю сильные муки, причиняемые невралгией и зубной болью, – писал Олмстед, – я устал и постоянно испытываю усиливающееся чувство тревоги и беспокойства».
В Чикаго он нашел полностью преображенный парк. Павильон «Горное дело» был завершен, как и павильон «Рыболовство и рыбное хозяйство». Ускоренными темпами возводились и другие павильоны, в том числе и павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний», на лесах и на крыше которого трудились сотни рабочих. Потребовалось пять железнодорожных вагонов гвоздей, чтобы настелить пол в этом павильоне.
Однако в этой строительной горячке пострадал ландшафт. По участку были проложены временные проезды. Тяжелые телеги оставляли глубокие колеи на аллеях, дорогах и площадках, подготовленных для газонов. Всюду был мусор. Новичок, впервые появившийся на стройплощадке, возможно, поинтересовался бы, сделали ли люди Олмстеда вообще хоть что-либо.
Олмстед, разумеется, видел, какой значительный прогресс был достигнут со времени его последнего посещения, но постороннему глазу подобные изменения не были заметны. Лагуны и теперь оставались на тех же оголенных местах, где были изначально. Приподнятые площадки, на которых теперь стояли здания, появились после того, как рабочие-землеустроители создали их. Прошлой весной его рабочие высадили в грунт почти все, что выросло в выставочных питомниках, плюс 200 тысяч деревьев, водных растений и папоротников и более 30 тысяч черенков ивы; всеми этими работами руководил назначенный им главный садовник У. Ден.
Бернэм хотел, чтобы за то время, которое оставалось до Дня Посвящения, рабочие Олмстеда сконцентрировали свои усилия на расчистке участков, высадке на них цветов и устройстве временных травяных газонов, то есть на тех работах, которые Олмстед считал необходимыми, но которые противоречили выработанным им за много лет принципам усиления гармонии архитектуры и ландшафта, на что могут потребоваться десятилетия. «Разумеется, основная работа приносится в жертву», – писал он.
Однако за время его отсутствия произошел один несомненно положительный сдвиг. Бернэм заключил контракт с компанией, которая изготовила отличное судно с электродвигателем – в точности такое, какое хотел Олмстед.
В День Посвящения даже пресса повела себя достаточно вежливо и обошла молчанием оголенные участки земли и чувство незавершенности, возникающее при взгляде на павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний». Ведь в противном случае это было бы истолковано как недружественный акт по отношению к Чикаго, да и ко всей стране в целом.
* * *
К завершению работ готовились по всей стране. Фрэнсис Дж. Беллами, редактор журнала «Спутник юношества», считал, что будет прекрасно, если в этот день все школьники Америки исполнят в унисон что-то приятное своему народу. Он сочинил нечто вроде торжественного гимна, который Управление просвещения разослало практически по всем школам. Его текст начинался словами: «Я присягаю на верность флагу и республике, символом которой он является…»
* * *
Бернэм и другие высокопоставленные лица приняли участие в параде, местом проведения которого был выбран павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний»; внутри павильона на полу площадью тридцать два акра выстроилась армия жителей Чикаго численностью 140 тысяч человек. Солнечные лучи пробивались сквозь испарения от человеческого дыхания. На красном ковре вокруг возвышения для ораторов стояли пять тысяч желтых стульев, на которых сидели бизнесмены в строгих черных костюмах, представители иностранных государств и служители церкви в пурпурных, зеленых и желтых одеяниях. Экс-мэр Картер Гаррисон, снова вступивший в борьбу за переизбрание на пятый срок, энергично пожимал руки стоявшим рядом и проходившим мимо людям, его черная шляпа из мягкого фетра с широкими опущенными полями периодически поднималась над головой, что вызывало приветственные крики его сторонников, находившихся в толпе. В противоположном конце павильона хор из пяти тысяч голосов пел под аккомпанемент оркестра из пятисот музыкантов «Аллилуйю» Генделя. И вдруг, как впоследствии вспоминал один из присутствовавших, «девяносто тысяч человек внезапно поднялись; в воздух одновременно взметнулись девяносто тысяч белоснежных носовых платков; в воздухе закрутились пыльные спирали и, раскачиваясь, стали подниматься к высоченному потолку, опирающемуся на стальные стропильные балки… Я почувствовал головокружение, как будто весь павильон вдруг закружился».
Помещение было настолько огромным, что только визуальными сигналами можно было подать хору знак, когда очередной оратор заканчивал выступление и надо было начинать новую песню. Микрофонов еще не существовало, поэтому только малая часть присутствующих могла слышать, о чем говорят ораторы. Остальные с лицами, искаженными от усилий услышать хоть что-то, видели неистово жестикулирующих людей, окруженных звукопоглощающей завесой из шепота, кашля и скрипа кожаных ботинок. Гарриет Монро, поэтесса, невестка покойного Джона Рута, присутствовавшая там, наблюдала, как два величайших национальных оратора, полковник Уоттерсон из Кентукки и Чонси Депью из Нью-Йорка, по очереди поднимались на подиум, как «оба оратора зажигали своими пламенными речами огромную, шепчущую, шелестящую массу присутствующих, которые ничего не слышали».
Для мисс Монро это был великий день. В честь этого дня она сочинила большое стихотворение, свою «Оду Колумбу» и, воздействуя всеми силами на своих многочисленных влиятельных друзей, добилась включения своей оды в программу этого дня. Она с гордостью наблюдала, как актриса читала ее творение нескольким тысячам присутствовавших, сидевшим в зоне слышимости. В отличие от большинства собравшихся, мисс Монро считала свою оду блистательным творением, причем настолько блистательным, что наняла печатника, изготовившего для нее пять тысяч экземпляров оды для продажи широкой публике. Но продала она всего несколько экземпляров и объясняла свое фиаско тем, что Америка стала безразличной к поэзии.
Зимой она употребила оставшиеся у нее экземпляры на растопку камина.
Прендергаст
28 ноября 1892 года Патрик Юджин Джозеф Прендергаст, психически неуравновешенный ирландский иммигрант и сторонник Гаррисона, выбрал из имевшегося у него почтового набора одну открытку. Ему было двадцать четыре года и, несмотря на прогрессирующую психическую неполноценность, он все еще работал в фирме «Интер Оушн» в качестве подрядчика-поставщика . Выбранная им почтовая открытка имела, как и все подобные открытки, размеры четыре дюйма в ширину и пять дюймов в длину, одна ее сторона была пустой, а на второй были напечатаны заполняемые отправителем адресные трафареты и одноцентовая марка. В то время писание длинных писем стало повседневным занятием, и люди с нормальной психикой считали эти открытки самыми неинформативными средствами общения, чуть лучше телеграмм, но для Прендергаста этот квадратик плотной бумаги был как бы транспортным средством, позволяющим его голосу проникать и в небоскребы, и в городские особняки.
На этой карточке он написал адрес получателя: «А. С. Труд, адвокат». Имя адресата он вывел большими разноцветными буквами, как будто это облегчало насколько возможно обременительные поиски адресата, к которому это почтовое отправление должно было попасть в самые короткие сроки.
То, что Прендергаст выбрал Труда в качестве одного из лиц, с кем вел переписку, было не удивительно. Прендергаст много читал, и его память хранила множество описаний аварий экипажей, убийств и махинаций, совершенных в отношении мэрии, о которых с таким пылом писали городские газеты. Он знал, что Альфред С. Труд был одним из лучших чикагских адвокатов по уголовным делам и что правительство штата время от времени нанимало его для того, чтобы он выступил обвинителем при рассмотрении в суде особо важных дел.
Прендергаст заполнил открытку от верхнего поля до нижнего и от одного края до другого, не обращая большого внимания на то, что некоторые строчки были написаны не по горизонтали, а с уклоном в ту или другую сторону. Он так сильно сжимал в руке ручку, что ее следы в виде круглых вмятин остались на большом и указательном пальцах. «Мой дорогой мистер Труд, – начал он. – Сильно ли вы пострадали?» В результате происшествия, о котором сообщала пресса, Труд получил несерьезные травмы. «Ваш покорный слуга просит вас принять его искреннее сочувствие и заверения в том, что, хотя он не предстал перед вами лично, вы тем не менее не должны проявлять никаких сомнений в его искреннем сочувствии вам в связи с постигшим вас несчастьем – прошу вас принять его пожелания скорейшего избавления от последствий несчастного случая, который, к несчастью, случился с вами».
В стиле, которым он писал свое послание, чувствовалась некоторая фамильярность, которая должна была навести Труда на мысль, что пишущий не простолюдин, а, скорее, человек его круга. По ходу написания письма буквы становились все мельче, и вскоре строки стали казаться вытянутыми или выдавленными из чего-то. «Я полагаю, мистер Труд, вы наверняка понимаете, что наиглавнейшим авторитетом субъекта права является Иисус Христос, и вам также известно, что полное исполнение закона зависит от соблюдения двух следующих заповедей, согласно которым вы должны возлюбить Господа Бога своего всем сердцем и возлюбить ближнего своего как самого себя – это, с вашего позволения, сэр, самые великие заповеди».
Он перескакивал с темы на тему, словно колеса поезда, ехавшего по товарному складу. «Вы когда-нибудь видели, как толстый человек ищет собаку, стоящую у самых его ног, но у него не хватает ума понять, почему он ее не видит? Вы когда-нибудь наблюдали за кошкой?»
Он прервал письмо, не добавив к нему ни концовки, ни подписи. Он просто выбежал из комнаты и опустил открытку в почтовый ящик.
Труд, прочитав письмо, поначалу отбросил его, посчитав бредом какого-то психа. Количество мужчин и женщин, у которых были нелады с законом, росло из года в год. Тюрьмы были переполнены ими, как позже свидетельствовал один из начальников тюрьмы. Некоторые из них становились по-настоящему опасными, например, Чарльз Гито , убивший в Вашингтоне президента Гарфилда.
Не зная почему, Труд сохранил эту открытку.
«Я жду вас, и немедленно»
В конце ноября тот самый молодой инженер из Питтсбурга снова обратился в Комитет демонстрационных методов и средств с предложением, как и чем заменить на Чикагской выставке Эйфелеву башню. На этот раз в дополнение к чертежам и расчетам он приложил список инвесторов – известных личностей, входящих в совет директоров его компании, – а также подтверждение того, что он обладает достаточными средствами, чтобы полностью финансировать проект до его завершения. 16 декабря 1892 года комитет гарантировал ему заключение контракта на постройку сооружения в парке «Мидуэй Плезанс». На этот раз решение было принято.
Теперь ему нужен был инженер, желающий поехать в Чикаго и руководить там работами. Он знал одного такого человека: Лютера В. Райса, помощника инженера, работающего в «Юнион депо энд таннел компани» в Сент-Луисе. Свое письмо к Райсу он начал словами: «У меня есть грандиозный проект для Всемирной выставки в Чикаго. Я намерен построить вертикальное вращающееся колесо диаметром 250 футов».
Однако в своем письме он не раскрыл истинных размеров своей конструкции: ведь предлагаемое им колесо должно было нести на себе тридцать шесть вагонов, каждый размером с пульмановский вагон; в каждом вагоне размещалось бы по шестьдесят человек, а кроме них, в вагоне еще размещалась буфетная стойка. Не упоминал он в письме и о том, что при полной загрузке колесо поднимет 2160 человек, постепенно поднимая каждый из вагонов на максимальную высоту, равную тремстам футам над Джексон-парком, а это чуть выше короны на голове статуи Свободы, установленной шесть лет назад.
Он обратился к Райсу со словами: «Я жду вас, и немедленно», после чего подписал письмо: Джордж Вашингтон Гейл Феррис.
И снова Чеппел
В один из дней первой недели декабря 1892 года Эмелина Сигранд направилась в дом Холмса в Энглвуде, держа в руке маленький, аккуратно завернутый пакетик. Поначалу ее настроение было радостным, поскольку в пакетике она несла рождественский подарок, хотя и несколько преждевременный, своим друзьям Лоренсам, но чем ближе подходила она к перекрестку Тридцать шестой улицы и бульвара Уоллес, тем тревожнее становилось у нее на душе. И вот оно, это здание, казавшееся ей раньше чуть ли не дворцом – но не из-за его архитектурной изысканности, а из-за того, какое радостное будущее оно ей сулило, – а теперь выглядевшее грязным и обшарпанным. Поднявшись на второй этаж, она сразу направилась в квартиру Лоренсов. Гостеприимство и теплота, с которыми ее встретили, подняли ей настроение. Она протянула пакетик миссис Лоренс, и та, сразу же развернув его, достала оловянную тарелочку, на которой Эмили нарисовала красивый лесной пейзаж.
Миссис Лоренс обрадовалась подарку, но через несколько мгновений насторожилась. Ведь до Рождества оставалось еще целых три недели, и она, стараясь не показать тревоги, с доброй улыбкой спросила Эмили, почему бы ей немного не подождать и не преподнести свой подарок тогда, когда и она сама сможет одарить ее?
Лицо Эмили вспыхнуло, и она ответила, что собирается домой, в Индиану, и проведет Рождество с родителями. «Она говорила о родителях, употребляя очень теплые слова, и предстоящая скорая встреча с ними, казалось, радовала ее, как ребенка», – вспоминала миссис Лоренс, но какие-то тревожные нотки в голосе Эмили навели ее на мысль о том, что причина отъезда ее подруги может быть совсем другой. «А вы не собираетесь вообще нас покинуть?» – спросила она.
«Ну… – чуть подумав, начала Эмили. – Я пока не знаю. Все может быть».
Миссис Лоренс рассмеялась. «Неужто вы не знаете, что мистер Холмс без вас жить не может?»
Выражение лица Эмелины стало другим. «Сможет, если придется».
Этот ответ укрепил подозрения Лоренсов. «Мне уже некоторое время казалось, что ее чувства к Холмсу изменились, – вспоминал впоследствии мистер Лоренс. – В свете того, что произошло потом, я уверен, что она обнаружила что-то, показывающее истинный характер Холмса, и приняла решение оставить его».
Возможно, у нее появились основания верить рассказам, которые она слышала от соседей, о привычках Холмса приобретать вещи в кредит и не расплачиваться за них – рассказы об этом она слышала все время и от многих людей, но поначалу она не обращала на них внимания, считая сплетнями завистливых людей. Позднее Эмелина задумалась о судьбе тех 800 долларов своих сбережений, которые отдала Холмсу и которые исчезли в густом тумане обещаний будущего возврата, но в виде намного более крупной суммы. Ей то и дело вспоминались предупреждения Неда Коннера. А недавно она начала обсуждать с Холмсом день отъезда в Дуайт, где она намеревалась снова начать работать у доктора Кили.
Эмелина так и не простилась с Лоренсами. Она просто прекратила появляться у них. То, что она уехала не попрощавшись, встревожило миссис Лоренс, поскольку такой поступок был абсолютно не в характере Эмелины. Она даже не могла понять, что делать: обижаться ли на подругу или волноваться за нее? Она спросила Холмса, что ему известно по поводу отсутствия Эмелины.
Обычно Холмс смотрел на миссис Лоренс с такой прямотой, которая не оставляла ее равнодушной, но сейчас он избегал встречаться с ней глазами. «О, она уехала, чтобы выйти замуж», – ответил Холмс таким тоном, каким сообщают о деле, к которому утратили всякий интерес.
От этой новости миссис Лоренс буквально оторопела. «Не понимаю, почему она в разговорах со мной ни словом не обмолвилась о том, что собралась замуж».
Это был ее секрет, объяснил Холмс: Эмелина и ее возлюбленный посвятили в свои свадебные планы только его.
Такое объяснение вызвало у миссис Лоренс еще больше вопросов. Какой смысл эта пара видела в том, чтобы держать все в глубокой тайне? Почему Эмелина ничего не сказала даже ей, хотя они постоянно делились друг с другом многими личными секретами?
Миссис Лоренс тосковала по Эмелине, не в силах забыть ее кипучую живость и внешнюю привлекательность – особенно ее чудесные волосы цвета подсолнуха, оживляющие унылые помещения здания Холмса. Она постоянно думала о ней и через несколько дней снова обратилась к Холмсу с вопросами об Эмелине.
Достав из кармана прямоугольный конверт, он произнес: «Это скажет вам обо всем».
В конверте было извещение о свадьбе. Но напечатано оно было простыми буквами, без тиснения и раскраски, как обычно оформляются такие документы. Это также удивило миссис Лоренс. Эмелина никогда бы не дошла до того, чтобы столь дешевым, приземленным способом извещать о столь важном событии.
В извещении говорилось:
Мистер Роберт И. Фелпс
Мисс Эмелина Г. Сигранд
Сочетаются браком
В среду, 7 декабря
1892 года
ЧИКАГО
Холмс сказал миссис Лоренс, что это извещение вручила ему сама Эмелина. «Через несколько дней после того, как она ушла с работы, Эмелина зашла забрать свою почту, – писал он в своих мемуарах, – и дала мне свадебное извещение, а также еще два или три таких извещения для людей, живших в этом здании, которых она тогда не застала дома; из полученного мною ответа на запрос, сделанный позже, я узнал, что, по крайней мере, пять или шесть человек, живущих в Лафайете и за его пределами в штате Индиана, получили такие карточки в конвертах, надписанных ее рукой и с проштемпелеванными почтовыми марками, судя по которым она послала эти отправления сама и после того, как перестала работать у меня».
Семья Эмелины и ее друзья получили по почте эти объявления, и у них не возникло никаких сомнений в отношении того, что они были отправлены самой Эмелиной. Вероятнее всего, Холмс, действуя обманным путем, заставил Эмелину надписать конверты, убедив ее, что они предназначены для какого-то другого случая, например, для отправки рождественских открыток.
Что касается миссис Лоренс, то для нее это свадебное извещение совершенно не прояснило ситуацию. Эмелина никогда не упоминала о Роберте Фелпсе. И если Эмелина и вправду приходила в их дом, чтобы раздать свадебные извещения, она наверняка вручила бы им такое извещение лично.
На следующий день миссис Лоренс снова остановила Холмса и на этот раз спросила его, что ему известно о Фелпсе. Холмс ответил ей в той же развязной манере: «О, да он просто парень, с которым мисс Сигранд где-то познакомилась. Я практически ничего о нем не знаю, разве только то, что он часто отправляется в поездки».
Новость о замужестве Эмелины попала в газету ее родного города – о нем было объявлено в небольшой неофициальной заметке в номере от 8 декабря 1892 года. В этой заметке Эмелину называли «благовоспитанной дамой, обладающей сильным и прямым характером. Многие ее друзья верят, что она приняла правильное решение при выборе супруга, и сердечно поздравляют ее с этим». В заметке сообщалось несколько биографических подробностей, в том числе был упомянут факт, что Эмелина в свое время работала стенографисткой в окружном архиве. «Отсюда, – сообщала заметка, – она отправилась в Дуайт, после чего переехала в Чикаго, где и встретила свою судьбу».
«Судьба» – так автор заметки называл с некоторым кокетством ее иллюзорное замужество.
* * *
В последующие дни миссис Лоренс не переставала расспрашивать Холмса об Эмелине, но тот на все ее вопросы отвечал практически односложно. Она склонялась к мысли, что так называемый отъезд Эмелины – это не что иное, как ее исчезновение, и вспоминала, что вскоре после последнего визита Эмелины в доме Холмса произошло нечто странное, чего она до этого не замечала.
«На следующий день после исчезновения мисс Сигранд, иначе говоря, на следующий день после того, как я видела ее в последний раз, дверь офиса Холмса была заперта и в офис не входил никто, кроме самого Холмса и Патрика Квинланда, – вспоминала миссис Лоренс. – Около семи часов вечера Холмс вышел из своего офиса и спросил двух мужчин, живших в его доме, не помогут ли они ему спустить вниз ящик». Этот ящик был новый и большой, примерно четыре фута в длину. Было видно, что внутри его находится что-то очень тяжелое, потому что справиться с сундуком было трудно. Холмс многократно обращался к своим помощникам, прося их проявлять максимальную осторожность. Прибывшая телега сразу увезла сундук.
Позже миссис Лоренс утверждала, что именно в этот момент она поняла, что Холмс убил Эмелину. Однако при этом ни она, ни ее муж не предприняли никаких попыток уехать из этого дома; в полицию они тоже не обратились. И никто не обратился. Ни миссис Лоренс, ни мистер и миссис Питер Сигранд, ни Нед Коннер, ни родители Джулии, мистер и миссис Эндрю Смайт. Все выглядело так, словно никто не ожидал, что полиция проявит интерес к очередному исчезновению человека, а если вдруг проявит, то окажется достаточно компетентной, чтобы провести эффективное расследование.
* * *
Вскоре после этого собственный сундук Эмелины с ее вещами и одеждой, взятой с собой при отъезде из дома в клинику доктора Кили в 1891 году, прибыл на ближайший к ее родному городу товарный склад. Поначалу ее родители поверили – вернее сказать, понадеялись, – что она прислала этот сундук с вещами домой, поскольку, выйдя замуж за состоятельного человека, она уже не нуждается в старых и поношенных вещах. Однако никаких почтовых сообщений от Эмелины семья Сигранд не получила; не получила даже рождественской поздравительной открытки. «Это было более чем странно, – вспоминал доктор Б. Дж. Сигранд, троюродный брат Эмелины, стоматолог, практикующий в Норт-Сайде, – особенно если вспомнить, что она имела обыкновение писать родителям по два, а то и по три письма в неделю».
Родители Эмелины все еще не могли представить себе, что их дочь может быть убита. Впоследствии Питер Сиранд говорил: «В конце концов я стал предполагать, что она, возможно, умерла в Европе, а ее муж либо не знал нашего адреса, либо не счел нужным известить нас об этом».
Тревога Сиграндов и Лоренсов усилилась бы многократно, знай они несколько важных фактов.
Фамилия Фелпс была вымышленной, и носил ее помощник Холмса, Бенджамин Питзел; под этой фамилией он проходил курс лечения в клинике доктора Кили, где впервые увидел Эмелину.
2 января 1893 года Холмсу снова потребовалась помощь Чарльза Чеппела, артикулятора, которому он послал сундук с трупом женщины; с верхней части ее тела была снята почти вся кожа, и она представляла собой оголенное мясо.
Спустя несколько недель после этого в Медицинский колледж Ла Саль в Чикаго был доставлен тщательно обработанный скелет.
И что-то не совсем понятное произошло в просторном погребе дома Холмса; вернее, оно было выявлено полицией три года спустя и потребовало научного объяснения.
Отпечаток ступни был найден на гладкой лакированной поверхности дверного наличника внутри погреба на высоте примерно двух футов над полом. Пальцы, опорная часть, пятка были видны так четко, что не оставалось никаких сомнений в том, что это отпечаток ступни женщины. Четкость и подробность отпечатка озадачили полицию, как и устойчивость отпечатка к механическим воздействиям. Эксперты пытались стереть его рукой, затем салфеткой, смоченной мыльным раствором, но он не поддавался ничему.
Никто не мог дать достоверного объяснения происхождению этого отпечатка. Самым приемлемым предположением казалось то, что Холмс обманом завлек женщину в чулан; женщина при этом была босой и, возможно, голой; после этого Холмс закрыл герметичную дверь и запер женщину внутри. Женщина оставила отпечаток ступни, предпринимая последнюю безуспешную попытку выбить дверь. Стойкость отпечатка детективы объясняли тем, что Холмс был известен своим пристрастием к химии. Согласно их рассуждениям, Холмс сначала облил пол кислотой, для того чтобы ускорить химическую реакцию поглощения кислорода в погребе, и перед тем, как ударить ногой по двери, Эмелина ступила в кислотную лужу, а потом, стараясь выйти из чулана, случайно приложилась ступней к лакированной поверхности наличника.
Но, как это обычно бывает, это объяснение появилось намного позже. А в начале 1893 года, года выставки, никто, в том числе и сам Холмс, не заметил этого отпечатка на наличнике двери.
Факт, леденящий душу
В начале января 1893 года вдруг подморозило, и наступили долгие холода; температура почти застыла на отметке двадцать градусов ниже нуля. Во время своих утренних обходов Бернэм наблюдал застывший в неподвижности бледный мир, и только кучи замерзшего конского навоза чернели на белом ландшафте. Лед толщиной в два фута, опоясавший по периметру берега Лесистого острова, заключил в безжалостные тиски камыши и осоку Олмстеда. Бернэм видел, что работы по ландшафтному рельефу сильно отстают от плана. К тому же человек, поставленный Олмстедом наблюдать за ходом этих работ здесь, в Чикаго, Гарри Кодмэн, от которого все в конечном счете и зависело, сейчас находился в больнице, где проходил курс послеоперационной реабилитации. Причиной его часто повторявшихся болезненных состояний, как оказалось, был аппендицит. Операция, проведенная под наркозом, прошла хорошо, и Кодмэн шел на поправку, но до его выздоровления было еще далеко. А до дня открытия выставки оставалось всего четыре месяца.
Сильные холода увеличили опасность пожара. Потребность в открытом огне – жаровни и горшки с углями, которыми пользовались лудильщики, – уже явилась причиной десятков мелких возгораний, которые были без проблем и последствий ликвидированы, но усиление холодов грозило более серьезными ситуациями. Морозы сковали воду в трубах и гидрантах и нарушили введенный Бернэмом запрет на курение и применение открытого огня. Бдительность у служивых из «Колумбийской гвардии» притупилась. Правда, они страдали от холода больше всех остальных, стоя круглосуточно на карауле в отдаленных местах парка, где не существовало никаких убежищ или укрытий. «Зиму 1892/93 года навсегда запомнят те, кто служил тогда в гвардии», – писал полковник Райс, командовавший «Колумбийской гвардией». Гвардейцы больше всего опасались попасть на пост, находившийся на самой южной оконечности парка, ниже павильона «Сельское хозяйство». Они называли это место Сибирью. Полковник Райс использовал их страх в своих интересах: «Любой из гвардейцев, назначенный на пост, расположенный вдоль южной стороны забора, поймет, что причиной этого назначения было мелкое нарушение дисциплины, совершенное им, или то, что его внешний вид слишком непригляден для того, чтобы его могли видеть люди, находящиеся в более посещаемых частях парка».
Джордж Феррис боролся с холодом при помощи динамита, единственного эффективного средства преодоления трехфутовой корки мерзлой земли, покрывающей весь Джексон-парк. Но даже после удаления промерзшей корки грунт преподносил проблемы. Непосредственно под коркой лежал двадцатифутовый слой того самого плывуна, с которым постоянно сталкивались чикагские строители, но теперь он был холодным как лед, и работать с ним было пыткой для рабочих. Люди использовали струи горячего пара для оттаивания земли и предотвращения смерзания только что залитого цементного раствора. Они забивали деревянные сваи так, чтобы те опирались на твердый подпочвенный пласт, расположенный на глубине тридцати двух футов. Поверх этих свай они укладывали решетку из стали, которую затем заливали цементом. Для того чтобы не дать выкопанным ямам заполниться водой, насосы работали безостановочно и круглосуточно. Они повторяли этот процесс для каждой из восьми 140-футовых башен, которые должны были поддерживать громадную ось Колеса Ферриса.
Поначалу основной заботой Ферриса было опасение, хватит ли у него стали для того, чтобы построить машину. Однако скоро он понял, что обладает преимуществом перед всеми, кто пытается разместить новый заказ на сталь. Через свою компанию, занимающуюся контролем качества стали, он знал большинство производителей стали в стране, а также знал, какие изделия из этого металла они производят. Он мог воспользоваться своими связями и разместить свои заказы во многих различных компаниях. «Ни одно предприятие не могло выполнить всю работу от начала до конца, поэтому контракты были заключены с десятком различных фирм, каждая из которых была выбрана после тщательного анализа и заключения, что данная фирма наилучшим образом подходит для выполнения той работы, которая ей поручается». Данными для анализа служили материалы и отчеты компании Ферриса. Феррис также снарядил целую армию инспекторов-контролеров, оценивавших качество каждого компонента, изготовленного той или иной компанией. Как подтвердила практика, это было жизненно необходимо, поскольку колесо собиралось из 100 тысяч деталей, размер которых варьировался от мелкого болта до гигантской оси, которая во время ее изготовления компанией «Бетлехем стил» считалась самой большой в мире цельной стальной отливкой. «Абсолютная точность была необходимым условием, поскольку при сборке узла, состоящего из нескольких деталей, они должны были без проблем стыковаться еще на земле и ошибка в малую долю дюйма могла стать фатальной».
Колесо Ферриса в действительности состояло из двух колес, сидевших на одной оси на расстоянии тридцати футов друг от друга. Бернэма сначала пугала кажущаяся хрупкость конструкции. Каждое из колес по существу представляло собой гигантское велосипедное колесо. Тонкие стальные стержни диаметром всего два с половиной дюйма и длиной восемьдесят футов соединялись с ободом, образуя нечто похожее на паутину, серединой которой являлась ось. Распорки и установленные под углом стержни скрепляли оба колеса вместе, соединяя их в единую усиленную конструкцию на манер железнодорожного моста. Передаточная цепь весом 20 тысяч фунтов соединяла цепную шестерню, установленную на оси, с шестернями приводного механизма, приводимого в движение сдвоенными паровыми двигателями мощностью в тысячу лошадиных сил каждый. По эстетическим соображениям паровые котлы были отнесены за территорию «Мидуэя» на семьсот футов, а подача пара к двигателям приводного механизма осуществлялась по подземному трубопроводу с диаметром труб в десять дюймов.
Так, по крайней мере, все это выглядело на бумаге. А на деле рытье котлована под фундамент и его установка оказались намного сложнее, чем ожидали Феррис и Райс. При этом они понимали, что впереди их ждут еще более серьезные трудности, связанные прежде всего с подъемом этой гигантской оси и установкой ее на восьми опорных башнях. Вес оси вместе с фиксирующими элементами и такелажем составлял 142 031 фунт. До этого такой вес не поднимали нигде в мире, не говоря уже о высоте, на которую его предполагалось поднять.
* * *
Олмстеда, находившегося в Бруклине, известили о случившемся телеграммой: Гарри Кодмэн умер. Умер Кодмэн, его сподвижник; человек, которого он любил как собственного сына. Ему было двадцать девять лет. «Вы услышите о постигшем нас великом несчастье, – писал Олмстед своему другу Гиффорду Пиншоту. – На данный момент я, словно одиночка, спасшийся после кораблекрушения, не могу сказать, когда мы сможем снова поднять паруса».
Олмстед понимал, что теперь он сам должен будет осуществлять прямое руководство и надзор за всеми работами, связанными с выставкой, но сейчас, как никогда, он чувствовал себя неспособным осилить всю эту работу. Он вместе с Филом, братом Гарри, прибыл в Чикаго в начале февраля, и они увидели город, скованный жестоким холодом; температура была восемь градусов ниже нуля. 4 февраля он впервые сел за письменный стол Кодмэна, заваленный счетами и разного рода письмами и записками. Голова Олмстеда раскалывалась от шума и боли. Горло саднило. На душе было мрачно и тоскливо. На то, чтобы разобраться в бумагах, лежащих на столе Кодмэна, и взять на себя руководство и контроль за всеми делами, идущими здесь, у него, как ему казалось, не было сил. Он обратился к своему прежнему помощнику, Чарльзу Элиоту, ставшему одним из лучших ландшафтных архитекторов Бостона, с просьбой приехать и помочь ему. После недолгого раздумья Элиот согласился. Первым, что Элиот заметил по прибытии в Чикаго, было то, что Олмстед болен. К вечеру 17 февраля 1893 года, когда на Чикаго обрушилась снежная буря, Олмстед находился в своем отеле под наблюдением врача.
В ту же ночь Олмстед написал письмо Джону в Бруклин. Это письмо было проникнуто тревогой и печалью. «Похоже, что пришло время, когда тебе необходимо перестать рассчитывать на меня, – писал он; свою работу в Чикаго он считал безнадежной. – Глядя на то, как обстоят дела, хочется заплакать в голос, выполнить взятые на себя обязанности мы не в состоянии».
* * *
В начале марта Олмстед и Элиот вернулись в Бруклин. Элиот теперь считался полноправным партнером, и фирма стала именоваться по-новому «Олмстед, Олмстед энд Элиот». Работы, связанные с выставкой, велись с огромным отставанием от плана, но собственное здоровье и необходимость следить за ходом работ в других местах заставили Олмстеда покинуть Чикаго. С тяжелыми предчувствиями Олмстед оставил вместо себя Рудольфа Ульрика, к которому он уже начал терять доверие. 11 марта Олмстед послал Ульрику длинное письмо, содержащее в основном инструкции.
«Никогда прежде при выполнении бесчисленного количества проектов, за которые я нес полную ответственность, я не предоставлял такой свободы действий никому из своих помощников или соисполнителей работ, – писал Олмстед. – И в результате обстоятельств, в которых мы оказались по причине смерти мистера Кодмэна и моего пошатнувшегося здоровья, а также из-за возрастающей необходимости заниматься другими проектами, я в сложившейся новой для меня ситуации вынужден прибегнуть к этой политике, а также следовать ее принципам и в дальнейшем. Но не стану скрывать от вас, что я делаю это с чувством большой тревоги и озабоченности».
Он не скрывал, что причина его озабоченности связана с Ульриком и в особенности с его, Ульрика, «органическим пристрастием», не обращая внимания на общую схему проекта, фокусировать свое внимание на мелких проблемах, с которыми вполне могли бы справиться и подчиненные. Эта вызывающая опасения Олмстеда особенность его характера позволяла другим руководящим персонам, и в частности Бернэму, легко воздействовать на него. «Никогда не упускайте из памяти того факта, что в зоне нашей ответственности находятся только ландшафтные художники, работа которых производится непосредственно на полностью законченном и подготовленном ландшафте выставки, – писал Олмстед (курсив его). – Таким образом, наша задача заключается не в том, чтобы создать сад или создать эффект сада, а в том, чтобы взаимодействовать со всем ландшафтом выставки так, чтобы наша часть была частью единого целого; наипервейшим и наиболее важным является общий ландшафт в широком и принятом всеми участниками работ виде… Если из-за нехватки времени и средств или по причине плохой погоды мы окажемся не в состоянии полностью выполнить наши работы по части отдельных ландшафтных украшений, нам это простится. Если же мы окажемся несостоятельными в том, что касается обеспечения широкого воздействия на посетителей всего ландшафта, это будет означать, что мы не выполнили своей главной и самой важной задачи».
Он продолжал указывать Ульрику детали и особенности ландшафтного дизайна выставки, вызывавшие у него наибольшие опасения, а именно: цветовая схема, выбранная Бернэмом и архитекторами. «Позвольте напомнить вам, что все пространство выставки уже получило в народе название «БЕЛЫЙ ГОРОД»… Я опасаюсь, что на фоне голубого неба и голубого озера огромные массивы белых башен, сияющих под ясным, горячим, летним солнцем Чикаго, да еще, если учесть ослепительное сверкание воды, которая по нашему проекту будет и внутри и снаружи разных участков выставки, будут оказывать на посетителей слишком сильное и плохо переносимое воздействие». Это, писал он, делает наиболее важным соблюдение баланса между «плотностью, шириной и густотой зеленых массивов лиственных орнаментов».
Несомненно, мысль о возможной неудаче с ландшафтным оформлением выставки постоянно приходила в голову Олмстеда и тревожила его. Времени оставалось мало, а погода была ужасной. Период весенней посадки растений будет очень коротким. Поневоле Олмстед начал обдумывать условия соглашения об альтернативном варианте работ. Он предупреждал Ульрика: «Не тратьте деньги ни на какие декоративные растения, если у вас не будет твердой уверенности в том, что вам хватит времени и средств, чтобы довести до совершенства то, для чего используете эти растения. Не бойтесь простоты, например, очищенного опрятного торфа. Не бойтесь голых, недекорированных ровных поверхностей».
Намного лучше, поучал Олмстед, не декорировать вообще, чем излишне декорировать. «Давайте помнить, что слишком ровное и простое, пусть даже голое, лучше, чем кричащее, бросающееся в глаза, дешевое и показное. Давайте следовать вкусам джентльменов».
* * *
Падал снег, скрывая все под сугробами. Снегопад продолжался изо дня в день, пока сотни тонн не скопились на крышах павильонов, стоявших в Джексон-парке. Проведение выставки было назначено на теплое время года, с мая до конца октября. Никому из архитекторов не пришло в голову проектировать для своего павильона крышу, способную выдержать столь экстремальную снеговую нагрузку.
Люди, работавшие на строительстве павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний», услышав пронзительный скрежет ломающихся стальных конструкций, стремглав бросились в укрытия. Огромная масса снега и серебристое стекло крыши павильона – этого изумительного чуда конца XIX века, накрывавшего невиданное доселе внутреннее пространство, – рухнули вниз на пол.
* * *
Вскоре после этого какой-то репортер из Сан-Франциско забрел в Джексон-парк. Он шел туда с намерением восхититься громадными достижениями армии рабочих, возглавляемой Бернэмом, но вместо этого едва пришел в себя, до смерти напугавшись тем, что он увидел на фоне застывшего зимнего пейзажа.
«Я не поверил своим глазам, – писал он. – Ведь те, кто руководил стройкой, говорили, что все будет готово к назначенному времени. Но факт, леденящий душу, был прямо перед моими глазами: один лишь Женский павильон выглядел почти готовым».
А ведь выставка должна была открыться через два с небольшим месяца.
Приобретение Минни
Для Холмса первые два месяца 1893 года, несмотря на холода, выдались на редкость удачным временем. Покончив с Эмелиной и втихую избавившись от ее трупа, он был готов сконцентрироваться на своем успешном предпринимательстве. Ему льстило, что оно касается разных сфер деятельности. Холмс был одним из совладельцев компании по производству аппаратов для копирования документов; он занимался продажей лекарственных средств и эликсиров по почте и уже создал собственную компанию по лечению алкоголизма, «Профилакторий «Серебристый пепел» – эхо «золотого» метода лечения доктора Кили; он получал арендную плату с Лоренсов и других съемщиков квартир; ему принадлежали два дома: один на Онор-стрит, другой, новый, в Уилмете: в нем сейчас жила его жена Мирта с дочерью Люси. Проект этого дома он сделал сам, а затем построил, наняв для этого ни много ни мало семьдесят пять рабочих, которым почти ничего не заплатил. А ведь скоро он начнет принимать первых посетителей выставки.
Холмс много времени уделял обустройству своего отеля. Он закупил в мебельной компании «Тоби Фениче» первоклассную мебель; хрусталь и керамику из Франции ему поставила компания «Поттер Крокери» – и снова он не заплатил ни цента, хотя понимал, что вскоре эти компании предпримут попытки получить причитавшееся, предъявив выданные им долговые обязательства. Но это его не тревожило. По своему богатому опыту он знал, что отсрочка и хорошо разыгранное откровенное раскаяние – это самые действенные средства, с помощью которых ему удавалось отражать атаки кредиторов в течение многих месяцев и даже лет, а нередко они вообще навсегда оставляли попытки взыскать с него хоть что-то. Но сейчас, как он чувствовал, в такой длительной игре с поставщиками не будет необходимости, поскольку скоро ему придется покинуть Чикаго. Вопросы миссис Лоренс становились все более конкретными, она словно допрашивала подозреваемого. А в последнее время некоторые из его кредиторов начали проявлять необычно твердую решимость взыскать с него долги. Одна из фирм, «Мерчент энд компани», поставившая железные детали для его сушильной печи и погреба, зашла настолько далеко, что добилась оформления иска на возвращение им купленных ранее изделий этой фирмы. Однако обследовавший дом агент компании не смог обнаружить никаких предметов, которые он мог бы идентифицировать как продукцию, выпущенную «Мерчент энд компани».
Намного больше раздражали его письма родителей пропавших дочерей и частные детективы, которые стали часто появляться у его дверей. Независимо друг от друга семьи Сиграндов и Коннеров наняли «глаза» для поисков своих пропавших дочерей. Хотя поначалу их расспросы тревожили Холмса, он быстро понял, что ни та, ни другая семья не подозревают его в причастности к исчезновению дочерей. Детективы также не делали никаких намеков на то, что подозревают его в нечестной игре. Им нужна была информация: имена друзей; адреса, по которым следует пересылать корреспонденцию; предположения, куда им направиться после визита к Холмсу.
Естественно, он был рад помочь им в этом. Холмс рассказывал гостям, в какую печаль повергает его то, что он не может сообщить ничего нового, что успокоило бы родителей – воистину печаль его была безграничной. Если он услышит что-либо об этих женщинах, то немедленно известит об этом детективов. При расставании он подолгу прощался за руку с каждым из детективов и говорил, что если по делам службы им в будущем доведется снова быть в Энглвуде, то в его отеле для них всегда найдется место. Расставания Холмса с детективами бывали столь трогательными, что можно было подумать, расстаются друзья, знавшие друг друга всю жизнь.
В это время – в марте 1893 года – главным неудобством, с которым столкнулся Холмс, была нехватка помощников. Ему был необходим новый секретарь. Недостатка в молодых и ищущих работу девушках не было, поскольку приближающаяся выставка приманила в Чикаго целые эскадроны молодых искательниц счастья. К примеру, число женщин, желавших поступить в педагогическое училище, расположенное по соседству с его домом, было в несколько раз больше, чем обычно. Так что главное заключалось в том, чтобы выбрать женщину, обладающую нужной душевной чувствительностью. Кандидатам необходимо было профессионально знать стенографию и машинопись, но что больше всего интересовало его – и на что у него был особо острый нюх, – так это то, чтобы девушка представляла собой столь желанное для него сочетание замкнутости, слабости и нужды. Джек-Потрошитель находил сочетание этих особенностей у доведенных до бедности проституток Уайтчепела; Холмс видел эти черты у женщин, оказавшихся на перепутье: свежих, чистых молодых созданий, впервые в жизни оказавшихся на свободе, не понимавших, что представляет собой эта самая свобода и какие риски она в себе таит. Что ему требовалось от женщины, так это обладание ею и власть над собой, которую она ему предоставляла; но обожал он предвкушение – медленное обретение любви, затем жизни и, наконец, тайны, скрывающей в себе все. Окончательное избавление от использованного материала не представляло для него большого интереса – это было что-то вроде передышки. Таким образом, он нашел способ совмещать целесообразность и доходность и считал это доказательством своей силы.
В марте судьба послала ему отличное приобретение. Ее звали Минни Р. Вильямс. Он встретил ее несколькими годами раньше в Бостоне и еще тогда задумался над тем, как бы прибрать ее к рукам, но расстояние между ними было слишком большим, да и время для этого было не совсем подходящим. И вот теперь она переехала в Чикаго. Холмс тешил себя надеждой на то, что именно он сам хотя бы частично мог быть причиной этого переезда.
Сейчас ей было уже двадцать пять. В отличие от женщин, которых он предпочитал, она была обыкновенной, маленькой и упитанной – ее вес был между 140 и 150 фунтами. Нос у нее был мясистый, брови густые и черные, а шея практически отсутствовала. Она была какой-то безликой, толстощекой, «с лицом младенца», как сказал о ней кто-то из знакомых. Она не производила впечатления человека, который много знает.
Однако еще в Бостоне Холмсу стало известно, что она обладает многими выигрышными достоинствами.
* * *
Родившиеся в штате Миссисипи, Минни Вильямс и ее младшая сестра Анна в раннем возрасте осиротели, и их отправили жить к разным дядьям. Опекуном Анны был преподобный доктор В. С. Блэк из Джексона, штат Миссисипи, редактор методистского издания «Христианский заступник». Минни отправили в Техас, где ее дядя, ставший ее опекуном, был успешным бизнесменом. Он хорошо обращался с ней и в 1886 году направил ее в Бостонскую академию ораторского искусства. Когда она добралась до середины трехгодичного срока обучения, он умер, завещав ей имущество на сумму от 50 до 100 тысяч долларов (от 1,5 до 3 миллионов долларов по курсу XXI века).
Анна между тем стала учительницей. Она преподавала в Мидлотиане, штат Техас, в Мидлотианской академии.
Холмс встретил Минни, когда под псевдонимом Генри Гордона ездил по делам бизнеса и случайно попал на прием в дом одной из ведущих бостонских семей. Из разных источников Холмс узнал о наследстве Минни и о том, что основная его часть представляет собой земельные владения в Форт-Уэрте .
Холмс продлил свое пребывание в Бостоне. Минни называла его Гарри. Он водил ее на спектакли и концерты, дарил ей цветы, книги и сладости. Очаровать ее оказалось делом нетрудным. Всякий раз, когда он заводил с ней речь о том, что ему нужно возвращаться в Чикаго, она сразу становилась подавленной, что особо умиляло его. Весь 1889 год он регулярно появлялся в Бостоне и в каждый свой приезд погружал Минни в водоворот спектаклей и ужинов, при этом откладывая основное воздействие на нее на дни, предшествующие его отъезду, когда ее желание видеть его рядом разгоралось, словно пожар в сухом лесу.
Однако со временем эта игра ему наскучила. Расстояние между городами было слишком большим, а сдержанность Минни слишком упорной. Его приезды в Бостон сделались более редкими, хотя он по-прежнему отвечал на ее письма, причем делал это с восторгом влюбленного.
* * *
Отсутствие Холмса разбило сердце Минни. Она уже влюбилась в него. Его приезды будоражили ее, его отсутствие делало ее жизнь бессмысленной. Она была в недоумении: он, казалось, продолжал ухаживать за ней и даже настаивал на том, чтобы она бросала учебу и переезжала в Чикаго, но вот теперь он пропал, и его письма стали приходить редко. Она бы с радостью уехала из Бостона, но только по причине замужества, а никак не на тех безрассудных условиях, которые он предлагал. Он был бы прекрасным мужем. Он относился к ней с такой любовью и нежностью, которых она практически не видела у других мужчин, к тому же он был еще и преуспевающим бизнесменом. Она тосковала по исходящему от него теплу и его прикосновениям.
А письма от него вскоре вообще перестали приходить.
После окончания Академии ораторского искусства Минни переехала в Денвер, где, пытаясь создать собственную театральную труппу, потеряла 15 тысяч долларов. Она все еще пребывала в мечтах о Гарри Гордоне. После того как ее театральная труппа рассыпалась, она стала думать о нем все больше и больше. Думала она и о Чикаго, городе, о котором тогда говорили все и в котором, как ей казалось, каждый стремился обосноваться. Тяга к этому городу, в котором жил Гарри и в котором должна была скоро открыться Всемирная Колумбова выставка, стала для нее непреодолимой.
Она переехала в Чикаго в феврале 1893 года и нашла работу стенографистки в юридической фирме. Она написала Гарри и сообщила о своем приезде.
Немедленно представ перед нею, Гарри Гордон со слезами на глазах приветствовал ее. Он буквально излучал теплоту и нежность. Все выглядело так, словно они никогда и не расставались. Он предложил ей перейти на работу к нему в качестве личной стенографистки. Тогда они смогут видеться друг с другом каждый день, не опасаясь вмешательства хозяйки дома, у которой Минни снимала квартиру и которая так строго следила за ней, словно была ей родной матерью.
Такая перспектива ее пугала. Он все еще ни единым словом не обмолвился о замужестве, но она была уверена, что он ее любит. И она была в Чикаго, где все обстояло совсем иначе – здесь не было привычного для нее жесткого соблюдения формальностей. Куда бы она ни пошла, она везде встречала своих ровесниц, которых никто не сопровождал; они работали и жили своей собственной жизнью. Она приняла предложение Гарри, чему он, как ей показалось, обрадовался.
Но он выдвигал любопытные условия. Минни, обращаясь к нему на публике, должна была называть его Генри Говард Холмс – этим псевдонимом, объяснил он ей, он пользуется в бизнесе. Она никогда не должна называть его Гордоном и не выказывать удивления, когда люди будут обращаться к нему как к доктору Холмсу. Однако ей разрешалось в любое время называть его Гарри.
Она взяла на себя его корреспонденцию и вела его книги, пока он всецело был занят подготовкой своего дома к Всемирной выставке. Они вместе ужинали в его кабинете; еду им приносили снизу, из ресторана. Минни проявила «отменный аппетит к работе, – писал Холмс в своих мемуарах. – Первые недели она жила отдельно, но потом, примерно с 1 марта до 15 мая 1893 года, она обосновалась в комнатах, которые находились в том же здании, что и мои офисы».
Гарри касался ее, ласкал ее, и при этом его глаза были полны слез обожания. В конце концов он попросил ее стать его женой. Она почувствовала себя необыкновенно счастливой. Ее Генри был таким симпатичным, таким активным, и она была уверена, что после женитьбы они заживут удивительной жизнью, в которой будут частые путешествия и приятные покупки. Своими мечтами о будущем она поделилась со своей сестрой Анной в письме.
В последние годы сестры, преодолев давнюю отчужденность, очень сблизились. Они постоянно обменивались письмами. Письма Минни были наполнены новостями о ее быстро развивающемся романе и бурными восхищениями по поводу того, что такой симпатичный мужчина выбрал ее себе в жены.
Анна была настроена скептически. Роман сестры развивался слишком уж быстро, и в нем преобладало интимное начало, а традиционно сложные правила ухаживания как бы отбрасывались в сторону. Минни была приятной, это она знала, но знала Анна и то, что красавицей ее сестра явно не была.
Если Гарри Гордон был таким образцовым мужчиной и внешне, и как бизнесмен, то почему он выбрал ее сестру?
* * *
В середине марта Холмс получил письмо от Питера Сигранда, отца Эмелины, в котором тот снова просил у Холмса помощи в поисках своей дочери. Письмо было датировано 16 марта. Ответил Холмс быстро, 18 марта; в своем машинописном ответе он сообщал Сигранду, что Эмелина прекратила работать у него 1 декабря 1892 года. Возможно, что Минни, работавшая личным секретарем Холмса, печатала этот ответ.
«Я получил ее свадебные открытки примерно 10 декабря», – сообщал он. Она дважды приходила повидаться с ним после своего бракосочетания; последний ее визит был 1 января 1893 года, «она была несколько озадачена, поскольку не обнаружила никакой почты на свое имя; по-моему, она говорила мне, что до этого писала вам. Перед тем как уволиться с работы, она говорила лично мне о том, что они с мужем намерены поехать в Англию по делам, связанным с его бизнесом, но во время нашей последней встречи в моем офисе она говорила, что их поездка, похоже, сорвалась. Пожалуйста, в ближайшие же дни дайте мне знать, известно ли вам что-либо о ней, и дайте мне адрес ее дяди, живущего в этом городе; я лично встречусь с ним и спрошу, была ли она у него – ведь насколько я помню, она виделась с ним довольно часто».
К машинописному письму он добавил постскриптум, написанный от руки: «Писали ли вы ее друзьям в Лафайете и спрашивали, слышали ли они что-либо о ней? Если нет, я думаю, вам стоит это сделать. В любом случае держите меня в курсе дела».
* * *
Холмс обещал Минни путешествие в Европу, занятия искусством, отличный дом и, конечно же, детей – детей он обожал, – но сначала надо было уладить некоторые финансовые дела, которые требовали их обоюдного внимания и участия. Он заверил ее, что у него созрел план, выполнение которого принесет им огромный доход. Холмс убедил ее перевести право собственности на ее зеленый участок в Форт-Уэрте на некоего человека по имени Александр Бонд. Она сделала это 18 апреля 1893 года, при этом обязанности нотариуса исполнял Холмс. Бонд, в свою очередь, подписал договор дарения этого земельного участка другому неведомому ей человеку, Бентону Т. Лайману. Этот договор дарения Холмс также заверил как нотариус.
Минни любила своего будущего супруга и доверяла ему, но она не знала того, что Александр Бонд был псевдонимом самого Холмса, а также и того, что под именем Бентон Лаймонд в действительности выступал подельник Холмса Бенджамин Питзел – после нескольких движений пером по бумагам ее возлюбленный Гарри вступил во владение всем, что покойный дядя оставил ей в наследство. Не знала она и того, что по документам Гарри все еще состоял в браке с двумя женщинами: Кларой Лаверинг и Миртой Беленап, а также и того, что от каждого из этих браков у него был ребенок.
По мере того как росло обожание Минни, Холмс предпринял второй финансовый маневр. Он создал коммерческую структуру «Кэмпбелл-Ятс меньюфекчуринг компани», которую разрекламировал как фирму, покупающую и продающую любые товары. Заполняя уставной документ создаваемой компании, он указал пятерых членов правления: Г. Г. Холмса, М. Р. Вильямса, А. С. Ятса, Хайрэма С. Кэмпбелла и Генри Оуэнса. Оуэнс был швейцаром, работавшим у Холмса по найму. Хайрэм С. Кэмпбелл был фиктивным владельцем дома Холмса в Энглвуде. Ятс считался бизнесменом, живущим в Нью-Йорке, но в действительности представлял собой такую же вымышленную персону, как и Кэмпбелл. А вот М. Р. Вильямсом была сама Минни. Созданная компания ничего не производила и ничего не продавала. Она существовала лишь для того, чтобы держать на своих счетах денежные средства и предоставлять сведения для тех, кто вдруг скептически отнесется к долговым обязательствам, выданным Холмсом.
Позже, когда возникли вопросы по поводу достоверности учредительных документов компании, Холмс заставил Генри Оуэнса, швейцара, подписать письменное показание под присягой о том, что он являлся не только секретарем компании, но и встречался с Ятсом и Кэмпбеллом, а Ятс лично передал ему сертификат о праве собственности на акции этой компании. Впоследствии Оуэнс вспоминал, рассказывая о своих отношениях с Холмсом: «Он склонил меня к тому, чтобы сделать это заявление, обещав вернуть задолженность по зарплате, применив при этом свои гипнотические способы убеждения, а я, честно говоря, был убежден, что он может оказывать на меня какое-то определенное воздействие. Работая с ним, я всегда чувствовал себя в его полной власти».
К сказанному он добавил: «А задолженность по зарплате он ведь так и не погасил».
* * *
Холмс-Гарри хотел, чтобы свадьба прошла быстро и тихо, без шума: просто он, Минни и проповедник. Он все организовал. Минни эта быстрая и тихая церемония показалась вполне соответствующей закону, да к тому же еще и по-своему романтичной, но фактически никаких записей о регистрации их брачного союза в книге регистраций браков округа Кук, штата Иллинойс, сделано не было.
Ужасные дела, которые сотворили девушки
В течение всей весны 1893 года улицы Чикаго были заполнены безработными мужчинами, прибывшими отовсюду – не будь этого наплыва, могло бы показаться, что на город никак не повлияли финансовые трудности, переживаемые страной. Приготовления к выставке поддерживали его экономику, а может быть, это только казалось. Работы по обустройству Аллеи Л и продлению ее до Джексон-парка все еще обеспечивали работой сотни людей. В моногороде Пульман, чуть южнее Чикаго, рабочие трудились в три смены, обеспечивая выполнение отложенных заказов на вагоны для перевозки гостей выставки, одновременно с исполнением новых заказов, неожиданно свалившихся на компанию. Скотобойни «Юнион» подрядили фирму Бернэма на строительство нового пассажирского вокзала рядом с въездом на свою территорию, чтобы помочь ожидаемому наплыву гостей отыскать выход из Белого города. В центральной части города, в магазинах «Монтгомери Уорд» были установлены новые павильоны для покупателей, в которых случайные посетители выставки смогли бы передохнуть на мягких диванах и полистать при этом пятисотстраничный каталог. Повсюду выросли новые отели. Один предприниматель, Чарльз Килер, полагал, что, когда наступит день и его отель откроется, «деньги, словно поток воды, стремящийся с вершины горы, потекут в огромном изобилии в наши сундуки».
Экспонаты ежедневно прибывали в Джексон-парк, причем в количествах, доселе невиданных. Там все было окутано дымом, раздавался оглушительный грохот, на земле лежал слой непролазной грязи, а вокруг царила такая суматоха, словно какая-то армия брала Чикаго приступом. Гигантские лошади медленно тянули по парку караваны повозок «Уэллс-Фарго энд К°» и другой транспортной компании «Адамс Экспресс». Все ночи напролет товарные поезда, пыхтя, вползали в парк. Маневровые паровозы подталкивали отдельные платформы через переплетение временно проложенных путей к месту разгрузки экспонатов. Озерные грузовые суда выгружали ящики, сколоченные из белой древесины, исписанной фразами на незнакомых языках. На пяти товарных составах по тридцать платформ в каждом прибыли стальные конструкции Джорджа Ферриса. Пароходная линия «Инман» доставила полноразмерную секцию одного из своих океанских лайнеров. «Бетлехем стил» привезла огромные металлические болванки и гигантские плиты военной броневой стали, в том числе и изогнутую плиту толщиной семнадцать дюймов для орудийной башни дредноута «Индиана». Великобритания доставила модели локомотивов и судов, в том числе и тридцатифутовую копию новейшего британского военного корабля «Виктория»; копия была настолько подробной, что звенья цепей на перилах были сделаны в масштабе.
Из Балтимора прибыл длинный темный состав, при виде которого замирали сердца мужчин и женщин, наблюдавших за ним, когда он шел по открытой местности; но этот поезд доставлял радость многочисленным мальчишкам, которые, разинув от удивления рты, неслись к железнодорожной насыпи. Поезд вез орудия, изготовленные в Эссене на заводах Фрица Круппа, германского «оружейного барона», в том числе и самое большое в мире артиллерийское орудие, способное стрелять снарядами весом в одну тонну, пробивавшими лист кованого железа толщиной в три фута. Ствол должен был быть установлен на специально изготовленное транспортное средство, состоящее из двух неимоверно длинных платформ и лафета на них. Обычная железнодорожная платформа имела восемь колес, а эта, комбинированная, перемещалась на тридцати двух колесах. Для того чтобы проверить, выдержат ли мосты Пенсильванской железной дороги орудие весом 250 тысяч фунтов, фирма Круппа прислала двух своих инженеров, которые проехали по Америке, проверяя маршрут внутренней транспортировки этого экспоната. Пушке почти сразу придумали прозвище «Круппова детка», хотя кто-то из писателей посчитал, что ей больше подходит «прирученный монстр».
Но прибыл в Чикаго и более легкий поезд; его зафрахтовал сам Буффало Билл для демонстрации на выставке шоу «Дикий Запад». Поезд привез маленькое войско: сотню солдат бывшей кавалерии Соединенных Штатов, девяносто семь индейцев племен шайен, кайова, пауни и сиу, а также полсотни казаков и гусар, 180 лошадей, восемнадцать буйволов, десять лосей, десять мулов и дюжину других животных. В этом поезде также прибыла Феба Энн Мосес из Тиффина, штат Огайо – молодая женщина, страстно любящая огнестрельное оружие и обладающая отличным глазомером. Билл называл ее Энни, пресса окрестила ее «мисс Оукли» .
По ночам индейцы и солдаты играли в карты.
Корабли со всего света начали прибывать в порты Соединенных Штатов, выгружая в них выставочные экспонаты, причем нередко самые экзотические. Сфинксы. Мумии. Кофейные деревья и орхидеи. Но гораздо более экзотическими грузами были люди. Обитатели Дагомеи, которых считали каннибалами. Саамы из Лапландии. Сирийские наездники. 9 марта пароход «Гильдхолл» отплыл из Александрии, Египет, и взял курс на Нью-Йорк, имея на борту 175 добросовестных жителей Каира, нанятых Джорджем Пангалосом, владельцем частного цирка, для того, чтобы изображать население на созданной им каирской улице в парке «Мидуэй Плезанс». В трюмах «Гильдхолла» он вез в Америку двадцать ослов, семь верблюдов, целую стаю различных обезьян и нескольких ядовитых змей. В списке пассажиров этого корабля числилась одна из наиболее известных исполнительниц danse du ventre , молодая и сексапильная особа Фарида Мазхар, которой велением судьбы назначено было стать легендой в Америке. Пангалос выбрал и согласовал расположение своей улицы на участке в центре «Мидуэя», примыкающему к Колесу Ферриса. Здесь разместилось нечто, подобное мусульманской диаспоре, предлагавшей зрителям для обозрения выставку персидских товаров, мавританский дворец и алжирскую деревню Сола Блума, прибывшую раньше назначенного времени, хотя Блум извлек из этого неожиданный, но солидный финансовый доход.
Свою деревню Блум сумел открыть для обозрения уже в августе 1892 года, задолго до Дня Посвящения, за один месяц возместил все свои расходы и начал получать хорошую прибыль. Алжирская версия danse du ventre оказалась особо привлекательной для зрителей, поскольку они, наконец-то, поняли, что в действительности означает «танец живота». Слухи о том, что выделывает эта полуобнаженная женщина, быстро распространились по городу, а ведь на самом деле ее танец был утонченным, богатым движениями и позами и к тому же целомудренным. «Толпа валом валила на это зрелище, – говорил Блум. – Я наткнулся на золотую жилу».
Повинуясь свойственной ему тяге к импровизации, Блум выставил для показа еще кое-что, что навсегда изменило восприятие Америкой Среднего Востока. Пресс-клуб Чикаго обратился к нему с просьбой представить его членам danse du ventre для предварительного закрытого просмотра. Никому еще не удалось скрыть что-либо от общества – эта мысль сразу осенила Блума, и он прибыл в клуб с дюжиной своих танцовщиц. Однако по прибытии он выяснил, что музыкальное сопровождение, которое может предоставить клуб, – это один пианист, который не имел никакого понятия о том, какое музыкальное сопровождение должно быть у этого экзотического танца. Подумав минуту, Блум напел мотивчик, а потом, подойдя к инструменту, медленно, ноту за нотой, наиграл одним пальцем.
В течение всего следующего столетия этому мотиву и его вариациям суждено будет звучать в наиболее низкопробных фильмах, он станет обязательным музыкальным сопровождением демонстрации выползания кобры из корзины. На этот мотив придумают слова песенки, очень популярной на школьных дворах: «А на юге Франции леди ходят без трусов».
Блум очень жалел, что не оформил авторские права на этот мотивчик. Его гонорары наверняка исчислялись бы миллионами.
* * *
Печальная новость пришла из Занзибара: пигмеев на выставке не будет. Лейтенант Шафельдт умер при невыясненных обстоятельствах.
* * *
В чем не было нужды, так это в советах, большинство из которых приходило из Нью-Йорка. Наиболее надоедливые и раздражающие советы приходили от Уорда Макаллистера, мастера на все руки и на все услуги при миссис Уильям Астор, первой леди нью-йоркского света. Потрясенный вызванным в своем воображении зрелищем того, что предстанет перед всеми в День Посвящения – мешаниной кремовых зданий и кремового фона всего окружающего с толпой, а все компоненты этого месива представлены в таком огромном количестве и в такой нарушающей всякую благопристойность близости, – Макаллистер в колонке «Нью-Йорк уорлд» давал совет: «Дело не в количестве, а в качестве того, что желает видеть здесь общество. Гостеприимство, распространяемое на все человеческие расы, нежелательно».
Он убеждал чикагских хозяек отелей нанять несколько французских шеф-поваров, чтобы улучшить свои кулинарные навыки. «В такие дни нашему обществу не обойтись без французских шеф-поваров, – писал он. – Человека, привыкшего к изысканному говяжьему стейку, черепаховому супу, паштету из гусиной печенки, индейке, начиненной трюфелями, и другим подобным блюдам, вы не заставите вкушать обед, состоящий из вареной бараньей ноги с турнепсом». И ведь обо всем этом Макаллистер говорил серьезно.
Но у него было кое-что и поважнее. «Считаю нужным посоветовать им не слишком охлаждать вино. Пусть ставят бутылку в бочонок и внимательно следят за тем, чтобы ее горлышко возвышалось надо льдом. Поскольку количество вина внутри горлышка бутылки невелико, оно в первую очередь охладится находящимся в бочонке льдом. По прошествии двадцати пяти минут после помещения бутылки в бочонок со льдом вино в ней достигнет совершенной кондиции, и его надо будет без промедления разливать в бокалы. Что я имею в виду, говоря о совершенной кондиции: когда вино будет наливаться из бутылки, в нем должны присутствовать маленькие чешуйки льда. Вот это и есть настоящее охлажденное вино».
Ответ на эти советы дал «Чикаго джорнэл»: «Мэр не будет слишком сильно охлаждать свое вино. Он охладит его лишь настолько, что гости смогут сдувать пену со стаканов, не напрягая на вульгарный лад свои легкие и губы. Его сэндвичи с ветчиной, пончики и ирландские перепела, которые на принятом в Бриджпорте диалекте называют свиными ножками, будут признаны шедеврами гастрономического искусства». Одна чикагская газета назвала Макаллистера «ослом мышиного цвета».
По большей части Чикаго получал удовольствие от такого остроумия. Однако в определенных кругах замечания Макаллистера наносили чувствительные уколы. Голос Макаллистера был явно заносчивым и раздражительным, но каждому было ясно, что разрешение на подобное красноречие получено им от нью-йоркских аристократов. Именитые граждане Чикаго постоянно испытывали глубокий страх от того, что их сочтут «вторым классом». Каких-либо выдающихся успехов Чикаго в стратегии ведения бизнеса или особой сообразительности в других делах не отмечал никто, но в высших эшелонах городского общества существовало завуалированное опасение, что город по ходу своего продвижения по пути развития коммерции легко может оказаться не способным должным образом реагировать на более тонкие различия в характерах мужчин и женщин. Выставке следовало стать гигантским белым баннером, из-за которого будет проглядывать лицо миссис Астор. Со своими громадными классическими зданиями, наполненными произведениями искусства, со своей чистой водой и электрическим освещением, со своим сверхмногочисленным штатом полиции, выставка была совестью и сознанием Чикаго, она была тем городом, каким Чикаго стремился стать.
В особенности остро испытывал подобное чувство Бернэм. Не принятый в Гарвард и Йель, а потому лишенный возможности начать жизнь «правильно», он стал тонким ценителем жизни, действуя согласно своему самосознанию. У себя дома и в офисе он организовывал концерты, он был членом лучших клубов, собирал самые изысканные вина, а сейчас возглавлял самую великую из невоенных кампаний в истории своей страны. Несмотря на это, колумнисты, освещающие в прессе общественные темы, все еще не написали ничего о платье его жены, в котором она вместе с ним приходит в театр слушать оперу; не написали об этом в том же духе, в каком они описывали вечерние туалеты мадам Палмер, мадам Пульман и мадам Армор. Этот страх был как бы искуплением Бернэма и одновременно искуплением Чикаго. «Сторонние люди уже признали нашу грандиозность в материальном плане, а также и наше превосходство в производстве и коммерции, – писал он. – Но они, однако, все еще утверждают, что мы не достигли той же степени культуры и не воспитали в себе тонкого восприятия жизни. Поэтому с самого начала мысли и работа нашего бюро были направлены на то, чтобы заставить их избавиться от такого мнения».
* * *
Писатели тоже не упустили случая помочь советами. Некий автор по имени Аделаида Холлиргсворт решила восславить выставку более чем на семистах страницах своей книги, опубликованной ранее в том же году под названием «Колумбийская кулинарная книга». И хотя в ее книге не были приведены рецепты таких неотразимых блюд, как свиной студень с добавлением кукурузной муки, говяжья щековина, запеченная телячья голова, и в ней не были помещены советы по приготовлению блюд из енота, опоссума, бекаса, ржанок и черных дроздов (для пирога с черными дроздами), не было советов и о том, «как жарить на огне, готовить фрикасе, тушить или жарить белок», но, несмотря на все перечисленное, это было нечто большее, чем просто кулинарная книга. Холлиргсворт разрекламировала ее как универсальное руководство, предназначенное для того, чтобы помочь молодым современным домохозяйкам создать в доме мирную, оптимистичную и безопасную с точки зрения санитарии обстановку. Жена должна была формировать настроение дня. «Стол, накрытый для завтрака, не должен походить на доску объявлений о средствах, предотвращающих ночные кошмары и симптомы депрессии – он должен быть местом, где формируется основа бодрого настроения, которое будет с вами в течение всего дня». В некоторых местах книга отражала викторианскую живость языка. В разделе книги о том, как лучше всего стирать шелковое исподнее, она советовала: «Если вещь черная, добавьте в воду для споласкивания вместо кислоты немного нашатырного спирта».
Одной из наиболее трудноразрешимых проблем, возникающих в течение дня, были, по ее мнению, «пахнущие ноги», причиной чего была общепринятая практика мыть ноги один раз в неделю. Для борьбы с этим Холлиргсворт рекомендует: «Приготовьте раствор одной части соляной кислоты на десять частей воды и каждый вечер перед тем, как отправиться спать, натирайте им ступни». Для того чтобы заглушить запах лука изо рта, пейте крепкий кофе. Устрица является самой лучшей приманкой для крыс. Для того чтобы крем лучше сбивался, добавьте в него соль на кончике ножа. Для того чтобы молоко не скисало и дольше оставалось свежим, добавьте в него немного хрена.
Кроме этого, Холлиргсворт предлагала и мудрые врачебные советы: «Не сидите между человеком, у которого температура и озноб, и топящимся камином», а также описывала различные средства, применяемые в чрезвычайных с медицинской точки зрения ситуациях, таких как случайное отравление. В перечне эффективных мер для вызова рвоты она рекомендовала «введение табака в задний проход через трубку с жестким наконечником».
* * *
Якоб Риис, нью-йоркский журналист, посвятивший себя исследованию убогих жилищных условий американской бедноты, прибыл в Чикаго в весьма печальном настроении. В марте он провел встречу в «Халл-Хаусе» – реформатском центре, созданном Джейн Адамс , известной как Святая Джейн. «Халл-Хаус», ставший бастионом прогрессивных идей, выдвинутых и поддерживаемых молодыми женщинами с непоколебимой волей и, как отметил один из гостей, «вкрапленными в их среду серьезными и мягкими мужчинами, которые незаметно, как тени, проскальзывали из комнаты в комнату». Кларенс Дэрроу регулярно проходил пешком короткое расстояние из своего офиса в «Рукери» до «Халл-Хауса», где его буквально боготворили за выдающийся интеллект и способность сопереживания, хотя за глаза безжалостно и издевательски высмеивали за хронически неаккуратную одежду и отнюдь не образцовое соблюдение правил личной гигиены.
Когда Риис выступал со своей речью, он и Адамс считались самыми известными людьми в Америке. Риис до этого побывал в самых грязных районах Чикаго и открыто объявил, что все виденное им здесь намного хуже того, что он видел в Нью-Йорке. В беседе он напомнил присутствующим о скором открытии выставки и предостерег их следующими словами: «Вам необходимо, так сказать, начать чистку домов, а также привести в более надлежащий вид свои аллеи и улицы; у нас, в Нью-Йорке, никогда, даже в самое неблагоприятное время года, не бывает столько грязи».
Фактически Чикаго в течение некоторого времени уже предпринимал попытки самоочищения, которые население поддержало, поскольку поддерживало и саму идею придания городу некой монументальности. Город решительнее взялся за уборку мусора, начал заново мостить аллеи и улицы. Был налажен контроль над задымлением, чтобы обеспечить повсеместное соблюдение предписаний по борьбе с дымом. Газеты объявили крестовый поход против аллей, заваленных опасным для здоровья гниющим мусором, против чрезмерного задымления и публиковали на своих страницах имена тех, кто наносил наибольший вред городской среде – и среди них только что построенный Бернэмом Масоник-Темпл-билдинг , который «Чикаго трибюн» сравнила с Везувием.
Керри Ватсон, одна из наиболее известных мадам Чикаго, решила, что ее собственная деятельность заслуживает того, чтобы придать ей больший вес в глазах общества. Ее злачное место уже выглядело роскошным, с площадкой для игры в кегли, где кеглями служили бутылки с охлажденным шампанским, но теперь она решила увеличить количество спален в доме и удвоить штат. Она, как и другие содержательницы домов терпимости, предвидела огромный наплыв клиентуры. Миссис Ватсон и ее коллеги по ремеслу не допускали и мысли о том, чтобы в этих условиях оказаться несостоятельными. Клиенты также не должны уходить от них разочарованными. Позже ее товарка по прозвищу «Чикагский май» вспоминала тот неистовый год работы выставки с чувством отвращения и досады: «Какие непристойные штучки вытворяли некоторые девочки! Стоит мне вспомнить об этом, и меня начинает тошнить. Даже простое упоминание подробностей некоторых «цирковых номеров» уже является непечатным. Я думаю, что Риму в худшие моменты распущенности нравов было далеко до Чикаго в это ужасающее время».
* * *
Человеком, который помог Чикаго проявить гостеприимство в смысле, столь волнующем Керри Ватсон, ее товарку «Чикагский май», Микки Финна и Джона Кафлина по прозвищу Банщик , а также нескольких сотен других хозяев питейных салонов и игорных заведений, был Картер Генри Гаррисон, которому за четыре срока пребывания на посту мэра удалось проделать серьезную работу по превращению Чикаго в город, терпимо относящийся к человеческим слабостям, даже в тех случаях, когда они становились почвой для серьезных амбиций. После поражения на выборах в 1891 году, когда он баллотировался на пятый срок, Гаррисон приобрел газету «Чикаго таймс», в которой занял пост главного редактора. К концу 1892 года он пришел к заключению, что ему больше по душе должность «выставочного мэра», заняв которую он провел бы город через эту наиболее славную в его истории эпоху. Но одного желания мало, и только ясный сигнал, что этого требует общество, мог позволить ему участвовать в избирательной кампании. Этот сигнал он получил. Группы поддержки Картера Г. Гаррисона возникли по всему городу, и сейчас, в начале 1893 года, Картер являлся одним из двух кандидатов, выдвинутых Демократической партией. Другим был Вашингтон Хесинг, редактор влиятельной немецкой ежедневной газеты «Стаатс-цайтунг».
Все выходящие в городе газеты, кроме принадлежащей Гаррисону «Таймс», выступили против него; против были и Бернэм, и большинство ведущих горожан. Для Бернэма и подобных ему граждан новый Чикаго, как символ Белого города, поднимающегося в Джексон-парке, требовал нового руководства – разумеется, не Гаррисона.
Но легионы рабочих людей в городе придерживались противоположного мнения. Они всегда принимали Гаррисона за своего. «Наш Картер», – говорили они о нем и, казалось, совсем позабыли, что он вырос и воспитывался на плантации в Кентукки, затем переехал в Йель, что он свободно говорил по-немецки и по-французски и читал наизусть длинные пассажи из Шекспира. Он четыре срока отсидел в кресле мэра и должен был добиться пятого срока – в тот год, когда шли последние приготовления к выставке, и волна желания снова увидеть его на этом посту захлестывала городские районы.
Даже его противники признавали, что Гаррисон, несмотря на его высокородное происхождение, является привлекательным кандидатом для городского простонародья. Он обладал неким магнетизмом. Он мог и хотел говорить с кем угодно и о чем угодно, к тому же он еще и обладал способностью сделать себя центральной фигурой любого разговора. «Все его друзья замечали это, – говорил Джозеф Медилл, поначалу соратник, а впоследствии его наиболее яростный противник, – они улыбались, ну, может быть, смеялись над этим и называли это «гаррисония». Даже в шестьдесят восемь лет Гаррисон выделялся своей силой и энергией, а женщины все, как одна, соглашались, что он в этом возрасте выглядит более симпатичным, чем был в пятьдесят. Дважды вдовец, он, по слухам, состоял в близких отношениях с женщиной много моложе его. У него были глубокие голубые глаза с большими зрачками и гладкое, без морщин, лицо. Свою юношескую бодрость он поддерживал изрядной порцией утреннего кофе. Своими выходками он располагал к себе окружающих. Он обожал арбузы; в сезон он ел их в течение всего дня: за завтраком, за обедом и за ужином. У него была страсть к хорошей обуви и шелковому нижнему белью. Почти все видели Гаррисона, разъезжавшего по городским улицам на своей белой кентуккской кобыле, в черной шляпе с широким мягкими полями. Тонкие струйки сигарного дыма тянулись за ним. В своих выступлениях в ходе избирательной кампании он часто упоминал о чучеле орла, которое возил с собой в качестве опоры. Медилл пенял ему за возбуждение среди горожан самых низменных инстинктов, но при этом называл его «самым замечательным человеком, которого мог произвести наш город».
К удивлению городских властей, 78 процентов от 681 делегата съезда Демократической партии проголосовали в первом туре выборов за Гаррисона. Элита Демократической партии обратилась к республиканцам с убедительной просьбой выдвинуть такого кандидата, которого могли бы поддержать и они, желая во что бы то ни стало не пропустить Гаррисона вновь на пост мэра. Республиканцы выдвинули Сэмюэла В. Оллертона, богатого экспортера пищевых продуктов с Прерии-авеню. Самые крупные и влиятельные газеты разработали подробный план, направленный на то, чтобы поддержать Оллертона и провалить Гаррисона.
Экс-мэр встретил эти атаки с юмором. В разговоре с большой группой поддержки в «Аудиториуме» Гаррисон назвал Оллертона «самым замечательным охотником на кабанов и забойщиком свиней. Я признаю этот факт, и я не привлекаю его к суду за то, что он убивает правильную английскую речь; иначе он просто не может».
Гаррисон быстро заручился поддержкой большинства.
* * *
Патрик Прендергаст, молодой психически неуравновешенный ирландский иммигрант, возгордился собой, узнав о новом взлете популярности Гаррисона, поскольку был твердо уверен, что именно благодаря его усилиям по продвижению экс-мэра в кандидаты новая избирательная кампания начала так стремительно раскручиваться. В голове у Прендергаста возникла мысль. Когда эта мысль впервые посетила его, он не мог припомнить, но сейчас она твердо засела в его голове, давая возможность почувствовать собственную значимость. Он прочел достаточно много о законодательстве и политике и понимал, что политическая машина работает на основе первого закона сохранения энергии: если ты совершил работу по продвижению интересов машины, машина заплатит тебе за это. А это значит, что Гаррисон у него в долгу.
Поначалу мысль об этом забрезжила в голове Прендергаста слабо и неясно, словно первый луч света, отраженный от небоскреба Масоник – он наблюдал это явление каждое утро, – но сейчас эта мысль посещала его голову не реже сотни раз на дню. Это было его богатством, и, чувствуя его, он расправлял плечи и поднимал выше голову. Когда Гаррисон выиграет выборы, его дела изменятся. А Гаррисон непременно выиграет. Небывалый взлет энтузиазма, охвативший все районы города, казалось, гарантировал победу Гаррисону. Прендергаст был убежден, что Гаррисон, избранный мэром, назначит его на должность. Он просто обязан будет это сделать. Ведь это же принцип работы механизма, такой же непреложный, как те силы, которые создали Чикаго посреди прерии. Прендергаст хотел стать юрисконсультом муниципалитета. Уже давно пора оставить дела с этими мальчишками, доставляющими новости и не знающими своего места; больше никаких хождений по желтой слякоти и грязи, пузырящейся в стыках между плитами мостовой; он больше не будет зажимать нос, оберегая себя от ужасного запаха мертвых лошадей, оставленных посреди улицы. Как только Гаррисон займет кресло мэра, к Прендергасту придет избавление от всего этого.
Эта мысль зажгла в его душе огонь ликования. Прендергаст закупил еще цветастых почтовых открыток и послал уведомления людям, которые вскоре станут его коллегами и товарищами по клубам – судьям, адвокатам и крупным оптовикам Чикаго. И разумеется, он пошлет еще одну открытку своему доброму другу Альфреду С. Труду, адвокату.
«Уважаемый мистер Труд», – начал он. Следующим словом, которое он намеревался написать, было «Аллилуйя!», но правильное написание некоторых слов было для него трудным делом. Собравшись с духом, он продолжил свое послание.
«Аллиеллуййя! – написал он. – Попытка шайки Джералда воспрепятствовать выражению воли населения была успешно пресечена – и Картер Г. Гаррисон, выбранный населением, будет нашим следующим мэром. Газетный трест бесславно сел в лужу. Что я знаю о кандидатуре этого бедняги, Вашингтона Хесинга, так это то, что сочувствия к нему у меня нет ни на грош. Слава Отцу, Сыну и Святому Духу!» Его хватило на то, чтобы заполнить еще несколько строк изложением своих путаных мыслей. Закончил он словами: «В конечном счете дружба – это истинная проверка характера Искренне, П. Е. Дж. Прендергаст».
И снова что-то в этой почтовой открытке привлекло внимание Труда. Многие из тех, кто получил открытки Прендергаста, также обратили на них внимание, несмотря на град почтовых отправлений, полученных ими от людей своего класса; тогда было время, когда каждый, кто умел писать, писал, причем обстоятельно и со всеми подробностями. В этом леднике слов, ползущем в XX век, открытка Прендергаста выглядела небольшим осколком слюды, отражающим невменяемость и просящим о том, чтобы обратить на нее внимание и взять его из общего потока.
И снова Труд отложил эту открытку в сторону.
* * *
В апреле 1893 года граждане Чикаго выбрали Картера Генри Гаррисона мэром на пятый срок. Готовясь к предстоящей выставке, он заказал двести баррелей виски для угощения почтенных посетителей в своем кабинете.
О Патрике Юджине Джозефе Прендергасте он даже и не подумал.
Приглашение
Пока что Холмс не предпринимал никаких действий в отношении собственности Минни. Минни рассказала своей сестре Анне о том, что перевела земельный участок в Форт-Уэрте, и теперь у Холмса возникло подозрение, что Анна догадывается о его истинных намерениях. Однако это его не волновало. Решить вопрос было совсем не сложно.
В один из ярких весенних дней, когда все вокруг было в цвету – такие дни могут быть только на экваторе, – Холмс предложил Минни пригласить сестру в Чикаго посмотреть на выставку; все расходы он брал на себя.
Минни пришла в восторг и тут же известила об этой хорошей новости Анну, а та немедленно и с радостью приняла предложение. Холмс знал, что именно так оно и будет: а как же еще Анна могла поступить? Шанс увидеть Минни был достаточно соблазнительным. К тому же представлялась возможность увидеть Чикаго и эту великую выставку, а такое сочетание было слишком привлекательным и заманчивым, чтобы от него отказаться, независимо от того, что думала Анна о его отношениях с Минни.
Минни едва могла дождаться окончания учебного года, когда ее сестра наконец-то сможет сбросить с себя бремя обязанностей в Мидлотианской академии. Минни намеревалась показать Анне чудеса Чикаго: небоскребы, универсальный магазин Маршалла Филда, «Аудиториум» и, разумеется, Всемирную выставку – но прежде всего она горела желанием представить Анну своему собственному чуду: мистеру Генри Гордону. Ее Генри.
Наконец Анна увидит его и убедится в том, что может спокойно предать забвению все свои подозрения.
Последние приготовления
В первые две недели апреля 1893 года погода стояла прекрасная, но другие трудности давали о себе знать практически ежеминутно. Четверо рабочих, занятых на подготовке выставки, погибли: двое в результате черепно-мозговых травм и двое от удара электрическим током. Общее число погибших за год достигло семи. Работавшие на выставке плотники – члены профсоюза, понимая, насколько ценен их труд на финальном этапе строительства, выбрали момент и прекратили работу, требуя минимальной зарплаты, согласованной с профсоюзом, и добиваясь других уступок, пока еще не согласованных между администрацией и профсоюзом. Из восьми опорных башен Колеса Ферриса только одна была установлена, и рабочие все еще не завершили ремонт павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний». Каждое утро сотни рабочих забирались на его крышу; каждый вечер они осторожно спускались вниз, выстроившись в длинную плотную линию, казавшуюся издали колонной муравьев. Фрэнк Миллет и его «малярный эскадрон», работая с ожесточенным азартом, красили здания, окружавшие главную площадь Суд Чести. На местах, покрытых штукатуркой, появились трещины и проплешины. Специальные бригады «латателей» ходили по участкам, приводя в порядок штукатурное покрытие. Атмосфера «нервозной спешки», казалось, окутавшая парк, по словам Кендис Уиллер (которую наняли для оформления дизайна Женского павильона), давала ощущение «неприбранного дома, в который вот-вот войдут гости».
Несмотря на забастовку плотников и большой объем невыполненной работы, Бернэм не терял оптимизма; его хорошему настроению способствовала отличная погода. Зима была долгой и холодной, но теперь воздух был наполнен благоуханием первых цветов и оттаявшей земли. И он чувствовал себя любимым. В конце марта он был приглашен на грандиозный банкет, устроенный по инициативе Чарльза Маккима и состоявшийся в Нью-Йорке в Мэдисон-сквер-гардене – в «Олд Гардене», в изящном строении в мавританском стиле, спроектированном партнером Маккима, архитектором Стенфордом Уайтом. Макким поручил Фрэнку Миллету обеспечить присутствие ведущих национальных художников по интерьеру, которых усадили рядом с наиболее известными писателями, архитекторами и поддерживающими их постоянными клиентами, такими, как Маршалл Филд и Генри Виллард. Они всю ночь только и делали, что восхваляли Бернэма – восхваляли преждевременно – за достижение недостижимого. Разумеется, они вкушали пищу, достойную богов.
Вот меню их ужина:
* * *
Устрицы Blue Points à l’Alaska.
Вина «Сотерн»
Супы-пюре
Бульон консоме с зеленым горошком и спаржей.
Крем-суп из сельдерея
Полусладкий херес «Амонтильядо»
Закуски
Пирожки Chateaubriand. Соленый миндаль.
Маслины и т. д.
Рыба
Морской окунь под голландским соусом.
Картофель по-парижски
Мирсфайнер, Моёт э Шандон, Перрье Жуэ, Сидр Экстра
Драй Особый
Мясные блюда
Филе из говядины с шампиньонами.
Баранье рагу с овощами. Картофель де Терр дюшес
Основное блюдо
Отварная телятина на косточке.
Зеленый горошек
Шербет
Римская фантазия. Сигареты
Жаркое «Мускусная утка». Салат-латук
Шато Понте-Кане
Десерт
Шоколадное печенье. Торты ассорти. Конфеты. Птифуры.
Фрукты
Сыры
Рокфор и камамбер
Кофе
Минеральная вода «Аполлинарис»
Коньяк. Ликеры. Сигары
* * *
Газеты сообщили, что Олмстед тоже присутствовал на этом банкете. Однако на самом деле он в это время находился в Эшвилле, Северная Каролина, где продолжал работу в поместье Вандербильта. Его отсутствие породило слухи, что это якобы было вызвано досадой на то, что его не пригласили на подиум и что места на нем заняли лишь имевшие отношение к основным видам художественных работ – к окраске, архитектуре, скульптуре, а ландшафтная архитектура осталась за пределами этого перечня. Ни у кого не вызывало сомнений, что Олмстед в течение всей своей жизни боролся за то, чтобы обеспечить уважительное отношение к ландшафтной архитектуре и считать ее отдельным, самостоятельным направлением изобразительного искусства, да и вообще, игнорировать этот банкет якобы из-за уязвленного самолюбия было не в его характере. Простейшее объяснение подходит лучше всего: Олмстед был болен, все его работы идут с отставанием от календарного плана, он не любитель церемониальных мероприятий, а главное – он страшно не любил дальние поездки по железной дороге, особенно в межсезонье, когда в железнодорожных вагонах, даже выпущенных компанией «Пульманс Пэлэс», было то слишком жарко, то слишком холодно. Будь он на этом банкете, он слышал бы, как Бернэм говорил, обращаясь к гостям: «Каждый из вас знает имя и гениальные способности того, кто занимает первое место в сердцах и в мыслях американских художников; создателя парка, в котором разместились ваши постройки, и многих других городских парков. Именно он был нашим лучшим советником и нашим постоянным наставником. Он является в полном смысле слова составителем плана выставки. Я говорю о Фредерике Лоу Олмстеде… Являясь художником, он пишет свои полотна озерами и лесистыми склонами, газонами, берегами и поросшими лесом холмами, за которыми видны горы и воды океана. Он должен стоять сейчас здесь, рядом со мной…»
Это многоточие отнюдь не означало, что Бернэм хотел сойти с подиума и занять свое место за столом. Он упивался вниманием к себе и обожал серебряный с гравировкой «любимый кубок», наполненный вином, который поднес поочередно к губам всех сидевших за столом – и это несмотря на то, что в городе довольно часто случались такие заболевания, как тиф, дифтерия, туберкулез и пневмония. Он знал, что произнесенные им только что слова были преждевременными, понимал он и то, что этот банкет был как бы намеком на ту громкую славу, которая ожидает его по завершении выставки, но, разумеется, при условии, что выставка будет отвечать ожиданиям посетителей, которые съедутся со всех концов света.
Без сомнения, была проделана огромная работа. Шесть величественных зданий выставки возвышались над центральной площадью, производя на зрителей эффект более чем внушительный и даже драматический – такого зрительного воздействия даже он не мог себе представить. Скульптура Дэниела Честера Френча «Статуя Республики», которую называли «Большая Мэри», стояла в бассейне, наполненном водой, и ее сверкающая на солнце поверхность казалась золотой. Вместе с постаментом высота «Республики» составляла 111 футов. Более двухсот других зданий и построек, возведенных штатами, корпорациями и правительствами иностранных государств, располагались на окружающей площади. Компания «Уайт стар лайн» построила на юго-западном берегу лагуны, напротив Лесистого острова, прекрасный храм со спуском к воде. Чудовищных размеров крупповские пушки уже заняли свои места в павильонах на озере, расположенном к югу от Суда Чести.
«Масштабы мероприятия в целом становятся все более грандиозными в ходе выполнения работ, – писал Макким Ричарду Ханту. – Даже слишком грандиозными, по крайней мере если говорить о павильоне «Изготовление продукции. Основы научных знаний», – язвительно заметил он. Спроектированный им павильон «Сельское хозяйство», продолжал он в своем письме, «должен страдать от унижения, находясь напротив такого огромного соседа, размеры которого 215 футов в высоту по главной оси. Он как будто предназначен для того, чтобы унизить нас и все, что его окружает». Он рассказал Ханту, что только что провел два дня с Бернэмом, и спал две ночи в его временном жилище. «Он держит все под неусыпным контролем, и мы все в большом долгу перед ним за его постоянное внимание и моментальную реакцию на наши малейшие пожелания».
Даже забастовка плотников не сильно беспокоила Бернэма. Вокруг было несчетное количество безработных плотников, не состоящих в профсоюзе, готовых заменить забастовщиков. «Эта проблема меня совершенно не тревожит», – писал он Маргарет 6 апреля. Тот день был прохладным, «но ясным, солнечным и прекрасным, отличным днем и для жизни, и для работы». «Рабочие были заняты установкой «украшений», – писал он. – Множество уток опустилось вчера на лагуны, и они плавают кругами мирно и тихо, так же как этим утром протекает жизнь». Олмстед заказал более восьмисот уток и гусей, семь тысяч голубей, а для того, чтобы подчеркнуть местный колорит, еще и огромное количество экзотических птиц, в том числе четырех белых цапель, четырех аистов, двух коричневых пеликанов и двух фламинго. Пока что только обычные белые утки обживали внутренние воды выставки. «Через день или два, – писал Бернэм, – все эти птицы будут на воде, которая станет еще красивее, чем в прошлом году». Погода оставалась прекрасной: было свежо, ясно, сухо. В понедельник, 10 апреля, он писал Маргарет: «Я очень счастлив».
В следующие дни его настроение изменилось. Распространился слух, что другие профсоюзы могут присоединиться к профсоюзу плотников и что все работы в Джексон-парке остановятся. Внезапно работы на выставке оказались в опасном отдалении от завершения. К строительству навесов для укрытия выставочных экспонатов в южной оконечности участка еще даже не приступали. Везде, куда бы ни бросил свой взгляд Бернэм, он видел железнодорожные пути, временные дороги, пустые товарные вагоны и упаковочную тару. Повсюду громоздились вороха мягкой упаковочной стружки. Картина незавершенных работ в парке повергала его в уныние и разжигала раздражение на жену.
«Почему ты не пишешь мне ежедневно? – задал он ей вопрос в четверг. – Я понапрасну жду от тебя писем».
Фотография Маргарет была в его кабинете, и всякий раз, проходя мимо, он брал фотографию в руки и подолгу смотрел на нее с тоской. А в тот день, когда он задал ей этот вопрос, он смотрел на портрет жены не менее десяти раз. Он рассчитывал, что сможет отдохнуть после 1 мая, но теперь понял, что интенсивная работа затянется еще надолго. «Общественность будет оценивать работу, когда все будет сделано, я и сам хочу, чтобы все было именно так, поэтому я и волнуюсь. Я уверен, что у тех, кто бежит наперегонки, бывают моменты отчаяния, особенно когда финиш уже близок, но они никогда не должны сдаваться и сходить с дистанции».
Маргарет прислала ему клевер с четырьмя лепестками.
* * *
На земле, отведенной под выставку, царили хаос и беспорядок, чего нельзя было сказать о располагавшихся рядом пятнадцати акрах земли, взятой в аренду Буффало Биллом для его шоу, имевшего теперь официальное название «Дикий Запад Буффало Билла и сбор мужественных всадников со всего мира». Он смог открыть свое шоу 3 апреля, и на первом же представлении все места – их было тысяча восемьсот – заполнили зрители. На представление они прошли через ворота, с одной стороны которых стоял Колумб под транспарантом, где было выведено «ЛОЦМАН ОКЕАНА, ПЕРВЫЙ ПИОНЕР» ; с другой стороны стоял Буффало Билл, именовавший себя «ЛОЦМАН ПРЕРИЙ, ПОСЛЕДНИЙ ПИОНЕР».
Его шоу и лагерь располагались на пятнадцати акрах. Сотни участвующих в шоу индейцев, солдат и рабочих спали в палатках. Энни Оукли всегда создавала вокруг себя уют: рядом был сад, в котором цвели примулы, герань и розовая штокроза. Внутри палатки Энни поставила кушетку, расстелила шкуры кугуаров и аксминистерский ковер , кресла-качалки и разместила другие атрибуты домашнего уюта, среди которых, конечно же, особое место занимала богатая коллекция ружей.
Буффало Билл всегда начинал свое шоу с выступления ковбойской группы со «Звездным знаменем» . Затем звучала музыка «Великого смотра армии» , под которую солдаты из Америки, Англии, Франции, Германии и России на лошадях гарцевали парадным строем по арене. Затем появлялась Энни Оукли, ведя почти непрерывный огонь по различным немыслимым целям, поражая их все одну за другой. Следующим номером шоу была атака индейцев на старый дилижанс с пассажирами и почтой из Дедвуда , которую отбили пришедшие на помощь Буффало Билл и его люди. (При более раннем показе этого шоу в Лондоне индейцы нападали на дилижанс, в котором сидели четыре короля и принц Уэльский, и дилижанс проносился близ Виндзорского замка. Кучером был Буффало Билл, который и ушел от погони.) Дальше по программе сам Коуди демонстрировал несколько искусных приемов меткой стрельбы, гарцуя по арене на лошади и поражая из своего винчестера стеклянные шарики, которые подбрасывали в воздух его ассистенты. Кульминационным номером шоу было «Нападение на хижину поселенцев», в ходе которого индейцы, перебившие до этого солдат и мирных жителей, инсценировали нападение на хижину, набитую до отказа белыми поселенцами. Казалось, что нападение было предпринято индейцами лишь для того, чтобы их ловко перебили Буффало Билл и его ковбои, стреляющие без промаха. С приближением летнего сезона Коуди внес изменение в сценарий, заменив нападение на хижину «Битвой на реке Литл-Бигхорн … воспроизводящей с исторической точностью последний выстрел Кастера».
Выставка оказывала значительное негативное воздействие на семейную жизнь полковника Коуди. Шоу постоянно уводило его из дома в Норт-Плате, штат Небраска, но главной проблемой было отнюдь не его отсутствие. Билл любил женщин, и женщины любили Билла. Однажды его супруга, Луиза – Лулу – отправилась в Чикаго, намереваясь удивить мужа своим неожиданным визитом. Но удивилась она, узнав, что супруга Билла уже прибыла сюда раньше. Дежурный портье отеля, стоявший за стойкой регистрации, провел ее в номер, занимаемый «мистером и миссис Коуди».
* * *
Опасаясь, что расширение забастовки может серьезно повредить выставке и даже уничтожить ее, Бернэм начал переговоры с плотниками и металлистами, в ходе которых в конце концов согласился установить минимальную заработную плату, оплачивать в полуторном размере сверхурочные часы и в двойном размере оплачивать работу в воскресные и в основные праздничные дни, в том числе и в День труда, что имело немаловажное значение для профсоюзников. В свою очередь члены профсоюза подписали обязательство работать до завершения выставки. Бернэм почувствовал облегчение и одновременно с этим понял, что бравада профсоюзников была рассчитана в основном на публику. «Можешь представить себе, каким усталым, но счастливым я добрался до кровати», – писал он жене. Одним из фактов, свидетельствующих о его усталости, было несоблюдение правил синтаксиса, к чему он всегда относился особенно строго и которыми теперь, казалось, пренебрегал: «Мы сидели с полудня по девяти часов. Такому уже больше не бывать до самого конца выставки, поэтому твой образ сейчас стоит передо мной, такой же прекрасный, как твой портрет на моем столе».
Бернэм считал, что одержал победу во имя выставки, но фактически уступки, на которые он согласился, были победой организованного труда, и подписанные им соглашения стали образцом для других профсоюзов, боровшихся за свои права. Капитуляция выставки поддала пару американскому – в том числе и чикагскому – рабочему движению, уже и без того бурлящему.
* * *
Олмстед вернулся в Чикаго в сопровождении постоянной тройки болезней, отравляющих ему жизнь, и обнаружил, что Бернэму удалось вдохнуть жизнь в работу, а сам он, казалось, присутствует везде и всюду. 13 апреля, в четверг, он писал своему сыну Джону: «Все здесь испытывают необычайный подъем, что вызывает замешательство у стороннего наблюдателя». Ветры трепали развешенные над парком баннеры и поднимали тучи пыли. Один за другим прибывали поезда, привозившие выставочные экспонаты, которые, согласно планам, должны были уже давно стоять на своих местах. Задержка установки экспонатов означала, что временные подъездные пути и дороги должны сохраняться. Спустя два дня Олмстед писал: «Мы должны принимать на себя вину за задержку в работе наших предшественников, которые только сейчас и начали работать. В лучшем случае самую важную часть нашей работы нам предстоит выполнить в ночь после открытия выставки. Я не вижу иного выхода из этой запутанной ситуации, кроме того, чтобы тысячи рабочих под руководством своих начальников, в том числе и меня, начали делать свою огромную работу, причем максимально согласованно».
Он частично возлагал и на себя вину за незавершенные ландшафтные работы, потому что после смерти Гарри Кодмэна не смог подыскать в Чикаго надежного контролера-наблюдателя. 15 апреля 1893 года он писал Джону: «Боюсь, что мы здорово просчитались, в такой степени доверив наши дела Ульрику и Филу. Ульрик, как я надеюсь, не совсем бесчестный человек, но он склонен к обману и может ввести нас в заблуждение – короче говоря, положиться на него нельзя. Он растратил массу своей энергии на дела, которые его не касаются… Я с каждым днем все больше убеждаюсь в том, что не могу ему доверять».
Олмстед все больше разочаровывался в Ульрике, и его недоверие к нему росло. Позже в одной из записок, адресованных Джону, он писал: «Ульрик лишился нашего доверия, но сделал он это непреднамеренно. Ему вредит то, что он слишком амбициозен и сверх меры одержим гордыней; он больше стремится к тому, чтобы проявлять чрезмерную активность, трудолюбие, усердие и показать себя незаменимым при достижении реальных результатов в Л. А. (ландшафтной архитектуре)». Особую подозрительность Олмстеда вызывала рабская покорность, проявляемая Ульриком в отношениях с Бернэмом. «Он, словно затычка в каждой бочке, принимает участие во всех делах, и сам мистер Бернэм, и каждый из начальников подразделений постоянно кричат: «Ульрик!» Перебирая в памяти свои совместные работы с Бернэмом, я все больше убеждаюсь в том, что он постоянно перекладывает на Ульрика обязанности своего секретаря: «Скажите Ульрику сделать то-то и то-то». Я было запротестовал, но это ни к чему не привело. Я никогда не мог застать его за работой, если предварительно не назначал ему быть в определенном месте в определенное время, а во время наших встреч он постоянно спешил отправиться поскорее по каким-то делам».
В глубине души Олмстед опасался того, что Бернэм отвечает должным образом на преданность Ульрика. «Я полагаю, что наше время истекло – свои обязательства мы выполнили, и я опасаюсь того, что Бернэм расположен к тому, чтобы отпустить нас и целиком положиться на Ульрика. Но ведь Бернэм не обладает достаточной компетенцией для того, чтобы определить некомпетентность Ульрика и понять необходимость тщательного обдумывания сложившейся ситуации. Я должен проявлять осторожность и не докучать Бернэму, который и без того крайне перегружен делами».
Не заставили себя долго ждать и другие неприятности. Не прибыла большая партия растений из Калифорнии, что резко ухудшило и без того критическую ситуацию, вызванную нехваткой растительного материала. Даже хорошая погода, продержавшаяся первую половину апреля, еще больше усугубила последствия этой задержки. Отсутствие дождей и тот факт, что работы на парковых водоемах еще не закончились, означали для Олмстеда невозможность высадки имевшегося в наличии посадочного материала в грунт. Поднимаемая ветром пыль – «отвратительная пыль, – говорил он, – это не что иное, как обычная песчаная буря в пустыне» – постоянно висела в воздухе, жгла ему глаза и набивалась в и без того воспаленный рот. «Я все еще пытаюсь понять, почему я, как мне кажется, почти ничего не довел до конца… – писал он. – Я думаю, что общество некоторое время будет страшно разочаровано нашей работой, то есть не будет удовлетворено, а поэтому на несколько недель здесь потребуется сильная рука, чтобы воспрепятствовать Ульрику использовать свою энергию в неправильных делах».
21 апреля Олмстед снова был вынужден лечь в постель «с нестерпимо болевшим горлом, с гранулемой на корне зуба и сильными болями, не дающими возможности заснуть».
Несмотря на все это, его настроение начало понемногу улучшаться. Когда он мысленно оглядывался назад, видя и недавние задержки, и двуличие Ульрика, он, кроме этого, видел и прогресс. Берега Лесистого острова только начали покрываться густым обилием новой листвы и соцветий, правда, японский храм Хо-о-Ден (Дворец Феникса), сделанный в Японии и собранный здесь японскими мастеровыми, немного нарушал созданный на острове эффект леса. Прибыли лодки с электромоторами; выглядели они прекрасно, именно так, как и представлял их себе Олмстед, да и водоплавающие птицы на лагунах казались наблюдателю некими чарующими искрами энергии на фоне неподвижной белой необъятности Суда Чести. Олмстед понимал, что рабочие, которые были в распоряжении Бернэма, не смогут заштукатурить поврежденные места и закрасить их к 1 мая, да и его работы будут далеки от завершения, но он ясно видел, что положение улучшается. «Нанимается дополнительное число рабочих, – писал он, – и дело с каждым днем продвигается».
Однако эти слабые проблески оптимизма почти исчезли по причине того, что мощный дождевой фронт двигался по прерии в направлении Чикаго.
* * *
В этот период времени – точная дата не установлена – развозчик молока по имени Джозеф Маккарти остановил свою повозку возле чикагского Гумбольдт-парка. Было около одиннадцати часов утра. Его внимание привлек какой-то человек в парке. Приглядевшись, он узнал этого человека: Патрик Прендергаст, распространитель газет, работающий в компании «Интер оушн».
Творилось что-то странное: Прендергаст ходил кругами. Еще более странным казалось то, что он шел задрав голову и шляпа сползла на лицо так низко, что закрыла глаза.
Маккарти видел, как Прендергаст на ходу врезался лицом в дерево.
* * *
Начался дождь. Поначалу это не встревожило Бернэма. Дождь придавит пыль, которая покрыла все, поднявшись с незасаженных растениями участков земли – при взгляде на них Бернэм впадал в уныние: их оставалось еще очень много. Утешало одно: к настоящему времени все кровельные работы были выполнены, и даже павильон «Изготовление продукции. Основы научных знаний» уже стоял под крышей.
«Идет дождь, – писал Бернэм Маргарет во вторник, 18 апреля, – и впервые я говорю: пусть идет. Все мои крыши наконец-то в таком порядке, что ни о каких протечках я и не думаю».
Но дождь не переставал идти и только усиливался. Ночью он стал таким частым, что за его густой завесой электрические фонари сделались почти невидимыми. Он превратил пыль в грязь, в которой увязали лошади и колеса повозок. И он нашел слабые места в крышах – протечки появились. Особенно сильный дождь обрушился на Джексон-парк в ночь на среду, и почти сразу из прорех в крыше павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний» с двухсотфутовой высоты хлынули потоки воды на стоявшие в павильоне экспонаты. Бернэм во главе армии рабочих и гвардейцев-охранников бросился в павильон, и всю ночь они боролись с протечками.
«Прошлой ночью разыгралась самая страшная буря, которую когда-либо видел Джексон-парк, – писал Бернэм Маргарет в четверг. – Сами здания не пострадали, но вот западная часть крыши павильона «Изготовление продукции. Основы научных знаний» протекла, и мы оставались внутри почти до полуночи и закрывали экспонаты. Одна из газет сообщает, что Девис тоже был там, прикрывал все, что было внутри, и не ушел из павильона, пока не убедился, что все экспонаты в безопасности. Разумеется, это не входило в его обязанности, он помогал нам по собственной инициативе».
Казалось, ливень и разразился затем, чтобы привлечь внимание к тому, сколько еще предстоит сделать. В тот самый четверг Бернэм написал Маргарет еще одно письмо. «Погода ужасная и не меняется с прошлого вторника, но я не останавливаю работ, тем более что вижу, какие гигантские задачи нам еще предстоит решить… Напряжение последнего месяца кажется мне просто невероятным. Ты можешь легко представить это. Я удивляюсь, с каким спокойствием я сам воспринимаю ситуацию». Но для его помощников это было настоящим испытанием. «Напряжение, которое им пришлось испытать, показало, кто сделан из прочного металла, а кто нет. Я могу сказать тебе, что лишь очень немногие подтвердили, что могут работать в подобных условиях, но есть и такие, на кого вполне можно положиться. Остальным необходимо ежечасно в течение всего дня давать указания, и именно от этого я устаю больше всего».
Как всегда, он страшно тосковал по Маргарет. Ее не было в городе, но она должна была вернуться ко дню открытия. «Я буду с нетерпением ждать тебя, дорогая моя девочка, – писал он. – Так что готовься к тому, что при встрече ты будешь моей до конца».
Для такого чопорного, пуританского века, да и для самого Бернэма, это было письмо, которое могло само собой расклеиться от пара, исходящего от его горячего содержания…
* * *
Изо дня в день одно и то же: запотевшие окна; бумаги, скрутившиеся от влажности в помещении, стук дождя по крыше словно дьявольские аплодисменты, и повсюду отвратительные запахи пота и мокрой шерсти, особенно непереносимые, когда оказываешься в обеденный час в массе рабочих. Дождь, заливший электропроводку, вызвал замыкания. На Колесе Ферриса насосы, поставленные для откачки воды из котлованов, вырытых для опорных башен, работали непрерывно и круглосуточно, однако не могли справиться с объемом воды, падавшей с неба. Дождевая вода, лившаяся с потолка Женского павильона, не позволяла разместить в нем экспонаты. В «Мидуэе» страдали египтяне, алжирцы и полуобнаженные дагомейцы. Только ирландцы в деревне миссис Харт, казалось, воспринимали происходящее спокойно.
* * *
Что касается Олмстеда, то его дождь поверг в глубочайшую грусть и печаль. Ведь он пролился на уже влажную землю и заполнил водой каждую выбоину на каждой тропинке. Лужи превратились в озера. Колеса тяжело груженных повозок вязли в этой грязи и оставляли зияющие раны в грунте в добавление к списку ям, которые необходимо было засыпать, сровнять с поверхностью и покрыть дерном.
Невзирая на дождь, темпы работ увеличивались. Олмстеда буквально повергло в восторг огромное число рабочих, трудившихся в парке. 27 апреля, за три дня до открытия, в письме своей фирме он сообщал: «Спешу порадовать вас тем, что раньше 2000 человек было занято здесь – работы велись по-дурацки. Потом здесь стало трудиться 2000 рабочих под непосредственным руководством мистера Бернэма. На этой неделе здесь трудится вдвое большее число рабочих в дополнение к тем, которые работают по ранее заключенным контрактам. С учетом подрядчиков и рабочих-субподрядчиков здесь на грунтовых работах занято 10 тысяч человек, и их количество еще увеличится, если нам удастся найти рабочих соответствующей квалификации. Наши работы так сильно отстали потому, что мы не смогли нанять соответствующее количество рабочих и сформировать из них необходимое число бригад». (Его численные оценки сильно занижены. В эти последние недели перед открытием общее число рабочих в парке равнялось почти двадцати тысячам.) Ему катастрофически не хватало посадочного материала. «Все наши поставщики оказались несостоятельными, – жаловался он, – и нехватка растений может привести к печальным последствиям».
Зуб с воспаленным корнем наконец перестал болеть и выпустил его из постели. «Моя язва затянулась, – писал он. – Я все еще должен жить на хлебе с молоком, но сегодня я собираюсь прогуляться под дождем, да и чувствую себя уже лучше».
В тот же день он написал Джону личное и не столь радужное письмо. «Нам не везет. Проливной дождь льет весь день». Бернэм давил на него, требуя принять любые меры, необходимые для форсирования работ и придания Суду Чести необходимого приличествующего вида. Бернэм хотел, чтобы его люди высаживали в горшки рододендроны и пальмы, предназначенные для украшения террас, хотя к такому показному и недолговременному способу декорирования Олмстед относился с презрением. «Это вообще не по мне», – писал он. Его возмутила «необходимость прибегать к временным уловкам, создавая это убогое шоу для церемонии открытия». Он понимал, что после открытия все это необходимо будет переделывать. Его недомогания, его разочарования даже на фоне наращивания темпа работ давят на него, заставляя чувствовать себя старше своих лет. «Невозможность соблюдать диету, шум и сутолока, лужи и дождь с ветром не позволяют создать даже минимального комфорта, столь необходимого такому пожилому человеку, как я; мое горло и рот все еще в таком состоянии, что я могу есть только предварительно размоченную пищу».
Но он, однако, не сдался. Несмотря на дождь, он, тщательно выбирая дорогу, обошел все участки, на которых можно было производить высадку растений в грунт и укладку дерна. Каждое утро он непременно присутствовал у Бернэма на обязательном сборе ответственных исполнителей. Его упрямство и погода свели на нет достигнутое ранее улучшение здоровья. «Меня угораздило простудиться, отчего я ночью не сомкнул глаз из-за ломоты в костях, а сейчас могу поддержать силы лишь тостом и чаем, – писал он в пятницу, 28 апреля. – К сожалению, качество выполненных нами работ проверяет почти непрекращающийся дождь». Тем не менее все, словно одержимые, готовились, позабыв обо всем, к открытию, назначенному на понедельник. «Странно видеть за работой маляров и художников, стоящих на лестницах и лесах под проливным дождем, – писал Олмстед. – Многие промокли до нитки, и, как я думаю, их изображения сразу же покрывают продольные и косые полосы». Он обратил внимание на то, что большой Колумбов фонтан на западной оконечности центрального водоема все еще не закончен, несмотря на то, что именно этому фонтану отведена одна из основных ролей в церемонии открытия. Пробное включение фонтана было назначено на следующий день, субботу. «Фонтан ни с какой стороны не выглядит готовым, – писал Олмстед, – но, как ожидают, его струи заиграют перед президентом в следующий понедельник».
Что касается работ, выполняемых непосредственно его подразделением, то и здесь Олмстед был разочарован. К этому времени он рассчитывал сделать намного больше. «На меня обрушивается поток не совсем заслуженной критики, причем от таких людей, как Бернэм, которых никак нельзя считать глупцами. Причиной этой критики является складывающееся у них впечатление от незаконченной работы и незавершенных композиций», – писал он. Олмстед видел, что многие места в парке все еще выглядят как необработанные проплешины и работы впереди невпроворот – эти проплешины и провалы в грунте были видны каждому, но когда он слышал об этом от других, и в особенности от человека, которого он ценил и уважал, это действовало на него крайне удручающе.
* * *
Срок окончания работ оставался неизменным. Слишком много было вложено в это дело, поэтому ни у кого и мысли не возникало о возможности переноса даты. Согласно плану, церемония открытия должна была – должна будет — начаться утром в понедельник парадным шествием от Петли до Джексон-парка, возглавлять которое будет новый президент Соединенных Штатов Гровер Кливленд. Один поезд за другим прибывали в Чикаго, привозя государственных чиновников, принцев, магнатов и олигархов со всего мира. Президент Кливленд прибыл со своим вице-президентом и целой свитой высокопоставленных чиновников, сенаторов, руководителей военных ведомств. Все они прибыли с женами, детьми, друзьями. Капли дождя превращались в пар, падая на черные бока локомотивов. Носильщики вытаскивали огромные чемоданы из багажных вагонов. Караваны черных, блестящих под дождем экипажей вытянулись бесконечно длинным строем вдоль улиц, сходящихся у городского железнодорожного вокзала. Их красные фонарики в ореоле дождевых капель призывали только что прибывших, сообщая, что экипаж свободен. А время неумолимо шло вперед.
Вечером 30 апреля, когда до дня открытия оставалась всего одна ночь, один британский журналист по имени Ф. Герберт Стид побывал на территории выставки. В Америке фамилия Стид была хорошо известна благодаря Уильяму Стиду, брату Герберта, бывшему редактору лондонской «Пэлл-Мэлл газет» и недавнему основателю «Ревью оф ревьюс». Герберт, которому было поручено освещать церемонию открытия выставки, решил произвести разведку территории, на которой будет работать выставка, чтобы заранее получить более подробное представление о ее топографии.
Шел проливной дождь, когда он вышел из экипажа и вошел в Джексон-парк. Везде горели огни, словно окутанные дождем. На месте красивых тропинок, спроектированных Олмстедом, теперь виднелись прудики и протоки, образованные миллиардами падающих с неба капель. Сотни черных пустых товарных вагонов стояли, освещенные цепочками огней. Пиломатериалы и пустые ящики, на которых видны были остатки пищи, недоеденной рабочими, громоздились повсюду.
Все виденное вызывало не только оторопь, но и недоумение. Церемония дня открытия выставки была назначена на завтрашнее утро, однако все вокруг было завалено хламом и мусором, «все пребывало в состоянии, – писал Стид, – полнейшей незавершенности».
А дождь, не переставая, лил всю ночь.
* * *
Позже, в воскресенье утром, когда дождь еще продолжал колотить по стеклам, редакторы утренних выпусков ежедневных чикагских газет подготовили смелые, набранные жирным шрифтом заголовки завтрашних исторических номеров. Никогда еще со времени Чикагского пожара 1871 года городские газеты не уделяли столько внимания какому-то одному событию. Но кроме этого, необходимо было уделить внимание и обычной повседневной работе. Менее опытные наборщики отливали и размещали по разделам объявления, предложения знакомства и всякого рода рекламу на внутренних полосах. Некоторые из тех, кто в эту ночь занимался малыми объявлениями, обратили внимание на сообщение об открытии нового отеля, еще одного здания, построенного наспех с единственной целью – заработать на ожидавшемся потоке гостей выставки. Этот отель, по крайней мере, был расположен в удобном месте – на пересечении Шестьдесят третьей улицы и бульвара Уоллес, откуда было совсем недалеко до ворот выставки, если ехать по недавно проложенной Аллее Л.
Владелец дал своему отелю название: «Отель Всемирной выставки».