Не висит ли мир на ниточках? Не управляет ли им кукловод? Эти ее мысли можно было бы назвать фантазией, если бы они не пересекались со стихами Мандельштама.

Когда мы повнимательней вглядимся в текст поэта, то перед нами предстанет крохотная сцена и труппа деревянных актеров.

Стук-перестук… Рука вправо, влево, вперед… Дробный ритм движений маленьких искусственных человечков.

Первое лицо, конечно, великий и ужасный Карабас.

И опять же стук-перестук… Шарниры скрипят, пружинка поднимает веки, горят стеклянные глаза.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей. Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычет. Как подкову, дарит за указом указ — Кому в бровь, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз Что ни казнь у него, то малина И широкая грудь осетина.

Что за удивительные глаголы! Свистит, мяучит, хнычет… Конечно, все это под силу только куклам.

Кстати, рука тут тоже существует сама по себе. Ведь бабачить и тычить – значит настойчиво действовать одной рукой.

Скорее всего, сухорукость вождя подсказала поэту мысль о деревянной пластике. А уж от этой пластики один шаг до спектакля о Карабасе-Барабасе.

Как известно, тексты Мандельштама не существуют поодиночке. Чтобы представить всю картину, нужно поставить их в некий ряд.

Предположим, сначала – «Мы живем, под собою не чуя страны…», потом – «Внутри горы безмолвствует кумир…» и, наконец, «На Красной площади земля всего круглей…».

Так мы узнаем, что Сталин не сразу превратился в куклу, а начинал свою жизнь как вполне обычный человек.

Когда он мальчик был, и с ним играл павлин, Его индийской радугой кормили, Давали молока из розоватых глин И не жалели кошенили.

Вот бы ему остаться в нарисованной поэтом прекрасной картинке, но он поступил вопреки божьему замыслу.

Разумеется, многое приобретя, он что-то потерял. Именно после этой перемены в его пластике появилась скованность.

Прежде его движения были плавными, не способными смутить даже капризную птицу, а теперь стали механическими, как бы разделенными на фазы: «кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз».

Да и он сам будто распался на ракурсы. Пальцы-глаза-голенища-широкая грудь. Мы словно одновременно видим целое и его составляющие.

Для поэта существенно, что кукла – это сложение частей. Странно уравненные грудь и голенище так важны в этой сумме, что им отдано по строке.

Известно, что между персонажем и пространством спектакля есть таинственная связь.

Следовательно, Москва – это декорация. Этот город может быть только таким, каковы его главные герои.

Причем, повторим, не только жизнь тут меняется, но и среда. Не исключены даже новые географические открытия.

На Красной площади земля всего круглей, И скат ее нечаянно раздольный, Откидываясь вниз до рисовых полей…

Отчего круглей? Да потому, что кремлевский горец. До тех пор, пока он у власти, низменность будет казаться горой.

Из разговоров. Мария Вениаминовна и Борис Леонидович

ЗТ: Из тех, с кем я познакомилась во время войны, чаще всего вспоминается Мария Вениаминовна Юдина. С чего начать этот рассказ? Может, с того, что когда-то был у Марии Вениаминовны жених, музыкант и спортсмен-альпинист. Хорошего русского происхождения, по фамилии Салтыков. В тридцать шестом году, во время очередного похода в горы, он погиб. Мать этого Салтыкова, Елену Николаевну, Юдина считала свекровью. Всю жизнь они прожили вдвоем в комнате в коммуналке, в Сытинском тупике. Мария Вениаминовна носилась с ней как с писаной торбой… На Лефортовском кладбище они все в одной могиле. И Салтыков, и его мать, и Юдина. Большой такой памятник, виден издалека.

Рояль в комнату не помещался, только пианино. А тут еще свекровь. Елена Николаевна была в возрасте и нуждалась в покое. То ей хотелось спать, то слушать радио. Юдина вечно искала место, где можно спокойно поиграть. Спасала память. Достаточно было один раз сыграть с листа – и она все помнила.

Мария Вениаминовна была ужасно смешная. Носила шинель, на голове розовый газовый шарфик. На теплые носки – самые обыкновенные детские сандалии с дырочками. Это зимой. На выступления надевалось что-то вроде черного чехла. Вернее, чехлов было два. Один с белыми шелковыми вставками-полосами, а другой совершенно черный. Вообще-то тогда никто не мог похвастаться одеждой. У нас на четырех студенток были одни туфли. Если кто-то отправлялся на свидание, остальные сидели дома…

Юдина ходила ссутулившись и со стороны смотрелась этакой кучей. Как говорил Рихтер, словно под сильным дождем… Зато, когда она садилась за рояль, все становилось неважно. Перед вами было прекрасное умное лицо… Прежде чем опустить руки на клавиши, Мария Вениаминовна осеняла себя крестным знаменем. Плевала она на всех.

Еще она читала стихи. Пастернака. Заболоцкого. Ей, конечно, запрещали, но она все равно читала. Делала это, кстати, не очень хорошо из-за того, что у нее было неважно с зубами. В другом случае это было бы существенно, а тут не имело значения.

Мария Вениаминовна не любила людей, которым хорошо, а вот те, кто нуждается в опеке, сразу вызывали ее симпатию. Когда на Шостаковича начались гонения, она обожала его до полусмерти. А только его дела поправились, она его едва ли не игнорировала. Музыку Дмитрия Дмитриевича играла, но он сам стал ей неинтересен.

Зоя Борисовна Томашевская в кабинете отца на канале Грибоедова, 9. Декабрь 2005 года.

Вот какую историю я слышала от Рихтера. Однажды Юдина исполняла Баха, а после концерта к ней заходит Нейгауз. Спрашивает, почему сегодня она играла так быстро и громко. Юдина ему отвечает: «Война!» В этом она вся. Ее темперамент, бесстрашие…

В Ленинграде у нее был роман с историком Люблинским, работавшим в Публичной библиотеке. Папа называл его Возлюблинским. Чуть не каждый месяц Мария Вениаминовна бывала в блокадном городе и играла концерты. Делала она это, в основном, ради того, чтобы повидать друга… Эти поездки были важны и для нас. Мы могли помочь Ахматовой, которая из Ташкента писала отчаянные письма с просьбой хоть что-то узнать о Гаршине…

Всякий раз Мария Вениаминовна везла письмо от Анны Андреевны. И собранную нами, по мере возможностей, посылку. Какой-нибудь кусочек сыра или баночку меда. Все это Юдина передавала Гаршину, а вернувшись в Москву, во всех подробностях рассказывала о встречах…

Когда Мария Вениаминовна решала устроить званый вечер у себя дома, то одна из главных ролей в организации принадлежала мне. В эти дни у меня появлялась возможность на деле продемонстрировать ей свою преданность.

С телефонами тогда было сложно. В институт на мое имя приходила телеграмма с просьбой зайти в консерваторию. Я, разумеется, сразу являлась. «Сейчас будем добывать деньги», – говорила Юдина, и мы шли искать завхоза.

Задача заключалась в том, чтобы получить ордер на калоши. По ордеру калоши стоили пять рублей, а на рынке чуть не тысячу. Завхоз сопротивлялся как мог. «Я тебе, профессор, – сердился он, – уже давал».

Завхоз демонстративно удалялся, но Юдина уверенно шла за ним, а я плелась сзади. В конце концов ордер оказывался у нее в руках. Тут, нисколько не смутившись присутствием благодетеля, Мария Вениаминовна обращалась ко мне: «Зоечка, вот вам пять рублей на калоши, продайте на рынке, купите то-то и то-то, а затем отправьте Борису Леонидовичу телеграмму».

Все это выполнялось в точности. Покупались водочка-селедочка, картошка, то-се, посылалась телеграмма, и в назначенный день я отправлялась в Сытинский тупик. Затем начинали собираться гости. Борис Леонидович всегда. Часто Алпатовы. Асмусы. Один раз помню Журавлева.

Беседовали по большей части о музыке. Разговоры такие небесные, философские. Потом Пастернак читал:

И вот, бессмертные на время, Мы к лику сосен причтены. И от болей и эпидемий И смерти освобождены.

Это были восхитительные вечера. Шла я домой счастливая. Иду и пытаюсь слово за словом восстановить услышанные стихи. У меня хранится «Рождественская звезда», записанная мной без единой неточности. И «Гамлет» с одной ошибкой.

АЛ: Спасибо калошам!

ЗТ: Рукопись «Доктора Живаго» мне давала Юдина. Во время войны уже были созданы «Елка у Свентицких» и почти все стихи… В книжке Мончика Волкова «Шостакович и Сталин» я нашла одну ошибку. Даже хотела ему об этом написать. Он утверждает, что Ивинская – прообраз Лары.

АЛ: Ну, это вроде как известно.

ЗТ: Кому?

АЛ: Об этом она сама рассказывает.

ЗТ: Ах, сама… Ну она там еще кое-что говорит. Например, помещает в книге стихотворение Цветаевой, переписанное рукой Пастернака. И пишет, что это стихотворение Пастернака, посвященное ей… Я «Доктора» читала, когда Ивинской и близко не было. Это ведь очень поздняя история.

АЛ: Но «Доктор» действительно завершался при Ивинской.

ЗТ: Но начат задолго до войны. И с самого начала там существовала Лара, и вообще вся эта ситуация. А Ивинская появилась ого-го через какое время…

АЛ: Какое впечатление тогда производил «Живаго»?

ЗТ: Огромное. Кстати, если уж мы заговорили о «Живаго», то надо сказать о некоторых обстоятельствах. «Доктор» был задуман в момент разрыва с первой женой и увлечения Зинаидой Нейгауз. Этот союз был не только личным счастьем, но и трагедией дружбы. Борис Леонидович очень трогательно относился к Генриху Нейгаузу. По этому поводу существует их душераздирающая переписка… Так вроде быть не должно, но, если знаешь обоих, все сразу понимаешь… Потом у Нейгауза было еще две жены. Сначала Милица Сергеевна. У них родилась дочка. Жили они в коммуналке. Затем его женой стала Сильвия Федоровна. Очень красивая, чудная скрипачка. Родилась в Швейцарии, потом переехала в Германию. Бежала в Советский Союз. Даже когда она вышла замуж за Нейгауза, очень плохо говорила по-русски. Однажды нежно так говорит папе: «Борис Викторович, ну чего вы стоите». Генрих Густавович в таких случаях хватался за голову и, явно вспомнив Достоевского, кричал: «Катерина Ивановна, вон!»

АЛ: Роман с Ивинской не менее драматический, чем брак с Зинаидой Николаевной. К тому же, осложненный двумя ее арестами…

ЗТ: Ивинскую я не знала, но видела. Она была не только красивая, но в ней чувствовалась загадка. Это как раз то, что больше всего ценил Пастернак. Борис Леонидович ее сильно любил, тут уж ничего не поделаешь. Это признают все… На обеих его женщинах последних лет есть вина. В «нобелевские дни» они не дали ему в полной мере остаться собой.

АЛ: Но он ничего унизительного для себя не сделал.

ЗТ: Ему следовало оставаться совершенно индифферентным. Он сам так считал, но не выдержал натиска с разных сторон. Зинаида Николаевна требовала, чтобы он каялся. Ивинская – чтобы он писал письма.

АЛ: Существует упорная точка зрения, что Пастернак – «дачник», одиночка, человек ни в чем никогда не участвовавший… «Юродивый», как якобы сказал о нем Сталин…

ЗТ: При всем том Борис Леонидович был человеком очень общительным и хлебосольным, обожавшим застолья и непременно праздновавшим дни рождения. В этом смысле был очень удобен для тех, кто стремился оказаться рядом с ним. Что касается дней рождения, то тут был особый смысл. Ведь это еще день смерти Пушкина! Разумеется, после того как разразилась история с «Живаго», круг сразу сузился. Даже Вознесенский, самый близкий ему молодой поэт, исчез из дома. Борис Леонидович никак не мог этого взять в толк. Спрашивал: «Андрюша в космос, что ли, улетел?»

АЛ: У Василия Аксенова есть роман «Скажи изюм». Это фантазия на тему истории с альманахом «Метрополь». В этом романе есть такой Андрей Древесный. Вознесенский, другим словом. Когда затея героев терпит крах, то Древесный становится космонавтом. Так что метафору Пастернака Аксенов развернул.

ЗТ: Потом Вознесенскому пришлось многое досочинить, чтобы хоть как-то свести концы с концами. В повести «Мне четырнадцать лет…» он говорит, что Пастернак никогда не составлял ему протекции. Насчет Пастернака не скажу, но существовал такой Петр Иванович Чагин, так тот точно Вознесенскому ворожил. Был он сначала партработником, потом директорствовал в Гослитиздате и «Художественной литературе», многие называли его «Выручайгиным». Он обожал Пастернака, старался делать для него все возможное. Вот и Вознесенскому кое-что перепало.

Как-то Ахматова рассказывала о своем визите к Пастернаку. Праздновался очередной день рождения. Борис Леонидович попросил ее сесть рядом с двумя молодыми поэтами. «Простите, – сказал он, – такую вольность. Это будущее русской поэзии». Анна Андреевна ответила, что польщена. По обе стороны от нее оказались Вознесенский и Евтушенко. Они оба были от этого в таком восторге, что упились вусмерть. Ахматова, кстати говоря, пьяных не любила. Даже пьяного Левы немного побаивалась. Она страшно заволновалась и остаток вечера воспринимала смутно. Все ждала момента, когда они захотят ее провожать. И действительно, как только все начали собираться, поэты бросились подавать пальто. Втроем они перешагнули порог пастернаковской квартиры. «Но в это время, – завершала рассказ Анна Андреевна, – чья-то рука бросила их на площадку. И они остались там лежать до Страшного суда».

Анне Андреевне очень нравился этот сюжет. В разных вариантах я его слышала много раз… Недавно читаю воспоминания Вознесенского. Уму непостижимо, что он там пишет. Но самое главное, это история о вечере у Пастернака. Оказывается, Борис Леонидович попросил его проводить Ахматову, но он уступил эту честь Рихтеру. Вот так.

АЛ: Вы ездили хоронить Пастернака?

З Т: Нет, только мама. У меня сохранилась сделанная ею фотография. Вокзал, объявление, похороны тогда-то и там-то. Ее встретили Рихтеры и они дальше отправились вместе. Она рассказывала, как они ехали по шоссе, а им навстречу шли машины писателей, покидавших Переделкино…

Открытый гроб не позволили поставить на катафалк и до самого кладбища несли на руках. Все было так, как описано им в стихотворении «Август». Около могилы все время читали стихи.

То прежний голос мой провидческий Звучал, нетронутый распадом…