Чудовищная жара стояла во время Царскосельского карнавала 1999 года.

Сначала город плыл в жарком облаке, а затем медленно оседал. На газонах центральной площади, как на поляне в лесу, можно было разлечься и вздремнуть.

Трудно радоваться жизни в таких условиях, но карнавал отрабатывал свою программу и даже выглядел молодцом.

Помните, как характеризовал себя Иван Александрович Хлестаков? Вот и человек небольшого роста с обильными бакенбардами тут тоже - везде. Его изображение - на каждом плакате и транспаранте.

Помимо здравиц, обращают на себя внимание афоризмы и максимы. Судьба первого поэта рождает мысли, вроде такой: «жизнь поэта - не конфета».

Впрочем, это еще как сказать.

То, что для одного - значительно, для другого - развлечение. Разница тут примерно такая же, как между «гибелью всерьез» и участием в аттракционе «Убей Дантеса».

Вот мы и подошли к этому аттракциону.

Среди тех, кто здесь толпился, был мой знакомый издатель. Он тоже мысленно ставил себя на место первого поэта. Давалось ему это с видимым трудом. Прежде чем выстрелить, он долго наводил пистолет на цель.

Был он налегке, в майке и шортах. Единственное, что свидетельствовало о его особых правах, это сотовый телефон. Трубку он держал гордо, как ребенок эскимо. или как император - скипетр.

В этом облегченном летнем варианте проще заметить противоречия. Даже посторонний человек про себя отметит: нет, тут что-то не то.

Контрасты, действительно, имели место. Например, гигантский рост и - детская улыбка. Бурные реакции с непременными «О!» и - мягкие, безвольные жесты.

Кстати, издатель не только издавал книги, но и писал стихи.

Стихи - это что-то вроде фоторобота. По ним можно составить портрет сочинителя. Правда, ничего нового на сей раз мы не увидим: только утвердимся в том, что эти тексты имеют сходство с автором.

Издатель писал длинными строчками, но при этом имел пристрастие к уменьшительным. Этот большой ребенок чуть не по всякому поводу причмокивал: то у него сердечко, то кошечка, то - очка, то - чек.

Нельзя сказать, что он так уж разбрасывался этими суффиксами. Порой на него находили чувства едва ли не сентиментальные. Например, Лютику одно время он на самом деле покровительствовал.

Ах, какой замечательный договор мы составили! Как долго обсуждали каждую запятую! издатель был дотошен, но справедлив. Когда пришло время ставить число, он сказал:

- Напиши «04».

Это он отогнал тень гоголевского мартобря. Вдруг кто-то захочет исправить четвертое на сорок четвертое! Теперь от этой опасности мы были прочно защищены нулем.

Не такой это человек, чтобы пообещать и сразу исчезнуть. Два или даже три раза он звонил. В голосе слышалось настоящее волнение:

- Что ты медлишь, - торопил он меня. Не мог бы ты показать черновик?

Я все отнекивался и отнекивался. Возможно, чувствовал, что мне еще представится повод написать это послесловие.

Так я дотерпел до его нового звонка.

Казалось, со мной разговаривали из штаба революции или из автомата. Ни длинных фраз, ни, тем более, уменьшительных:

- Да… Да… Нет… Нет… В четыре часа.

Потом он понял, что переборщил. Все же категоричность - не его стиль. Скорее, ему присуща осмотрительность: если и операция, то только после наркоза.

Он опять играл привычную роль. Улыбался, потирал руки, предлагал кофе с хлебцами. Я постепенно расслаблялся и слышал откуда-то издалека:

- Мы провели маркетинг… Неизвестная поэтесса… Есть финансовые трудности…

Словом, бедная моя героиня в очередной раз оказалась не нужна. Робкий огонек в конце туннеля, вдруг загоревшись, погас.

Тут-то мне стало ясно, откуда у издателя пристрастие к длинным строчкам. Просто от природы ему свойственна запасливость. Вот и нас с Лютиком он на всякий случай приветил, а потом этот случай не представился.

И про его «О!» я все понял. В классицистском театре подобные восклицания просто обязательны. Там это своего рода фигура речи, вводное слово, пустой звук.

Я даже решил, что к цифре четыре он тогда прибавил не ноль, а «О!». Так сказать, внес в договор элемент классицистской условности. Тем более, что и год он поставил другой. Надо было 99, а он написал 98.

И еще мне подумалось вот что.

Как и все советские люди, половину жизни Лютик провела в очередях. Но, возможно, обиднее всего ей было ожидание в предбаннике столовой Литфонда.

Сын Арсений - как внук композитора - имел право на посещение этого заведения, а она нет. Не для нее были эти накрахмаленные скатерти и вежливые официантки.

Все это, конечно, объяснимо.

Кто-то проходит мимо швейцара, не здороваясь, а с кем-то не здоровается швейцар.

Одни самолично едят деликатесы, а другие знают об этом с чужих слов.

Такова существующая реальность.

Стоит ли удивляться тому, что ее судьба опять не складывалась?

Вновь она томилась перед закрытой дверью, наблюдала за входящими и выходящими писателями и их женами.

Что видит наша Золушка через прозрачное стекло? имена по большей части знаменитые, кумиры публики, литературный бомонд. Все блестит и отсвечивает, подобно обложкам из целлофана.

Ощущение такое, будто смотришь телевизор.

Вот - Александра Маринина, это - Фридрих Незнанский… Генри Миллер, зарубежный гость… Официантка так спешит к нему, словно рассчитывает не на чаевые, а на орден.

Наш издатель тоже явился на этот праздник жизни. Конечно, не в шортах, а при всем параде. Смокинг в комплекте с бабочкой и лакированными ботинками, сотовый телефон вместе с многочисленными «О!»…

Ну что тут скажешь…

Может, опять открыть Мандельштама?

Взять хотя бы стихотворение о Федре.

Начинается оно описанием театра времен классицизма, а завершается туманной строкой, напоминающей фразу гоголевского сумасшедшего.

Говорится здесь о чем-то столь же запредельно-далеком, как алжирский дей.

«Когда бы грек увидел наши игры…»

Царское Село

1997-2001