Повесть о семье Дырочкиных (Мотя из семьи Дырочкиных)

Ласкин Семён Борисович

Известный петербургский писатель Семен Ласкин посвятил семье Дырочкиных несколько своих произведений. Но замечательная история из жизни Сани Дырочкина, рассказанная от имени собаки Моти, не была опубликована при жизни автора. Эта ироничная и трогательная повесть много лет хранилась в архиве писателя и впервые была опубликована в журнале «Царское Село» № 2 в 2007 году. Книга подготовлена к печати сыном автора — Александром Ласкиным.

 

Саня Дырочкин (при участии школьника Саши Ласкина). Короткое вступление

Хочу предупредить, что это будет грустная история. Веселые я не люблю.

Да и сами-то посудите, чего хорошего в веселой истории? Послушал, посмеялся, забыл. А вот грустная…

Бывает, слушаешь настоящую грустную историю и тело твое становится как бы невесомым, расслабленным. Голова покоится на лапах, глаза полузакрыты, а уши… Впрочем, в такие минуты разве уследишь стоят ли уши?

Итак, попробую начать.

Правда, попробуйте-ка начать, когда столько еще нужно рассказать перед началом.

Кто есть кто?

Я, к примеру, собака, скайтерьер. Клянусь, что многие еще не знают нашей породы. Скайтерьеры редки. Их куда меньше, чем бульдогов, овчарок или болонок.

И все же, если вы на прогулке случайно встретите невысокую (до двадцати пяти сантиметров) собаку с большой квадратной, очень умной головой, собаку, вытянутую от кончика хвоста до кончика носа более чем на метр, с длинной, до полу, почти голубой шерстью, то вы сразу узнаете скайтерьера.

Без лишней скромности должна заявить, что произвожу огромное впечатление с первого взгляда. Люди останавливаются, как вкопанные, почти столбенеют, начинают бормотать слова восхищения. Таких большинство. К сожалению, человечество не однородно. Есть и такие, кто способен ранить меня словом. Каких только оскорблений я не слышала за свою короткую жизнь. И пылесос! И полотер! И сороконожка! И смесь швабры с крокодилом! Один нашел, что я похожа на морского окуня, и это только потому, что у меня большая голова. Кстати, у него тоже голова не маленькая, однако я совсем не считаю, что он похож на лошадь.

Теперь о некоторых неточных данных в собачьих справочниках.

Кое-где обо мне написано, что я злобная, охотничья собака, промышляющая ловлей лис и выдр. Чушь! За свою жизнь я еще никого не поймала и даже не знаю, кого нужно было ловить. Вот мячик я ловить люблю, и шайбу у мальчишек ловить люблю, и самих мальчишек ловить люблю, если они меня об этом просят.

Не было еще во дворе такого мальчишки, у которого я бы не отбирала шайбы. Это, конечно, если не считать среди них моего Санечки, у которого я шайбы отобрать никак не могла, и только потому, что мой Санечка этой самой шайбы еще в руках не держал и даже не нюхал.

Дело в том, что мой Санечка предпочитает умственные занятия, книжки или газеты самые разные, потому что он у нас и есть умственный человек.

Кстати, книжки Саня читает любые, с картинками и совсем без картинок, что только в руки ему попадется, а вот газеты он берет с выбором. К примеру «Медицинскую газету», которую выписывает Ольга Алексеевна, Саня читает не всю, а только выбирает в ней самое интересное, скажем, о долголетии.

Вначале меня эта Саничкина книжность очень уж раздражала, и я при случае обязательно то одну его книжечку, то другую бывало пожую, но теперь на это дело хвостом махнула. Пускай его! Лишь бы гулять со мной не забывал выходить. (Но об этом позже.)

Скажу сразу, что особых событий в моем рассказе не будет, потому что я решила писать голую правду. Жизнь, как известно, не приключение. Жизнь есть жизнь.

Вот уже около года я живу в семье Дырочкиных и себя от них не отделяю. Их радости — мои радости, их беды — увы! — мои беды.

Живем мы в трехкомнатной квартире и коридоре.

Санечка имеет личный письменный стол и кровать в спальне. У Ольги Алексеевы (о ней позже) тоже есть стол, но он на кухне. Борис Борисыч (о нем тоже позже) как умственный человек, располагает целым кабинетом, там он спит и там же работает.

Коридор мой. Около двери стоит моя кровать, место прохладное, вполне приличное. Конечно, идеальным его не назовешь, но есть одно преимущество: из коридора мне видно всех Дырочкиных, поэтому и напрягаться не нужно, чтобы быть в курсе событий.

У всех нас имеются определенные обязанности.

Санечка, к примеру, обязан сразу же после школы погулять со мной.

Я обязана дождаться Санечку, сколько бы он ни задерживался.

У Ольги Алексеевны так много обязанностей, что я прошу для них отдельную главу.

Борис Борисыч загружен по дому меньше всех (если не считать мусора, который он сам взялся выносить), но у него обязанности перед сотнями тысяч телезрителей (об этом еще будет сказано).

Одним словом, когда все помнят о своих обязанностях, то покой в семье полный.

Да! Кроме обязанностей, у каждого из нас есть хобби.

Объясняю. Хобби — это страсть, увлечение, собирательство.

Ольга Алексеевна, к примеру, время от времени покупает медицинские книги и даже читает их. Так она отдыхает.

Борис Борисыч любит выстричь рецензию из газетки про своих знакомых писателей. Прочтет, повздыхает в отдельных случаях, скажет: «Хорошо отстегали беднягу, жаль парня», а потом аккуратно вырежет квадратик и спрячет.

Санечкино хобби мне тоже известно. Он стихи пишет. Правда, последние мне не попадались, стал скрывать. А вот раньше я их находила — бросал по всей комнате (см. приложение к этой книге).

Для себя хобби я долго придумать не могла. Как-то решила собирать кости, но Ольга Алексеевна сразу же выволокла их из-под кровати и вышвырнула в ведро.

Тогда я размыслила иначе. Раз в нашем доме большинство пишет, то отчего же и мне не примкнуть к большинству. Конечно, я бы могла стишок написать, такое со мной уже случалось, но это дело не оригинальное, скажут: слизала с Санечки.

И тут мне в голову ударила гениальная мысль: летопись! Я даже залаяла от восторга и стала свой хвост ловить. Именно, летопись! История! Записки о семье Дырочкиных!

Никто, клянусь, никто кроме меня, такое выдюжить не способен.

 

Глава первая. Имя

Итак, пора представиться. Мое имя — Жмотика.

Странно?

Пожалуй.

Какое-то время я и сама так считала, но теперь мне это необычное слово нравится.

Имя мое имеет свою короткую историю, попробую рассказать.

Дело в том, что каждое новое поколение щенков моих родителей называли на какую-то новую букву. Самых старших на «А». Это были здравствующие теперь Агрегат, Атос, Атеросклероз и другие красавцы. Потом пошли на «Б»: Буцефал, Бабетта… На «В»: Верона, Валокордина, Ватрушка… Были и на «Г», и на «Д» и на «Е».

Я родилась на трудную и редкую букву — «Ж».

Говорят, когда меня принесли домой, то несколько дней все ходили чрезвычайно озабоченными. И не только родные, но и все друзья Бориса Борисыча и Ольги Алексеевны.

— Жоржета! — говорила они друг другу и смотрели в глаза, ожидая участия и поддержки.

— Нет, — возражали другие. — Это слишком торжественно и тяжело.

— Женевьева, Женева, Жерминаль, — подряд выкрикивали другие. Но Ольга Алексеевна сомневалась.

Потом приходили Саничкины друзья. Оказывается, и они решили сделать ряд предложений.

— Ее можно назвать Ждунька, — говорил кто-то их них. — А коротко — Дунька.

— Нет, — отчего-то не соглашалась Ольга Алексеевна.

— Тогда, Жручка? А коротко — Ручка.

— Нет, — упорствовала Ольга Алексеевна.

— Может, Жулька? А коротко — Жулик?

— Что вы, — вздыхала Ольга Алексеевна.

— Нужно, чтобы решила сама собака, — однажды заявили гости.

— Как же?

— А так.

И они написали все имена на бумажках, бумажки скатали в трубки, трубки кинули в шапку, там перемешали и высыпали на пол.

Потом Санечка достал меня из-под батареи и шепнул:

— Ищи, псинка!

И я стала искать. Говорят, я долго обнюхивала бумаги, но они не пахли. Это меня разозлило. И схватила зубами сразу три штуки.

— Жмота! — первый закричал Саня. — Жмота!

— Я возражаю, — сказал Борис Борисыч. — Разве это достойное имя для такой собаки.

— Но это имя мы можем облагородить, — вмешался Валерий Карамзин, друг Бориса Борисыча. — Собака может стать Жмотикой, а коротко ее зовите Тика.

И он тут же зацокал языком и затикал.

— Нет, — сказал Саня. — Тика нам не подходит. Это птичье имя. Я предлагаю звать ее Мотей.

— Только не Мотей! — закричал еще один друг Бориса Борисыча Эммануил Митрофанович Зетов и весь залился краской. — Заклинаю вас!

— Но почему же?

— Мотя, — сказал он, глядя себе под ноги. — Мотя — это мое имя, а Эммануил — псевдоним.

— Мы подумаем, — сдержанно сказал Борис Борисыч, но я поняла, что все решено.

…Итак, в середине марта того еще года имя Жмотика было занесено в мой паспорт.

Мои родители Алташ и Винцетта, — многократные медалисты, чемпионы страны по красоте среди собак нашей породы. Мой дедушка будто бы чемпион мира, но я этого не проверяла. Поговаривают, что весной и меня представят к награде. Впрочем, время покажет.

Первые месяцы я считала, что Мотя имя редкое, исключительное, но теперь я поняла, как ошибалась. Стоит погромче крикнуть «Мотя!», как почти все оборачиваются.

Я уже знаю:

— Марка Ивановича (он же Мотя).

— Матрену Васильевну (она же Мотя).

— Матвея Григорьевич (он же Мотя).

— Эммануила Митрофановича (см. выше).

— Андрея Вениаминовича (он же Мотя, но в домашней обстановке).

Так что когда Ольга Алексеевна начинала звать «Мотя! Мотя!» все сразу поднимали головы. Теперь я этому не удивляюсь. Привыкла.

 

Глава вторая. Борис Борисович

Борис Борисыч — писатель. Большой писатель. Он на целую голову больше Санечки и на полголовы — Ольги Алексеевны. Он такой большой писатель, что я даже не пытаюсь грызть его туфли. Во-первых, туфли Бориса Борисыча большие и тяжелые, и я уже знаю, что легче сгрызть два туфля Санечки. Во-вторых, Борис Борисыч — нервный. Почему он такой нервный сказать трудно, но сам Борис Борисыч убежден, что нервные — все писатели, такая у них нервная работа.

— Вот у врача, — говорит Борис Борисыч про Ольгу Алексеевну — работа спокойная. Сам здоров, а другие болеют. И у шофера такси, — говорит он про соседа, — работа спокойная. Кати куда скажут, волноваться пассажир должен. И у продавца (это про другую соседку, в квартире напротив), — продавай себе и продавай. А вот у нас…

Попробуйте-ка полайте, когда Борис Борисыч садится за стол. Нет, не работать садится, а так просто. Сидит себе человек и сидит, а он оказывается сосредотачивается, собирает все свои мысли. Тут за стеной кот Мурзик, как назло, начинает точить о пол когти. Он всегда, бандит, скребется в тот момент, когда Борис Борисыч мысленно пьесу писать начинает. Я, конечно, терплю минуту-другую. Но ведь я как-никак собака, я этого безобразия оставить не могу. И так этот Мурзик подраспустился, что сил моих нет.

— Ррр… — говорю ему мирно, — Прекратите, Мурзик, ваши провокации.

А он как назло еще хуже царапается.

— Ав, — говорю приглушенно. И пугаюсь. Кресло Бориса Борисыча, как заводное, со скрежетом отлетает назад. Борис Борисыч вскакивает и начинает метаться.

— О, жуткое животное! — кричит он и так хлопает то одной, то другой дверью, что в квартире все трясется, — Кому нужна такая собака? Есть ли от нее польза человечеству? Нет, — отвечает он. — На что она способна? Ни на что! — отвечает он. — Кого она защитила от врагов? Никого! — отвечает он.

Я замираю, хотя это очень трудно, потому что Мурзик мерзостно хохочет за стенкой. Меня буквально переворачивает от его хохота.

— Боря, — спокойно говорит Ольга Алексеевна. — Что случилось?

— Она лает, — со слезами в голосе жалуется Борис Борисыч. — У меня нет места в своей квартире. Мне нечем дышать! (Будто воздух я его съела!) Я могу работать только в Доме творчества.

— Ну так поезжай, если здесь худо.

— И поеду.

— И поезжай.

Потом Борис Борисыч последний раз ударяет дверцей и исчезает в кабинете. В маленькую щелку валит табачный дым, но я молчу, как рыба. А вы знаете, что это такое? Приносят живого карпа или щуку из магазина и начинают чистить. Их чистят, а они только хвостом пошевеливают. И ни стона. Я тоже самое. Меня ругают, а я молчу. Думаю. Этого мне запретить никто не может.

О чем же я думаю в те минуты? О разном. Об Ольге Алексеевне. Ее дело не очень сложное: пришла с работы, сварила обед, подала на стол, постирала кое-чего, подмела полы, иногда — вымыла, и спи. Или Санечка. Тому только уроки сделай да со мной погуляй.

А вот Борис Борисыч… Полдня на дверях его кабинета висит знак — череп и указательный палец, — а внизу подпись: «Тихо! Идет работа!» Знаки у нас вывешиваются разного цвета. Синий — это еще ничего, можно иногда по коридору пройти, крадучись, правда. А вот если красный! Тут уж пожалуйста соблюдайте все правила, и чтобы никуда.

Должна сказать, что работает Борис Борисыч много. Сна у него нет. Бывает ходит ночи напролет по кабинету, не ложится, думает. Но чтобы я где-то его фамилию встречала, сказать не могу. По радио, правда, как-то о нем говорили, но так, что он потом неделю вздыхал и даже мокрым полотенцем обмотал голову. Вот денежные переводы у нас бывали. Договор, называется.

— Заключили, — говорит, — Мотька со мной договор на новую пьесу. Я, — говорит, — Мотька, в этот раз их потрясу — такая мысль во мне сидит… Психологический, Мотька, детектив. Мы, Мотька, еще докажем человечеству, кто есть Борис Борисыч Дырочкин.

Я ему верю. Я не сомневаюсь, что мой большой писатель Дырочкин напишет такую великую пьесу. Я подаю голос, и в этот раз Борис Борисыч меня понимает. Он говорит:

— Спасибо тебе, Мотька, за доверие.

Бывают в нашей семье минуты, когда Борис Борисыч решает прочитать написанное. Соберет всех. Я, конечно, Санечка, Ольга Алексеевна. И начнет. Тут уж не зевни, хотя удержаться непросто. И глаза не закрой — иначе, если не укусит, то рассвирепеет.

Сядет Борис Борисыч к письменному столу, разложит листочки, откашляется в кулак, вздохнет обреченно, мол, послушайте, дорогие мои, что тут я написал, хотя ничего вы в этом, конечно, не понимаете, и запоет, затянет каждое слово.

Приведу отрывок:

Оберштурмбанфюрер (с неискренней улыбкой): Ах, штурмбанфюрер, вы мудрый, прекрасный человек. Но подумайте сами, если мы не поймаем партизан, то тогда они, чего доброго, поймают нас.

Штурмбанфюрер (приглядываясь): А не кажется ли вам, мой дорогой, что в гестапо кто-то работает на них?

Оберштурмбанфюрер: С чего вы решили?

Штурмбанфюрер (убежденно): Мой принцип — никому не доверять. Даже себе (хохочет). Даже вам… (смотрит внимательно).

Оберштурмбанфюрер: Очень мудро. Мы усилим наблюдение друг за другом.

— Ну? — спрашивает у всех Борис Борисыч. — Как?

Санечка молчит, он боится высказываться первым, но Ольга Алексеевна как правило удержаться не может. Начинает придираться.

— Так, — говорит, — Боря, люди не поступают. Так не выражаются. Я, — говорит, — Боря, твоим героям не верю.

Должна вам заметить, что такие минуты всегда тревожные. Я замираю. Жду.

— Напиши лучше! — вскипает Борис Борисыч. — Если ты знаешь, как они говорят, что же ты не писательница? Что же ты людей лечишь?

Тут я вскакиваю, начинаю носиться от Бориса Борисыча к Ольге Алексеевне, мешаю ссоре. Только они в эти минуты меня замечать не хотят.

— Я писать не умею, — спокойно так объясняет Ольга Алексеевна. — Но я читатель.

— А если ты читатель, — кричит Борис Борисыч и сразу же начинает обматывать голову мокрым полотенцем. — То твое дело читать, а не высказываться. Не было еще такого и не будет, чтобы читатель критиковал своего писателя!

— А ты не читай.

— А для кого я пишу?

— Так что же ты хочешь? Чтобы я молчала?

И Борис Борисыч начинает злиться — и я его понимаю, я с и ним согласна. Подумайте, у человека такая нервная работа, он, может, месяц ночами писал, а они послушают минутку и тут же: плохо! Да если даже и плохо, то неужели нужно так сразу в лицо и ляпать. Ну скажи ему — хорошо, а подумай — плохо. И все будут очень довольны. Говорят, настоящие критики так и делают. Видно, этим и отличается Ольга Алексеевна от настоящих.

 

Глава третья. Ольга Алексеевна

Ольга Алексеевна, как было уже сказано, — врач, притом врач она участковый.

Я это так понимаю: у каждого человека есть свой участок, место, где он чувствует себя хозяином, где без него другим никак не обойтись.

Конечно, исключения и в этом бывают. У меня, к примеру, тоже есть свой участок — газон нашего садика, но если я туда не приду, то никто не заплачет, а вот если Ольга Алексеевна не придет, то заплачут многие, и, главное, дети.

Правда, не прийти Ольга Алексеевна не может, потому что она на своем участке и живет, сама такую работу себе подыскала.

Наш дом номер шесть стоит в центре участка, а остальные дома, в которых без Ольги Алексеевны не могут, — рядом.

И вот как раз потому, что Борис Борисыч такой большой и знаменитый писатель, а Ольга Алексеевна — участковый врач, без которого столько человек не могут, и ко мне хорошее, а, иногда, и заискивающее отношение.

Выходишь на минутку и чувствуешь: все тебя любят.

— Мотя вышла! — кричат.

— Здравствуйте Мотя Борисовна! Что новенького в нашей литературе?

— Плиз, Мот!

Это Мишка Фигин так шутит, он в английской школе едва с тройки на тройку переваливается (я о нем рассказывать не хочу).

— Гутен морген, Мотьхен.

А это Юра, наш сосед и Саничкин приятель, серьезный, книжный такой человек, потому что всегда с немецкими книжками ходит и даже немецкие газеты каждый день получает. Я на него не обижаюсь.

— Шолом алейхем, Мотя! — кричит знакомый с другой лестницы, инвалид войны.

— Пламенный привет нашей Ольге Алексеевне!

Костыли он складывает в свою маленькую машинку и уезжает на работу, помахав мне предварительно рукой.

Теперь давайте спросим себя: за что же так уважают моих хозяев? Ну, Бориса Борисыча, понятно, он — писатель. А Ольга Алексеевна — так ли она необходима?

Да, бессомненно! (Или безсомнения?)

Посидите вечерком у нас дома. И не просто так посидите, а, скажем, у телевизора. Откиньтесь на спинку кресла, вытяните ноги, расслабьтесь, но, главное, забудьте на секунду, что вы, именно вы — участковый врач.

А на экране в этот момент что-то происходит такое, в чем только люди способны разобраться. Кино про шпионов или хоккей с шайкой. В эти мгновения даже Борис Борисыч работать перестает, не то что Ольга Алексеевна. Нет тебе ни обеда на завтра, ни завтрака на послезавтра, ни ужина на сегодня. Даже Санечкиных уроков уже нет, все он сделал, чтобы вечером посидеть, поволноваться.

И вот сидит вся моя семья у телевизора, а по экрану шпионы мелькают и в этот момент не только у Санечки, но и у Бориса Борисыча и Ольги Алексеевны выражения лиц самые воинственные: я тебе дам!

С середины фильма Борис Борисыч особенно нервничает, даже другим мешать начинает. Дело в том, что и у него в пьесе отчего-то такой же герой есть и точно такие же слова говорит, точно так же действует. Это большое несчастье, потому что Борис Борисыч почти работу кончал, а тут, оказывается, ему начинать нужно, все заново придумывать. И он начинает бегать по комнате, и страдать, и даже затыкает уши, и даже очень злится на Ольгу Алексеевну, потому что она в этот раз кино не ругает, ей отчего-то кино нравится.

И вдруг:

— Дзззинь!

Звонок. Даю голос и бегу в коридор. Ольга Алексеевна вздыхает и тоже идет в коридор. Санечка ничего не слышит, он следит, как один шпион перешпионивает другого. А Борис Борисыч, наоборот, садится в кресло и теперь мрачно и неподвижно смотрит на экран.

— Здравствуйте, Ольга Алексеевна, — со стеснением говорит дедушка того Мишки Фигина, который учится в английской школе. — Простите, что так поздно, но наш Миша пришел из школы совершенно больной, с температурой тридцать девять. Не могли бы вы поглядеть нашего Мишу хотя бы одним глазком…

— Конечно, — говорит Ольга Алексеевна. — Я погляжу Мишу и не одним глазом, а двумя, потому что я ничего вполовину не умею делать.

Она идет в комнату, берет трубку, какие-то бумаги и выходит в коридор.

— Идемте… — говорит она.

— Нет, — говорит Мишин дедушка. — Вы наденьте пальто, иначе заболеете. Нам через дорогу.

— Ничего, я простуды не боюсь, — говорит Ольга Алексеевна. — Мальчики, — кричит она Санечке и Борису Борисычу. — Я скоро.

— Ты куда? — вскакивает Борис Борисыч.

— К больному, — спокойно говорит Ольга Алексеевна. — О, Вы меня извините, — говорит дедушка Фигин, — я разрушил ваш покой. И ты, Мотя, меня извини, я не принес тебе конфеток. Ты же, Мотя, любишь конфетки?

— Нет, она не любит, — строго говорит Ольга Алексеевна и этим очень меня удивляет. По-моему уже весь дом знает, что я их люблю.

Дверь закрывается и я остаюсь со своими мужчинами. Хорошее дело, думаю я, когда в тебе все нуждаются, но иногда все-таки неплохо бы и досмотреть кино.

Часов в десять, когда Санечка укладывается спать, Ольга Алексеевна снова берется за хозяйство. Дел дома много. Если не нужно стирать, то нужно что-то пришить, если пришить ненужно, то обед недоварен. А вот если все готово, то есть еще Санечкины уроки.

И Ольга Алексеевна берет Санечкин портфель, вынимает все Саничкины тетрадки и начинает решать сама все Санечкины примеры, а потом сравнивает их с теми, что решал до нее сам Санечка.

И тут оказывается, что часть арифметики у него не сделана, часть задач пропущена, некоторые примеры подогнаны под ответ.

— Саня, Саня, — вздыхает Ольга Алексеевна, — Я серьезно обеспокоена, что из тебя вырастет?

Я удивлена. Гляжу на моего Санечку, но из него ничего не растет. Такой, как всегда, худенький, бледненький, большеглазенький.

— Если ты думаешь, — продолжает Ольга Алексеевна — что тебе в жизни потребуется только литература, то ты ошибаешься. Еще неизвестно, что тебе больше потребуется в жизни.

И она начинает ему рассказывать самые жуткие истории, как росла без родителей, как в двенадцать лет пережила блокаду, как во время бомбежек тушила зажигательные бомбы.

Истории Ольги Алексеевны очень нравятся Сане. Он задает вначале один вопрос, потом другой, затем третий. Вопросам нет конца и вдруг Ольга Алексеевна начинает хмурится, замолкает, и тогда Санечка сам предлагает ей отойти в сторону: он, видите ли, решил сделать самостоятельно все домашние задания.

 

Глава четвертая. Друзья

Есть ли у нас друзья? А как же! И много. Только у всех разные. У Санечки я уже назвала Мишку Фигина и Юрочку-книжника, думаю, для этого рассказа они нам не очень потребуются. У меня — собаки: Джамал, Умка, Эльтон, они тоже к нашей повести отношения иметь не будут. А вот о некоторых приятелях Ольги Алексеевны и Бориса Борисыча я рассказать должна.

Это, конечно, Валерий Карамзин, писатель, автор известных у нас дома детских книг, и Виталия Тредиаковская, критик. Люди это совершенно разные по характеру. Валерий, например, человек тихий, неуверенный в себе. Напишет книжку, принесет Борису Борисычу посоветоваться, и если тот ее поругает, то начинает вздыхать тяжело и даже плакать. А вот когда его хвалят, сразу преображается. Сядет прямее, плечи расправит, ногу на ногу закинет и еще задымит сигареткой.

— Ты, — скажет Борису Борисычу, — говори подробнее, не стесняйся. Значит, я вырос?

— Ты очень вырос, — подтвердит Борис Борисыч.

— Спасибо, — скажет Карамзин, — за поддержку. Побегу домой, нужно мне подумать хорошенько над сказанным.

И он вскакивает совершенно осчастливленный и начинает трясти Борису Борисычу руку, точно боится, что Борис Борисыч может взять слова назад, а потом пойдет к Ольге Алексеевне в другую комнату и ей тоже руку потрясет. Еще непременно забежит к Санечке, ему скажет хорошее слово. У дверей Карамзин и про меня вспомнит, у него в кармане всегда конфеты есть.

Совсем другой человек — Виталия Тредиаковская. Она всегда веселая, всегда в настроении, и я ее, пожалуй, больше всех люблю, хотя она ни разу ни одной конфеты мне не дала, да у нее их и не бывает.

Растет Виталия или нет, сказать трудно, но толстеет наверняка. Теперь, каким бы боком она не выбегала, — все кругло.

Распахнет дверь, вскрикнет, расцелует Санечку. «Ах, как ты похорошел!», — воскликнет она. Затем бросится к Ольге Алексеевне, шепнет: «Милая моя, Оля, какая радость тебя увидеть!» Пожмет руку Борису Борисычу, поглядит молча ему в глаза: «Ни о чем не спрашиваю, — мрачно скажет, — и так понимаю, хуже некуда» — и упадет в кресло.

И тут же тры-ты-ты-ты, выпалит все новости, за пять минут. А когда выпалит — прикажет:

— Ставьте, ребятки, все что есть на стол, неужели не видите, как я умираю от голода, как худею на ваших глазах.

И всем сразу станет весело, потому что у нас очень любят, когда хорошо едят.

Так и сегодня. Ольга Алексеевна бросилась к холодильнику, достала пирог из блинной муки (она всегда его делает для скорости), потом вынула одно, другое, третье, раскидала салфеточки.

Борис Борисыч тоже взбодрился, надел фартук, рюмки расставляет, пробку из винной бутылки вытягивает, сам чай заварил. Смотреть любо-дорого, такая семья.

— Ну, Ольга, ты и молодец! — похваливает Виталия. — И как только успеваешь всегда? Нет, Борис, — говорит. — Ты свою Ольку недооцениваешь. Она тетка мировая. У меня, к примеру, еще постель не застелена, хотя седьмой час вечера, а у вас такой порядок, да еще собака живет.

— Да, — поддерживает Борис Борисыч, — что моя Ольга любит — это порядок. И что не любит — так беспорядок. Она и ночью лучше спать не станет, пока квартиру не подметет.

А Ольга Алексеевна только улыбается, да чай пьет. И будто бы это не о ней разговор идет, а о ком-то другом, обо мне, скажем.

И вот среди такого веселого и благополучного вечера обязательно раздается звонок в вашу дверь. И не один раз, а сразу много, короткие и длинные.

Мое дело, конечно, первой на сигнал реагировать: бежать и лаять. И я выскакиваю из-под стола, несусь в коридор, и там жду, когда Ольга Алексеевна повернет задвижку. Как правило, приходят к нам расстроенные бабушки или дедушки, и я их не пугаю, не рычу, а виляю хвостом, вроде бы их успокаиваю, потому что понимаю: им и без меня тошно. Но тут дверь распахнулась с уверенностью и на пороге появилась тетка ростом с Бориса Борисыча. Горя на ее лице не было, а, наоборот, была улыбочка до ушей, будто она безумно была рада, что встретила Ольгу Алексеевну и будто она уже семь стран обошла и, наконец, ее нашла. И что еще непонятнее, в руках у тетки был коричневый горшок с землей, только из него не цветок рос, а небритый такой огурец.

— Собаку привяжите! — распорядилась тетка. — Смотрите какая она мохнатая.

— Наша собака не кусается, — вежливо так объяснила Ольга Алексеевна.

— Это вы так думаете, — говорит басом тетка, — а что собака считает, никто сказать не может, нет таких данных науки.

Тут Санечка встал, поднял меня на руки и стал гладить, чтобы я не обижалась. Я же, честно сказать, ухом даже не повела, иногда приятно, если принимают тебя за зверя.

— Вот это другое дело, — говорит тетка и отодвигает плечом Ольгу Алексеевну, а сама направляется в комнату, где пьют чай Борис Борисыч и Виталия Тредиаковская.

И тут я ее вспомнила. Это же тетка из нашего домового начальства, она лифты включает и выключает, когда хочет. Может, к примеру, днем выключить, и тогда весь дом пешком ходит до девятого этажа, может вечером отключить, а может и вообще не дать ток, такая у нее большая власть над лифтами.

— Не хотите ли с нами чаю выпить, — любезно говорит Борис Борисыч.

— Чая?!? — удивляется тетка и долго на стол глядит, с тарелки на тарелку глаза переводит. — Да, нет, — говорит она, — Я еще не обедала.

— А мы уже пообедали, — улыбается Борис Борисыч.

— Жаль, — говорит тетка. — Но ничего не поделаешь, можете, говорит, мне налить рюмочку, одну, к сожалению, потому что я сейчас на рабочей нахожусь вахте, лифты пускаю.

— Пожалуйста, — говорит Борис Борисыч. — Чем мы можем служить?

— А у меня, — говорит тетка, — две просьбы к вашей жене, большая просьба и маленькая.

— И какие же у вас две просьбы?

— Маленькая просьба — не посмотрите ли вы мою тетю? Она сегодня из деревни приехала и на голову жалуется. У нее в деревне их фершал одиножды намерил давление крови на мозг, так мы захотели показать нашу любимую тетю врачу, а про вас в нашем дворе говорят, что врач вы хороший.

— Но я же детский врач, — извиняется Ольга Алексеевна, — Вы лучше завтра к взрослому врачу сведите свою тетю и посоветуйтесь.

— Может, вы идти не хотите, потому что у вас гости, — не слушая Ольгу Алексеевну, говорит лифтерша. — Так гости все же не больные, здоровый человек может и без врача обойтись, а тетя моя непременно вам бы хотела показаться. Да и чего до завтра нам ждать, когда у нее сегодня голова раскалывается. Вдруг к завтряму она у нее болеть перестанет, и никто не сможет узнать всей правды про мою тетю.

— Ну что ж, — говорит Ольга Алексеевна. — Я схожу, раз вы так настаиваете. Только у вас есть и большая просьба.

— Да, — говорит лифтерша, — Вот я хочу подарить вам кактус, этот цветок. Теперь все собирают кактусы, так как модно, и я хочу именно вам его подарить.

— Но я не собираю.

— Вот поэтому и прошу. Возьмите его и собирайте. Это очень красивый цветок, хотя и безобразный. А потом, говорят, ваш муж — писатель, а как же писатель без живого уголка, без природы?

— А нельзя ли не брать? — обращается Ольга Алексеевна.

— Нельзя, — убежденно говорит тетка. Во-первых, мне он совсем надоел дома, вытирать начнешь — руки исколешь, а, во-вторых, если вы не возьмете, то я его выкину на помойку, где он и погибнет во цвете лет.

— Слушайте, — перебивает всех Таля. — Давайте его мне, а то у меня дома пустынно, так хоть одно живое существо поселится.

— Очень одобряю, — говорит лифтерша и ставит кактус к Виталии по правую руку. — Тем более, что это как раз и есть пустынный цветок, он вашего вида домашнего не испортит. Запаха от него нет, поливать можно редко, да еще любой жидкостью, хоть чернилами, лишь бы мокро.

Потом лифтерша снова поворачивается к Ольге Алексеевне и говорит.

— Ну что ж, не будем терять времени. Пойдемте к моей тете, тем более, что меня лифты ждут, я их временно выключила, пока занята другим делом. Нельзя, сами понимаете, оставлять их без присмотра.

— Дорогая Таля, — говорит Ольга Алексеевна. — Вы, надеюсь, на меня не рассердитесь, я через полчаса приду.

— Идите, идите, — разрешает Виталия. — И выполняйте свой долг. Я даже завидую, что вы постоянно нужны людям.

— Совершенно верно, — соглашается лифтерша.

Она отступает в сторону, пропускает вперед Ольгу Алексеевну, потом пристально смотрит на меня и на Санечку и грозно так спрашивает:

— Скажи, мальчик, не ты в лифте лампочку открутил?

— Нет, — удивляется Санечка.

— Смотри, — говорит лифтерша и грозит пальцем. — Поймаю — откручу голову.

 

Глава пятая. Перчатки

О Санечкиных уроках я уже немного рассказывала и все же чуть-чуть дополню.

Дело в том, что иногда эти занятия у него так затягиваются, что уже сил моих нет терпеть, приходится напомнить, что я тоже существую и что по отношению ко мне у него есть долг и обязанности.

И вот, в момент такого моего возмущения, я выбираюсь из-под дивана и начинаю стучать лапами в дверь или даже скулю.

— Благодари собаку, — скажет Ольга Алексеевна, — Не она бы, не видеть тебе улицы.

И уйдет.

В такие моменты Санечка одевается как пожарник, сама его не узнаю. Быстро, ловко, видно ему хочется скорее из квартиры уйти.

Не успею оглянуться, а мы уже в лифте.

— Ну, Мотька, — скажет со вздохом, — спасибо, выручила.

А гулять с ним — одно удовольствие. Он, как правило, на одном месте стоит, мерзнет, а я ношусь.

Вот и теперь! Выскочила из лифта — и в снег! Бегу, лаю — вызываю приятелей.

А погода во дворе — блеск! В глазах рябит — так чисто. На пустыре ребята в хоккей гоняют. Я к ним.

Не сразу, конечно, но в игру приняли. Ну и погоняла же я их.

Клюшки у меня нет, но ноги слушаются. Хватила шайбу зубами — и деру.

Они кричат:

— Окружай! Блокируй Мотьку! С флангов забегай!

А я напролом, молча.

У одного между ног прошмыгнула, другого обвела, рванула во весь опор через сугробы.

Всю игру один папаша испортил. Выскочил из парадной и как закричит:

— Пса, пса держите! С цепи сорвался! Он же детей перекусает!

У меня даже настроение испортилось. Есть же еще психи. Собаку увидят — и в панику. С чего это собака будет детей кусать, если ребенок ей друг.

Плюнула я на него шайбой, и к Санечке.

Впрочем, на Санечку в таких случаях надежд никаких. Он даже не слышал, как меня оскорбляли, как издевались над моими лучшими чувствами. Встал, инвалид, на крыльце, привалился спиной к косяку, втянул шею в воротник, чтобы, не дай бог, не закоченеть совсем, и сам книжечку читает. Побледнел от ужаса — что-то там страшное написано, губами шевелит. Это, понимаете ли, культурный отдых.

Посидела я около него, поскулила на всякий случай, — он даже головы не поднял, — и побежала дальше.

Пока у меня занятия не было — я с прохожими здоровалась. Во дворе почти все знакомые. Вышел из какой-нибудь парадной человек, догонишь его, хвостом повертишь, поздороваешься. А он тебе улыбнется благодарно, каждому приятно такое внимание.

И вот поносилась я несколько минут по двору и вдруг заметила ту лифтершу, которая вчера к нам приходила за Ольгой Алексеевной.

Вернее, вначале я ее ноги увидела. Я всегда вначале ноги замечаю, по ним характер человека отгадываю. И вот, смотрю, идут на меня сапоги, стучат по тротуару — раз-два, будто солдат какой.

Подняла голову и обрадовалась, бросилась к ней.

А тетка как-то странно и непонятно себя повела.

— Брысь, — кричит, — Мотя!

Будто котом меня считает, или это специальное оскорбление.

— Где, — кричит, — тут хозяева? Кто — орет — тут правила нарушил, собаку без намордника выпустил?

А сама одну ногу поднимает и, главное, в пасть мне перчатки сует.

Сначала я подумала: зачем мне перчатки? На лапы их не наденешь, хвост у меня не мерзнет. Поэтому я отскакивала, не брала. Отбегу, а она опять будто бы меня зовет, перчаткой машет. Ладно, думаю, перчатка не бог весть какая еда, не сосиска, но попробовать, раз дают — можно. Взяла осторожно ее зубами — и в сторону. (Это у меня такая привычка, не есть при всех).

Что тут началось! Крик, визг! Тетка прямо зашлась от восторга.

— Мотька, — кричит, а сама даже трясется, — мою перчатку ест! Глядите, товарищи, будьте при этом свидетелями!

Санечка, что и требовалось ожидать, ничегошеньки не понял. Бросился за мной, отнимать, но я его слегка зубами прихватила, чтобы он не в свое дело не лез, отбежала еще и жую спокойно.

Чего тут с теткой происходить только не начало! Не кричит, а хрипит и лает уже.

А перчатка намокла немного, потоньше, да поменьше сделалась — можно и проглотить. С первой попытки, конечно, у меня бы не вышло. Но я запихала ее в пасть поглубже, понеслась по двору. На секунду встала она у меня в горле — весь свет погас — и вдруг прошла. Я даже на задние лапы осела, так сразу легче сделалось.

А тетка Санечке другую перчатку сует, чтобы он теперь съел. Но Санечка не стал, где ему. И правильно, кстати, сделал: мне уже и от первой перчатки худо. Жжет. Режет в животе. Огнем палит.

Принялась я хватать снег — такая жажда! — а не помогает.

И тут подошел Саня, присел, потрепал меня по шерсти и отчего-то грустно так и убедительно сказал:

— Пропали мы, Мотька. Ну и влетит нам теперь за эту перчатку.

Вечером мы с Санечкой остались дома вдвоем. У Ольги Алексеевны оказался поздний прием больных, а у Бориса Борисыча тоже неотложное дело. Саня, когда Ольга Алексеевна уходила, молчал, хотя, я видела, он очень чем-то встревожен. Но вот, когда Борис Борисыч надел шапку и начал вертеться около зеркала, и то ее, шапку, на затылок сдвигать, то, наоборот, ко лбу двигать, тут Саня взмолился.

— Не уходи, — говорит, — папа, я, — говорит, — боюсь один оставаться дома. У меня какое-то есть предчувствие…

— Нет, мой мальчик, — отвечает ему Борис Борисыч, — ты явно чего-то не того, какие же могут быть у тебя предчувствия? У меня, — говорит, — мальчик, деловая встреча, — и опять двигает шапкой, но теперь набекрень.

После этого он направляется к двери и громко ее захлопывает.

Помню, я еще внезапно подумала: что это Санечка такой стал пугливый?

А Саня сел на корточки, притянул мою голову к себе и объяснил.

— Понимаешь, Мотька, боюсь, что лифтерша без них придет и станет драться. Если она из-за лампочки грозилась оторвать мне голову, то из-за перчатки что может сделать!..

И он пошел в свою комнату, писать последние письма маме и папе, а мне, как он вспомнил о перчатке, сделалось еще невыносимее внутри.

Я залезла под кровать и решила писать стихи, это у меня чисто нервное. Это со мной бывает, как известно из предыдущих глав.

Лифтерше Стих Зачем шерстяную перчатку мне дали? Зачем? Уж лучше б глаза мои вас не видали, совсем. Теперь я страдаю, ах, как я страдаю! Увы! Я вся изнутри, как огонь полыхаю, А вы?

Конец такой (еще не отшлифовано):

Я вся шерстяная внутри и снаружи, Трам-трам. Могло бы быть и хуже, да некуда хуже. Бам-бам!

Конечно, это только набросок, и я бы его доделала, но тут в дверь позвонили.

Санечка сразу же вскочил, бледный, испуганный, бросился ко мне.

— Молчи, Мотька! Это она, лифтерша! Мы не должны себя выдать!

А звонки стали чаще. И то длинных несколько, то масса коротких, всю душу искололи.

— Молчи, Мотька, молчи! — умоляет Санечка. — Нет нас дома.

И он начинает носить из всех комнат стулья, класть их друг на друга, делать баррикаду.

И он уже все двенадцать стульев взгромоздил у дверей, а сверху покидал диванные подушки, а потом подтащил тумбочку и ею все это сооружение придавил.

Пока он работал, лифтерша приутихла, ушла вроде бы. Но только мы с Саней пот со лба стерли, как раздались новые страшные удары по двери, и что-то затрещало, и я поняла — это она топором замок перерубает.

Поглядел на меня Саня грустными глазами, попрощался со мной мысленно и понесся в спальню, баррикадировать еще одну дверь. Не знаю откуда у него силы взялись. Смотрю, кровать волочит.

И тут, наконец, в замке треснуло, дверь распахнулась и такой начался грохот и стоны, что я вынуждена была спрятаться в кухне.

— Ааа! — слышу, — Бам-ба-ра-бам! Трах-та-ра-рах! Кррр!

Это оказывается вся баррикада обвалилась на лестницу и кого-то видно пришибло.

И вдруг вижу на кухне самого Бориса Борисыча. Без пиджака, рукава рубашки закатаны, ноги расставлены, в руках — топор, а в глазах — слезы.

— О, где мой сын? — спрашивает он сам себя. — Где мальчик мой любимый?

И ждет.

— Молчание! — бормочет он. — Ни всхлипа, ни дыханья… Нет, мне не пережить!

— Стоять на месте! — из спальни голос Санечки звучит. — Я вам не доверяю! Матвей, мой пес, бандита взять!!

(Я, наконец, поняла, это из пьесы Бориса Борисыча. Он нам ее недавно читал. И Саня выкрикнул, что пострашнее).

— О, сын! Ты жив?! Какое это счастье для сердца старого отца!

Протягивает руки, бросается к дверям.

(И это из пьесы. Конец второго акта. Борис Борисыч очень хорошо произнес).

— Жив, — сдавленно подтверждает Санечка и выглядывает из дверей. — Папа? — говорит он. — Значит, это ты ломал двери?

— О да, мой сын! Ты истерзал мне сердце, я вынужден к тебе был прорубаться топором! Но отчего, скажи мне, отчего, ты совершил такой поступок?

— Но я думал — это лифтерша…

И тогда Борис Борисыч печально поглядел на соседей, которые уже запрудили весь коридор, а некоторые расселись на стульях вдоль стены, и убедительно всех попросил:

— О, граждане! Прошу вас, удалитесь! Позвольте разобраться самому. Ребенок мой, мой мальчик-несмышленыш, Надумал себе жуткую картину, Каких-то начитавшись диких книг! О, Министерство просвещенья! Ты душу детскую скорее защити, Не допускай к сердцам халтуры!!

 

Глава шестая. О самообороне

По-моему, я упустила еще одну сторону деятельности Ольги Алексеевны. Два раза в месяц она дежурит в детской неотложной помощи.

Что такое «дежурить», точно объяснить я не могу, но по всему видно — дело это нелегкое, потому что приходит Ольга Алексеевна утром и даже не всегда завтракает, а падает в кровать и спит.

Как-то Виталия спросила у нее:

— Оля, для чего тебе ночная работа?

— Для того, — говорит Ольга Алексеевна, — чтобы расти еще выше над собой. Участковая работа, конечно, интересно, но в неотложной помощи для врача особая практика и большой простор. И я теперь, Таля, ничего не боюсь, могу оказать человечеству любую помощь.

И вот в один такой день, собралась Ольга Алексеевна на неотложное дежурство. Попрощалась с Борисом Борисычем, Санечку поцеловала в щеку, мне подлила в миску манной каши и дала наказ:

— Не забудьте, что вы сегодня в театр идете вечером, не опоздайте. Кровати я вам уже постелила, еда в холодильнике. Надеюсь, вы без меня справитесь.

— Иди смело, — говорит Борис Борисыч. — Справимся, ты нас еще похвалишь.

А Ольга Алексеевна все не уходит, продолжает напоминать.

— Театр начинается в семь, значит у вас не так много осталось времени. Давайте-ка одевайтесь…

— Успеем, — говорит Борис Борисыч. — Не волнуйся. А раз ты стоишь в дверях, то послушай-ка кусочек из пьесы, который я сейчас написал.

И он вынимает листок из кармана и читает:

Оберштурмбанфюрер (с болью): Я не могу больше никому доверять, даже своей Гретфхен. Мне кажется нет честных людей, нет никого, кому была бы дорога наша империя.

Зондерфюрер: Вы поразительный человек, оберштурмбанфюрер, вы даже сверхчеловек. Мы нуждаемся именно в таких…

Оберштурмбанфюрер: Да, я удивительный… (Вынимает пистолет) Руки вверх! Я вам больше не доверяю…

(Гаснет свет. Выстрел. Звучит музыка Р. Вагнера — любимого композитора А. Гитлера)

— Ну? Ну? — спрашивает Борис Борисыч. — Каков финальчик! А? Что ты теперь, Оля, скажешь? Есть порох в пороховницах? Есть? Не иссякла еще казацкая сила? А?

И он долго и довольно смеется.

— Ну, я пойду, — говорит Ольга Алексеевна и этим, видно, очень огорчает Бориса Борисыча, потому что каждый автор хочет внимания.

Она осторожно прикрывает дверь, а Борис Борисыч так и стоит в коридоре с листочками пьесы и грустно смотрит вслед. Потом он идет в кабинет и что-то там переписывает. Я же, как обычно, ложусь под диван и думаю: вспомнят мои мужчины про театр или не вспомнят?

Наконец, кресло Бориса Борисыча издает стон.

— Саня, — кричит он. — Собирайся.

— Я уже собираюсь, — говорит Саня.

Мне любопытно. Я бегу к Санечке. Как и следовало ожидать, он еще палец о палец не ударил. Стоит неподвижно около зеркала, давно, видно, стоит, смотрит на себя влюбленными глазами, не может оторваться, так он себе нравится.

— Готов? — переспрашивает Борис Борисыч.

— Угу, — вроде бы соглашается Санечка, а сам чубчик свой поправляет и подмигивает сам себе в зеркало: мол, ну какой же я красавчик.

— Что — угу? — кричит Борис Борисыч. — Готов или не готов?

— Не готов, — говорит Санечка. — Не знаю, куда мама мою рубашку положила.

— Как — рубашку? Она же была.

— Была, — подтверждает Санечка. — А теперь ее нет. Может, Мотька ее унесла.

И тут вбегает Борис Борисыч.

— Я так и знал, — кричит он. — С тобой каши не сваришь!

И он начинает носиться по комнате, и то что на кровати лежит, перекидывает на стулья, а что на стульях — на кровать кидает. Потом ложится на пол и так на животе начинает ползти через всю комнату.

А Санечка, пока отец носился, тоже побегал для приличия и кое-какие вещички покидал с одного места на другое, а потом, когда Борис Борисыч уполз в коридор, подлетел к зеркалу и стал свой чубчик снова двигать и себе глазом подмигивать. Откинет прядку волос вправо, улыбнется и ручкой помашет, приветствует себя.

А Борис Борисыч на животе уже по двум комнатам прополз и теперь ему совсем немного осталось. Коридор, кабинет, ванна, кухня. Я обогнала его, влетела в кабинет первая.

А он действительно хорошо ползет, профессионально. Локтями перебирает, коленками отталкивается. Голову под тахту запихал, вильнул ногами и весь скрылся.

— Это, — кричит, — ты виноват! Ты неаккуратен!

Саня же, чувствую, все еще около зеркала стоит, чубчик справа налево перекатывает.

— А может рубашка в шкафу? — спокойно так спрашивает Саня и, вероятно, при этом сам себе подмигивает.

— В шкафу! — кричит Борис Борисыч и в одну секунду выныривает на середину комнаты. — А ты туда не смотрел?

В два прыжка подлетает к шкафу. Бах! Дверца чуть не с петли слетает. Трах!

— А-га-га-га!

И рубашка летит к Санечкиным ногам.

— Вот твое невнимание!

А Санечка будто железный. Стоит. Гребеночкой чубчик взбивает, в зеркало на себя смотрит.

Тут Борис Борисыч подлетает к Санечке и сам махом напяливает на него рубашку.

— Скорее, — кричит. — В кого ты только уродился такой! Отец у тебя деловой человек, серьезный! Мать тоже вроде бы за собой последить может! А ты? Ты мировое чудо, вот кто.

Однако, смотрю, дело с места сдвинулось. Борис Борисыч уже галстук на шее затянул, Саня начал шнурки завязывать. Кажется, уйдут все же.

И тут Санечка неуверенно так, но жалобно произносит:

— Папа, я кушать хочу.

— Вввуууй! — говорит Борис Борисыч, а сам шею вытягивает и бледнеет.

Я даже глаза зажмурила. Что дальше было, передать не берусь. Тут не мой талант нужен, а, скажем, Льва Толстого. Говорят этот писатель хорошо войну и мир описывал.

— Ешь! Ешь! Ешь!

Это уже из кухни кричит Борис Борисыч. Я туда. А он стоит около холодильника, галстук на бок съехал, и все, что там есть, на стол выкидывает.

— Ешь! Ешь! — повторяет.

А Санечка вошел на кухню как ни в чем не бывало, присел к столу, выбрал мою колбаску, покрошил ее в манную (мою же) кашу и начал потихоньку уплетать. Я даже заскулила от ужаса. А мне чего останется?

Борис Борисыч пометался вокруг стола, но, видно, и ему есть захотелось. Присел и стал помогать Сане ложкой.

— Вкусно, — говорит, — только жалко, что холодная. Может подогреем?

— Зачем? — говорит Саня. — И так съедим. Чего время тратить попусту. Может еще в театр успеем.

— Нет, — спокойно говорит Борис Борисыч. — Уже не успеем, так что спешить теперь глупо. Придем, Саня, ко второму акту, а может даже к третьему. Я, Саня, люблю в пьесах финалы смотреть. И отгадывать, какое было начало. Так, Саня, можно развить свое воображение, а это для драматурга самое наиглавнейшее качество…

Из театра Борис Борисыч пришел сам не свой. Расстроен был ужасно. Бродил из угла в угол и бормотал что-то знакомое.

— Я вам больше не доверяю, зондерфюрер. Руки вверх!

Я стала догадываться. Видно, в той пьесе, что они смотрели, слова были такие же, что и в его пьесе, и теперь Борис Борисыч новые слова подбирал.

Ну и нервная же у него работа, скажу вам. Только напишешь хорошую фразу, а ее кто-то тоже придумает или у него подглядит. И отчего так выходит, что у него все списывают, где справедливость?

Теперь я уже знала, что до утра Борис Борисыч не заснет, а если и задремлет немного, то будет вертеться на своей тахте, как мельница. И я пошла к Сане. А тот уже спит. Сжался калачиком и посапывает довольный, чего ему. И учебник английского на полу. Видно вспомнил, что не учил на завтра и решил перед сном позаниматься.

Я лизнула одну страничку, вырвала листок и стала учить. Английский язык не сложный. И кое-что я налету схватываю.

Вот сами посудите, как это просто. По-русски:

— Ав-ав!

По-английски:

— Вау-вау!

Пожевала я вырванную страничку для лучшего запоминания и вдруг сделалось мне дурно, в груди будто чайник закипел. Инфаркт, думаю. Понеслась я по коридору, заскулила. А в животе боли, рези, колотье! Спасите, думаю, помогите, что же это делается! Вызывайте, товарищи, детскую неотложную помощь с моим доктором Ольгой Алексеевной!

И вот, стала я помирать, когда подумала — бедный мой, одинокий Санечка, как ты без меня жить будешь! — в тот момент стала я судорожно кашлять и задыхаться, а когда пришла в полное сознание, то увидела на полу теткину перчатку. Серую, шерстяную, мокрую и перекрученную, как канат. И как я такую громадную штуковину проглотить могла?

Отлежалась я после мучений, покатала перчатку лапой и удивилась еще больше. Там всего два пальца было. Куда же остальные потерялись, думаю. Или, когда Санечка за мной гнался и пытался перчатку отнять, он успел все же три пальца оторвать и сам, может, их съел? Или эти три пальца где-нибудь на улице валяются, я их тогда откусила, не заметила? В любом случае найти эти три пальца нужно, потому что Санечка продолжает нервничать, боится как бы тетка не пришла к нам. А вот если мы поищем во дворе те три пальца, да пришьем их к двум, то тогда у нас получится пять пальцев, то есть опять целая перчатка. И когда тетка, перчаткина хозяйка, пойдет на нас жаловаться в милицию, что вот, мол, они мои перчатки едят, хотя сама же их мне в рот положила, то я ей тут же и отдам эту зашитую новенькую перчатку, да еще скажу:

— Идите, гражданочка-лифтерша, ешьте сами свои перчатки и подавитесь, будьте любезны. Нам с Саней такой хлам ни к чему, мы предпочитаем колбаску.

…Проснулась я поздно, от шума. Ольга Алексеевна сидела на кухне, удивлялась, как это я сумела такое количество манной каши съесть. Перчатки рядом со мной не было, видно ее убрали. По комнате ходил Борис Борисыч и командовал непроснувшимся Санечкой.

— Смирно! — кричал Борис Борисыч физкультурным тоном. — На зарядку ста-ановись! Пе-рвая упражнение де-алай! Р-ряз!

А Санечка смотрел на него грустно и зевал. Как всегда в эти часы, он спал стоя.

— Вдох! — кричал Борис Борисыч и сам делал вдох.

— Вы-ыдох! — тянул он и сам выдыхался. — Кор-пус сги-бай! — требовал он, а Саня все стоял по стойке «смирно» и на указания не реагировал.

Тогда Борис Борисыч подошел рассерженный, надавил на Санину шею и тот согнулся до пола.

— Раз-ги-бай-ся, — закричал Борис Борисыч в самое Санечкино ухо. И Саня вскоре выпрямился.

— Хорошо! — вздохнул Борис Борисыч и закончил радиоголосом:

— А теперь переходите к водным процедурам.

 

Глава седьмая. Эпидемия

В городе что-то произошло, это я поняла по моей Ольге Алексеевне. Разве такая она приходила раньше? Теперь поздно вечером возвращался домой усталый человек: шаг тяжелый, лицо осунувшееся. И уже не бросалась она полы натирать или белье стирать, а только вздохнет, да приляжет.

— Да, — скажет мне или Санечке, — работа пошла тяжелая, эпидемия гриппа началась, больных видимо-невидимо, сегодня трех человек увезли на скорой помощи, вчера — четырех, завтра, чувствую еще тяжелее будет, потому что эпидемия только набирает силу.

— А разве ты, мама, заболеть не боишься?

— Мне, Саня, бояться нельзя. Я, Саня, доктор. На мне белый халат.

— А нельзя ли, — мягко так попросит Борис Борисыч, — этот белый халат оставлять в другом месте, домой не носить? На нем могут быть микробы и вирусы, и очень худо, если Саня или я заразимся.

— Я бы его оставляла, — объясняет Ольга Алексеевна, — но когда заканчивается мой рабочий день, поликлиника уже закрыта. Так что, прости, Боря, занести не успеваю.

— А не успеваешь, то выноси хотя бы его на балкон, пускай за ночь все микробы и вирусы хорошенько перемерзнут и погибнут.

— Хорошо.

— А потом, — говорит Борис Борисыч и начинает вышагивать по комнате, руками размахивать и что-то под нос себе бормотать, — скажи, есть у людей совесть или нет?

— В каком, Боренька, смысле?

— А в том смысле, Оля, что неужели людям мало твоей работы с утра и до вечера, так они еще взяли манеру вызывать тебя по ночам. В любой час за тобой бегут, будто бы нет других врачей в городе, нет ни Скорой, ни Неотложной помощи.

— Есть, — подтверждает Ольга Алексеевна, — только люди сами знают, кто им нужен. Они мне, Боря, верят, и отказать им я не имею права.

Тут Борис Борисыч даже руки заломил.

— Но ведь это же глупо, глупо! — закричал он. — Взвалила на себя тяжесть и одна хочешь осилить все.

Я в этот момент уже из-под дивана вылезла, гляжу на Бориса Борисыча, хвостом помахиваю.

— Вот, — говорит он, — собака и то со мной согласна. Понимает, наверное, что нельзя так. Да и о других ты подумала? Я не сплю каждую ночь, а мне утром пьесу писать. У меня дело государственное. А еще… — он опять стал ходить по комнате, да искоса поглядывать на Ольгу Алексеевну, которая только улыбалась отчего-то, видно, не хотела принимать всерьез его слова. — Ты о Сане подумала? У него самый ответственный пятый класс, сколько ему внимания уделять нужно, ведь если он отстанет теперь, то уже ни в шестом, ни в десятом догнать не сумеет, потому что пятый класс всем классам основа.

— Вот что, — как-то резко говорит Ольга Алексеевна. — Ты на Саню не ссылайся и собаку в авторитеты не призывай. Я другой быть не могу, да и не хочу. Я, Боря, клятву давала помогать людям, и это не простые слова. Но, кроме того, ведь если ты заболеешь, то тоже станешь врача вызывать…

И она прошила Бориса Борисыча таким острым взглядом, что я на всякий случай опять под диван убралась.

— Стану. Но не тебя же.

— И меня, и других. Ты всех вызовешь, город на ноги поставишь. Я тебя не худо знаю, кое-что, Боря, предсказать могу.

— Вот вам и награда за мое отношение! — кричит Борис Борисыч и начинает метаться по комнате. Я за его ногами едва следить успеваю, то туда, то сюда взгляд перевожу. — Да я теперь лучше умру, лучше скончаюсь, чем к тебе обращусь.

— Посмотрим, — говорит Ольга Алексеевна. — Эпидемия есть эпидемия.

— Ты что же хочешь сказать, что я заболеть должен? Ну, нет…

Но тут Ольга Алексеевна гордо так поднимается со стула и молча выходит из кабинета.

— А за Санечку ты, — говорит, — Борис, не волнуйся, он мне тоже сын, и я в него верю…

Побегал Борис Борисыч по комнате, сел в кресло и виски сжал руками.

— Какой, — говорит, — Мотя, эгоизм с ее стороны, подвергать нас таким испытаниям, да еще в чем-то обвинять меня. Вот тебе и плата за любовь, за мое верное к семье отношение. А потом, если уж ей приятно жить среди вирусов, то отчего же и мы все должны этими вирусами дышать, рисковать жизнью? Нет, — решительно говорит он, а сам уже пишущую машинку к себе придвигает, видно хочет на имя Ольги Алексеевны какое-то заявление писать, — не быть такому в моей семье, пока я в ней главный хозяин.

Отбивает что-то на квадратной бумажке, да еще и в двух, кажется, экземплярах и подзывает меня к себе.

— Ладно, — говорит он мне, — Оля (от горя, видно, перепутал немного) давай наденем поводок и пойдем пройдемся по улице, тебе уже давно воздух требуется…

Поднялся с корточек, прикрыл осторожно входную дверь и тут же одну свою бумажку аккуратно прикнопил.

Отошел в сторону и прочел вслух.

«ГРАЖДАНЕ!

При первых признаках гриппа

ВЫЗЫВАЙТЕ

НЕОТЛОЖНУЮ

ПОМОЩЬ!!!! Телефон: 18–27–57

К вам сразу приедет хороший врач».

И потер руки.

— Я не о себе только забочусь, но и о ней, и о Сане, и о тебе, потому что и тебя ночью будят, спать не дают.

Я вякнула с благодарностью. Это он точно сказал, ночью я терпеть не люблю, когда в дверь звонят. Воры мерещатся. Санечка где-то научное слово откопал: инстинкт. Лаю пока дверь не откроют. И хочу остановиться, а не могу, самой противно.

— Ну вот и все, — говорит Борис Борисыч, — сегодня тебя, Мотя, никто не разбудит, даю голову на отсечение. А завтра… завтра, как она хочет. Я уеду в Дом творчества, мне нужно пьесу писать. Мою работу, Мотя, ждут сто миллионов телезрителей, и только из-за них я не имею право подвергать свою жизнь смертельной опасности.

Поднялись мы в квартиру, и только сели к телевизору, как в дверь коротко позвонили.

— Кто же это может быть? — удивленно сказал Борис Борисыч Ольге Алексеевне, и сам пошел открывать двери.

— Простите, — я узнала соседку с нижнего этажа, — У нас нет телефона, а я хочу вызвать неотложную.

Но тут Ольга Алексеевна спросила:

— Почему же неотложную?

— Но у меня заболел сын.

— Я сейчас же его посмотрю.

— Да, честно сказать, если бы не объявление, я бы и сама вас попросила…

— Объявление?

И тогда Борис Борисыч так стукнул дверьми своего кабинета, что затряслись все чашки в буфете на кухне.

А Ольга Алексеевна вышла в коридор, прочла бумажку и сорвала ее.

— О, — сказала она мягко. — Не обращайте внимания. Это, наверняка, сделали хулиганы.

 

Глава восьмая. В новой роли

Несколько дней мы жили великолепно. Конечно, трудности были, но совершенно другого свойства.

Ольга Алексеевна приходила домой еще позже, садилась на кухне на табуретку, скидывала туфли и сидела неподвижно, глядела на нас с Санечкой.

— Как хорошо, ребятки, дома, — говорила она. — Как прекрасно отдохнуть после такого трудового дня!

Она с улыбкой следила за Санечкой, как он вынимает продукты из холодильника, как старается и говорила:

— Вызовов, ребятки, становится все больше. В твоей, Саня, школе уже двести детей, а в сто сороковой — целые классы болеют…

— Как же ты, мама, сможешь справиться? — говорил Саня. Он садился к столу, рукой подпирал щеку, так что образовывалась продольная вертикальная складка, и грустно смотрел на Ольгу Алексеевну.

— А вот как раз об этом я и собиралась с тобой посоветоваться, — говорила она.

Саня кивал.

— С новой недели, — советовалась Ольга Алексеевна, — на помощь врачам поликлиники должны прийти разные доктора. Это и кожники, и ушники, и глазники…

— Но ведь они не умеют лечить грипп?

— В том-то и дело. От них помощь слабая. Поэтому я бы и не хотела передавать свой участок в чужие руки. Я собираюсь попросить главного врача, чтобы все вызовы — сколько бы их не было на участке — отдавали только мне.

— Само собой, — сказал Санечка.

— Но если я так заявлю главному врачу, а он на это согласится, то вы, ребятки, не увидите меня весь день, я буду поздно приходить. Но кроме всего, когда прорывы будут в нашей неотложной помощи, то, возможно, я буду им помогать и ночью…

— Понимаю, — серьезно сказал Санечка и вздохнул. — Что тут сделаешь — эпидемия.

— Значит, согласны?

Я хотела возразить. Сами знаете, каково без хозяйки, но тут Санечка встал: лицо серьезное, глаза решительные, щелкнул по-военному каблуками, заявил:

— Ты, мама, можешь на меня полностью рассчитывать. Я все сделаю, что потребуется.

— И уроки?

— Да, — говорит, — и уроки. И только на четыре и на пять. — Русский язык и литературу, — обещает, — на пять, арифметику — на четыре.

— А нельзя ли, Санечка, все на пять?

— Нет, — говорит, — мама, нельзя. Не хочу, — говорит, — мама, брать на себя липовых обязательств. Я, — говорит, — мама, очковтирательства не признаю. Я, — говорит, — мама, обещаю. И все.

— Ладно, — соглашается Ольга Алексеевна. — Но в этих условиях одной учебы от тебя мало. Ты и с Мотькой должен погулять, и сам пообедать, и в магазин сходить, и купить кое-чего. Одним словом, ты должен все делать, что я делала, потому что я уже помочь не смогу, а папа далеко, в Доме творчества.

И Санечка опять каблуками хлопнул, голову наклонил и повторил: все заново.

— Я, мама, трудностей не боюсь.

— Ну, сын, — говорит Ольга Алексеевна и целует Саню, — спасибо тебе от всех заболевших детей нашего участка. А я тоже постараюсь, приложу все силы, чтобы грипп тут не свирепствовал. Мы гриппу покажем, на что способна наша медицина.

Потом она стала кушать, а Саня сам зажег спичку и сам спичкой зажег газ. Я подумала, что он сейчас обожжется или сгорит, но он не ожегся и не сгорел, а очень спокойно поставил на газ чайник, а потом в мой горшочек насыпал манной крупы и стал варить манную кашу, да еще с достоинством поглядел на меня и улыбнулся, будто бы хотел сказать: вот, Мотя, не боги горшки обжигают.

Должна признаться, что жизнь без Бориса Борисыча пошла у нас вполне сносно, заметно не ухудшилась. Да ему, видно, там скучно не было, потому что звонков от него в первые дни я не помню. Конечно, может он на работу Ольге Алексеевне звонил, но она этого мне не докладывала.

Зато Санечку узнать было невозможно. Какой он сделался серьезный, какой старательный! И не думайте, что это ему далось просто, сразу никто другим стать не может, но желание стать другим у него выросло.

Днем, около двух часов, я уже жду его из школы. Бах — это лифт хлопнул.

Идет…

— Дззз!

Забыл, что собаки дверь открывать не умеют, звонит мне.

— Дззз!

Я ему лаю, что ключи в кармане.

И вот начинается. Сначала портфель трясет, потом все книжки пересмотрит, а тогда уж по карманам начнет шарить. Наконец, входит. И вместо того, чтобы меня тут же на улицу вести — попробуйте-ка посидите шесть часов запертыми! — идет на кухню читать инструкции Ольги Алексеевны. Она ему теперь каждое утро записки пишет, что делать и чего не делать на весь день.

Впрочем, дел видимо-невидимо!

И меня выведи, и обед мне свари, и свой разогрей, а, главное, садись за такие-то и такие-то уроки. Арифметику, значит, в первую очередь, потом можно уже русский, английский и разное другое.

Я, надо сказать, в эти часы ему совсем не мешаю. Сознательность у кого хочешь должка быть.

Вечером Санечка поднимается совсем усталый. Выйдет, как и Ольга Алексеевна на кухню, скинет туфли, будто и он по участку ходил, положит ноги на другой табурет, и глаза прикроет.

— Ну и денек, — вздохнет, — Мотька! Ну и пришлось поработать! Но мы, — скажет, — Мотька, должны с тобой все свои силы отдать, чтобы помочь маме. И я, Мотя, эти силы отдаю честно.

Потом прибавит, чтобы вопросов с моей стороны лишних не было.

— А папа пускай пьесу пишет, у него дело еще более ответственное, его сто миллионов телезрителей ждут.

А мне станет так хорошо и щемяще на душе, я только подумаю: «Милый мой, Санечка, наклонись, я тебя поцелую!» И сама начну прыгать и хостом вилять, чтобы он понял, чего от него хотят.

И он, конечно, поймет, и тогда я лизну его в нос, а потом в левую и правую щеку, а потом еще несколько раз куда попало, потому что он, мой Санечка, все же совсем неплохой человек, как доказала жизнь и выпавшие на его долю тяжелые испытания.

А вот если вам показалось, что я его критикую и о нем всякие вещи говорю, то это могло быть только от моей любви и от моего к нему небезразличия.

Почему так, спросите вы.

Да потому, что самая худая, думаю, любовь — это любовь слепая. Когда любящий не видит у любимого недостатков. Поэтому он обязательно разочаровывается в любимом.

А вот я всегда вижу у своих любимых все их недостатки, а они видят мои недостатки, и мы друг друга все время критикуем, помогаем в себе разобраться, и поэтому мы всегда в движении, мы с каждым днем все лучше и лучше делаемся, и я подозреваю, что в конце этой повести все так улучшимся, что читатель удивится и руками всплеснет: какие же мы все хорошие!

 

Глава девятая. Начало беды

В пятницу вечером Ольга Алексеевна сказала нам.

— Не знаю, как и дождаться воскресенья. Устала я здорово. И хоть сегодня уже было поменьше вызовов, но все же их очень много, и дети болеют тяжело.

— Хорошо, что ты сама еще не заболела, — сказал Санечка серьезно, — весь день среди гриппозных детей.

Тут Ольга Алексеевна ничего не ответила, а поглядела на Санечку своими добрыми большими глазами и вздохнула. Да, — как бы сказал ее вздох, — если это случится, то придется нам всем очень худо.

Помню, в тот момент сидела она по обыкновению на кухне. За окном было совсем темно и только слегка искрился на подоконнике рулон снега. И тут Саня вдруг принес дневник и показал ей отметки. И там вопреки его обещаниям даже по арифметике сплошные пять. И Ольга Алексеевна протянула к нему усталые руки и потрепала молча Саню по волосам.

…Утром я забежала к ней в комнату и испугалась. Лежала моя дорогая Ольга Алексеевна на диване, бледная, под глазами черные круги. Вынула она из-под мышки градусник, поглядела на него, сморщилась.

— Тридцать восемь и четыре, Мотька, — потом приложила указательный палец к губам, попросила. — Только никому! Приму таблетку и пройдет. Мне работу бросать никак нельзя.

Поднялась резко с кровати. Оделась. Пошла кипятить чай. Собралась Ольга Алексеевна как обычно, и уже перед уходом разбудила Санечку. Он моментально вскочил на ноги, стал сгибаться, разгибаться и руками махать — делать гимнастику. И тут он заметил, как бледна мать.

— Мама! — сказал Санечка, — У тебя какое-то новое лицо. Уж не заболела ли ты?

— Это тебе кажется, Саня, — твердо сказала Ольга Алексеевна. — Мне болеть никак нельзя. Меня дети на участке ждут.

 

Глава десятая. Опять тетка

И все же домой Ольга Алексеевна вернулась раньше обычного.

Я сначала подумала, что Саня домой идет. Я его походку знаю. Он после школы еле ноги волочит, нет в нем никакой энергии, а Ольга Алексеевна, если даже и усталая приходит, то шаг у нее твердый.

И вот слышу, хлопнул лифт, потом быстро повернулся в дверях ключ. У меня тут же сердце защемило. Э, да так рано она еще не приходила никогда! Заболела, думаю.

И правда. Вошла Ольга Алексеевна в квартиру, поглядела на меня устало и потрепала по спине.

— Плохие мои дела, Мотька, — говорит. Села, а снять сапоги не в состоянии. — Таблетки не помогают, температура прежняя, что делать? А знаешь, Мотька, как я этого воскресенья ждала, так отдохнуть хотела, как отоспаться, и вот вам пожалуйста — грипп.

Она распрямилась с трудом и пошла в кабинет Бориса Борисыча, прилечь.

— Мы, — говорит, — Мотька, пока никому о моей болезни рассказывать не будем. Может, отлежусь за полтора выходных дня. Видишь, меня и так пораньше сегодня с работы отпустили.

И она с легким стоном присела на тахту, обхватила голову руками и стала покачиваться, точно убаюкивала себя. Я прилегла в ногах, стала мечтать о жизни. Мне бы хотелось, мечтала я, чтобы Ольга Алексеевна сегодня же выздоровела, а Санечка стал совсем большим. Хорошо, конечно, было бы, чтобы и Борис Борисыч слегка переменился. Нет, пьесы, несомненно, дело очень важное, — вот и я иногда пишу, но у меня это не самое главное, так, хобби одно, я-то между прочим все-таки дом стерегу, — а он? Что он еще делает?

Плюнул бы Борис Борисыч на этих оберштурмгруппензондерфюреров и пошел бы на работу. Такой крупный человек может, честное слово, и мешки грузить (я меньше его ростом около магазина грузчика видела), и дороги мостить, и дворником работать — какая была бы от него огромная польза.

И опять мне стало очень хорошо от этой мысли, потому что, если бы Ольга Алексеевна лечила всех, а Борис Борисыч устроился дворником, то тут мне бы никто не помешал гулять в любом участке двора.

Но кроме всего — форма! Я так и вижу его в синей спецовке, на груди большой белый жетон с номером, фартук до самых ног, а в руке — метла! Красиво! И замечательно приятно!

Выбежишь на улицу, а там ходит твой хозяин и пыль столбом поднимает. Раз, раз, раз! Метет отлично, одним словом, герой труда!

С такими прекрасными мыслями я и перешла на рифму и даже не заметила, как сами собой начали складываться в моей голове стихи. И если вам покажется, что мои стихи немного похожи на какие-то другие стихи, то на это обращать внимания не стоит, потому что мы все обязательно на кого-то похожи.

Б. Б. Д-ину фантазия Это кто идет ко мне с белой бляхой на ремне? И с лопатой, и с метлой, и совсем, совсем не злой? Это он, это он — новый дворник Борис Борисыч Дырочкин

И вот, во время этого моего прекрасного вдохновения неожиданно раздался в дверях какой-то нервный звонок.

Конечно, это был не Санечка.

Я залаяла, бросилась к дверям. Тут и Ольга Алексеевна подоспела. Щелкнула задвижкой, крикнула — открывайте! — и медленно пошла в кабинет, опять лечь.

Дверь распахнулась, и я вздрогнула от неожиданности. Кто бы вы думали пришел к нам? Да та самая тетка, чью перчатку я, по ее же просьбе, съела.

— Здравствуйте, — говорит тетка, и теперь уже на ее лице нет никакой просьбы, а одни только требования. — Вначале уберите собаку, я этим хищникам не доверяю…

— Что вы, что вы, — мягко так возражает Ольга Алексеевна. — Заходите пожалуйста, не бойтесь. Это Мотя — добрейший пес.

— Нет, — качает головой тетка, — Привяжите ее сейчас же и наденьте намордник. А какая она добрая, я хорошо знаю. Серый волк ей родственник.

Тогда Ольга Алексеевна поманила меня пальцам и, когда я залезла на диван, обняла покрепче и стала чесать за ухом.

Но тетка все не идет.

Что же, думаю, такое? Неужели через столько дней она вторую перчатку пришла предлагать? Нет, думаю, ни за что есть не стану. Мне и сейчас страшно вспомнить, какие я тогда муки претерпела.

— Здесь, скажите, живут Дырочкины? — говорит тетка так, будто бы к нам никогда не обращалась, будто бы не звала Ольгу Алексеевну себе на помощь и будто бы вообще она не знает, куда пришла.

— Да, — подтверждает Ольга Алексеевна. — Мы здесь живем. И, мне кажется, вы это должны хорошо знать.

— Это почему же я должна? — обижается тетка и прибавляет. — Так вот, раз вы здесь живете, так я вам заявляю, и у меня есть к этому свидетели, что несколько дней назад эта ваша дикая собака напала на меня и ограбила, съев перчатку.

И тетка-лифтерша стала протягивать Ольге Алексеевне вторую перчатку.

— Возможно, и было такое, — говорит Ольга Алексеевна. — Но что вы хотите?

И тогда тетка села на стул и стала рыдать в голос, и было это очень противно, потому что тетка уже завывала, как сиамский кот.

— Вввуй!

А Ольга Алексеевна все морщилась и морщилась, у нее от этих криков усилились головные боли.

— Я женщина бедная, — выла тетка. — И если каждая собака будет меня раздевать, то я прокормить себя не смогу… Я уже столько дней одну перчатку на двух руках ношу, греюсь поочередно… И если вы признаетесь, что ваша собака такая злостная бандитка — вввуй! — то попрошу возместить убытки, иначе я пойду в милицию.

— Хорошо, — я куплю вам перчатки, — с достоинством говорит Ольга Алексеевна, — но сейчас я болею. У меня температура тридцать восемь и четыре, и я пойти в магазин не в состоянии.

— А съесть мою перчатку вы были в состоянии?

— Я не ела…

— Но ваша собака — это все равно, что вы сами.

— Я не отказываюсь купить. Я просто прошу вас подождать некоторое время.

— Нет, — заявляет тетка. — Ждать я не собираюсь. Вставайте и идите! И мало ли, что у вас температура. Я же не больничный лист прошу, а перчатки свои собственные. И если вы, предупреждаю, сегодня перчатку мне не вернете, то завтра уже будет воскресенье, а потом понедельник, два дня, когда все магазины закрыты, так что же по-вашему я должна всю следующую неделю опять одну перчатку на двух руках носить?

— Хорошо, мы купим, — говорит Ольга Алексеевна. — А теперь уходите, ради бога. Я думала, люди благодарны врачу, а вы…

И она, к сожалению, не сказала тех слов, которые ей нужно было бы сказать обязательно.

— А что вы мне такого замечательного сделали? — взвилась тетка. — Что? Больную осмотрели? Рецептик выписали? Так я после вас еще пять врачей вызывала. А у нас медицина бесплатная. Когда хочу, тогда и требую. Мы вам за это диплом дали. Вы нам за это обязаны! Я вас могу и среди ночи разбудить и попросить выслушать больную, а не явитесь, то управу на вас найдем, у нас нечуткость строго карается.

Тогда Ольга Алексеевна поднялась с дивана и пошла на лифтершу. Скажу честно, такой я ее никогда не видела.

— А вы меня не стращайте! — заорала тетка. — Я свое требую. А за ваш труд я тогда заплатила. Я вам кактус дала. Он тоже денег стоит. И если вы перчатку не вернете, то я напишу куда следует и докажу, какой вы бесчестный человек!

А уж и я больше терпеть не могла. Зарычала — сама не помню — рванулась вперед, но тетка подлетела в воздухе и так хлопнула дверью, что с потолка посыпалась штукатурка.

— Сегодня же принесите перчатки, — через дверь кричала она. — А иначе пеняйте на себя!

Зашумел лифт. Ольга Алексеевна вздохнула устало и пожаловалась мне.

— Видала, Мотька, какая это собака.

Я поглядела на Ольгу Алексеевну и очень удивилась: за что она меня так обидела?

 

Глава одиннадцатая. Саня берет власть в свои руки

— Саня, — сказала Ольга Алексеевна, когда он пришел из школы и тревожно, все еще не раздеваясь, глядел на мать, — ничего страшного со мной не случилось. Я, видно, переутомилась и меня пораньше отпустили с работы.

— Нет, — печально оказал Саня. — Я думаю, у тебя грипп. Мне не нравятся твои глаза, они как-то странно поблескивают. У тебя, конечно, температура.

— Ну, если и температура, то пустяковая. Тридцать семь и пять. И если у меня грипп, то тоже самый ерундовый, такой легкий гриппок, на который нельзя обращать внимания. Но, главное, Саня, у меня есть два выходных дня, сегодня и завтра, и я за это время смогу выздороветь, а в понедельник пойду на работу. Но!..

И Ольга Алексеевна подняла палец.

— …Если ты мне поможешь.

— Конечно, мамочка, — сказал Саня, — ты увидишь, как я тебе хорошо помогу.

— Тогда сейчас же бери в руки карандаш и записывай, что тебе нужно будет сегодня сделать, куда пойти.

Саня тут же направился к портфелю, щелкнул замок, и он вынул карандаш и листок чистой бумаги.

— Первое, — сказала Ольга Алексеевна. — Пойдешь в галантерейный магазин и купишь лифтерше новые перчатки.

Карандаш ударился о бумагу и застыл, но Ольга Алексеевна ничего больше не разъяснила Сане.

— Второе. Зайдешь в аптеку, — и Ольга Алексеевна продиктовала название тех таблеток, которые ей были нужны.

— Затем по пути заглянешь в продуктовый магазин, — продолжала она, — и купишь триста граммов масла и сыр. Да, возьми граммов двести фарша для Мотьки.

Я повиляла хвостом, поблагодарила.

— Ну вот и все, — вздохнула Ольга Алексеевна. — А теперь держи деньги. К сожалению, мне приходится давать тебе двадцать пять рублей одной бумажкой, более мелких денег дома нет. Будь внимательным, Саня, всюду жди сдачи.

Потом она отправила Саню обедать, и пока он возился на кухне, сказала мне.

— Мотя, слушайся Саню, как меня. Вам придется много ходить по городу, прошу не лай на машины, не упрямься, делай так, как Саня тебе прикажет. Помни, что с этого момента Саня — главный человек в нашем доме, кормилец он наш и поилец.

И она положила голову на подушку и закрыла глаза.

…Когда мы вышли, на улице уже начало смеркаться. В это зимнее время темнота в нашем городе наступает почти моментально. По двору мы прошли быстрым шагом и я с радостью подумала, как посерьезнел и повзрослел Саня. Он крепко и решительно держал поводок и я постоянно чувствовала его сильные мужские приказы.

В галантерейном магазине народу набилось видимо-невидимо, будто не было в городе никакой эпидемии или же, наоборот, весь народ спасался в этом магазине от болезни. Саня пригнул немного голову и стал пробиваться вглубь, к прилавку.

— Осторожно, товарищи! — иногда просил он. — Я с собакой.

Идти с каждым шагом становилось труднее, и, пожалуй, опаснее. Очередь качало, и я уже опасалась, что кто-то обязательно мне наступит на голову.

— Это замечательные чемоданы, — объясняла всем какая-то худая длинная и тонконогая девица. — Во-первых, они очень напоминают крокодилову кожу, а во-вторых, они дешевые. У меня уже был такой чемодан и я была очень довольна. А если вы купите, то тоже будете очень довольны.

До прилавка осталось не больше пяти человек и дальше продвинуться стало невозможно.

— А ты мальчик, что здесь? — спросил небольшой квадратный мужчина в ушанке.

— Я с собакой, — объяснил ему Саня.

— А, — уважительно сказал квадратный человек и сдвинул ушанку на затылок. — Тогда стой, если она не кусается.

— Чего ей кусаться, — сказал Саня. — Нас никто не обижает.

— Собака — друг человека, — сообщил квадратный мужчина всем.

— Да, да, да, — затараторила девица. — Это большие друзья. У нас в квартире жила собака, так она никого, кроме хозяев, не признавала, а когда видела меня, то, не поверите, бледнела от злости. А почему? Да потому, что всего один раз я ей сказала: «Ты вертихвостка».

— Они все понимают, — объяснил квадратный человек. — Вот мы тут стоим, разговариваем, а собака все понимает.

— Возможно, — согласилась девица и стала около моего носа водить авоськой.

— Ав, — предупредила ее я, потом подумала и прибавила по английски: — Вау-вау!

— Видали! — засмеялся дядька.

— А как зовут твою умную собачку? — спросила девица.

— Мотя.

— Подумайте, какое милое имя. Мотя-Мотя-Мотя!

Очередь засмеялась и все стали говорить ласково и на разные голоса:

— Мотя-Мотя-Мотя!..

И тут оказалось, что мы с Санечкой стоим у прилавка, а девица выписала себе чемодан и теперь раскланивается с Саней и дядькой, дает нам дорогу.

— Вам, мальчик, — спрашивает продавщица, — какой чемодан — большой или маленький? Есть по семь рублей и по четырнадцать. Но так как вы еще мальчик, то я вам скажу совет: по семь лучше. Его сверху не отличить от крокодила.

И она хватает чемодан и кидает его на прилавок, и очередь в этот момент начинает гудеть, будто поет Сане в ухо.

— Бери, мальчик, этот! Бери, мальчик, этот! Не отличить… не отличить…

— Но мне не чемодан, — объясняет Саня. — Мне — перчатки.

— Как перчатки? — обижается продавщица. — За перчатками в другом отделе, тут чемоданы. То есть у меня можно взять и перчатки, но вместе с чемоданом.

— Но я не могу стоять в новой очереди, потому что у меня больная мама, и мы с Мотькой спешим.

— Мы все спешим, — закричала очередь на разные голоса. — Бери чемодан, мальчик, не задерживай…

И тут кто-то сзади будто очнулся, заорал визгливым голосом:

— А мальчик не стоял!

— Как не стоял! — закричала половина очереди. — Это вы не стояли! А он стоял. И его собака стояла.

— Если каждая собака будет покупать чемоданы из крокодиловой кожи, — кричал визгливый голос, — то нам не хватит ни чемоданов, ни крокодилов.

— Хватит, хватит! — закричали те, кто за Саню.

— Нет, не хватит! — закричали те, кто против.

И очередь стала угрожающе двигаться, и мне тут же наступили на хвост, пришлось полаять, и это еще больше усилило шум.

Продавщица схватилась за голову и тоже закричала.

— Тихо, граждане! Ребенок покупает чемоданы, а вы нервничаете. Дайте выбрать. Ну, мальчик? Бери вот этот чемодан и эти перчатки. Смотри, какой на них красивый рисунок. Гляди, я кладу их в чемодан и заворачивать не буду. На чек, плати десять рублей в кассу.

— Плати, плати, — закричали все.

— Пропустите ребенка с собакой без очереди! — попросили мужчины.

— А чем мы хуже, — стали возражать женщины. — У нас дома и мужья, и дети! У нас дома тоже, может, собаки, только мы их в магазины не таскаем.

Но Саню уже теснили к окошку и кассирша выхватила у него быстро бумажку в двадцать пять рублей, и тут же ее касса зашипела и выплюнула чек.

Кто-то выхватил чек из рук Сани и в одну секунду через головы передал продавщице, и та моментально отдала чемодан, и чемодан через головы понесся по магазину и оказался у Сани в руках.

— Не забудь, — крикнула ему продавщица. — Внутри перчатки! А очередь опять стала изгибаться и колебаться, как те нильские крокодилы, которых как-то показывали по телевизору.

— Ах, какой хозяйственный мальчик!

— Подумайте, пришел и сам купил чемодан.

— Везет же некоторым родителям, у которых такие умные и хозяйственные дети… А вот мой…

— И мой…

— И мой…

И женщины стали рассказывать друг другу, какие у них неприспособленные ребята, и если их пошлешь за кефиром, то они обязательно на сдачу купят мороженое, а вот о таком мальчике, который и чемодан может купить, о таком все мечтали.

Когда мы вышли на улицу, то уже зажглись фонари. Саня вздохнул.

— Не знаешь, Мотька, что нам теперь делать? — спросил он. — Может, продать чемодан?

Но я была против. Чемодан мне нравился. Он был очень хороший, а главное, от него пахло если и не крокодилами, то чем-то приятным.

Я стала тянуть Саню вперед. Нам нужно было успеть в аптеку, а потом купить продукты. Дел, дел! Нет, Саня, сомневаться нечего. Купил и отлично.

И Саня бежал за мной. И вздыхал на каждом шагу. И когда он останавливался, то чемодан ударял его по коленям и издавал гулкий звук, как барабан.

— И все же, Мотька, — не очень убежденно сказал Саня, когда мы подошли к аптеке. — Пo-моему мама ничего нам о чемодане не говорила.

…В аптеках я очень люблю бывать, хотя, честно сказать, там еще не бывала. Мимо проходила не раз, потому что аптека у нас на углу, в старом доме.

Ходят слухи, что дом этот скоро сломают, а на его месте будут строить музыкальную школу. Какой толк от музыки я никак понять не могу. Запаха от нее нет, никаких мыслей у меня она не вызывает.

Другое дело, аптека! Стоит пройти мимо, как я невольно вспоминаю про Ольгу Алексеевну — от нее после работы точно такой же дух идет. Я раньше думала, что она именно там и работает, но сколько в окошки не заглядывала ее не видела.

Очередь в аптеке оказалась ерундовая, да и то не в штучный отдел. А нам нужно было в штучный.

Я еще запомнила, что Ольга Алексеевна наказывала Санечке не стоять, а сразу же спросить то-то и то-то. Так Саня и сделал.

Он поставил чемодан на пол, меня привязал к чемодану и солидно спросил.

— Скажите пожалуйста, в вашем штучном отделе есть суль-фуль-бензин?

(Может, я немного путаю.)

— Нет, — говорит аптекарша и поправляет на своем длинном и красном носу очки. — У нас, мальчик, есть только нор-соль-фасоль. Но нужен рецепт.

— А мне мама сказала, что вы без рецепта продаете.

— А если твоя мама так все хорошо знает, чего же она сама не пришла, мы бы с ней потолковали. Но кроме того, может, твоей маме мы и продали бы без рецепта, но детям, даже таким большим, как ты, мы продавать боимся. Кто знает, может, ты станешь лекарствами баловаться, сыпать соседям в суп или придумаешь чего похуже…

— Зачем же я буду баловаться, — объясняет Санечка, — если у меня мама врач. Что я не понимаю их роль и значение?

— А если, — говорит аптекарь, — твоя мама — врач, то назови ее фамилию. Я-то уж, поверь, всех врачей знаю, и если ты мне без запинки ее фамилию назовешь и это окажется точно, то я тебе, пожалуй, дам без рецепта.

— Моя фамилия Дырочкин, — любезно говорит Санечка. — И маму мою зовут так же.

— Ольга Алексеевна?!

— Да.

— Заболела?

— Да.

— И ты ее сын?

— Да.

— Девочки! — кричит аптекарша страшным пронзительным голосом. — Ольга Алексеевна больна! Да что это такое, товарищи! Да где же это справедливость, если грипп лучших наших людей валит с ног! Ну нет, — заявляет тетка решительно, — мы нашего врача не дадим в обиду. Вырвем ее из лап эпидемии. Идемте, девочки, к заведующей.

И тут все аптекарши повскакали со своих высоких табуреток, а на окно повесили табличку:

«ВСЕ УШЛИ НА СОВЕЩАНИЕ!!»

Пока очередь стояла неподвижно и каждый читал эту табличку, видно, приходил в себя от удивления, все аптекарши вышли из кабинета заведующей и опять расселись по местам.

— Так вот, мальчик, — объявила та, в очках и с покрасневшим носом. — Ни какой там ни фасоль и не бензин ты должен взять, а самое-самое лучшее лекарство, чтобы твоя мама могла быстрее выздороветь и чтобы ты мог спокойно и весело жить дальше, и чтобы всем детям на нашем участке было прекрасно. Мы слишком хорошо к твоей маме относимся, а потому просим тебя взять для нее самые лучшие и самые важные лекарства. Она помолчала немного и торжественно объявила:

— Денежная сторона пускай тебя не волнует, потому что если денег у тебя нет, то мама принесет их нам позже…

— Отчего же нет, — с достоинством говорит Санечка. — Деньги есть. И с того времени, как мама моя заболела, я взял власть в свои руки. И если у вас имеются такие лекарства, которые маме помогут, то я, конечно, не постою за деньгами, потому что у меня еще осталось пятнадцать рублей. А если бы я не покупал чемодана из крокодиловой кожи и перчаток для лифтерши, то у меня было бы двадцать пять.

— Ах, у тебя есть пятнадцать рублей? Ну, этого вполне хватит.

И она берет со стены счеты и начинает так гонять костяшки, точно играет в хоккей на первенство мира, а не лекарства считает.

— Ну вот, — говорит она, — я уложилась даже в меньшую сумму. Кое на чем сэкономила. Пипетка, например, в футляре стоит четыре копейки, а я тебе даю без футляра. Аккуратно заверну в бумажку и стоить это будет три копейки. Зато витамины потянули на крупную сумму, однако, на них экономить не стоит. Организм без витаминов стареет на глазах, этого допустить нельзя ни в коем случае… Итак, — говорит она, — плати двенадцать рублей девяносто четыре копейки в кассу, а мне пока давай чемодан, а я постараюсь все уложить аккуратно, чтобы лекарства поместились. А если некоторые не поместятся, то ты не огорчайся, зайдешь позже.

Она подняла торжественное лицо и крикнула.

— Софичка! Примите у мальчика вне очереди, это сын умирающей нашей докторши.

— Товарищи! Товарищи! — закричала Софичка не своим голосом. — Разрешите взять лекарство этому ребенку, этому сироте. Его мама лежит в катастрофическом положении.

— Нет, — закричал Санечка. — Это не так…

Но все, кто стоял у кассы уже расступились, и у всех появилось на лицах выражение глубокой скорби и сочувствия. И пока Санечка отсчитывал деньги, очередь стояла в глубоком траурном молчании, а один пенсионер даже снял шапку и долго стоял с непокрытой головой.

— Раечка, — удивилась кассирша, — что это за сумма такая: двенадцать рублей девяносто четыре копейки? Разве нельзя было сделать ребенку кругленькую сумму? Чистых тринадцать рублей? Почему у вас все должны ломать голову и заниматься арифметикой? И кто вам сказал, что у меня есть лишняя медь?

— Но я и так все уже предусмотрела, — стала оправдываться Раечка, а ее нос покраснел еще больше.

— А мочалку? — напомнила Софичка.

— Вот это правда, — согласилась Раечка, — Как же человек может без новенькой мочалки. Она стоит ровно шесть копеек.

Из аптеки я вышла довольная, потому что совсем перестала волноваться за здоровье Ольги Алексеевны. Да и деньги, худо-бедно, у нас остались, кое-какую экономию мы сделали.

В гастроном мы влетели на полной скорости и бегом бросились к кассе, где мечтала молоденькая девушка.

Девушку эту я знала, а она меня тем более, не первый раз в магазине бываю. Надо сказать, такой рыжей девушки во всем районе больше нет. Волосы до плеч рыжие, лицо и шея в веснушках, глаза желтые, а по краю зрачков коричневые крапинки.

— Вот и Мотя пришла! — обрадовалась девушка и так поглядела на Санечку, будто его и не было у кассы. — Ну, Мотя, что ты сегодня будешь кушать?

— Двести граммов фарша, — объяснил Саня, видно все-таки немного обижаясь на девушку.

— Плати, Мотя, сорок копеек за фарш, — сказала девушка. Она повернула ручку в кассе и внутри машины что-то защелкало.

— А еще двести сыра и триста масла.

— Подумайте, какая собака! Подавай ей обязательно триста сливочного и двести сыра. Я от тебя, Мотя, такого не ожидала.

— Нет, — объяснил Санечка. — Сыр и масло для нас, а фарш для Моти.

— Как же ты, Мотя, уступишь свое масло? — возмутилась девушка. — Плати, Мотя, два рубля и восемь копеек. Это даже дешево, Мотя, за такую кучу продуктов.

— А нельзя ли, — вежливо спросил Саня, — заплатить только два рубля? Дело в том, что мы истратили все деньги на лекарство для мамы и купили еще чемодан из крокодиловой кожи, и у нас остались только рубли, но нет копеек.

— Тогда давай, Мотя, три рубля, — не разобралась девушка, — И я дам девяносто две копейки сдачи. Ты, Мотя, сразу станешь богатой, столько будет у вас серебра и меди.

— Но у нас нет лишних рублей, — попытался растолковать Санечка.

— То есть как лишних? Плати, Мотя, два рубля восемь копеек или я позову милицию.

Тут девушка нахмурилась, носик ее вздернулся от негодования, рыжие глаза стали покачиваться и брызгать на Санечку рыжими огоньками.

— Вы не хотите нас понять, — заново начал Санечка. — Мы раньше имели даже двадцать пять рублей, но нам пришлось купить чемодан из крокодиловой кожи, перчатки для лифтерши, лекарства для мамы и мочалку…

— Мотя! — резанула девушка. — Какое мне дело до этих покупок. Смотри, позади собралась очередь.

Санечка оглянулся и умоляюще попросил:

— Пожалуйста, очередь, не обижайтесь. У меня два рубля, а нам нужно еще восемь копеек, потому что мы все потратили на чемодан и лекарства.

— Товарищи, — сказал водопроводчик из соседнего дома. Он отчего-то часто бывает в магазине. — Я знаю этого мальчика. Он сын вполне приличных родителей и если ему не хватает восьми копеек, то неужели мы не сумеем собрать их!

И он снял шапку и сказал громким басом:

— Граждане, кто сколько сможет попавшему в беду человеку!

И все стали рыться в карманах, громко вздыхать и щелкать кошельками.

— Нет, — покраснел Санечка. — Вы меня не поняли. У меня есть целых два рубля, но я набрал продуктов еще на восемь копеек.

— Хорошо, мальчик, мы дадим тебе восемь копеек, — и он стал шевелить губами и пересчитывать деньги, которые собрал для Сани. — Два рубля восемьдесят семь, — сказал он с сомнением. Видно, еще не мог решить, что с ними делать.

— Нет, нет, спасибо, — сказал Саня и даже замахал руками, — Я денег не возьму.

— Я, кажется, его поняла, — сказала девушка и очередь тут же замолчала. — У тебя, Мотя, есть два рубля?

— Да, — обрадовался Саня.

— Так, может, Мотя, тебе достаточно не двести граммов фарша, а сто пятьдесят.

— Конечно!

— Тогда я перебью чек и ты, Мотя, еще получишь две копейки сдачи.

И она быстро перебила чек и протянула Санечке две копейки.

— Спасибо! — закричал Саня и бросился от кассы, задевая очередь то мною, то чемоданом.

— А на две копейки, — крикнула ему вслед девушка, — ты, Мотя, еще сумеешь поговорить по телефону.

 

Глава двенадцатая. Дома

Вначале Ольга Алексеевна ничего не поняла, когда в дверях увидела чемодан, меня и Саню. Она открыла дверь и пошла к дивану, но по дороге оглянулась, потом снова, потом ее брови удивленно поползли вверх и она задала вопрос:

— Что это?

— Ах, мамочка, — начал Саня. — Это замечательный чемодан из крокодиловой кожи. Ты бы поглядела, какая очередь была в магазине и как трудно было его достать, но мы с Мотькой раздобыли его сравнительно быстро.

— Не хочешь ли ты сказать, — переспросила Ольга Алексеевна сурово, — что ты его купил?

— Именно купил, — подтвердил Саня. — Вместе с перчатками для лифтерши. Вначале я тоже был расстроен, потому что совсем, как ты знаешь, не собирался его покупать, но потом мы подумали: чемодан пригодится, мы будем держать в нем папины пьесы и даже запирать на замок.

— И сколько же он стоит?

— Недорого, — успокоил Саня. — Всего семь рублей. Но главное, это почти чистый крокодил.

Он присел на корточки, раскрыл чемодан, и из него покатились по полу разные банки, градусник в футляре, пипетка без футляра, порошки, таблетки, облатки, капсулы, горчичники, какая-то странная кружка с длинным шлангом, резиновый круг, похожий на спасательный, пакеты, марля и, наконец, мочалка.

— А это?

И мне показалось, что Ольга Алексеевна стала заикаться.

— Что это, С-с-с-а-а-аня?

— Это все лучшие для тебя лекарства. Понимаешь, мама, когда в аптеке узнали, что я — Дырочкин, а ты у нас заболела, то они решили моментально тебя выздороветь. Они все ушли на совещание, а потом завернули для тебя лекарства. Хорошо, что был чемодан, иначе мы с Мотькой не смогли бы донести.

— И сколько все это с-с-стоит? — заикнулась Ольга Алексеевна.

— Ровно тринадцать.

И она быстро прошла вперед и назад по комнате, точно уже выздоровела от одного вида лекарств.

— Так, так, — повторила.

— Это еще не все, — предупредил Саня, — Ты сейчас будешь смеяться, как мы покупали продукты. Понимаешь, мне не хватило всего восьми копеек, и тогда дядька — водопроводчик из соседнего дома обратился к людям. Граждане, сказал. Кто сколько может.

— И много набрали? — тревожно спросила Ольга Алексеевна.

— Нет, — сказал Саня. — Два рубля восемьдесят семь копеек. Водопроводчик сказал, что этого вполне хватит, хотя я сам видел, как одна бабушка предлагала ему еще пятак…

— И ты взял?

— Нет, — успокоил ее Саня. — Не взял. Я вдруг сообразил, что для Мотьки можно взять не двести граммов фарша, а сто пятьдесят.

И тогда Ольга Алексеевна действительно стала смеяться. Она хохотала так, что слезы текли из ее глаз. И глядя на то, как она смеется и выздоравливает от болезни, засмеялся и Саня. Они оба дружно и долго смеялись и мне, наконец, тоже стало смешно. Я легла на пол лапами кверху и залилась от лая.

— Охо-хо! — едва переводила дух Ольга Алексеевна. — Ну и молодец ты, Саня! Ну и хозяин!

— О-хо-хо-хо! — хохотал Саня. — А ты раньше во мне сомневалась и не доверяла.

— О-хо-хо-хо! — хохотала Ольга Алексеевна. — Теперь никогда больше сомневаться не буду. Прости меня, мальчик.

Потом они затихли и Ольга Алексеевна ласково смотрела на своего Саню и только иногда ее плечи судорожно вздрагивали, будто бы она вот-вот опять засмеется.

— Значит, — поинтересовалась она и слегка закусила губу, — тебе хватило денег?

— Конечно, — сказал Саня. — Я еще принес сдачу. Он порылся в кармане и протянул Ольге Алексеевне две копейки.

 

Глава тринадцатая. Тревожный звонок

Встала Ольга Алексеевна, как обычно, раным-рано, приняла лекарства и взялась за уборку.

— Все же, Мотя, мне немного лучше, — сказала она. — Нельзя залеживаться, нужно держать себя в руках.

Но вместо того, чтобы держать себя в руках, она взяла в руки пылесос и облазила все углы, потом вытащила полотер и проехала им по комнатам, затем пошла в ванну и начала стирать Саничкины вещи.

Теперь отдохнет, подумала я.

Но когда она выстирала Саничкины вещи, то вспомнила, что у нее чего-то не зашито, и она из села к окну шить, а потом вскочила и побежала на кухню, оказывается она не могла терять времени даром и ей одновременно нужно было поставить суп, пожарить котлеты, вскипятить воду, вымыть сухофрукты для компота.

Со всем этим она вскоре справилась и пошла будить Санечку, который лежал на боку, причмокивал и улыбался, видно покупал во сне чемодан из крокодиловой кожи или торжественно вручал перчатки лифтерше.

— Главное, Мотька, — Ольга Алексеевна остановилась в коридоре, чтобы поговорить со мной, — сегодня мне отсидеться дома, не выходить на улицу, не простыть. Тогда завтра, думаю, я смогу пойти на работу. Правда, Мотька, у меня еще и голова болит, и першит в горле, и в ухо стреляет, и температура тридцать семь и четыре, но это все ерунда, Мотька.

И она уже хотела будить Санечку, как тут, в кабинете Бориса Борисыча, зазвонил телефон, и так пронзительно, точно в нашей квартире жила пожарная команда и кто-то горел на другом конце провода.

— Ало! — добежала Ольга Алексеевна и его лицо стало счастливым. Она прикрыла ладонью трубку и сообщила. — Это, Мотя, междугородняя. Борис Борисыч, видно, хочет узнать наше самочувствие.

— Да! Да! Да! — закричала она. — Ало! Ало! Боря! Это я! Ало! Ало! Здравствуй! Как ты себя чувствуешь?

Ее лицо вдруг стало мрачным, а глаза потухли.

— Плохо? А что с тобой? — Она кивнула. — Так, — сказала она трубке, — понятно. — А головная боль есть?

— Понятно. А насморк есть?

— Понятно. А кашель есть?

— Понятно. А озноб есть?

— Понятно. А слабость есть?

— Есть. Понятно.

И она еще немного покивала трубке.

— Боря, — сказала она серьезно. — Ты заболел. Лежи в номере и не выходи на улицу. Мы скоро к тебе приедем.

И она опять покивала.

— Крепись, Боря, — поддержала она. — Не падай духом. Мы уже выезжаем.

Она повесила трубку, тяжело вздохнула и быстрым шагом пошла к Санечке.

— Вставай, — сынок, — сказала она тревожно. — Заболел наш папа. Он весь разбит гриппом и у него большая температура. Мы должны его спасти.

Санечка вскочил на ноги и стал одеваться. Он делал это быстро и четко, и я подумала, какой все же он стал другой, мой Саня, когда власть перешла в его руки.

— Мама, — сказал он, — давай я один отвезу папе лекарства. Ты же сама болеешь.

Но Ольга Алексеевна только грустно покачала головой.

— Нет, — сказала она. — Я должна сама его поглядеть. А вдруг ему требуется помощь?

И она стала отбирать из чемодана самые лучшие лекарства, чтобы спасти Бориса Борисыча. А Саня сказал:

— Как хорошо, что у нас все есть. Мы его быстро с тобой поставим на ноги.

 

Глава четырнадцатая. Мы едем в Дом Творчества

Итак, мы поехали. Ольга Алексеевна держала в руках сумку с лекарствами, а Санечка — авоську, в которую Ольга Алексеевна уложила особое теплое нижнее белье для Бориса Борисовича.

Погода была так себе. Дул ветер. На стройке иногда грохотало железо, а подъемные краны стояли в этот раз неподвижно, ожидая понедельника, своего трудового дня.

Я бегала налегке, рядом с Санечкой и думала о Борисе Борисыче:

— Люблю я его? Конечно, люблю. Может, не так, как Санечку или Ольгу Алексеевну, но все же он наш собственный писатель Дырочкин.

А болезнь его и мне показалась очень тревожной, и уже по дороге я начала складывать о нем стихи.

Простудные страдания На душе моей тоска, Мчатся тучки ранние. Про писателя здоровье пропою страдания. Ав-ав-ав! Гав! — Гав! — Гав! …Пропою страдания. Дует ветер, вьюга вьет, Речки льдом покрылися. А наш Дырочкин-писатель страшно простудилися! Ав! Ав! Ав! Гав! Гав! Гав! А наш Дырочкин-писатель страшно простудилися.

Дальше написать я не успела, потому что на углу остановилось такси и Ольга Алексеевна сказала нам с Санечкой:

— Скорее в машину! Мы не можем терять времени. Он, наш Борис Борисович, в страшной опасности.

Она первая села с водителем, мы с Санечкой — сзади. Шофер, как говорится, включил зажигание, отпустил сцепление, дал газу, вертанул баранку. И мы помчались на вокзал.

— Нельзя ли побыстрее, — говорила Ольга Алексеевна, — Там, куда мы едем, очень худо человеку.

Она куталась в шарф, покашливала и зябла. Иногда Ольга Алексеевна оборачивалась и глядела на нас с Саней: ее глаза были грустными и сосредоточенными.

— Ах, мой дорогой Борис Борисыч! — шептала она.

Паровоз на вокзале едва нас дождался. И не успели мы сесть, как он радостно вскрикнул и на всех парах понесся вперед в Дом творчества писателей.

Народу в вагоне было мало. Я залезла под скамейку и закрыла глаза.

Если бы вы знали, как хорошо думается в поезде, под перестук колес! Какие мысли только не приходят к тебе! Почему, например, теперь зима, а не лето? Или почему снег — белый, а трава — зеленая?

Потом я стала думать, отчего меня всегда зовут Мотей, а когда Ольга Алексеевна брала билет на поезд, то про меня сказала: «Багаж»?

Прямо около моего носа были Саничкины ноги, а напротив дремала Ольга Алексеевна. Ее голова покачивалась в такт поезду, а иногда падала на грудь, и тогда Ольга Алексеевна вздрагивала и смотрела в окошко.

— Нет, это еще не Дом Творчества, — говорила она.

Наконец, поезд основательно дернуло. Ольга Алексеевна еще раз приоткрыла глаза и вдруг вскочила на ноги.

— Саня-Мотя! — заторопила она. — Вперед. Приехали. Мы на месте.

Команды ее мне показались немного странными, но рассуждать было некогда и мы, один за другим, выпрыгнули из вагона.

А на платформе оказался замечательный яркий день. Пахло елками и морем, а снега всюду было столько, что невольно приходилось закрывать глаза. Кого, скажите, не разволнует дикая первобытная природа!

И тут я увидела, что на нас рысью несется какой-то огромный человек. Он схватил Ольгу Алексеевну в охапку, подкинул ее в воздух и закружил.

— Борис! Борис! — закричала она. — Ты же болен! Зачем ты вышел на улицу?

— Нет, — хохотал Борис Борисыч. — Я совсем не болен. Я, Оля, здоров, как бык. Я пошутил. Просто мне здесь очень скучно, и я решил вызвать вас. А пьеса, Оля, все равно не пишется, так почему, Оля, вам не приехать.

— Но ты даже не спросил: здоровы ли мы?

— Конечно, здоровы, — удивился Борис Борисыч. — Чего вам болеть?

— Но, к сожалению, я заболела.

— Чем? — встревожился Борис Борисыч.

— Именно тем, от чего я приехала лечить тебя.

— И у тебя есть температура? — испугался Борис Борисыч.

— Да. И температура.

— И у тебя есть кашель?

— Да, — закашлялась Ольга Алексеевна.

— И у тебя озноб?

— Да, — грустно подтвердила Ольга Алексеевна и стала греть руки.

— Что же нам делать? — совсем расстроился Борис Борисыч. Ты же сможешь заразить весь наш дом. И тогда писатели перестанут писать, а их произведений так ждут люди.

Ольга Алексеевна опустила голову, и мне показалось, что она вот-вот заплачет.

— Не переживай, — успокоил ее Борис Борисыч. — Я знаю, что делать. До полдника ты полежишь в моей комнате, а мы с Саней и Мотей погуляем и не заразимся. Потом я куплю тебе обратный билет и посажу на поезд.

И тут Ольга Алексеевна поглядела на него так, что мне стало страшно. Не знаю, что она хотела сказать Борису Борисовичу, но его спасли какие-то люди, которые по одному выскакивали на платформу. Они удивлялись, какая в Дом Творчества приехала замечательная собака. А один даже встал на четвереньки и лизнул меня в нос. Я испугалась, рванула в сторону, но тут вспомнила, что я не одна, что у меня на поводке Ольга Алексеевна.

Теперь давайте попробуем разобраться, что такое Дом творчества писателей?

Что такое — дом знает каждый, но что такое творчество понимают далеко не все.

Я, кажется, в этом разобралась.

Творчество — это когда разные писатели, живущие в доме, говорят о себе.

Привожу беседу, которую вели Борис Борисыч и Валерий Карамзин.

Борис Борисыч: Ты очень талантливый писатель, Валерий.

Карамзин: А ты, Борис, талантливый еще больше.

Борис Борисыч: Нет, это ты так талантлив, что дальше уже некуда. Дальше начинается Хуменгуэй.

Карамзин: Это ты так талантлив, что дальше некуда, потому что дальше начинается Толстоевский.

Борис Борисыч: Да, мы, пожалуй, так талантливы оба, что дальше некуда.

Потом мы бродили между елками и Борис Борисыч мысленно писал пьесу. В это время он, казалось, не замечал ни меня, ни Саню.

— Папа, — напомнил Саня о себе. — Не пойти ли нам домой? Я замерзаю.

— Нет, — сказал Борис Борисыч, — На улице тепло, не больше десяти градусов мороза, и я не могу понять, как мальчик может мерзнуть в такую погоду. Гуляй, гуляй, Саня.

И мы снова двинулись между елок, пока нас не догнал толстоватый, коротковатый и носатый писатель Зетов.

— А, Борис! — воскликнул Зетов. — У тебя такой вид, будто ты заканчиваешь пьесу.

— Да, — кивнул Борис Борисыч. — Именно это я сейчас и делаю. Я только что придумал последнюю фразу: «Оберштурмфюрер, я вам не доверяю».

— Прекрасная фраза! — согласился Зетов. — Это будет удивительный детектив.

— Да, — подтвердил Борис Борисыч. — Психологический.

— А у меня, — сознался Зетов, — будет психологический роман. Я тоже его кончаю и уже знаю последнюю фразу.

— Какая же? — спросил осторожно Борис Борисыч.

Зетов подумал:

— «Маша, — торжественно процитировал он, — Идите, работайте дальше. Я вам всегда доверял и теперь доверяю!»

— Великая фраза! — восхитился Борис Борисыч. — Прозрачная, как стекло. Ты, Зетов, талантливый писатель. Наиталантливейший писатель всего нашего Дома.

— Возможно, — согласился Зетов.

— Папа! — перебил их двоих Саня. — Я хочу к маме. Я так замерз, что у меня не гнутся пальцы.

— Глупости! — возмутился Борис Борисыч. — Сейчас, я уверен, нет даже пяти градусов мороза.

— Да, да, — подтвердил Зетов. — Пяти нет, но есть, кажется, пятнадцать.

— Вот видишь, — упрекнул Саню Борис Борисыч и опять повернулся к Зетову. — Я внимательно слежу за каждой твоей новой вещью.

— А я за твоей, потому что ты талантлив в отличии от нашего знакомого Карамзина.

— Ну он-то, конечно, не такой талантливый, — согласился Борис Борисыч. — Я с ним дружу из жалости. Согласитесь: неталантливый человек всегда вызывает только жалость.

Я поглядела на Саню. Он был бледен, а нос и уши, наоборот, алели. Тогда я подумала: может ему и действительно худо, надо бы пойти погреться.

— А потом, — продолжал Борис Борисыч, — я боюсь, что если я перестану давать ему свои замечательные советы, то он разу станет такой неталантливый, что дальше будет некуда. Ты не представляешь даже, что весь Карамзин держится на моих советах. Я прекрасный советчик, — скромно закончил он.

— Папа! — напомнил о себе Санечка. — Можно мы уйдем? У меня, кажется, болит горло…

— Вот именно, кажется! — улыбнулся он. — Всем нам что-то кажется. Мне кажется, что горло у тебя не болит, а тебе кажется обратное. И кто из нас прав, может проверить только история.

— История — объективная наука, — согласился Зетов. — И кто бы над ней не издевался, будет наказан.

— Ты понял? — намекнул Борис Борисыч.

Но Саня ничего не хотел понимать: ему было худо.

И тогда я решила, что пора вмешаться мне. И я стала лаять. Я так скулила и выла, что сама удивлялась, откуда у меня такие поразительные музыкальные способности.

А Борис Борисыч и Зетов уже заткнули уши и что-то кричали друг другу. Тогда я стала брехать, потом тявкать. Нет, думала я, они все же нас отпустят, я их заставлю.

— Мотя, молчать! — закричал Борис Борисыч. — Что с тобой стало. Я не узнаю свою собаку.

— Да она же у вас сумасшедшая! — крикнул Зетов. — Отправьте ее домой сейчас же или она тут перекусает половину Дома.

— Да, да, — заторопился Борис Борисыч, — она видно взбесилась, и ее нужно показать ветеринару.

Мне было уже не до их рассуждений. Пускай к ветеринару, но только отпустите меня и Саню, у него болит горло.

Борис Борисыч выхватил ключи из кармана и протянул их Сане.

— Идите домой, — сказал он. Потом поглядел на меня и погрозил пальцем. — А тобой, Мотька, я очень недоволен…

Эх, Борис Борисыч, подумала я, но только прижала уши и что есть силы натянула поводок. Мне нужно было скорее доставить Саню к Ольге Алексеевне.

 

Глава пятнадцатая. Совсем грустная

Не буду рассказывать, как мы добирались назад, да это и не так важно. Еще в Доме творчества температура у Сани оказалась тридцать восемь, у Ольги Алексеевны — тридцать семь и два, а у Бориса Борисыча, сколько он ни держал градусник, больше тридцати шести и одной не поднялась.

— Я тоже болен, — заявил он. — Моя температура показала упадок сил. Теперь я долго не напишу ни строчки.

Вечером Санина температура подскочила до тридцати девяти, а ночью стала сорок. Он метался, звал то Ольгу Алексеевну, то меня. Мы были рядом.

Ольга Алексеевна совсем забыла о себе, сидела в Санином изголовье и все время ставила на его горячий лоб холодные примочки.

— Милый мальчик, — спрашивала она, — тебе не легче?

— Легче, — каждый раз говорил Саня, но мы понимали — это он хочет успокоить Ольгу Алексеевну и меня. — Мама, — просил он, — ты бы поспала немного, завтра же на работу…

— Завтра я не пойду, — сказала Ольга Алексеевна, — разве я смогу тебя оставить?

— Но со мной Мотька.

— Если бы Мотька разбиралась в медицине, но у нее нет никакого образования, — говорила Ольга Алексеевна.

И она осталась.

И новый день у нас прошел не легче, чем вечер. И когда позвонил Борис Борисыч, то она ему что-то тревожно шептала. А на завтра состояние стало совсем тяжелым, Саня бредил. И Ольга Алексеевна забыла о своей личной температуре. Она металась от Саниной постели к телефону, и то давала лекарства, то звонила профессору, опрашивала у него советы.

И профессор охотно давал советы, говорил чего делать и чего не делать, каждый раз он, видно, предлагал к нам приехать.

— Благодарю вас, — говорила Ольга Алексеевна, — пока я сама справляюсь.

Но к ночи Саня перестал узнавать меня, а Ольгу Алексеевну назвал:

— Тетя.

И тогда она набрала номер и попросила:

— Профессор, приезжайте. Мальчику совсем плохо.

 

Глава шестнадцатая. Профессор

Ну, я вам скажу, профессор был так профессор. Самый главный профессор по гриппу. Он был очень большого роста, с усами и с такой длинной прекрасной трубкой, что я сразу поняла: он, профессор, все у Сани услышит.

— Да, — сказал профессор, ощупывая Санино тело. — Ты, Саня, не Геракл. Нужно будет тебе заняться спортом, когда ты выздоровеешь. Даю самую страшную клятву, что Саня у вас ни разу не играл в хоккей, не держал в руках шайбу.

— Совершенно верно, — признался Саня, хотя ему было в тот момент очень плохо. — Я постараюсь учесть ваши в советы, профессор, и как только выздоровею, то тут же сделаю зарядку.

Потом профессор начал стучать по Саниному телу; он что-то искал и слушал. Он даже лег на Саню ухом и заставил его делать глубокие вдохи.

— Дыши, Саня… — просил профессор. — Отлично!

— Еще раз! Прекрасно!

— А теперь набери воздух, выдохни и долго не дыши. Вот это у тебя здорово получилось, Саня.

Затем профессор поднялся и пошел мыть руки. Ольга Алексеевна держала в руках полотенце и молчала: она ждала, что скажет профессор.

Но и профессор молчал.

И так они долго молчали, пока я не стала лаять, потому что молчание было невыносимым.

— Тихо, — попросила меня Ольга Алексеевна. — Профессор должен подумать.

И тогда профессор повел бровями и сказал очень твердо.

— В больницу.

Он еще немного подумал и прибавил:

— Другого мнения быть не может. Иначе, Ольга Алексеевна, мы проморгаем с вами Санечкино сердце.

Как же быть, спросила я Саню взглядом. Ехать или отказаться? А может, пошутил профессор?

Но профессор не шутил.

И Ольга Алексеевна отвернулась, и долго не глядела на Саню.

Потом она вздохнула и сказала каким-то ледяным тоном.

— Ну, Саня, поедешь в больницу? Решай сам, ты у меня настоящий мужчина.

И Саня сказал:

— Поеду.

— Если нужно, — прибавил Саня, — так нужно.

 

Глава семнадцатая. Письма к другу

Письмо первое

Дорогой Санечка, милый мой друг!

Вот уже несколько дней, как опустел наш дом. Хожу по комнатам, слоняюсь из угла в угол, всюду тобой пахнет, а тебя — нет.

Все теперь не так. Водит меня гулять Борис Борисыч. На улице не отпускает ни на шаг, дергает поводок, где нужно и не нужно.

А с пьесой его, скажу тебе, худо. Ставить ее отказались, потому что Борис Борисыч и сам теперь понимать перестал, кто кому должен, а кто кому не должен доверять.

Настроение у него грустное, но не столько из-за пьесы, сколько из-за тебя.

— Это я, — вздыхает, Мотька, во всем виноват. Я не доверял Санечке. Чихать я хотел на пьесу, лишь бы Санечка выздоровел, лишь бы осложнение на сердце у него прекратилось.

Ольга Алексеевна много работает, а как секунда свободная у нее появляется, так бежит к тебе, несет пироги. По-моему, несет она тебе слишком много, по целой авоське, так что если что останется — не выбрасывай, а помни: я тоже это люблю. Манная каша с котлетами у меня попрек горла стоит.

Да! Не бывает ли у тебя куриных костей, присылай.

Потом, говорят, дают тебе какие-то витамины, я бы их попробовала с удовольствием.

И пенициллин пришли, если это вкусно. А то они мне про него все уши прожужжали. Вот, пожалуй, и все, что хотела тебе сообщить. Жду ответа, как муравей лета.

Твоя,

Мотя.

P.S.

Ну и память у меня стала. Забыла написать самое главное.

Да знаешь ли ты, что вчера пошли мы с Борисом Борисычем вручать перчатки лифтерше. Я не очень хотела, но он меня с собой взял, объяснил, для поддержки.

Поднялись на третий этаж, позвонили в квартиру и ждем.

— Кто? — говорит тетка, а сама дверь не открывает. Вот так, мол, и так, объясняет ей Борис Борисыч, пришли, значит, из сто семьдесят пятой квартиры, принесли перчатки вместо съеденных.

— Это, — говорит тетка через дверь, — все конечно, совпадает, но вы отойдите немного, я на вас в «глазок» погляжу, мне личность необходимо сверить. Теперь, говорят, полно всяких жуликов по нашим лестницам ходит.

Ну мы, конечно, отошли и ждем. Не уверены были: узнает она или нет.

— Так, — говорит тетка, — вроде бы вы, но только теперь мне в «глазок» перчатки покажите. Я еще решить должна, равны ли они съеденным. Есть такие люди, что хорошее истрепят, а сами стараются худые подсунуть.

Я возмутилась, но Борис Борисыч стерпел, поднял перчатки.

Ну, скажу тебе, видно покупка ей очень понравилась. Распахивает она двери и приглашает нас с Борис Борисычем войти.

— Ах, — говорит, — ты, милая собачка-баловница, ну покажи, что такое принесла мне взамен?

И прямо надевает на себя обе перчатки и пальчики сгибает и разгибает, оторваться от перчаток не может.

— Да, — говорит, — совсем не хуже моих.

Тогда Борис Борисыч поворачивается и собирается уйти, но лифтерша его уже сама пускать не хочет.

— Ах, гражданин, — говорит она, — тут у меня есть туфли совсем мне неподходячие, чуть-чуть жмут, да и носочек у них сбит, а я слыхала, что собачки очень любят туфельки грызть. Так уж не возьмете ли вы их себе, а мне купите новые, можно и не очень дорогие.

— Нет, — гражданочка, — говорит Борис Борисыч. — Наша Мотя туфли не грызет. Носите их на здоровье.

— Ну, — говорит лифтерша, а сама с нами к лифту идет. — Тогда разрешите я вас на лифте покатаю.

Заходит вместе с нами в лифт и как Борис Борисыч не просит нас выпустить, только головой качает и на кнопки жмет. На первом этаже люди понять ничего не могут, волнуются, а мы то вверх, то вниз гоняем.

И вот, представь, после долгой такой езды выходит она вместе с нами и до самых дверей ведет.

— Простите, — говорит, — я бы еще хотела повидать саму Ольгу Алексеевну. Посоветоваться с ней нужно. Помните, она к тете моей приходила, лекарство ей выписала, так тетя из деревни мне пишет, что давление у ней как рукой сошло, но вот на ногах, говорит, какой-то грибок появился, чешется. Нет, она не думает, что это от лекарства, которое пила, но, может Ольга Алексеевна ей какой совет даст, а тетя, как приедет, сумеет с вами расплатиться, она к весне козла будет резать.

— Нет, — говорит ей Борис Борисыч. — Ольга Алексеевна советовать больше не будет. И прошу вас, уважаемая, к нам не заходить.

И решительно так распахнул дверь и затворил перед теткой. А когда позже Ольга Алексеевна пришла, то даже отчего-то не стал ей об этом рассказывать.

— Отдал? — спросила она.

— Да, — подтвердил он, — отдал. И все.

Пиши,

твоя Мотя.

Письмо второе

Дорогой мой Санечка!

Ночь почти не спала, учила твое письмо. Спасибо! А уж я как тебя люблю, сказать трудно. Устала ждучи. (Не знаю, правильно ли выражевываюсь таким словом).

Под утро произошло во мне прекрасное волнение и я поняла, что сейчас напишу стихи.

Вот они:

О, Саня дорогой! Письмо твое меня задело, за тело. Люблю тебя жарчей еще чем раньше, барашек. Приди скорей, скорей приди в свой дом на Охту, я сохну. А не придешь, а не придешь — подохну. Ведь без тебя любое воскресенье, как потрясенье. Прогулки же с Борис Борисычем — мученье. О, отзовись на этот стих печальный. И возвратись ко мне, многострадальной!

Пожалуй, это самое лучшее из того, что я когда-либо писала. А как ты считаешь?

Твоя

Мотя

Письмо третье

Мальчик!

Ну и здорово же ты залежался!

А на улице оттепель началась, вот-вот весной пахнет, а тебя все нет и нет.

Поздравляю с благополучной операцией. Ольга Алексеевна только и рассказывает всем по телефону, как тебе, умнице, гланды вырезали, и как ты шел в операционную без всякого поводка: спокойно, говорит, шел, не сопротивлялся.

Да, дорогой мой, так и должны вести себя настоящие мужчины. А ты, Санечка, настоящий.

Иногда думаю, неужели я тебя раньше недооценивала? Неужели не замечала, какой мой Санечка великий человек?

А почему?

Да видно сама я не была такой умной, как сейчас.

Дома у нас чрезвычайно важные события.

Ольгу Алексеевну повысили в должности: она заведующая отделением, целой группой врачей командует.

Теперь к ней за советом приходят не только больные, но и медики. Борис Борисыч по этому поводу помалкивает, но иногда слегка ворчит.

— Что, Мотька, мы с тобой выиграли от этого повышения? Раньше хоть один участок был, а теперь — пять. И она за все пять, как за свой болеет. Нет, Мотька, самое худое иметь жену — доктора.

Сам же Борис Борисыч тоже переменился, стал серьезнее, больше дома сидит.

— Вы, — сказали ему на телевидении, — может и очень талантливы, даже, может, очень-очень талантливы, но жизни вы, Борис Борисыч не знаете. Вы от народа оторвались, сидите дома и пишете, а вам нужно к людям идти, с народом жить.

И знаешь, Саня, отец твой, Борис Борисыч, на этот раз не обиделся, а все выслушал с серьезным лицом и пришел к нам с Ольгой Алексеевной советоваться, как быть дальше?

— Боря! — сказала Ольга Алексеевна, — а, может, и правда это? Может, ты действительно оторвался? Может тебе действительно нужно с людьми пожить? Вспомни, Боря, — сказала она, — как замечательно ты начинал, какие надежды на тебя возлагали, как о твоих первых пьесах и рассказах много говорили! Какой у тебя чистый голос был на заре нашей юности, когда я тебя полюбила. Ну, просто соловей пел… А теперь? Куда все ушло? Нет, Боря, я не хочу ничего советовать. Подумай и сделай выводы сам.

Тогда Борис Борисыч, встал, заперся в кабинете, и долго-долго оттуда не выходил.

Что он там придумал, сказать невозможно, но вышел Борис Борисыч из кабинета другим, помолодевшим вроде, и куда-то исчез на весь день.

Обнимаю тебя, моя сахарная косточка.

Твоя Мотя.

Письмо четвертое

Замечательный мой, Санечка!

Пишу, а лапа от радости подкашивается: да неужели скоро тебя отпустят!? Неужели мы опять заживем как раньше?

Понимаешь, дружочек мой, приходят сегодня Ольга Алексеевна и Борис Борисыч из больницы какие-то не такие.

— Мотька, — говорят они между делом. — Ему, нашему Санечке, лучше. Он, наш дорогой и ненаглядный Санечка, уже встал с кровати к может подходить к окну. Теперь, Мотька, дело пойдет на лад.

Ну тут я уж не могла спокойно сидеть. Начала носиться по комнате — дым коромыслом! Перевернула подушки на диване, вскочила на стул, со стула на стол, со стола в кресло перепрыгнула, а потом настоящую карусель устроила, свой хвост ловила.

Что я тогда чувствовала и сказать трудно, поэтому предлагаю тебе свои новые стихи.

Сане Дырочкину, выздоравливающему. Прекрасный товарищ, Саня дорогой, возвращайся скорее из больницы домой. Верная Мотя ждет тебя, Дырочкин, даже скучает, даже худеет, чего тебе не желает. А вот еще одно стихотворение. Всем — всем — всем Граждане, больные! К вам я обращаюсь. Хоть мы не знакомы, но общались. Если мое мнение вам не безразлично, то без промедления бегите из больницы. Дома кормят вкусно, бывает даже кости, а там одна диета с утра и до обеда. Товарищу Профессору привет! Врачам и медсестрам привет! Живите сто тысяч лет!

Ну как? Не знаю понравятся ли стихи тебе, но мне они очень нравятся. Мне, если честно, вообще все нравится, что я сама делаю.

А в нашем, кстати, доме события еще более потрясающие, чем раньше. Может, тебе Ольга Алексеевна рассказывала.

БОРИС БОРИСЫЧ УЖЕ ДВА РАЗА ХОДИЛ НА РАБОТУ

И знаешь, кем он теперь работает?

Фельдшером! Помощником врача на неотложной помощи. Когда дома Борис Борисыч халат надел я даже от удивления пасть открыла. Но он мне все-все объяснил.

— Я, — сказал он, — Мотька, давным-давно именно на этой работе с Ольгой Алексеевной познакомился. Она тогда студенткой была, а я тоже был молодым и большую пользу приносил людям. И Ольга Алексеевна меня выбрала к полюбила. И вот, Мотька, теперь я опять иду на работу. Буду сидеть у телефона и принимать от больных вызовы. Дело это очень сложное. Тут прекрасный слух требуется, чтобы точно по голосу различить к кому посылать врача в первую очередь, а кому во вторую. Кому, Мотька, доверять полностью, а кому не доверять. Бывают, Мотька, и симулянты.

И я ему, Саня, ничего не ответила, а забралась под диван и долго-долго улыбалась. Теперь-то мы можем быть спокойны с тобой за Бориса Борисыча.

Обнимаю и жду тебя каждую секунду,

верная Мотя.

 

Эпилог

Товарищи! Граждане!! Люди!!!

Оглянитесь!

Весна!!!

Да нет, не так спокойно оглянитесь, а быстро! Покрутите головой! Наберите воздуха и вздохните!

И вы все поймете!!

Какие запахи вас окружают! Какие прелестные запахи!

Принюхайтесь к тротуару! К любому уголку, у которого вы остановились, и вам все станет ясно.

Но даже в том случае, если вам не станет ясно, то вас ударит, шибанет, шарахнет такое! Такое, что и сказать трудно! Это как пение ранней птицы, как лай молодого скайтерьера, красивого и умного, как я сама.

Вот уже сколько дней я выхожу на прогулку с Саней, моим ненаглядным Санечкой Дырочкиным. И нам хорошо, потому что мы опять вместе, и потому что — весна!

От счастья я ничего не могу понять.

Я бегаю по газонам, хватаю ртом воздух и слушаю, как все звенит.

Трынь…

Трынь!..

Трынь!!..

Это капли. Они падают со всех крыш и деревьев, и просто с неба.

Трынь!

Трынь!!

Это солнце. Огромный яркий огненный круг появляется на небе, и все люди начинают идти быстрее и улыбаться.

И трамваи идут быстрее.

И машины — быстрее.

Ах, если бы не поводок, то я бы вырвалась вперед, я бы приветствовала всех лаем, потому что — весна!

Саня тоже счастлив. Правда, у него мало свободного времени. Он болел и теперь к нам домой приходят его одноклассники и они вместе учат уроки и хвалят моего Дырочкина.

Я им не мешаю. И только, когда они начинают одеваться, я приветствую их лаем, потому что — весна!

Да, я не сомневаюсь в нем, моем Сане.

Я уверена, что он не только догонит класс, но может и перегнать всех. Позади были испытания и потяжелее.

И вот теперь мы бежим по нашей Охте, и люди останавливаются, чтобы дать нам дорогу.

Я люблю людей!

Люблю и детей и взрослых!

Мне хорошо с ними, но и им хорошо со мной.

Я их друг, а они мои друзья.

И поэтому, когда из нашего дома выходит на прогулку детский сад — я приветствую их лаем.

Я хорошо знаю их песню.

Они поют:

Пусть всегда будет солнце! Пусть всегда будет мама! Пусть всегда буду я!

Мне очень нравятся эти стихи.

Но однажды на прогулке я сама слышала, как мой Саня, мой любимый героический Санечка Дырочкин, подхватил эту песню.

Он хорошо пел.

Ах, как он тогда хорошо пел эту песню! И даже сочинял к ней сразу новые слова.

Он перечислил все нашу семью.

И Ольгу Алексеевну!

И Бориса Борисыча, а в конце он слегка улыбнулся, скосил глаза в мою сторону, и очень громко, так что весь детский сад остановился во дворе и повернул к нам головы, спел:

— Пусть всегда будет Мотя!!

— Да, — мысленно согласилась я. — Пусть всегда будем МЫ.

1975

 

Саня Дырочкин (при участии школьника Саши Ласкина). Стихи

* * *

Я — муравьиная королева И глава своего муравейника… Я видела, знайте это, видела, как вы давили моих приближенных! Я — муравьиная королева, глава банкиров, купцов муравьиных… Знайте, я видела, как вы сажали в банку моих подчиненных! И они подпрыгивали, делали в воздухе сальто, И умирали… Я крошка по сравнению с вами — муравьи другой породы. Вы, кажется, себя назвали «человеки» или что-то в этом роде. Мне трудно говорить… Я умираю. …Должны когда-нибудь животные восстать!

Очередь за счастьем

Люди в заснеженных куртках В очереди за счастьем стояли. Стояли долго, но смирно, стояли днями, часами. Стояли, чтоб получить пакетик, в котором стекло и пряник. Посмотришь в стекло — увидишь радость.

* * *

Листья, как индейцы, живут в лесу. На головах носят перья — острые зарубинки. У них есть копья — наточенные иголки. Листья, как индейцы, живут в лесу.

Дни

Шел день… второй… четвертый… пятый… Понедельник, как маленький ребенок прыгал на одной ноге. Суббота — седой старик играл на шарманке, чтоб ночью, в воскресенье, умереть, а утром вновь воскреснуть… А дни — это семь искр, которые поодиночке, через двадцать четыре часа, гаснут.

Ночь в Ленинграде

Луна на ниточке подвешена, но ниточка луну не выдержала и оборвалась, и луна свалилась на асфальт, асфальт вечернего Ленинграда. И звезды достали губами до кончика луны, и стали дуть. Теперь луна — пастуший рог.

* * *

Малая, малая панда, с маленькими раскосыми глазами и ушами белыми, как снег. Я тебя увидел вместе, вместе с шотландским пони, на страницах журнала. Не сердись на меня, Панда. Не такой уж плохой я, как кажется Варану с острова Комода, как кажется Морскому Слону. Скажи хоть слово, Панда! А если скажешь что-нибудь, то говори со мною «на ты».

Стихотворение

Гранит у набережной Невы. Никто бы не подумал, что в граните (не помню я с какого года) лежит стихотворение. Оно кричит и молит, и просит выпустить оттуда, оттуда, из серого гранита.

Дождь в Ленинграде

Дождь идет. Завернуты в черные плащи, в шляпах с широкими полями, с зонтиками, как со щитами, как бандиты проходят люди. И памятник Пушкину во мгле, словно провалился под землю. И горят фонари, не давая света. Хоть бы кончился дождь! И прошли эти грустные люди!

Львы

Перед дворцом Елагина львы высунули языки. Вы скажете: львы сделаны из бронзы, А я вам отвечу — нет. Посмотрите, под слоем бронзы сидит настоящий лев. Язык у него высунут, в глазах ненависть страшная, мог бы — сейчас же бросился, но бронза ему мешает. … И в рот ему кидают спички, и он к такой еде уже привык.

* * *

Ко мне в окно заглянула старушка, изогнулась, как цифра четыре. Она нема, как рыба в океане, и она позабыта всеми, и ее зовут так просто: Водосточная Труба.

* * *

Я иду и убиваю время, За секунду делаю одно убийство, За секунду убиваю время…

* * *

Без судей, без площадок, черточками размалеванных, без сигнальных пистолетов, бегут, не оборачиваясь, две собаки по собачьему государству. Рекордсмены собачьего бега! Чемпионы-легкоатлеты! …А имени у них нет. Не дают бездомным собакам имена.

Медный всадник

Скипетр в руках, Ноги в стременах: За уздцы держась, Чтобы не упасть. Быстрее скачи! Только вперед! Поворачивай. Поворот. ……………… И крикнул он. И вдруг застыл. Застыли ноги в стременах. Слова застыли на губах. Застыл и скипетр в руках.

* * *

На остриженном кустике две вороны сидели, отвернувшись. (По секрету: они в ссоре.) И остриженный кустик, ни в чем не виновный стал тоже грустен, под грузом насупившихся, под грузом нахохлившихся… … А внизу ходила кошка и смотрела на ворон, как на чудо. Что, ворон поссорившихся не видела?

Смерть чайки

1. Чайка — Я — чайка! Спасите меня, люди! Я — дочь морей! Я падаю: 2. Воспитатель Посмотрите, дети! Не кричать, тихо: Тоже мне подняли: Ох, голова: Совсем замучили: Итак, дети, берите карандаши, рисуйте чайку: 3. Чайка — Я — чайка! Спасите меня, люди! Я — дочь морей! Я падаю на камни: 4. Наблюдатель Бушевал ветер. На лету ломал деревья. Дул и дул: Хотел устроить круговорот. ……………… И море, как суфлер, Повторяло его движения. Только деревьев не ломало — не было деревьев под боком. 5. Чайка — Я — чайка! Спасите меня, люди! Я — дочь морей! Я падаю: 5. Ветер Я — ветер! Я сын урагана! И если люди трепещут предо мной, когда я стекла выбиваю ногой, то быть тебе мертвой — чайка! 6. Чайка — Я — чайка! Спасите меня, люди! Я — дочь морей! Я падаю на камни: 6. Я. Падала чайка… Упала. И голову положив под крыло, Вдруг стала похожа — мне так показалось — на разлитое молоко. А рядом, разбиваясь о камни, как сумасшедшее мечется море, и, замирая, слушает, дышит ли чайка.

* * *

Павловск, Павловск, грустные парочки… Желтой ржавчиной выцвел весь. Павлиньими хвостами листья падают в парке…

* * *

Кузнечики, кузнечики в зеленых фраках, на пишущих машинках, пишут диссертации. ……………… Сверчки считают деньги на счетмашинках, ведь работа их — бухгалтерия. ……………… Муравьи в бегах, все бегают… Они и доменщики, они и начальники. Муравьи работают в три смены. Всё бегают, все в бегах…

* * *

Строгановский покрасили в красное, Почему не в синее? зеленое? белое? Опасно? Яркое! Яркое! Весь Невский разукрасили, как карты! Я бегу от этого каскада красок на Литейный проспект, ещё не покрашенный.

* * *

Осторожно, тихо-тихо облака плывут над Тихвином: Кем-то изгнанные, грустные проплывают небо тусклое, точно рыбьи стада, неизвестно куда. Осторожно, тихо-тихо, не мешая никому, облака плывут над Тихвином — заплывают за луну.

Осень

Падали листики вниз головой, падали листики — рисковали собой, переворачивались как спортсмены, как настоящие рекордсмены: Разлетались любопытные, удивляя глупыми попытками разобраться в сложности движения, — перелетах, взлетах и кружении.

* * *

Я принимаю сводки и впитываю их в себя. Я радиоприемник и телебашня я. Каждое дерево, каждая ветка передает сводку по большому секрету. И я впитываю ее в себя. Неискренний голос цветов, хохот трусливых ворон, тысячи пустых слов, даже чужой сон — всё принимаю я. Такой у меня дар. Я — как радар.

* * *

Шла замученная, шла усталая, шла по улицам лошадь старая. Прямо вперед, не разбирая дорог, шла куда прикажут, не выполнишь — накажут… Все — вперед… Вся жизнь так. «Лошадь идет!», — дети кричат. Что им за дело о чем она думает. Главное — лошадь! ……………… И лошадь идет.

* * *

Ходят гордые собаки сегодня, сами себе хозяева. Ничего, что они голодные. Ничего, что они озябли. Ходят толпами орды собачьи и собачатся между собой. — Вот бы вывести хозяев в садик!.. — Хорошо бы пойти домой!..

* * *

Много-много. Сотни-тысячи… Листья, листочки, листики, листья-монетки, листья-монетки со страхом ждут порыва ветра. Все трепещет при каждом паденье листа: «Вдруг обанкротится банк куста!»

* * *

Люди, люди… Дождь на улице… Простудились статуи, промокли от слякоти. Воет ветер. Сижу сжавшись — как будто меня съедает ржавчина. Дома серые, серое небо, и я, наверное, стихи пишу серые.

* * *

Поезд — испуганная сороконожка — таращит фарами во все стороны. А наверху светляки-звезды на него смотрят с удивлением, как на траву сорную. Поезд несется: А тень от фар течет: …Я еду зайцем.

Весна

Я бегу по Невскому от весны с повесткою. Голова все кружится… Я бегу по улице, Наступают сумерки, Жду чего-то с ужасом. А жонглер — тарелками, Машут часы стрелками. Солнце и ливень, молний извилины… Люди, люди, люди вот-вот Невский запрудят. Дома тают. Машины летают. Друг на друга налетают. Весна! Хаос! Я шатаюсь.

* * *

Я в окошко смотрю: о, как сыро! Дождик по соснам колотит сызнова. Все было. Машина несется по этой сырости, посыльная. Все было… Вьет решетку паук для людей, чтоб не вылезли. Все было. Всего не было!

* * *

Я в тумане, как в стакане из граненого стекла, а фонари — пузырьками — рассматривают меня. Ящики опилок посреди — положили сахар и ушли. А я стою в тумане, как чайная ложка в воде.

Кижи

Как изобрели пену? Пену изобрели так: тысячи человек дули, дули в тысячи трубок, или тысячи человек мыли, мыли грязные руки, или тысячи варягов плыли, били воду веслами, и сами удивились, когда увидели пену, всю кружевную, как церковь, которую после создали на острове, в Кижах. …Так изобрели пену.

Из Кижей

Теплоход в озноб бросает, когда мотор включает штурман. Все тарахтит, как бочка на телеге — очень противно и очень шумно… Там остались купола и церкви, Фотоаппараты, щелкающие языками, и туристы, проверяющие крепость стенок, и состав того или иного камня. И дядька, удящий рыбу… Он не знает, что если есть тут живность — то это только золотая рыбка.

* * *

На полу конфетти разноцветный, как люди на конгрессе стран и народов… Как видно случилась драка, и были убитые, а некоторых вынесли на снег, но один от страха залез на мою ногу, и висел на ней, пока я не пришел домой.

Два стихотворения Моте

1. Я лежу на той из полян, где сквозь сорную траву и бурьян торчит башки моей собаки черный телефон. Над этим всем — луна плевком, таким противным и безбожным, а рядом Мотька со своим хвостом, сверлящим воздух, словно штопором… А я — лежу, я — мальчик Мотеле, я думаю о всем и ни о чем. 2. Мотька выглядит черным вороном, если издали посмотреть… Мы тут ходим боком, боком, не дай бог задеть. Бежит, язык мотается — вперед, назад, и уши в разных положениях стоят. Как фетровая шляпа, что не носят, и что давно на чердаке забросили, качается на шее, как на гвоздике, сердитый кубик с черным носиком.

* * *

Как старый абажур в окне за облаком повисло солнце. В доме наверное спали, Не было света в других окнах. А рядом висела луна — табличка с номером дома. ……………… Может тут и живут Маргарита и Мастер?

* * *

Прямо на машинку стихи печатаю. Как на рояле — мое настроение. Пережевываю словно мяту, небо, солнце, водяную пену. Могу без смысла строчки резать, составлять — как будто кубики. Могу — что хочешь вставить между: хочешь — жирафу, хочешь — пуделя. Вытаскиваю, словно из кармана, не разбирая, слов-соринки: паровоз, ботинки, флейту… Что хочу, то и выбираю. Я — несовершеннолетний.

1966–1969

Публикация Александра Ласкина

Содержание