О Санечкиных уроках я уже немного рассказывала и все же чуть-чуть дополню.
Дело в том, что иногда эти занятия у него так затягиваются, что уже сил моих нет терпеть, приходится напомнить, что я тоже существую и что по отношению ко мне у него есть долг и обязанности.
И вот, в момент такого моего возмущения, я выбираюсь из-под дивана и начинаю стучать лапами в дверь или даже скулю.
— Благодари собаку, — скажет Ольга Алексеевна, — Не она бы, не видеть тебе улицы.
И уйдет.
В такие моменты Санечка одевается как пожарник, сама его не узнаю. Быстро, ловко, видно ему хочется скорее из квартиры уйти.
Не успею оглянуться, а мы уже в лифте.
— Ну, Мотька, — скажет со вздохом, — спасибо, выручила.
А гулять с ним — одно удовольствие. Он, как правило, на одном месте стоит, мерзнет, а я ношусь.
Вот и теперь! Выскочила из лифта — и в снег! Бегу, лаю — вызываю приятелей.
А погода во дворе — блеск! В глазах рябит — так чисто. На пустыре ребята в хоккей гоняют. Я к ним.
Не сразу, конечно, но в игру приняли. Ну и погоняла же я их.
Клюшки у меня нет, но ноги слушаются. Хватила шайбу зубами — и деру.
Они кричат:
— Окружай! Блокируй Мотьку! С флангов забегай!
А я напролом, молча.
У одного между ног прошмыгнула, другого обвела, рванула во весь опор через сугробы.
Всю игру один папаша испортил. Выскочил из парадной и как закричит:
— Пса, пса держите! С цепи сорвался! Он же детей перекусает!
У меня даже настроение испортилось. Есть же еще психи. Собаку увидят — и в панику. С чего это собака будет детей кусать, если ребенок ей друг.
Плюнула я на него шайбой, и к Санечке.
Впрочем, на Санечку в таких случаях надежд никаких. Он даже не слышал, как меня оскорбляли, как издевались над моими лучшими чувствами. Встал, инвалид, на крыльце, привалился спиной к косяку, втянул шею в воротник, чтобы, не дай бог, не закоченеть совсем, и сам книжечку читает. Побледнел от ужаса — что-то там страшное написано, губами шевелит. Это, понимаете ли, культурный отдых.
Посидела я около него, поскулила на всякий случай, — он даже головы не поднял, — и побежала дальше.
Пока у меня занятия не было — я с прохожими здоровалась. Во дворе почти все знакомые. Вышел из какой-нибудь парадной человек, догонишь его, хвостом повертишь, поздороваешься. А он тебе улыбнется благодарно, каждому приятно такое внимание.
И вот поносилась я несколько минут по двору и вдруг заметила ту лифтершу, которая вчера к нам приходила за Ольгой Алексеевной.
Вернее, вначале я ее ноги увидела. Я всегда вначале ноги замечаю, по ним характер человека отгадываю. И вот, смотрю, идут на меня сапоги, стучат по тротуару — раз-два, будто солдат какой.
Подняла голову и обрадовалась, бросилась к ней.
А тетка как-то странно и непонятно себя повела.
— Брысь, — кричит, — Мотя!
Будто котом меня считает, или это специальное оскорбление.
— Где, — кричит, — тут хозяева? Кто — орет — тут правила нарушил, собаку без намордника выпустил?
А сама одну ногу поднимает и, главное, в пасть мне перчатки сует.
Сначала я подумала: зачем мне перчатки? На лапы их не наденешь, хвост у меня не мерзнет. Поэтому я отскакивала, не брала. Отбегу, а она опять будто бы меня зовет, перчаткой машет. Ладно, думаю, перчатка не бог весть какая еда, не сосиска, но попробовать, раз дают — можно. Взяла осторожно ее зубами — и в сторону. (Это у меня такая привычка, не есть при всех).
Что тут началось! Крик, визг! Тетка прямо зашлась от восторга.
— Мотька, — кричит, а сама даже трясется, — мою перчатку ест! Глядите, товарищи, будьте при этом свидетелями!
Санечка, что и требовалось ожидать, ничегошеньки не понял. Бросился за мной, отнимать, но я его слегка зубами прихватила, чтобы он не в свое дело не лез, отбежала еще и жую спокойно.
Чего тут с теткой происходить только не начало! Не кричит, а хрипит и лает уже.
А перчатка намокла немного, потоньше, да поменьше сделалась — можно и проглотить. С первой попытки, конечно, у меня бы не вышло. Но я запихала ее в пасть поглубже, понеслась по двору. На секунду встала она у меня в горле — весь свет погас — и вдруг прошла. Я даже на задние лапы осела, так сразу легче сделалось.
А тетка Санечке другую перчатку сует, чтобы он теперь съел. Но Санечка не стал, где ему. И правильно, кстати, сделал: мне уже и от первой перчатки худо. Жжет. Режет в животе. Огнем палит.
Принялась я хватать снег — такая жажда! — а не помогает.
И тут подошел Саня, присел, потрепал меня по шерсти и отчего-то грустно так и убедительно сказал:
— Пропали мы, Мотька. Ну и влетит нам теперь за эту перчатку.
Вечером мы с Санечкой остались дома вдвоем. У Ольги Алексеевны оказался поздний прием больных, а у Бориса Борисыча тоже неотложное дело. Саня, когда Ольга Алексеевна уходила, молчал, хотя, я видела, он очень чем-то встревожен. Но вот, когда Борис Борисыч надел шапку и начал вертеться около зеркала, и то ее, шапку, на затылок сдвигать, то, наоборот, ко лбу двигать, тут Саня взмолился.
— Не уходи, — говорит, — папа, я, — говорит, — боюсь один оставаться дома. У меня какое-то есть предчувствие…
— Нет, мой мальчик, — отвечает ему Борис Борисыч, — ты явно чего-то не того, какие же могут быть у тебя предчувствия? У меня, — говорит, — мальчик, деловая встреча, — и опять двигает шапкой, но теперь набекрень.
После этого он направляется к двери и громко ее захлопывает.
Помню, я еще внезапно подумала: что это Санечка такой стал пугливый?
А Саня сел на корточки, притянул мою голову к себе и объяснил.
— Понимаешь, Мотька, боюсь, что лифтерша без них придет и станет драться. Если она из-за лампочки грозилась оторвать мне голову, то из-за перчатки что может сделать!..
И он пошел в свою комнату, писать последние письма маме и папе, а мне, как он вспомнил о перчатке, сделалось еще невыносимее внутри.
Я залезла под кровать и решила писать стихи, это у меня чисто нервное. Это со мной бывает, как известно из предыдущих глав.
Конец такой (еще не отшлифовано):
Конечно, это только набросок, и я бы его доделала, но тут в дверь позвонили.
Санечка сразу же вскочил, бледный, испуганный, бросился ко мне.
— Молчи, Мотька! Это она, лифтерша! Мы не должны себя выдать!
А звонки стали чаще. И то длинных несколько, то масса коротких, всю душу искололи.
— Молчи, Мотька, молчи! — умоляет Санечка. — Нет нас дома.
И он начинает носить из всех комнат стулья, класть их друг на друга, делать баррикаду.
И он уже все двенадцать стульев взгромоздил у дверей, а сверху покидал диванные подушки, а потом подтащил тумбочку и ею все это сооружение придавил.
Пока он работал, лифтерша приутихла, ушла вроде бы. Но только мы с Саней пот со лба стерли, как раздались новые страшные удары по двери, и что-то затрещало, и я поняла — это она топором замок перерубает.
Поглядел на меня Саня грустными глазами, попрощался со мной мысленно и понесся в спальню, баррикадировать еще одну дверь. Не знаю откуда у него силы взялись. Смотрю, кровать волочит.
И тут, наконец, в замке треснуло, дверь распахнулась и такой начался грохот и стоны, что я вынуждена была спрятаться в кухне.
— Ааа! — слышу, — Бам-ба-ра-бам! Трах-та-ра-рах! Кррр!
Это оказывается вся баррикада обвалилась на лестницу и кого-то видно пришибло.
И вдруг вижу на кухне самого Бориса Борисыча. Без пиджака, рукава рубашки закатаны, ноги расставлены, в руках — топор, а в глазах — слезы.
— О, где мой сын? — спрашивает он сам себя. — Где мальчик мой любимый?
И ждет.
— Молчание! — бормочет он. — Ни всхлипа, ни дыханья… Нет, мне не пережить!
— Стоять на месте! — из спальни голос Санечки звучит. — Я вам не доверяю! Матвей, мой пес, бандита взять!!
(Я, наконец, поняла, это из пьесы Бориса Борисыча. Он нам ее недавно читал. И Саня выкрикнул, что пострашнее).
— О, сын! Ты жив?! Какое это счастье для сердца старого отца!
Протягивает руки, бросается к дверям.
(И это из пьесы. Конец второго акта. Борис Борисыч очень хорошо произнес).
— Жив, — сдавленно подтверждает Санечка и выглядывает из дверей. — Папа? — говорит он. — Значит, это ты ломал двери?
— О да, мой сын! Ты истерзал мне сердце, я вынужден к тебе был прорубаться топором! Но отчего, скажи мне, отчего, ты совершил такой поступок?
— Но я думал — это лифтерша…
И тогда Борис Борисыч печально поглядел на соседей, которые уже запрудили весь коридор, а некоторые расселись на стульях вдоль стены, и убедительно всех попросил: