Большой институтский зал был залит ярким светом множества огней.

Воспитанницы чинно сидели за колоннами, тогда как гости maman располагались посреди зала на мягких ярко-красных креслах, появлявшихся из кладовой в самые торжественные дни.

— Смотри, смотри, душка, какая нарядная дама! Платье-то у нее шелковое, — шепчет Кутлер сидящей рядом с ней Акварелидзе.

— Нашла чему удивляться, да у нас на Кавказе и в будни иначе не одеваются!

— Ах, скажите, пожалуйста, как важно! — презрительно поджала губки Кутя, чувствуя не то зависть, не то раздражение. Ей, в свою очередь, тоже хотелось задеть соседку за живое, и она с язвительной усмешкой добавила: — Это ведь у вас все князья да княгини, а у нас — простые смертные.

— Да, у нас много аристократии, — гордо подняв голову, ответила грузинка.

— Если только можно считать аристократами пастухов, — ехидно добавила Кутлер.

— Что-о? Что ты сказала? — широко раскрыв глаза от удивления, воскликнула Акварелидзе. — Какие пастухи, при чем тут пастухи?

— Ах, скажите, пожалуйста, точно она не знает, что у них на Кавказе, как у кого сто баранов, так тот уже и князь, ха-ха-ха!

— Ты лжешь! — вне себя крикнула грузинка, и краска бросилась ей в лицо.

— Тише, Акварелидзе, что с вами? Ведь вас могут услышать гости! Что они могут подумать о воспитаннице, которая кричит чуть ли не на весь зал? — в ужасе остановила ее Малеева.

— Да как же, m-lle, когда она говорит…

— Да замолчите же, — maman идет!..

В зал действительно входила maman.

Она, казалось, сияла от улыбок, которые щедро расточала направо и налево, посылая воспитанницам воздушные поцелуи.

Гости пестрой толпой окружили старушку, мужчины любезно раскланивались и шаркали, дамы мило улыбались; многие сердечно целовались с юбиляршей.

Наконец все как-то пришло в порядок.

Maman заняла место в первом ряду; по обе стороны от нее разместились самые почтенные и почетные гости, а остальная публика расселась в следующих рядах.

На эстраду чинно поднялись певчие, и после их обычного низкого поклона грянула звучная кантата под аккомпанемент одной из выпускных.

Едва замерли последние звуки, как раздались громкие аплодисменты; воспитанницы, радостно улыбаясь, отвешивали низкие поклоны.

На смену хору вышли музыкантши, и раскаты бравурной пьесы в восемь рук долго не смолкали под сводами зала.

Малявки слушали с напряженным вниманием, а их любопытные глазки внимательно разглядывали пеструю, нарядную толпу.

Концерт шел своим чередом, одни воспитанницы сменяли других, блистая своими дарованиями и при этом с величайшим трудом подавляя в себе жгучий страх, связанный с выступлением перед большой аудиторией.

…А публика и не подозревала о тех мучительных переживаниях, которые скрывались за стенами Большого зала.

— Шульман, вы ели сегодня селедку? — с тревогой спрашивает Соловушка хорошенькую выпускную, в нервном волнении бегающую из угла в угол.

— Ела, m-lle, ела, и не одну даже, а целых две.

— Господи, да говорите же шепотом, а то еще охрипнете, и надо же было вам две селедки съесть, говорила я вам, чтобы одну…

— Да ведь я думала лучше сделать.

— А вот выйдете без голоса, что тогда будет?

— Ну и осрамлюсь, и пусть, я и так не хотела петь, зачем меня заставляете? А я от страха, кажется, ни одной ноты не возьму, — и глаза Шульман выдают ее готовность расплакаться.

— Ну, только не заревите, ради Бога, — в ужасе остановила ее Соловушка, — ведь вам сейчас выходить.

— Провалюсь, точно провалюсь! Господи, как страшно…

— Нате валерьянки, — регентша сунула ей капли.

— М-lle, — обратилась к ней в эту минуту высокая, некрасивая Варя Панченко, — у меня руки совсем окоченели, пальцы прямо не разгибаются, я ни одного аккорда не могу взять!..

— Говорила я, чтобы вы их в горячей воде держали, ну что это с вами, никакого толку нет, хоть говори, хоть нет!..

— Да вода-то остыла, а холод здесь, в коридоре, ужасный, зал-то с утра проветривался, хоть волков здесь морозить, а мы без пелерин и рукавчиков…

— Так чего же вы не прикроетесь, куда же вы с такими руками выйдете? Будете играть, как муха!

— Да чем же я прикроюсь, когда и пелеринок-то нет…

— Нате, закутайтесь, — и Соловушка скинула с собственного плеча пушистое скунсовое боа и завернула в него Панченко. — Марфуша, принеси скорее горячей воды и налей в таз для барышни.

— Господи, и скоро ли конец нашей пытке? — вздыхали девочки в ожидании своей очереди.

— «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», — быстро-быстро крестится Шульман, — медамочки, помолитесь, — умоляет она подруг.

— Шульман, скорее, ваша очередь! — окликает ее Соловушка.

— Уф!.. — и Шульман неровной, не своей походкой выходит на эстраду.

В одной из силюлек, превращенной в уборную, поспешно одеваются выпускные.

Общая любимица Липочка Антарова — в образе изящной, грациозной «польки». Ей так к лицу белое с голубым атласное платье — с ментиком с белой выпушкой — и маленькая элегантная конфедератка на прелестной головке.

Липочка чувствовала себя так, словно она выросла на высоких каблучках изящных белых сапожек, звонко постукивавших по паркетному полу.

Тут же Нина Чхеидзе поспешно наряжается в свой национальный костюм, а веселая хохотушка Соня Бокова в одежде русской боярышни, подбоченясь, словно лебедь, плывет по коридору.

Не меньше других волновалась Женя Тишевская: по желанию Струковой она должна была прочесть стихи, которые малявки приготовили для maman.

В руках Тишевской дрожит большой лист с прелестным рисунком — Грибунова сдержала обещание, и второй рисунок вышел несравненно удачнее первого. Сердце девочки сильно стучит в груди, а страх, кажется, подполз к самому горлу.

Струкова не ошиблась, выбрав Женю для чтения торжественных стихов. Красота девочки невольно обращала на себя внимание, а ее нежный голосок как нельзя лучше подходил к случаю.

И вот пары ряженых направились в зал.

Томно, с восточной негой отплясала Нина Чхеидзе свой родной танец, и гром рукоплесканий понесся ей вслед.

На эстраду плавно выступил хоровод; мелькают яркие, серебром и золотом шитые сарафаны, развеваются длинные пестрые ленты и девичьи косы, как звезды светятся радостью разгоревшиеся глазки девушек.

Соня Бокова с жаром исполнила русскую — то лениво, словно нехотя, плыла она посреди круга, то лихо выносилась из хоровода, словно не касаясь пола, проносилась мимо восхищенной публики; развевались алые ленты и тихо звякали серебряные браслеты на запястьях.

— Браво! Браво, бис! — неистово рукоплескали зрители; по знаку maman Соня повторила танец.

Липочка кокетливо оправляется перед выходом. Она сознает силу своей красоты, всеобщее поклонение принимает как должное и заранее предвкушает она свой успех, который, несомненно, затмит и грацию Нины Чхеидзе и самобытную прелесть живой пляски Сони Боковой.

— Вашу руку, — обращается к Липочке учитель танцев — молодой, изящный Скавронский, тоже одетый в национальный польский костюм.

Липочка томно подает ему свою нежную ручку; из зала доносятся звуки мазурки из «Жизни за царя» .

— Пора, — шепчет Скавронский.

Липочка еще выше поднимает свою гордую головку. Ее сердце замирает от восторга, она охвачена вдохновением творчества, и танец ее полон жизни. В каждом движении руки, в повороте изящной головки, даже в надменной улыбке чувствуется непосредственность и неподражаемая грация, которые невольно заставляют зрителей с восхищением смотреть на юную красавицу.

И Липочка чувствует, что танцует она как никогда, ощущает вызванный ею восторг; это кружит ее головку, порождает гордые мечты.

Бряцают серебряные шпоры, звонко щелкают высокие каблучки, и изящная пара без устали носится в захватывающем танце.

И вдруг подворачивается ножка, непривычная к высоким каблучкам, и — трах!.. Липочка с размаху падает к ногам maman.

Громкое «Ах!» оглашает огромный зал, десятки услужливых рук спешат поднять бедную девушку.

Липочка, поднятая Скавронским, быстро вскочила на ноги, закрыла обеими ручками побледневшее от ужаса личико и бросилась к выходу.

Все с состраданием смотрели ей вслед.

— Бедное, несчастное дитя!

— Не ушиблась ли эта прелестная девушка?…

— Боже мой, как это могло случиться? — слышалось со всех сторон.

— Какой позор, какой ужас! — ахали классюхи, готовые наброситься на уничтоженную, совершенно сконфуженную девушку.

— Тишевская, выходи скорей, надо сгладить неприятное впечатление и отвлечь публику, — волновалась регентша, на ответственности которой лежало соблюдение очереди выступающих воспитанниц.

Женя смело вышла на эстраду. Блеск огней ослепил ее глаза, и было даже немного совестно смотреть на умолкшую перед ней пеструю толпу.

Голос девочки раздается в затихшем зале. Он словно переливается звонким серебром; нежный, ласкающий, помимо бесхитростных трогательных слов он уже одним своим звуком проникает в самое сердце.

Глаза maman подернулись слезой. Неверной рукой старушка принимает от Жени сюрприз седьмушек; она привлекает к себе девочку и целует ее дрожащими губами.

— Какой прелестный ребенок, — слышится кругом.

— Какой у нее ангельский голосок! И какая красотка!..

— Скажите, кто эта маленькая сирена? — наклоняется к уху maman почтенный генерал Зуев.

— Это Евгения Тишевская, — радостно улыбается княгиня, — не правда ли, прелестный ребенок?

— Из которого вырастет опасная женщина… — задумчиво произнес генерал.

— Из Тишевской? О нет!.. Это такой милый, ласковый ребенок, такая душевная простота.

— Я сказал бы, наоборот, эта девочка мне кажется загадкой. Не берусь ее разгадывать, но сдается мне, что под этой ангельской внешностью таится далеко не ангельская душа…

— Мой милый генерал, думаю, вы ошибаетесь, я хорошо знаю этого ребенка и не могу понять, на чем основывается ваше предсказание.

— На ее глазах. О, они не обманут, они действительно зеркало души…

— У нее дивные глаза.

— Зеленые, как водоросли, и загадочно холодные, как болото… Это, повторяю, это маленькая русалка!..

— Мой друг, — maman ласково потрепала своего несговорчивого собеседника по колену, вы что-то сегодня не в духе, не будем спорить. Годы покажут, что выйдет из этого ребенка и кто из нас был прав. А сейчас уже кончилось первое отделение, и я прошу вас в гостиную, где нас ждут уже с чаем.

Генерал любезно раскланялся.

Образ Жени все еще стоял перед ним; впечатление загадочности этого ребенка не рассеивалось, в бездонно глубоких глазах чудилась холодная тайна…

— Дедушка, милый, здравствуй! — вдруг услышал он знакомый голосок.

— Ганечка, ты? — и старик крепко поцеловал свою любимицу.

— Дедушка, тебе понравился наш вечер? Правда, хорошо? И как весело! Жаль только m-lle Антарову, и всем так стыдно за нее, — быстро-быстро говорила Ганя.

— Разве можно стыдиться несчастья? Ее надо пожалеть.

— Дедушка, а Женя-то моя какая была хорошенькая! Правда, она хорошо читала? И она здесь лучше всех!

— Тишевская твоя подруга? — с тревогой переспросил генерал.

— Да, дедушка, мы поклялись в дружбе до гроба.

— И ты веришь в такую возможность? — улыбнулся старик, хотя на сердце у него вдруг стало тяжело, из глубины души поднялось недоброе предчувствие. Подруга внучки теперь не нравилась ему еще больше, чем в первые минуты, и ему невольно хотелось оградить Ганю от возможной опасности.

«Эта дружба мне не нравится», — мысленно сказал он себе и тут же решил при удобном случае постараться уговорить внучку расстаться со странной девочкой. Он и не подозревал, что точно такие же мысли возникли при встрече с Женей и у отца Гани, капитана Савченко.

А Ганя торопливо шептала ему о своей верности Жене Тишевской, об их горячих чувствах и о многом другом, что проскользнуло мимо ушей озабоченного старика.

Воспитанниц повели пить чай с бисквитами и мармеладом. Ганя торопливо чмокнула дедушку и, ве село болтая с одноклассницами, направилась в сто ловую.

После чая маленьких отвели в дортуар, а старшие еще очень мило разыграли маленькую французскую пьеску. Было уже поздно; гости направились ужинать к радушной maman, а воспитанницы, усталые, но счастливые, спешили в дортуары, где долго еще не смолкали их оживленный говор и звонкий, радостный смех.

Только Липочка все никак не могла оправиться от пережитого позора. С усталой гримасой она отсылала от себя всех, кто из сочувствия пытался ее утешить. Но когда все затихло в дортуаре, она наконец дала волю слезам, облегчившим ее гордую душу.