Лабиринты

Ластовский Вацлав Устинович

РАССКАЗЫ

 

 

Злые глаза

Рассказ нервного человека

Трудно поверить, но я очень ясно помню день своего рождения и первые дни жизни моей. Врезался мне в память мой тупой слух, к которому доходили только сильные звуки какой-то скомканной беспорядочной громадой, и мое зрение, которое представляло все окружающее меня на одной плоскости. Дом, стоявший на другой стороне улицы, окно, через которое видно было его, вещи и люди, окружавшие меня, все это казалось мне, находится на одном от меня расстоянии. Много пришлось пережить дней, пока я научился различать, что близко и что далеко. Но наиболее врезалось в мозг и нервы мои то впечатление, которое я получил, первый раз открыв свои глаза на мир Божий: в хаосе множества различных форм — в серой дали заметил я, будто кружилось что-то, чего я не мог назвать, но что все мои нервы наполнила безграничным, ни с чем несравнимым страхом, и я начал жалобно плакать.

Мать моя была очень слабая, разбитая жизнью женщина. Чтобы явить меня на свет, ее слабый организм вытянул почти все свои силы, из-за этого груди ее бывали пусты, и я изнемогал, посасывая их, и в конце оба горько плакали: я с голода, а мать моя — жалеючи меня и, видимо, себя.

На седьмой день моей жизни проснулся я, как обычно, от голода и начал плакать. Мать в эти дни была еще слабее, чем прежде, и у нее в груди было ещё меньше еды. Все-таки она склонилась надо мной, и я впервые заметил ее наполненные любовью добрые глаза. Я замолчал, стало мне как-то тепло и радостно, и, видимо, приветствовал ее детской улыбкой, так-как и ее глаза смеялись мене. Мать наклонилась надо мной, чтобы взять на руки, но, видимо, не осилила поднять меня, потому что я упал на постельку. Вновь попытка поднять, и опять я ударился обо что-то твердое и начал плакать. В конце я всё же оказался на руках и жадно припал к груди, долго сосал я пустые груди, сморившись, бросал сосать, плакал и снова принимался за трудную работу. Мать осыпала меня поцелуями, и на моё личико и руки сыпались крупные, горячие слезы. В конце-концов работа моя дала результаты: я почувствовал на языке какой-то горячий поток и жадно глотал его. Правда, поток этот имел неприятный, горько-соленый вкус, который мне тек в горле, но я унимал им свой голод. Вдруг мать моя как-то вздрогнула и вместе со мной упала на пол. Хотя я не крепко ударился, но первым моим ответом был обычный громогласный плач.

Помню — я очень долго и горько плакал, но, видя, что никто не обращает на меня внимания, начал около себя оглядываться, и первое, что увидел, была кровь. Красной кровью были измазаны мои руки и личико, а также рубашка и грудь моей матери. Сама она лежала рядом со меной на земле такая белая-белая, а за ней, в пространстве, кружилась что-то страшное, виденное мною в первый день моей жизни. И опять меня объял смертельный страх, и я начал со всей силы своей кричать. Тогда это что-то, неизвестное, серое, начало приближаться ко мне. И я услышал, как в моих жилах леденела кровь и как дергалось в груди сердце. А серая масса остановилась возле меня и начала наклоняться надо мною, и тогда я увидел и запомнил на всю свою жизнь два серо-стальных плохих глаза. Не знаю, что со мной случилось бы, если-бы в этот момент не пришли люди, которые подняли, накормили и успокоили меня и положил в постель мою мать.

После этого я всегда начинал изо всех сил кричать, когда вспоминались мне эти два глаз. Иногда, бывало, проснусь я среди ночи, и мне вспомнятся те злые глаза, и я со страхом начинаю метаться по постели, как в беспамятстве. Мать зажжёт свет, встанут все в доме, а я кричу и не даюсь взять на руки, потому что мне страшно, страшно. И только обессиливши от плача, я засыпал и забывал о мучившим меня страхе.

Когда подрос и начал понимать смысл рассказанных мне сказок, то всех страшных сказочных лиц: и Ягу Бабу с костяной ногой, и чародеев, обращенных в оборотней, и семиглавого змея я всегда представлял себе с теми серыми страшными глазами и, ложась спать, прятал голову под подушку.

Когда я вырос, то также боялся тех страшных глаз. Мне казалось всегда, что я их где-то должен встретить, и тогда в жизни моей наступит какой-то крутой и страшный поворот. На людных собраниях, на балах и в толпе на улице я заглядывал всем в глаза и с трепетом в душе ожидал, что — вот-вот — увижу их и встану на краю какой-то пропасти, на пороге чего-то страшного, неизвестного. Тоже самое творилось со мной, когда я пересматривал галереи икон и иллюстрированные книжки. Я набирал из разных библиотек целые груды и, переворачивая, с затаённым в душе страхом искал те глаза, но тщетно.

Раз, проходя толкучим рынком, я увидел на дверях одной лихой лавки небольшой, рисованный на полотне портрет молодой женщины. Одета она была в голубой атласный халат и опоясана толстым шелковым шнуром с голубыми кистями. За шнурком, с левой стороны, была заткнут красного цвета гвоздика. Я всегда считал национальным белорусским цветком красные гвоздики и ради этого купил портрет. Когда, придя домой, я повесил на стене портрет и вгляделся в лицо незнакомой красавицы, то замер от страха: с румяного молодого личика, окруженного характерными локонами времен Наполеона I, на меня смотрела пара злых серых глаз. Тех самых серых глаз, которые я искал и боялся.

И я сорвал со стены портрет, облили бензином и, подпалив, бросил в печь.

Было тогда восемь часов вечера.

А на следующее утро, в 11 часов, мне подали телеграмму, что мать моя вчера в 8-м часу отдала Богу душу свою.

Женившись, я подзабыл понемногу преследовавшие меня злые глаза, так как чаще заглядывал в глаза своей любимой жены. На третий год совместной жизни Бог наградил нас сыном, и мы лучшие дни нашей жизни проводили около его колыбельки. Было ему уже 8 месяцев, когда заболел он брюшным тифом. Мы с женой с затаённым дыханием в груди по очереди сидели день и ночь над колыбелью, вглядываясь, как он боролся со смертью. В критическую ночь кризиса болезни я сидел возле колыбели. Бессонные ночи, натянутые долгое время нервы вместе сложились в то, что я задремал, сидя. Разбудили меня какой-то льдисто-студеный сквозняк и шорох. Я открыл глаза и увидел, как от колыбели моего ребенка отходит какая-то одетая в черное, стройная, высокая женщина. Дойдя до двери, она обернулась через плечо на меня, и я узнал ее. Это была та самая молодая особа из сожженного мною портрета. Я вскочил на мягкие ноги и бросился к двери, а затем в темную комнату, куда она пошла, но нигде никого не нашел. Вернулся я обратно и, ведомый дурным предчувствием, бросился к коляске, но ребенок в ней спал крепким сном, после долгих дней, первый раз, спокойно отдыхающий.

На следующий день кризис болезни прошел, и ребенок быстро пошло на поправку.

Отныне каждую мою неудачу, каждое мое несчастье предвещал сон, в котором я в той или иной комбинации видел эти злые глаза и, что поразительнее, на другой день, как правило, я видел в своих собственных глазах характерный злой блеск, и страшно становилось мне себя самого. Но хуже всего та уверенность, что рано или поздно я должен встретить в своей жизни живого человека с такими глазами и что мне нужно будет с ним вместе жить. Даже больше: я уже знаю этого человека, встречался и говорю с ним, но боюсь взглянуть в его глаза. Я еще не видел их и пока не видел их — он не имеет надо мной силу, но с того момента, когда я гляну ему в глаза, — я пропал.

Я несколько лет убегал от него в далекие города, и всегда он вслед за мной оказывался там же, находил и сердечно приветствовал меня, пока я в конце не потерял надежды избавиться от нее.

Не верьте мне. Я лгу вам, говоря: «он», «его», так как подлый страх не позволяет сказать мне, что это «она», она, та со сожженного мной портрета. Каждый вечер она сидит при мне с красной гвоздикой в руках и говорит мне о своей любви, и в голосе ее слышно слезы. Она плачет, что я не замечаю ее, и называет меня ласковыми именами, а я дрожу от страха, прячу глаза, и передо мной живым видением стоит день моего рождения: и вижу кровь на груди своей матери и кровь в горле своем и, грубо отпихивая ее от себя, убегаю, зная, что она опять придет и будет называть меня ласковыми именами, будет укоряться передо мной и плакать!..

Боже, пошли мне силу и силу!

 

Каменный гроб

Недалеко от Дисны, с правой стороны тракта, что идет от Дисны на Германовичи, проезжая, увидишь крутую горку, заросшую лесом. Горка это окружена топким маленьким болотцем, а на верху ее, на самом макушке, лежит громадный каменный гроб. Зачем, кто и на какую память положил там этот, гроб, история не знает, но народные сказания передают из поколения в поколение следующую повесть.

Когда-то-то давным-давно на горке стояли великолепные чертоги богатых бояр Немировых. Чертоги были окружены дубовым частоколом и опоясаны кругом водой. Славилась между врагов недоступное немировское гнездо, а еще больше их родовая военная слава непримиримых воинов, прославившихся неисчислимыми победами на полях сражений. В оружейной горнице немировских в здешних хоромах на почетном месте висел кованный, покрытый чистым золотом щит и двуручных обоюдоострый меч славного Грымона-Немиры, участника Олеговога похода на греков. В княжеском совете, в Полоцком замке, старший рода Немирова заседал одесную князя, на первом месте. Такой-то был род Немиров.

Да только нынешний потомок, угрюмый Бутрим, унизил славу рода своего. Не победами в сражениях с врагами умножал он свое богатство, а разбоями и обидой подневольного люда. Глубокие подвалы наполнены были людьми, закованными в дыбы, которых собственными руками любил пытать Бутрим. Проходя мимо немировского двора, часто слышали люди стоны и плач, а временами волны окружающего чертоги озерца выбрасывали на берег куски человеческого тела, да не раз девичьего.

Трудно жилось в угрюмых немировских чертогах Бутрымовой жене, прекрасной пани Мары, и она поверенным дум своих и печалей сделала молодого боярича Ставра Ромашкова. Однажды в майскую ночь прекрасную паню Мару особенно острая жалость разобрала на свою несчастную долю, и она, в садике стоя, наклонившись на плечо боярича Ставра, горько заплакала. В этот момент в садик вошел боярин Бутрим. Грозно он бросил взгляд на жену и на молодого боярича. Молча остановился, хлопнул в ладоши и стрельцам своим, когда они на клич его явились, — сказал угрюмо боярин:

— Нынче у нас здесь будет громкий банкет. Распалите смолистые лучины, ставьте столы тисовые, налейте меда и вин заморских полные ведра и позовите скрипача моего.

Мигом слуги поставила столы, а возле столов дубовые скамьи, обитые медвежьими шкурами, а для боярина и боярыни поставили два глубокие, у греков прадедами добытые, обитые золотом кресла. Смолистые лучины ярко освещали сад. Скрипач со скрипкой стоял наготове. Боярин подошел к скрипачу, взял из рук его скрипку, коснулся рукой струны и сорвал, тронул другую — и сорвал. И так до последней.

— Плохие у тебя, молодец, струны! — сказал боярин. — А я хочу нынче музыку полною, громкою! Эй, мои верные стрельцы-соратники, Станько, Гойнич и Резан, возьмите вот этого соседа моего, Рамашковича, за белые плечи и сделайте к банкету струн! А ты, красна пани, жена моя садись рядом со мной в золотое кресло и, пока слуги мои смотают материал на струны, на ту вон белу яблоньку, будешь пить со мной, справляя тризну по гладкому бояричу.

Страшные даже в Бутрымовой дружине Станько, Гойнич и Резан, сверкнув залитыми кровью глазами, принялись за кровавое дело: повалили боярича на землю, вспороли живот и после, водя вокруг яблони — той самой яблони, под которой полчаса назад он стоял с прекрасной паняй Марой, — наматывали на пень струны.

Не прошло и часа, как струны были промыты, скручены, просушены на огне и натянут на скрипку. Музыка заиграл веселую застольную песню, но ни песни той, ни голоса скрипки не слышала прекрасная пани Мара. Бледная, она спокойно спала в кресле сном вечным, сердце ее не выдержало мужнего банкетного угощения и разорвалась. Только боярин до восхода солнца с дружиной продолжал тризну над молодыми покойниками, слушая плач скрипки и заливая совесть вином.

Много таких и тому подобных дел имел на совести боярин Бутрим и не унимался в лиходействе своём.

Тем временем проходили годы за годами, а с ними наступила одинокая, угрюмая старость. И раз за разом всё чаще к боярину стали приходить воспоминания, а вместе с ними покаяние и боязнь суда Божия. В такие моменты боярин Бутрим или доставал с полки, дедовской рукой, на пергаменте, глаголицкими буквами писанный псалтырь и читал его, проливая слезы и отбивая поклоны, или убегал из дома и шел на святые места, ища себе отпущения грехов при исповеди, или хотя бы наказания. Да только ни один духовник, выслушав кровавые события жизни его, не решался дать ему отпущение грехов. И много воды пронесла Двина мимо песчаной боровой пустыни, в которой жил святой старец Ахрем, пока попал туда наш боярин.

Старец Ахрем, выслушав исповедь боярина, дал ему такую совет:

— Велики грехи твои, раб Божий, но милость Божия большое и мудры помышления Его. Возьми все свое состояние, — наставлял отшельник, — построй храм Богу. Пусть от всего имущества, твоего останется тебе всего столько денег, сколько надобно, чтобы сделать сосновый гроб. И за тот остаток сделай себе гроб. А когда будут освещать твою святыню, поставь свой гроб за алтарем и ляг в него. И лежи в гробу до конца обряда святого, мессы Божией. Может, Бог пошлет тебе прощение свое, пошлет тебе спасение.

И вот стал распродавать боярин Бутрим имущество своё, и сокровища свои. За неисчислимое богатство начал строить храм Богу. Построил и украсил богато за все сокровища свои, а за последние медяки сделал себе сосновый гроб.

В день рукоположения святыни лег боярин в гроб за алтарем и молился Богу. Началась святая служба. Сквозь мысли боярина стали протекать живыми образами все его кровавые и слезные дела. И стали проходить пред ним обиженные им люди. И каждый становился перед ним и горько бросал ему свою обиду. Но боярин бил в грудь перед каждым и говорил:

— Господи, милостив будь, мне грешному! А ты, обиженный мной брат, прости меня!..

И отходили длинными рядами обиды от него успокоенные. Уже заканчивалась святая служба, и процессия со всем народом вышла крестным ходом вокруг храма.

И отступили все обиженные от боярина. Встал вокруг него цветущий сад, и обняла его майское ночь. И видит он возле себя яблоню, покрытую цветами, а под яблоней жену свою Мару и Ставра, боярича молодого. Он — сияющий, задумчивый — смотрит в небо на звезды, а она, склонивши ему на плечо головку, роняет искрящиеся слезы… И забыл боярин об раскаянье своем: в сердца шевельнулся раздавленный змей злобы. И хотя ударил боярин в грудь и произнес:

— Господи, милостив будь мне грешному! — но не мог смириться перед ними и просить прощения. Видение исчезло. Боярин услышал благочестивые пение народа и духовенства за стенами храма, а через минуту опять увидел сад и этих двоих. И снова он ударил в грудь и молил Бога и не мог смириться с ними. И третий раз перед глазами души его явились они, и третий раз он не покорился.

В этот момент застучала, загремела, расступилась земля, и провалилась в бездну святыня. Остался только народ, да на том месте, где был алтарь, теперь лежал каменный гроб. Это был тот самый гроб, в который лег боярин, да только он теперь обернулся в камень.

И до сих пор на вершине горки лежит тот каменный гроб, а в нем застывший боярин Бутрим Немиров, приговоренный до судного дня лежать за то, что в момент чистого прозрения не смог простить жене своей перед судом Божьим.

 

Юга и Громовик

Годков тому десятка два будет, когда в деревню Денисова пришла, как-то раз после Дмитревских дедов, толстая баба. Туда-сюда повертелась по деревне и шасть к Прохору в дом, да и говорит:

— Я не здешняя, но слышала о вас, что человек хороший, и пришла попроситься на постой. Стоить я вам ничего не буду, вы ещё на мене и заработаете, если за мои деньги будете кормить меня.

Прохор подумал, посоветовался с женой и принял эту неизвестную бабу к себе в дом.

Баба сразу дала Прохор сотню рублей «на руку». Прохор дождался вечера и пошел спать.

На другой день, проснувшись, садится семья завтракать, осмотрелась, а четырех буханок хлеба, что были в истопке, и в помине нет. Так же неизвестно куда исчезло два сыры и целый свининой окорок. В доме, конечно, шум поднялся, потому что все думали, что ночью вор влез в истопку. Тут просыпается новопринятая жиличка и говорит:

— Успокойтесь, хозяева, это я ночью ужинала. — повернулась к стене и захрапела.

Все только переглянулись между собой, покачали молча головами и стали ждать, что дальше будет.

Хлеб тогда дешевый был, так что Прохору? Лишь бы только деньги! А баба не жалела деньги. Прохор только то и делал, что скупал по всей окрестности зерно, мясо и всякие другие припасы и кормил свою жиличку. Так, дождавшись Рождества, Прохор выкупил уже все продукты в своей окрестности и около Запуста и должен был ездить с подводой за продовольствием аж под Задорожье, Друю и под Глубокое.

А зима наступила сердитая: изо дня в день трескучие морозы. Старые люди не помнили такой студеной. На Пасху и то еще зима не унималась: снега на полях лежали сугробами и реки стояли. На Радуницу люди на кладбище ходили поминать Дедов по снегу и в кожухах.

И хотя у Прохора денег на закупку припасов было сколько нужно, но покупать каждый раз было всё тяжелее. Страх его объял, что это за прожорливая баба появилась у него.

Так размышляя, едет он германовским трактом на Погост, и как раз в Падорской пуще лошади остановились и не идут дальше.

Он их вожжами и кнутом, а те ни с места! Вылез Прохор с саней и подошел по дороге посмотреть, — упаси Боже — не волчья ли стая преградила ему дорогу. Только он это отошел на пару шагов, как видит: выезжает из леса какой-то молодой человек на белом коне. И человек, и конь в золотых доспехах, аж мигает в глазах. Прохор так испугался, что не мог сдвинуться с места, а незнакомый рыцарь подъехал к нему и говорит:

— Не бойся меня, Прохор, я — Громовик, приятель и покровитель людей и враг их врагов. Баба, что у тебя живет, непростая. Это Баба-Юга, она по ночам в железной ступе ездит и холод на землю нагоняет, а метлой из туч снега стряхивает. Ты должен помочь мне убить ее, иначе совсем лето в мире не наступит, и народ весь вымрет от голода и холода. Но пока она в людской избе, или в ступе своей разъезжает, я не могу убить ее. Ты должен заставить ее выйти днем белым на безлюдную воду.

Прохор обещал все сделать, чтобы помочь свести ее со света. Завернул своих лошади и, приехав домой, говорит бабе:

— Худо, бабка, ни где уже никаких припасов нет. Всю околицу перетряс и не купил ничего. Пытаюсь я хотя бы созвать людей и забросить сети в озеро, может хоть рыбы добудем.

Созвал Прохор людей из своей и соседних деревень, и целый день рубили проруби, пока не осел лед. Забросили невод под лед, и Прохор пошел к бабе.

— Бабушка, — говорит, — мы забросили невод, но не нет сил вытащить его, по-видимому, рыбы набралось много, не поможешь нам?

— А не мокро там? — спрашивает женщина.

— Эх, где там, сухо! Пацаны немного около полыней наплюхали, а так сухо.

Баба туда-сюда покрутилась по дому, облизалась и говорит:

— А не пасмурно на дворе?

— Нет, где же там, сама видишь — солнце светит.

Только баба дошла до середины озера, как на небе показалась маленькая тучка. Когда начали тянуть невод и от него полилась вода по льду, баба, взглянув вверх на тучку, крикнула истошно и, бросив невод, бросилась бежать к берегу.

Тут разорвалась туча, и из нее вылетел всадник с золотым оружием на белом коне и преградил бабе дорогу. Всадник был такой блестящий, что на него даже смотреть больно было.

Увидев всадника, баба превратилась в громадную змеюку, но не успела она и трижды опрокинуться, как сияющий всадник всадил ей в горло конец своего копья.

Змеюка скорчилась, сморщилась и рассыпалась в пепел.

Наутро после этого ударило такое тепло, что снега растаяли, забурлила вода в ручьях и реках, а на третий день люди уже выехали в поле с сохами.

 

Дракон

Нету, говорите, драконов? Как это нет?! Есть. Наверняка есть… Но откуда они, говорите, берутся? Ага. Пустое… Не то что люди знающие, опытные, но каждый сопляк тебе в деревне скажет, как выводится дракон, который добро и деньги таскает своему хозяину.

Вот, например, кому не ведомо, что старый Грынец отпаивает в амбаре парным молоком своего дракона? Так посмотри, как он богат!

Что? Ум? Работа?! Да ты, соколе, работай, хоть надорвись, а если тебе не идет в руку — все равно ничего не будет. А наш Грынец и к работе ленив, и чарки не чурается, а в кармане у него всегда не менее трех рублей бренчит. А зайди в дом, круглый год у него на столе хлеб найдешь. И то же хлеб!! Ни тебе в нем пылинки, ни соринки: из чистой, как золотце, пшеницы! вот тебе! Что касается рублей тех Грынцовых, то правда, люди разное болтают. Кто его знает… может, и правда, что склютавые они, фармазонские.

Смешной вы, панич, говорить с тобой, что с детём. Склют, это такой рубль, который не идет из рук: сколько ни меняй его, он снова к хозяину в карман возвращается. Но об этом когда-нибудь позже расскажу.

Ты вот говоришь, что дракона никто не видел. Да я сам видел и не раз, не два. Сядь ты, соколе, осенью ночью у окна, посмотри вверх, и ручаюсь, что увидишь, как шныряют драконы по небу, только светлые полосы рисуются. Почему весной и летом не летают? Как не летают? Летают. А только не видно, так как редко летают; пусто кругом, что от кого он возьмет весной или летом? А осенью — другое: и самый худший харляк какое-нибудь добро у себя прячет. Разве мало кто своими глазами видел этого Грыневого дракона, как он летел, свистя в воздухе, прямёхонько в его амбар. Карта карте пересказывает, что если желтым светом след светится, то это он золото тащит, а если белым — то серебро. Гринев дракон белёсый, так как серебро носит. Нет, склюты ему не нужны! Он и так богатей. Грынь никавосеньки к себе в амбар не пускает, это потому, что в сусеках у него деньги понасыпаны.

Говоришь, барин, земли у него больше, чем у нас, целая волока неделенная, а мы только по четверти да по шестой имеем. Это не то. Нет, и с волоки богат не будешь, если нет от «того» подмоги. Вон у Матуза, в Новоселках, и земли волока, и семья своя большая, а деньги нет.

Так нет же, не лентяй, не дай Бог! И не пьяница. Ну, бывает, выпьет рюмку на праздник, но нет, не пьяница он. Это, паничек, потому, что у него злыдни завелись. И у нас у всех злыдни в домах водятся. А Грынь вывел их у себя, вырастив дракона.

Почему мы не растим себе драконов? Трудно это. Я сам пробовал, но ничего не вышло.

Как это было? А вот как. На это нужно иметь прежде всего черного петуха. Чтобы вырастить его, я выменял у Цитовича шесть яиц, у него все куры черные. Ой, этот человек «знающий»!.. Посадил я это курицу на яйца, и правда, вылупились два черных петушки. Одного из них, получше, на племя оставил, а другой — Бэрцы на шабаш продал. Шесть лет был, падла, петух как петух, а на седьмой квохтать курицей начал, но ничего. Яичко такое маленькое, как голубиное, снес.

Э, паничек, байки! Я же говорю, что петух снес яйцо, а не курица. Каждый петух на седьмом году жизни яичко сносит, я же сам своими глазами видел: кругленькое, продолговатенькое, шилоносенькое. Совсем на курячье не похожее… Вот тогда это яичко скорее я в мешочек да подвязал себе под мышку. Знал я, что три года его нужно под мышкой носить, и чтобы никто не подсмотрел. Носить очень неудобно, но, это, так себе: ко всему можно привыкнуть. А вот спрятаться от людских глаз, вот что трудно. Соседей я не очень боялся: рубахи не снимал, в баню не ходил. Но как спрятаться от бабы?! А Марыля мая любопытная баба — везде нос свой всунет… Но ничего: поклялся я рубашки не снимать ни днем, ни ночью. Чтобы баба не терлась около меня, я летом спал в сарае на сене, а зимой в амбаре. Так три года я выносил петушиное яичко под мышкой, никому не показавши, ни сам ни разу не взглянув на него. Когда третий год прошел и ничего — дракона не вылупляется, — подумал я, что яйцо — было заморышем, может, надо посмотреть… Но хорошо прислушавшись, слышу — под мышкой что-то тихонько как будто — тук, тук, тук! Ага, думаю, вылупляется мой дракон! Слабенький он, маленький будет, но я его молочком, медком отпою, конечно же, свою худобинку… Да не дал Бог и Венера Пречистая… Святым днем было это. Проходил я мимо жита и, отобедав, шасть в сарай, поспать на праздник. Только это я сомкнул веки, как слышу, идет моя Марыля. Подкатилась ко мне и цап рукой за подмышку.

— Что это, — говорит, — у тебя? — Да дерг к себе мешочек тот, в котором было увязано яичко. Я здесь и вскипел весь от злости. Шутка, сколько лет муки, надежды моей!..

— Да, чтоб ты провалилась! — говорю. Да в хвост ее и в гриву А она отвечает мне!

— Что ты, — говорит, — выродок, без причины бьешься! — Да вцепилась двумя руками мне в загривок. А Марыля мая — баба, что телка. Схватила да в ответ мне тумаки раздает. Здесь я от неожиданности и чтобы вырваться быстро повернулся и слышу — хрусь! — у меня под мышкой. И такой смрад пошел, серою и адом понесло, что у меня аж дух перехватило.

— Марыля! — кричу, — Марыля, лови: дракон вылупился! — А она так задохнулась смрадам тем, что так и покатилась кулём-нырком с сена вниз. Очнулась внизу и зовет:

— Тумаш, жив ли ты? Что это с тобой? То не желудок лопнул?

Я только проклял чертову бабу, и заглянул в мешочек. А оттуда адом несет, и ничего, кроме скорлупок и слизи, нету.

Так кто его знает, был дракон или нет?

А нет, панич, не куриное, а петушиное было яичко! Сам же я видел. Кто же знает, может, это моя скотинка, мной так трудолюбиво высиженная, сейчас Грыню деньги таскает. Это вполне возможно. Почему же — от меня улетел, к нему пристал и служит ему.

Смешной вы, панич, — в книгах нигде об этом не читали! И не найдете в книгах. Про многое в книгах не пишут. Об этом спрашивай не книги, а людей знающих, тогда и узнаешь. О, много можно узнать про всякое разное, но не из книг только…

 

Дударь

Умер старый Дударь, деревенский музыкант, и душа его, взяв дуду за пазуху, пошла в небо.

Подошел он в небо, смотрит: закрыто. «Ну, — думает, — спят». Сел на колодку у ворот и ждет дня. Долго сидел, и стало ему грустно. Достал из-за пазухи дуду, попробовал пищик и давай потихоньку играть. Сперва тихо, дальше посильнее, а там и подпевать начал.

Вдруг слышит голос из-за ворот:

— Кто там?

«Видимо, святой Петр», — подумал Дударь, но отвечает смело:

— Я!

— Кто — «я»?

— Дудар!

— Чего глотку дерешь?

— Совсем не деру — пою.

— Чтобы тебя… А почему же так поздно пришел?

— Никак нельзя было раньше: умер под самый вечер.

— Под вечер? — удивился за воротами. — Так по-хорошему тебе нужно было бы еще на половине пути быть.

— Да, святой Петр. Я рачительный — белорус, известно.

— А откуда ты? Из-под Борисова?

— С той стороны.

— А с какой деревни?

— Так хоть и скажу тебе, ты же все равно не знаешь.

— Говори, говори, я все знаю.

Назвал Дударь и деревню.

— Как твое имя? — допрашивал далее голос.

— Янка.

— А по фамилии?

— Дударь.

— Ну, хорошо, Янка Дударь, пока рассветет, посиди у ворот да смотри не шуми здесь.

Стал Дударь дня ждать. Сидел, сидел, опять грустно стало, к тому же под утро холодом потянуло, хотя это и летом было. Снова достал он свою дуду, чуть-чуть наигрывает, чтобы за воротами не услышали.

Глядь — а на заборе какие-то головки показались— одна, вторая, третья. Ангелочки.

— Слушайте, слушайте, — говорит один, — как красиво играет!

Здесь уже Дударь не выдержал и начал играть во весь голос.

— Ах, как красиво! Вот хорошо! И что это за музыка такая? — удивится ангелочек.

— Это борисовская, — сказал Дударь.

Вдруг загремели ключи в замке и открылась ворота. В воротах стоял небесный Ключник, святой Петр.

— Дудар!

— Чего?

— Пойдем!

А по небу уже разошлась молва, что пришел музыкант из Беларуси и очень хорошо играет на дуде. Дошло это и до самого Бога, который, выйдя из покоев, сел на крыльце прохладиться: за работу не брался потому что, что воскресенье было.

Не успели Дударю квартиру назначить, как пришел к нему ангел, только не такой, как предыдущие — маленькие, в белых майках, с белыми крылышками, а большой, в серебряной одежде.

— Янка Дудар! — сказал посланник.

— Что, сударь?..

— Правда, что ты умеешь играть?

— Правда!

— А сыграл бы?

— А почему же не сыграть! Перед кем?

— Перед Богом Святым!

Почесал Дударь затылок, да недолго думал. Борисовец был, а все борисовчане — народ смелый.

— Сыграю, — говорит.

— Ну, так пойдем! — говорит ангел.

Пошли. Ангел спереди, Янка сзади. Смотрит, удивляется.

С обеих сторон дороги серебряные дома, а живут в них святые. В конце улицы увидел самого Бога, который сидел на крыльце и ждал.

Дударь даликатненько поклонился — был он человек бывалый и знал, как где нужно притаится. Бог кивнул головой.

А кругом уже собрались ангелы — малые и великие, архангелы в золотых и серебряных одеждах, святые и просто так праведные души — мужики и бабы. Народу тьма, яблоку негде упасть, и все хотят послушать музыку.

— Ну, Дударь, — сказал Бог, — играй!

А Дударь вновь поклонился и говорит:

— Смиренно кланяюсь вельможному Пану Богу, и извините, что я спрошу: нет ли здесь на небе кого-нибудь из наших, борисовских, только чтобы из молодых?

— А зачем тебе?

— Под танцы играть ловчее.

Улыбнулся Бог и дал знак ангелам. Полетели двое, но вскоре вернулись, говорят:

— Нашли двух борисовчан, только очень старых.

— Старые не годятся, — сказал Дударь — не смогут станцевать. Извините, что спрошу: куда же делись молодые? И молодые же иногда умирают.

А святой Юрий на это говорит:

— Молодых надо в чистилище искать.

— А и правда, — сказал Дударь — не иначе, как в чистилище. Наверняка в чистилище. На моей памяти сколько этого народа перемёрло: Никита Гарбуз — тот, что от водки задохнулся, Степан Крук из Докшиц, которому в корчме лоб разбили, Артем Шыка из-под Зембина и Антон Прычепка из-под Дядилавичей — хорошие танцоры были: прибили их на игрищах.

Дударь долго бы еще вычислял умерших молодыми борисовчан, но Бог кивнул рукой:

— Играй!

— Какую?

— А какая лучше. Веселую!

— Веселую, так веселую.

Настроил Дударь пищик, уж он надул мех, заиграл.

Хорошо или плохо играл он, не помнил этого, так захватило в него дух от радости, что стал достоин играть перед самим Богом. Только когда кончил, видит — Бог кивает головой: удовлетворен. А ангелы и святые, так те не нахвалятся:

— Ах, как хорошо! Во это хорошо!

И когда Бог пошел в свои покои, они стали просить дударя, чтобы еще поиграть. После спел. А музыкант и рад этому — играет и поет так, что по всему небу гул раздается. Слушали, слушали праведники, а дальше и сами начали подпевать — сначала в полголоса, а впоследствии и от дударя не отстают:

Ох ты, дудка моя, ух-я! Весели ты мяне, ух-я! На чужой стороне, ух-я!

Поют всем небом, похлопывая в ладоши. Проходит мимо святой Иосиф. Смотрит, что за диво?! Вместо архангела Гаврила, который обучал праведные души небесным песнопениям, сидит на скамье Дударь с волынкой, а возле него души — мужские и женские — хором подпевают светские песни.

— Матушка Ты Святая! — крикнул святой Иосиф, схватился за голову, и побежал к святому Петру.

А туда как раз приходит и сам архангел Гавриил, и тоже жалуется.

— Так и так, — говорит. — Никто не хочет учиться небесным песнопениям, все поют белорусскую «дудку». Дударь учить. Что делать?

— Этого нельзя позволить, — говорит тогда святой Петр Архангелу Гаврилу. — Уж не позвать ли нам сюда дударя?

— Можно.

Идет Дударь, волынка под мышкой, поклонился.

— Дударь, — говорит святой Петр, — а не лучше ли было бы тебе пойти отсюда куда-нибудь в другое место?

— С неба?

— Ну конечно.

— А куда же мне идти?

— Хм, и вот ведь — куда? — Святой Петр задумался.

— Отчего же вы хотите, чтобы я отсюда ушел? Я ничего плохого здесь не сделал: не украл, не обидел…

— Знаю, знаю. Дело, братец, вот какое, на небе светские песни начали петь, — сам ты рассуди — недостойно.

— Ну что ж, если так, то я пойду к себе.

— Только вот беда — куда тебя отправить?.. А может, дуду бросишь?

— Нет, лучше я уже пойду отсюда.

— Куда пойдешь?

— Я найду себе место. Пойду туда, откуда пришел.

— В Борисовщину?

— А то куда?

— А я думал на какую-либо звезду тебя послать.

— Зачем на звезду? Пойду в Борисовщину.

— Совсем из рая?

— Э… что там рай? Наша Беларусь — это не небо. В Беларуси без песни нельзя. Там люди работают, а с песней человеку всякое горе в половину. Буду ходить со своей дудою по лесам и полям. Будет сидеть у скота пастушок с жалейкой, неслышно подойду к нему и сыграю ему над ухом; начнет петь девочка, задумавшись над светлым ручьем, научу и ее, — пусть не затихают в Беларуси песни. Пойдут мужья с топорами в лес, я притаюсь за соснами и сыграю им, чтобы лучше шла у них работа. А не найду людей, буду слушать, как шумит темный бор, как булькает вода, переливаясь в ручье, и подыграю им. Эх, трудно в нашей сторонке, но и хорошо в ней. Я еще, когда жил, так просил Бога, чтобы позволил мне по смерти в Борисовщине остаться. На никакой рай не променяю ее.

— Ну, хорошо, если так, ступай себе с Богом, — сказал святой Петр. — А то ты все небо нам попортишь. Только смотри не обижайся!

— Какая тут обида?

Поклонился Дударь апостолу и вышел из райских ворот на большую небесную дорогу.

Была ночь. Стал волынщик спускаться по Млечному пути вниз. А когда оказался на воле, крикнул:

— Эй, эй! — И начал дуть изо всех сил в дуду.

И так шел он, все ниже и ниже, спускаясь в борисовскую сторону, пока не скрылся в пуще.