Алла Латынина
Я играю в жизнь
За полтора года пребывания в Лефортовской тюрьме Эдуард Лимонов написал шесть книг, немалое количество статей и пьесу. Прямо Болдинская осень. Лимонову, впрочем, подобное сравнение не польстило бы: Пушкин для него безнадежно устаревший банальный “поэт для календарей”, “Евгений Онегин” — “убогонький вариант „Чайльд-Гарольда””, “пустая болтовня”, проза — обыкновенная дворянская продукция с гусарами и прочей “традиционщиной”. Так сказано в эссе о Пушкине, вошедшем в книгу “Священные монстры”. Если верить Лимонову (а почему бы ему не верить?), она написана в первые дни пребывания в следственном изоляторе Лефортова. “Я, помню, ходил по камере часами и повторял себе, дабы укрепить свой дух, имена Великих узников: Достоевский, Сад, Жан Жене, Сервантес, Достоевский, Сад... Звучали эти мои заклинания молитвой, так я повторял ежедневно, а по прошествии нескольких дней стал писать эту книгу”. (Книга до сих пор не опубликована, однако полный текст размещен на нескольких сайтах в Интернете, в частности: http://zona-sumerek.narod.ru)
Выбор “великих” чрезвычайно характерен. Самое ненавистное понятие для Лимонова — обыватель. А поскольку именно они составляют большинство населения планеты, то вместе с цветами к надгробию “священных монстров”, бросивших вызов заведенному порядку вещей, потребовался молоток, чтобы шарахнуть по возведенным обывателями памятникам. Досталось Толстому (“плоский и скучный, как русская равнина”), Булгакову (“Мастер и Маргарита” — “любимый шедевр российского обывателя”), Набокову (единственная его удача — “Лолита”). И даже Достоевский, “укреплявший” лефортовского узника, одобрен лишь частично, ибо работает на одном утомительном приеме ускорения, а своих героев “никогда не умел занять... героическим делом”. “Свыше ста страниц „Преступления и наказания” читать невозможно. Родион Раскольников так правдиво, так захватывающе прорубивший ударами топора не окно в Европу, но перегородку, отделяющую его от Великих, убедившийся, что он не тварь дрожащая, этот же Родион становится пошлым слезливым придурком... Великолепное... высокое преступление тонет в пошлости и покаянии”.
Вообще русская литература, по Лимонову, тяжеловесна, в ней мало “шампанских” гениев, но они есть. Среди них — Константин Леонтьев, в среднем европейце “сумевший увидеть настоящую и будущую опасность человеку от буржуа-обывателя”; Хлебников, “дервиш, святой юродивый”, умерший от голода в деревне, Николай Гумилев, в чьей поэзии “агрессивной жизни” и стоицизма Лимонов с радостью обнаруживает элемент протофашизма (вот перед кем надо было преклоняться молодому Бродскому и поэтам питерской школы, а не перед “вульгарной советской старухой Ахматовой”).
Большинство же “культовых личностей”, в которых есть “бешенство души, позволившее им дойти до логического конца своих судеб”, не принадлежит русской культуре. Их вызов обществу завораживает Лимонова. Ему интересен де Сад, создатель “вселенной насилия”, проведший жизнь в тюрьмах и умерший в Шарантонском приюте, Луи-Фердинанд Селин, “злобный правый анархист, ненавидящий интеллектуалов”, Жан Жене, беспризорник, вор, вытащенный Сартром за руку из тюрьмы, Пазолини, “убитый персонажем своего фильма и книги („Рогаццы”) на вонючем пляже”, “правый герой” Юкио Мисима, писатель-эстет, ставший политиком и сделавший себе харакири на глазах сподвижников, когда убедился в невозможности разбудить в войсках древний самурайский дух. Писателями и художниками список “священных монстров” не исчерпывается. Че Гевара и Ленин, Муссолини и Гитлер, правые и левые революционеры, сказавшие новое слово в истории, заставившие содрогнуться мир, — все они для Лимонова герои. Разумеется, свое имя Лимонов тоже видит в этом списке — и не где-нибудь в конце.
Тюрьма часто меняет человека. Не обязательно сгибает. Перелом мировоззрения, случившийся, например, с Достоевским в остроге, — это духовное восхождение личности. Исторический беллетрист Всеволод Сергеевич Соловьев, в юности встречавшийся с Достоевским, как курьез, странность гения вспоминает вырвавшееся у Достоевского пожелание своему молодому другу приобрести тюремный опыт. Однако не такой уж это курьез. “Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили”, — пишет Солженицын (“Бодался телёнок с дубом”).
Право рассуждать о полезности заключения для писателя, впрочем, можно признать лишь за теми, кто имеет собственный тюремный опыт. Но отметим все же, что те, кто его имеет, — за исключением разве что Шаламова, — очень часто этому страшному опыту благодарны.
Лимонов, человек действия, ценящий в личности способность к бунту, отрицанию, глубоко презирает религию и всякие там духовные искания. Зато (недаром столько размышлял о судьбах знаменитых узников) он прекрасно знает, как успешно тюремный опыт конвертируется в литературную славу. “Тюрьма дает право на величие. Я думаю, судьба меня особо отметила: в пошлый век без героев быть обвиненным в таких „преступлениях”, в которых и Разину с Пугачевым было бы не стыдно быть обвиненными”, — говорит Лимонов в диалоге с Александром Прохановым. “Ты остался позади, Иосиф, — обращается он к Бродскому в воображаемом диалоге. — Я тебя уделал в нашем соревновании. Тюрьма меня возвеличивает”; “Мне моя отсидка только прибавит звезд на погонах, а если еще умру в тюрьме, обеспечит бессмертие и культ. Я уже культовая фигура, статус мой теперь недосягаем”; “Время, проведенное мной в русской Бастилии, в Лефортове, будет всегда приводить в восторг моих биографов” (“В плену у мертвецов”); “Тюрьма и статус государственного преступника сделали меня „бесспорным”, „отлили в бронзе”” (“Книга воды”).
Порой думаешь, что те, кто борется за освобождение Лимонова, оказывают ему медвежью услугу. В особенности когда журналист начинает говорить, что Лимонов плохо выглядит, удручен, подавлен, и вообще — стыдно держать в тюрьме старого человека, никого не убившего, ничего не укравшего, по сомнительному обвинению в покупке автоматов. Да и разве способна его эксцентричная карликовая партия на что-то большее, чем закидывать помидорами и яйцами малосимпатичных персонажей? Все их акции — не более чем хеппенинги.
Во всех тюремных книгах Лимонов рисует себя несгибаемым узником Бастилии, политзаключенным, непримиримым революционером, энергичным, стремительным, молодым, свежим, мускулистым, он делает гимнастику по особой системе, он никогда не пропускает прогулок, его не может сломить стукач, пугающий ужасами общей камеры. Его любят юные свежие женщины — любая из них за счастье почтет прыгнуть в постель к седому неувядающему героическому красавцу. А тут вылезает молодой Сергей Шаргунов, пишет статью в защиту узника Лефортова и невзначай называет его седым стариком, — да можно ли задеть больнее?
Первые из опубликованных Лимоновым тюремных книг (изданные весной 2002 года) о самом заключении рассказывали мало. “Книга воды” (“Ad Marginem”, 2002) — это летучие фрагменты воспоминаний, шампуром для которых служит такая пластичная субстанция, как вода. Так как почти все книги Лимонова — это “главы его жизни”, как замечает он сам, в новой книге оказались перетасованными страницы предыдущих. Еще в рукописи она выдвигалась на премию “Национальный бестселлер”. Тогда Лимонова обошел друг и союзник по борьбе Александр Проханов с романом “Господин Гексоген”, зато Лимонову достался утешительный приз в виде премии Андрея Белого. Почти одновременно с “Книгой воды” в издательстве “Амфора” вышла “Моя политическая биография”. Мысль, что Лимонова занесло в политику случайно (весьма популярная среди тех, кто относится с симпатией к писателю, но не к его идеям), и раньше казалась мне нелепой. Сам Лимонов, кстати, упорно настаивает на том, что всегда был “социально-политическим автором”, лишь проясняя с годами свое видение мира. Однако и призрак собственно политической карьеры не раз ему являлся. В давнем лимоновском рассказе (“В сторону Леопольда”) пожилой парижский гей допытывается у героя, что он думает делать дальше. Не через час после обеда в ресторане, а вообще в жизни. “В ближайшие несколько лет я не собираюсь совершать никаких революций в моей жизни. Буду писать книги и публиковать их, становиться все более известным”, — серьезно отвечает герой. “Ну а потом?” — “Когда ты очень известен, можно употребить известность на что хочешь. Можно пойти в политику, основать религию или партию...” (“Кончался октябрь 1983 года” — такова последняя фраза рассказа).
Религию Лимонов пока не основал, а вот партию, как к ней ни относись, — создал. Однако повествование о первых шагах писателя на родине, о партстроительстве, союзниках, противниках, съездах НБП, их акциях и расколах внутри партии — на редкость монотонно на фоне других — взрывных, шокирующих книг Лимонова. Кончается оно сценой ареста — писателя везут в Лефортово, обыскивают, осматривают и под конец открывают железную дверь камеры. “В камере были три металлические кровати, окрашенные синей краской. Я положил на одну из них матрас и сел. Сцена из классического романа”.
Книга “В плену у мертвецов”, вышедшая в конце 2002 года в таинственном издательстве “Ультра. Культура”, кажется, начинается там, где кончается предыдущая, — с описания тюремной камеры. Но это не продолжение “Моей политической биографии”. Скорее это продолжение литературной традиции (как ни дико звучит слово “традиция” применительно к книгам Лимонова), заложенной “Записками из Мертвого дома” Достоевского, сплав автобиографии и очерка. Не случайна и перекличка названий. “В плену у мертвецов” — наверное, первое в русской литературе описание тюрьмы, написанное в самой тюрьме.
Тихие коридоры следственного изолятора ФСБ, прогулочные камеры на крыше крепости, покрытые сверху решеткой и сеткой, молчаливые Zoldaten (как коротко называет Лимонов охранников, избегая слова “вертухай”, чтобы “не давать себе труда разбираться в их разнокалиберных звездочках”), однообразный тюремный быт.
Сокамерники: персонаж маркиза де Сада, стукач Леха, стриженый кабан — “низкий лоб, круглые глазки, жесткое лицо” (Лимонов — мастер лаконичного портрета), засланный следствием, чтобы “закошмарить” арестанта ужасами Бутырки (где, мол, его непременно “опустят”, припомнив эпизод с негром из романа “Это я, Эдичка”); молчаливый чеченец-боевик Аслан, молодой бандит Мишка, аккуратненький, с обманчивой внешностью юного бизнесмена, “мальчик из хорошей семьи”, решивший жить по воровским законам. Лимонов не был бы Лимоновым, если бы не затащил в тюрьму — “место, где живут оставленные женщинами мужчины”, — “пирамиды женских тел”, анонимных суккубов и реальных Лиз-Маш-Насть, о совокуплениях с которыми рассказано с постфрейдовской свободой и дотошностью; если б не вел воображаемых диалогов с друзьями, Бродским и Шемякиным, не сводил счеты с издателями, не клеймил Америку (поделом ей досталось 11 сентября), не обрушивался на русскую интеллигенцию, на радио, телевидение, масскульт, на предавших соратников — всего не перечислить. Но все же главное в книге — сама тюрьма.
Это совсем другая тюрьма, чем та, которую мы помним по книгам Солженицына. В “Архипелаге” нередки исторические параллели с дореволюционной практикой содержания политических заключенных. Либеральность режима царских тюрем на фоне жестокостей ГУЛАГа действительно поражает. Получали передачи. Читали книги. Писали статьи. “Короленко рассказывает, что он писал и в тюрьме, однако — чтбо там были за порядки! Писал карандашом (а почему не отобрали, переламывая рубчики одежды?), пронесенным в курчавых волосах (да почему ж не стригли наголо?), писал в шуме (сказать спасибо, что было где присесть и ноги вытянуть). Да ещё настолько было льготно, что рукописи эти он мог сохранить и на волю переслать (вот это больше всего непонятно нашему современнику!)”, — иронизирует Солженицын. Самому ему, одержимому желанием писать, приходилось идти на невероятные ухищрения, чтобы утаить от ежедневных обысков крохотный кусочек бумаги, да обозначать пропусками самые опасные слова: ну как все-таки при шмоне бумажку отберут, что и случалось, а потом заучивать текст наизусть, уничтожая оригинал. “Так я писал. Зимой — в обогревалке, весной и летом — на лесах, на самой каменной кладке: в промежутке между тем, как я исчерпал одни носилки раствора и мне ещё не поднесли других: клал бумажку на кирпичи и огрызком карандаша (таясь от соседей) записывал строчки, набежавшие, пока я вышлепывал прошлые носилки”. (Заметим, что Достоевский, в отличие от Короленко и даже Чернышевского, не имел возможности писать в остроге, да и после выхода из него в 1854 году, когда уже начал работать над “Записками...”, не был уверен в возможности публикации, несмотря на амнистию политическим ссыльным 1856 года.)
Лимонов находится в условиях куда более сносных, чем его великие предшественники. Никто не отнимает ручку и тетрадку, никто не препятствует передаче рукописи на волю, не применяет санкции к арестанту после выхода книги из печати. Более того — Лимонов даже добивается права писать в отдельной комнате и “выбивает” у администрации настольную лампу — “зеленую, кагэбэшную, с красной кнопкой выключателя и бронзовым штативом”. Следователи не мучают бессонницей, не бьют и не пытают. В камере есть радио, разрешены газеты и даже телевизор. Голодом не морят. Правда, тюремные щи, каши и вареная ржавая селедка аппетита не вызывают, но остатки хлеба сокамерники по утрам выбрасывают и передачи (“дачки”, как говорят нынешние зеки) не запрещены. “Мы с Мишкой объединили наши дачки и, как правило, первую неделю наслаждались поеданием свежих салатов и колбасы”. Это вам не советские лагеря, где жизнь зависит от тощей пайки.
И все же у Лимонова вырывается: “Я не знаю, сколько мне суждено сидеть за решеткой, — в государстве беззакония, каким является Россия, срок непредсказуем; не знаю, как долго я проживу, но вряд ли будет у меня когда-либо впоследствии опыт тяжелее тюремного”. Это человеческое признание трогает больше, чем привычная героическая поза.
Вообще в книге много удивительных замечаний. “Существование своей тюрьмы у службы безопасности противоречит всем возможным правам человека”. “Военно-репрессивная структура (ФСБ) сама по себе реакционна и неуместна в контексте демократического государства”. Странно слышать слова о “правах человека” и о “демократическом государстве” от автора лозунга “Сталин, Берия, ГУЛАГ”, который скандируют нацболы во время своих акций. Или Лимонов меняет взгляды под влиянием тюрьмы? Одно дело говорить в интервью о проекте будущего России: “Будет континентальная империя от Владивостока до Гибралтара. Тотальное государство. Права человека уступят место правам нации... В своих и во всех прочих рядах будут производиться чистки, чтобы не допустить вырождения правящей верхушки” (“Независимая газета” от 23 мая 1996 года). И совсем другое — ощутить себя объектом чистки.
“Тюрьма учит меня именно тогда, когда я уже думал, что всему научен в мои 58 лет”, — произносит Лимонов. Что ж, перерождение убеждений в заключении — вещь обычная. Но повременим делать поспешные выводы.
Одновременно или почти одновременно с книгой “В плену у мертвецов” Лимонов пишет работу “Другая Россия” — своего рода “Майн кампф”. Вождь отвечает на “настырный” вопрос партийного “пацана”, пробившегося со своим письмом в Лефортовскую тюрьму: “что мы хотим построить?”. Отсюда нарочито облегченный стиль изложения, чтобы не перегружать нетренированные молодые мозги, короткие главы-лекции для удобства публикации в партийной газете “Лимонка” (где книга и была напечатана, а теперь висит на сайте НБП).
Вождь НБП как никто входит в положение “активных пацанов”. На Западе, в СССР и в современной России — им всегда плохо. Тусклые поганые родители, жиреющая мать, пьяный отец, жалкая квартира. Семья — “липкая теплая навозная жижа”. Разве не хочется из нее вырваться? Школа еще хуже. Ничтожные, тупые, дурно пахнущие учителя вбивают в детей никому не нужные знания, а на самом деле — стремятся подавить “естественную агрессивность”. Школа — это “репрессивное учреждение”.
Помимо семьи и школы вас, пацаны, подавляет общество. Молодежь — самый угнетенный класс. Власть и собственность неравномерно распределены между поколениями. “Средний возраст... украл у молодежи ее долю власти и собственности”. Что же делать молодым, энергичным, активным, обделенным? Работать на революцию, которая всегда победа “детей над отцами, молодежи над средним возрастом”. Китайская культурная революция, когда молодые ребята, руководствуясь директивой Мао “огонь по штабам”, “водили по всей стране в шутовских колпаках высших чиновников государства, избивали, плевали, пинали и усылали на перевоспитание в деревню”, — великолепный реванш молодежи.
Должна ли совершаться революция в интересах большинства? Нет. Ведь большинство — ничтожные обыватели, они боятся очистительной крови революции. “Поэтому мы станем ориентировать нашу цивилизацию на агрессивное меньшинство — на маргиналов. Они есть соль земли”.
Должна ли революция восстанавливать справедливость? Нет. “Революция должна быть... несправедлива, когда отнимают, пинают, обижают, изгоняют. Тогда будет достигнута нужная эмоциональная температура в обществе”. Только “всеочищающее насилие” может освободить пространство для нового. Тут мы подходим к решающему моменту — для какого нового? Из Лефортовского замка видятся Лимонову очертания грядущей цивилизации: “Я не только чувствую, что пишу пророческие фразы, я знаю: судьба избрала меня объявить будущее”.
Будущее, которое “объявляет” Лимонов, большинству покажется кровавым кошмаром. Принцип старой цивилизации — принцип труда, обещающий сытую жизнь “умеренно работающего домашнего животного”, — отменяется. “Основным принципом новой цивилизации должна стать опасная, героическая, полная жизнь в вооруженных кочевых коммунах, свободных содружествах женщин и мужчин на основе братства, свободной любви и общественного воспитания детей. Мерзлые города должны быть закрыты, а их население рассредоточено”. “Образование станет коротким и будет иным. Мальчиков и девочек будут учить стрелять из гранатометов, прыгать с вертолетов, осаждать деревни и города, освежевывать овец и свиней, готовить вкусную жаркую пищу и учить писать стихи”.
Как будет поддерживаться производство в цивилизации, где отменены города? И на этот вопрос есть ответ. Сфера производства должна быть ограничена. Зачем строительство, если жить будут в кочевых жилищах? Зачем одежда, если предполагается введение формы на манер коммунистического Китая? “Общество будущего вполне может ограничиться черными джинсами, черными куртками да черными ботинками”. Короче, всех оденут в нацболовскую форму.
Тут возникает еще один вопрос: как именно будет “рассредоточено” население запрещенных городов? А вдруг большинство мужчин не захочет “героической” жизни в кочевых коммунах, а вдруг большинство женщин не пожелают стать общим имуществом коммунаров, рожать в обязательном порядке множество детей во время репродуктивного периода и отдавать малышей на общественное воспитание? (Товарищ Пол Пот относительно недавно столкнулся с некоторыми трудностями, когда “запретил” города, ненужное образование, лишнее производство и разнообразную одежду, в результате появилось много лишних людей, которых пришлось бить по голове мотыгой.) На вопрос нет прямого ответа, но “агрессивный маргинал”, которому и адресовано пророчество вождя, сможет вычислить его сам: “Давно пора отказаться от заискивания перед толпами граждан... Так откажемся же... Важно ориентироваться на удовлетворение интересов героической, сверхчеловеческой части населения нашей планеты, а большинство — приспособится”.
Я понимаю, что большинство (которое и должно приспособиться) не слишком будет встревожено этой программой разрушения цивилизации. Уж больно смахивает на пародию. После утопий Платона, Томаса Мора, Кампанеллы, Фурье и Шигалева, героя “Бесов”, после попыток Ленина, Сталина, Гитлера, Мао и Пол Пота претворить собственные утопии в жизнь, после томов страшных свидетельств того, во что обошлись человечеству грандиозные проекты переустройства, кажется, что мир должен был выработать вакцину от очередной утопии, как от чумы или черной оспы.
Вакцина-то есть, а вот вспышки оспы все равно периодически случаются. И внимают “активные пацаны” слову вождя. Да, их немного, да, их не принимают всерьез. Лимонова это не смущает. В самых разных книгах проводит он параллели между “великими партиями ХХ века”, фашистами, большевиками, нацистами, которые вначале тоже были изрядно “лунатическими и офонарительными”, и нацболами собственного изготовления. “Есть отличная фотография, где запечатлены провинциальные фашисты, которые ждут приезда Муссолини. Боже, как они смешно выглядят...” (“Моя политическая биография”).
Дело Лимонова скорей всего развалится в суде. Он обвиняется в приобретении оружия, но автоматы нацболам, возможно, подсунули сами же спецслужбы. Лимонов заявляет, что его партийцы — взрослые люди и сами могут отвечать за свои поступки, приказа же приобрести автоматы он не отдавал. И одновременно обвиняет в предательстве парня, который дал на него показания. Предателем называется человек, выдавший врагам соратника или тайну. А человек, оговоривший другого, называется лжесвидетелем. Лимонов очень чуток к слову, но давших на него показания обвиняет в предательстве, а не во лжи, оговоре, навете.
Что и говорить — ситуация у него нелегкая. Как подсудимый, желающий сбить с толку суд, он должен отпираться от любого пункта обвинения. Как историческая личность, основатель партии или даже религии (“В уголовном деле, возбужденном против меня, я играю роль Христа”) он должен быть тверд в убеждениях и не сгибаться перед судьями. А поскольку житие Лимонова пишет он сам, то ему приходится все время преувеличивать значимость своих деяний. Две противоречивые установки все время сталкиваются. Лимонов намекает читателю, что на Алтай его и команду нацболов привели очень важные дела, что партийные пацаны зимовали на уединенном хуторе для пользы общего дела, — и отвечает следователям, что ни о какой попытке создания партизанской базы на Алтае речь не шла, а ездил он туда просто так, дом для себя прикупить хотел. Он отказывается от авторства манифеста “Вторая Россия”, напечатанного в бюллетене НБП — ИНФО № 3, и одновременно включает его в книгу “Другая Россия”, рассуждая о том, что это и есть один из возможных путей для восхождения к “новой цивилизации”.
Идея проста. Поскольку шансы НБП захватить власть вооруженным или легальным путем невелики, а террор тоже не приведет к успеху, надо создать очаг партизанской войны на сопредельной территории с большим процентом русского населения. Прибалтика для этого не подходит, Украина, Крым, Кавказ — по разным причинам тоже. Идеально подходит лишь Казахстан. Там — при 15 миллионах населения 6 миллионов казахов и столько же русских, русскоязычная масса недовольна политикой вытеснения русских со всех сколько-нибудь значимых рабочих мест и постов (что истинная правда), вооруженные силы слабы — вот там и можно поднять восстание, создать “Вторую Россию”, “пусть вначале движущимся островком”, а уж туда перетекут сами из России “самые яростные элементы”, туда будут бежать, “как в свое время крепостные на Дон, в поисках свободы”. Что ж — при всей трудноосуществимости этого проекта нельзя сказать, чтобы он был вовсе фантастическим. С партизанских баз начинали Мао в Китае и талибы в Афганистане.
Где кончается литература и начинается партийная программа? Дело Лимонова в изображении ФСБ — это заговор террористов. Дело Лимонова в изображении сочувствующих СМИ — это очередной нацболовский хеппенинг, игра в “Зарницу”, воспринятая всерьез хмурыми стражами государственной безопасности, лишенными чувства юмора и не понимающими эстетики протеста.
Лимонова часто упрекали в том, что он писатель с бедным воображением, что ему не удается художественный вымысел, и, компенсируя этот недостаток, он конструирует свою жизнь по законам литературы, чтобы потом описать ее. Лимонов хладнокровно подтверждает: “Я не писатель. Я репортер моей же жизни... Коллеги до сих пор не признают меня своим, потому что их до сих пор забавляет примитивная старая игра в слова. Я играю в жизнь”. Что ж — благодаря этой игре Лимонов, с его отчаянным революционным фанфаронством, с безумными идеями мирового переустройства в духе Пол Пота, с культом силы, с презрением к человеку думающему и симпатией к человеку действующему, с точно рассчитанными, чтобы вызвать шок, откровенностями Казановы, место свое в реестре “священных монстров” уже застолбил.
Но игра обошлась недешево. Тюремная камера в Лефортове, душный, вонючий, набитый людьми, как селедками, автозак (описанный в пьесе “Бутырская-сортировочная”), суд в Саратове оказались вовсе не бутафорскими. За игру в жизнь приходится платить жизнью. И не только своей. Но и жизнями (в прямом смысле слова) поверивших учителю пацанов.
Сегодня Лимонов — жертва. Даже злопыхатели Лимонова притихли, даже его противники говорят публично, что пора бы освободить писателя. Жертва вызывает сочувствие. Я тоже была бы готова подписаться под воззванием “Свободу Лимонову!”. Но на полях петиции все-таки хотела бы сделать пометку: не дай бог увидеть Лимонова победителем, устанавливающим новый мировой порядок. Уж в тех казематах будущего (вспомним лозунг “Сталин, Берия, ГУЛАГ”) никакой писатель не сможет требовать для своей работы отдельный кабинет (пусть в виде пустой камеры), настольную лампу и публиковать без всякой цензуры шокирующие тюремные дневники.