Проведя три ночи в Лондоне, К. встретился в Женеве с Вандой Скаравелли, и отправившись с ней в Гштаад, где она сняла для него на лето дом Шале Таннегг. Небольшую встречу организовали ему в Таун Холле соседней деревни Саанен. Дорис Пратт, которая встречала его в Хитроу, нашла К. «совершенно измученным», как она сообщила Ванде. Он сказал «Знаете ли вы что это значит, когда у вас есть человек, подобный сеньоре Ванде, чтобы к нему поехать. Никогда еще так хорошо ко мне не относились». Дорис догадалась, что проведенное в Охай время было далеко не счастливым. Он попросил ее более не докладывать Раджагопалу о суммах, потраченных на него в Англии. (Его затраты за май и июнь, включая дом в Уимблдоне и аренду Таун Холла составили 477 фунтов стерлингов, в то время как пожертвования — 650 фунтов). Неизвестно, говорил ли К. с Раджагопалом о делах Корпорации, но он написал последнему, прося информировать о состоянии дел, настаивая, чтобы письмо показали всем попечителям и снова обращаясь с просьбой о восстановлении членства. Ответа не последовало, хотя позже, когда К. находился в Индии, Раджагопал прислал балансовый отчет, в котором, конечно, тот не разобрался.

350 человек, 19 национальностей, ровно столько, сколько вместил Таун Холл, присутствовали на первой Саанской встрече. (Саанские встречи станут ежегодным международным событием, привлекая все большее число участников в течение последующих 24 лет). К. провел почти две недели в Шале Таннегг до начала встречи 14 июля. На следующий по приезду день, К. записал в тетради: «Побуждение к повторению опыта, каким бы приятным, прекрасным, благотворным он ни был, — почва, на которой взрастает печаль». И два дня спустя: «Процесс шел на протяжении почти всей ночи и был довольно сильным. Как много способно вынести тело! Оно все дрожало, а утром, когда проснулся, тряслась голова».

«Была этим утром особенная святость, наполнившая комнату. В ней царила огромная проникающая сила, входящая в каждую клеточку существа, наполняя, очищая, создавая все из себя. Ванда почувствовала тоже. Именно этого страстно жаждет каждый человек, и, поскольку он жаждет, оно ускользает. Монах, священник, саньяси истязают свои тела и характер, тоскуя об этом, но оно ускользает от них, поскольку это нельзя приобрести; ни жертва, ни добродетель, ни молитва не способны принести эту любовь. Этой жизни, этой любви нет, если смерть — средство. Весь поиск, всякое требование должно прекратиться.

Истина не может быть определенной. То, что можно измерить, не является истиной. Измерить можно то, что не живет, узнать его вершину».

В тот самый день Ванда впервые узнала что такое «процесс» К., о чем сделала запись:

«После ланча мы разговаривали. В доме никого больше не было. Вдруг К. потерял сознание. То, что случилось дальше, невозможно описать, так как трудно найти подходящие слова; но это слишком серьезно, необычно, важно, чтобы не быть упомянутым, похороненным в молчании, не быть отмеченным. Изменилось лицо К., глаза увеличились, стали шире и глубже, в них появился потрясающий взгляд за пределы возможного пространства. Будто в них было могущественное присутствие, принадлежащее другому измерению. Чувствовались невыразимая пустота и наполненность одновременно».

Очевидно, К. «ушел», поскольку Ванда сделала беглую запись реплик оставшегося тела: «Не покидай меня, пока он не вернется. Он, должно быть тебя любит, раз позволяет дотрагиваться до себя, ведь он разборчив в этом. Никого не подпускай, пока он не вернется». Затем Ванда добавила: «Я не понимала, что происходит и была очень удивлена».

На следующий день, в тот же час, К. снова «ушел», и опять Ванда записала что говорило «тело» в его отсутствие: «Я чувствую себя странно. Где я? Не оставляй меня. Не будешь ли ты так добра остаться со мной, пока он не вернется. Тебе удобно? Возьми стул. Ты знаешь его хорошо? Будешь ухаживать за ним?» Ванда продолжала: «Я все еще не постигла что происходило. Так неожиданно, так непонятно. Когда К. пришел в себя, он попросил рассказать что произошло, вот почему я делала записи, чтобы дать хоть малейшее представление об увиденном и прочувствованном».

В конце июля в Гштааде побывал Алдос Хаксли со своей второй женой; они несколько раз бывали на беседах К. в Саанском Таун Холле. Хаксли писал, что «это были одни из наиболее впечатляющих вещей, которые мне приходилось слышать... Будто слушал рассуждения Будды — такая сила, такой подлинный авторитет, такой бескомпромиссный отказ разрешить человеку moyen sensuel, любое бегство или суррогат, любого рода гуру, спасителей, фюреров, церкви».

«Я показываю вам печаль и конец печали, — если вы не останавливаете выбор на выполнении условий, чтобы положить конец печали, будьте готовы к продолжению печали на неопределенный срок, в каких бы гуру, церковь и т.д. вы ни веровали... Время не уносит печали. Мы можем забыть отдельное страдание, но в глубине печаль остается, а я думаю, что возможно избавиться от печали целиком. Не завтра, не со временем, а увидеть реальность в настоящем, пойти за него».

После заключительной беседы 15 августа К. записал в дневнике:

«Проснувшись утром, я почувствовал снова непроницаемую силу, что есть благословение... Во время беседы она присутствовала, нетронутая и чистая».

В печатной форме эта беседа не производит впечатления такой силы, как другие. Часто случается, что люди, почувствовавшие что беседа была особенным откровением, разочаровываются, читая ее в последствии. Вполне возможно, что часто, когда он говорил, К. испытывал это особое благословение, которое воодушевляло публику сильнее, чем слова.

В то лето был сформирован Сааненский комитет, который бы занимался всеми необходимыми приготовлениями для ежегодных бесед К. Раджагопал встревожился, когда узнал об этом, боясь что К. отрежет себя от Охай. Хотя К. и не намеревался, так случилось, что он еще пять лет не увидит Охай. К. вел спокойную жизнь в обществе Ванды в Шале Таннегг после встречи. Все время Ванда сама постоянно осознавала «благословение», «иное», о которых ежедневно писал К. В сентябре К. один вылетел в Париж, где остановился у старых друзей Карло и Надин Сварес в их восьмиэтажном доме на авеню Лябурдоне. Находиться в городе после умиротворяющего покоя гор, которые К. так любил, было резкой сменой, и все же, как он писал: «Сидя в тишине... глядя на крыши домов, совершенно неожиданно почувствовал это благословение, иное, пришло с мягкой ясностью, оно наполнило комнату и осталось. Оно здесь, когда я пишу». Проведя девять бесед в Париже и побывав опять в Иль Леццио, К. вылетел в октябре в Бомбей, откуда поехал на месяц в Долину Риши, затем в Висанта Вихар, Райджат и Дели. Из описаний Долины Риши и Райджата в его записных книжках, узнаешь эти места, будто побывал там сам. В Дели 23 января 1962 года дневник прерывается так же внезапно, как и начался. В доме Шивы Рао было настолько холодно, что К. не мог держать карандаш. Вот отрывок последней записи:

«...вдруг неизвестная безбрежность пришла не только в комнату, но и за ее пределы, в глубокие внутренние уголки, бывшие разумом... Эта безбрежность не оставила следа, она была там, чистая, сильная, непроницаемая, по силе равная огню, не оставляющему золы. С нею пришло блаженство... Прошлое и неизвестное не пересекаются; их нельзя соединить каким-либо действием; нет моста, чтобы перейти, нет тропинки, ведущей к ней. Оба никогда не встречались и не встретятся. Прошлое уступает место неизвестному, этой безбрежности».

Публикация в 1976 году этого исключительного свидетельства прошла незамеченной прессой как в Англии, так и в Америке, за исключением абзаца в американском «Издательском еженедельнике», заканчивавшегося словами: «Учение Кришнамурти аскетично, в некотором роде истребляюще». Один или два человека, которые читали манускрипт, были против его публикации Они боялись, что он сломит волю у последователей К. Он утверждал, что люди могут себя преобразовать коренным образом, не со временем, путем эволюции, а путем немедленного осознания, тогда как «Записные книжки» показывают, что Кришнамурти не был обыкновенным преобразованным человеком, а был уникальным существом, существующим в ином измерении. Это был веский довод, и когда ему указали на него, он ответил: «Не нужно быть Эдисоном, чтобы включить электрический свет». Позже он скажет журналисту в Риме, предположившему, что он родился тем, кем есть, и, следовательно, другим не доступно состояние его сознания, «Христофор Колумб отправился в Америку на парусном судне, мы можем лететь самолетом». В ту зиму К. провел 23 публичных беседы в Индии, а также бесчисленные дискуссии, поэтому неудивительно, что он был измучен, когда в середине марта прибыл в Рим, где его встретила Ванда. На следующий день он слег с жаром. В этом состоянии он «ушел», как имел обыкновение делать, во время «процесса». Ванда записала то, что говорило оставленное охранять тело существо. Но говоривший голос более не напоминал ребенка, напротив, он звучал обычно:

«Не покидай меня, он ушел далеко, очень далеко. Тебе велели ухаживать за ним. Ему не следовало уходить. Тебе нужно было сказать ему об этом. За столом он присутствует не весь. Скажи ему взглядом, чтобы другие не видели, он поймет. Приятное лицо. Длинные ресницы — напрасный дар мужчине. Почему не возьмешь их себе? Лицо тщательно вылеплено. Так долго трудились, столько веков, чтобы создать такое тело. Знаешь ли ты его? Ты не можешь его знать. Как можно знать текущую воду? Послушай, не задавай вопросов. Он должно быть любит тебя, раз позволяет находиться вблизи. Он старается, чтобы люди не прикасались к нему. Ты знаешь как он относится к тебе. Он хочет, чтобы с тобой ничего не случилось. Не делай ничего необычного. Слишком обременительны для него все эти поездки. Люди в самолете, которые курят, постоянное складывание вещей, прилеты и отлеты, — слишком большая нагрузка для тела. Он хотел прилететь в Рим к той леди (Ванде). Ты знакома с ней? Он хотел быстро приехать к ней. Он переживает, если с ней не все в порядке. Все эти поездки, нет, я не жалуюсь. Вы видите, как он чист. Он ничего себе не позволяет. Все время тело находилось на краю пропасти. Его держали, за ним наблюдали, как сумасшедшие, все месяцы, но если его отпустить, он уйдет очень далеко. Смерть рядом. Я говорил ему, что это слишком. Когда он в этих аэропортах, он вынужден быть самим по себе. И он не целый тогда. Вся нищета Индии, умирающие люди. Страшно. Это тело тоже бы умерло, если бы его не нашли. Грязь кругом. Он же чистый. Его тело держат в такой чистоте. Умывают с большой заботой. Сегодня утром он хотел что-то передать тебе. Не останавливай его. Он должен любить тебя. Скажи ему. Возьми карандаш, скажи ему: «Смерть всегда здесь, очень близко от тебя, чтобы защитить тебя. И когда ты спрячешься, ты умрешь».

Когда К. почувствовал себя достаточно хорошо, они переехали в Иль Леццио, там он опять слег, приступ почечных колик был осложнен свинкой в тяжелой форме. Он был так плох, что несколько ночей Ванда спала перед его дверями. Только в середине мая он приехал в Англию, где Дорис Пратт сняла еще один меблированный дом в Уимблдоне. Леди Эмили было теперь 87 лет, и она почти полностью потеряла память; несмотря на это, он часто навещал ее, держа ее в течение часа или более за руку и напевая ей. Она узнала его и любила когда он приходил. Леди Эмили умерла в 1964 году. Я иногда отправлялась, чтобы забрать его из Уимблдона и отвозила в Сассекс, чтобы побродить по лесам, полным колокольчиков. Мы никогда не вели серьезной беседы, а во время прогулки мы вообще не разговаривали. Я знала, что он наслаждался тишиной, видом и ароматом колокольчиков, лесным покоем, пением птиц и нежными молодыми березовыми листками. Он часто останавливался, оглядывался назад на раскинувшийся под ногами голубой туман. Для меня он был тем, кем был всегда: не учителем, а любимым человеком, более близким, чем мои родные. Мне было приятно думать, что я, возможно, единственная, с кем ему никогда не приходилось делать усилий. Когда я узнала, что он выступает в Доме Встречи Друзей, а также в Уимблдоне, я тут же решила поехать послушать его. Я не слышала его бесед с 1928 года в Оммене. Зал был переполнен; в задних рядах люди стояли. Я не заметила, как он вышел на сцену; только что единственный твердый стул, стоявший в центре сцены, пустовал, и вот К., беззвучно войдя, уже сидит, подложив под себя руки, — крохотная фигурка в безукоризненном темном костюме, белой сорочке, темном галстуке, в тщательно почищенных ботинках, ноги вместе. Он был один на сцене (его никогда не представляли, и, как я уже сказала, у него не было конспекта). В зале наступила полная тишина, и сильная волна ожидания пробежала по аудитории. Он сидел молча, не шелохнувшись, оценивая аудиторию легкими движениями головы. Прошла минута, две, я стала бояться за него. Неужели он провалился? Я сидела как на иголках, переживая за него, но вдруг он заговорил, не спеша, своим довольно мелодичным голосом с легким индийским акцентом, распоров тишину.

Позже я узнала, что такое затянувшееся молчание в начале беседы обычно. Это впечатляло, хотя он не ставил такой цели. Он редко знал, о чем будет говорить, прежде чем начинал говорить, будто хотел быть руководимым аудиторией. Вот почему часто беседа начиналась нескладно: «Интересно, с какой целью мы здесь собрались?» — мог он сказать, или: «Я думаю, было бы хорошо, если бы мы смогли установить подлинное понимание между рассказчиком и слушателями». Бывало он точно знал, о чем будет говорить: «Сегодня я собираюсь поговорить о знании, опыте и времени», хотя последующий разговор не обязательно мог ограничиваться этой темой. Он всегда настаивал, что речь его не несет дидактической направленности, что он вместе с аудиторией принимает участие в выяснении истины. Во время беседы он по нескольку раз обращал на это внимание присутствующих.

В этот же вечер в Доме Встречи Друзей он знал, что скажет:

«Для того, чтобы понять, о чем мы будем размышлять сегодняшним вечером, и в последующие вечера, нужен чистый ум. Ум, способный к непосредственному восприятию. В понимании нет ничего загадочного. Оно требует ума, способного прямо взглянуть на вещи, без предвзятости, без личной привязанности, без сложившегося мнения. То, о чем я собираюсь говорить, касается полной внутренней революции, разрушения психологической структуры общества, которым мы являемся. Но разрушение этой психологической структуры, собственно вас и меня, проходит не через усилия, и, я думаю, именно в этом состоит вся трудность понимания».

Смысл слов К. доходил до большинства людей, как я полагаю, через физическое присутствие самого этого человека — излучения, которое посылало смысл прямо для понимания, минуя ум, и если люди по-разному воспринимали содержание беседы, так это зависело скорее от индивидуальных способностей воспринимать, чем от того, что сказано. Хотя он подоткнул под себя руки, когда вышел на сцену, на протяжении беседы он жестикулировал то одной, то другой, часто растопыривая пальцы. На его руки было приятно смотреть. В конце беседы он удалился так же незаметно как и вошел. Его индийская аудитория была более импульсивна, чем западная, а ведение бесед на открытом воздухе намного затрудняло его уход со сцены. Он резко приходил в замешательство от бурного поклонения в Индии, когда люди падали ниц или пытались коснуться его самого или его одежды. Кода он уезжал со встречи в Бомбее, к нему простирались руки, чтобы через открытое окно машины дотронуться до его руки. Однажды он испугался, когда мужчина, схватив его руку, потянул ее себе в рот.

Вторая встреча в Саанене тем летом состоялась в большом шатре (лишь в 1965 году часть арендованной земли, на которой стоял шатер, неподалеку от реки Саанен, была куплена Корпорацией на денежные средства, переданные Раджагопалом). Ванда Скаравелли снова сняла Шале Таннегг, что она делала вплоть до лета 1983 года, привезя с собой собственного повара Фоску для ведения хозяйства. К. неважно себя чувствовал после встреч в конце августа. Он решил отменить поездку в Индию и остаться до рождества в Таннегге. Раджагопал приехал повидать его в октябре, надеясь добиться примирения, но поскольку первый настаивал на своем, а К. хотел восстановить членство в Корпорации трудов Кришнамурти, отношения зашли в тупик. Заехав в Лондон, Раджагопал в беседе со мной еще озлобленнее ругал К., голословно обвиняя его в лицемерии, чрезмерном внимании к своей внешности перед выходом на сцену, когда он тщательно расчесывал волосы. Раджагопалу, как и мне было известно, что К. следит за своей внешностью, как, впрочем и за внешностью других. Тот, кто собирался встретиться с ним, всегда стремился выглядеть наилучшим образом, поскольку К. замечал все. Да и на сцене перед аудиторией следует выглядеть наилучшим образом. Я уговаривала Раджагопала прекратить работу на К. ввиду его отношения (он дал мне понять, что дело не в деньгах), поселиться в Европе, где столько друзей, но беда Раджагопала заключалась в его односторонней любви-ненависти, усугубленной равнодушием К. Покинув Таннегг, К. с Вандой поехали в Рим, где она познакомила его со многими известными людьми — кинорежиссерами, писателями, музыкантами, включая Феллини, Понтекорво, Альберто Моравиа, Карло Леви, Сеговья и Казальса, игравшего ему. (Из Иль Леццио они несколько раз выезжали повидать Бернарда Беренсона в Татга.)

В марте Хаксли находился в Риме и часто навещал К. То была их последняя встреча, поскольку в ноябре Хаксли умрет в Лос-Анджелесе. Через месяц после его смерти К. напишет мне: «Несколько лет назад Алдос Хаксли сообщил о том, что у него рак языка; он сказал это только мне, даже жена не имела понятия. Весной мы виделись в Риме, он выглядел неплохо, поэтому меня потрясло известие о его кончине. Надеюсь, он не страдал».

В конце мая К. возвратился в Гштад. Мы с мужем переночевали в Гштаде по пути на машине в Венецию, навестив К. в Таннегге. С ним не было никого, кроме Фоски. Он обрадовался нам и прокатил на мерседесе, собственности Сааненского комитета. Бросалось в глаза, что автомобиль лелеяли, редко использовали, после каждой короткой поездки К. чистил его, наводя лоск. Продолжая поездку по Италии, мы остановились в замке-отеле в Пержине, где бывали в 1924 году. Я послала К. открытку с видом круглой башни, которую он тогда занимал. Он ответил: «Ничего не могу вспомнить; может, это другой замок. Совершенно выпало из памяти».

В тот год на встрече в Саанене появился новый участник, который несколько лет будет играть важную роль в жизни К. — 35-летний Ален Ноде, профессиональный пианист из Южной Африки, который учился в Париже и Сьене, и давал концерты в Европе и был в то время профессором в университете Претории, интересуясь с мальчишеских лет религиозной жизнью, Ален был наслышан о Кришнамурти, поэтому во время отпуска поехал в Саанен послушать его. Он познакомился с К. лично и был зимой в Индии, вместе с К. Когда он вернулся в Преторию в начале 1964 года, он оставил преподавательскую деятельность, посвятив себя своему духовному предназначению.

Ален Ноде снова побывал в Саанене летом 1964 года. Была тем летом также Мери Зимбалист, в девичестве Тейлор, вдова Сэма Зимбалиста, кинорежиссера. Она была мягкой, элегантной европеизированной американкой Нью-Йоркского происхождения, прочно утвердившаяся в деловом мире. Впервые они с мужем услышали К. в Охай в 1944 году. Когда муж ее скоропостижно умер от сердечного приступа в 1958 году, она поехала, все еще в глубоком горе, послушать еще раз К. на встрече в Охай в 1960 году. После этого у нее состоялась с ним длинная частная беседа, в которой К. говорил с ней о смерти в том духе, как она готова была понять: нельзя убежать от смерти, пользуясь обычным бегством; факт смерти необходимо осмыслить; уход от одиночества приносит печаль, а не само одиночество, смерть; горе — это жалость к самому себе, а не любовь. Мери надеялась услышать его еще раз в Охай, но, поскольку было маловероятно, что он собирается возвращаться, она отправилась послушать его в Саанен. Там она подружилась с Аленом Ноде, и они оба попросили К. остаться после встречи, чтобы посетить несколько небольших частных бесед в Таннегге. У Мери состоялась с К. еще одна беседа с глазу на глаз. Английские акции для расходов К. перестали приносить дивиденды, и Дорис Пратт предложила Раджагопалу оплачивать поездки К. в Индию и в Европе впредь за счет Корпорации через комитет в Саанене, который бы стал получать собранные в Европе денежные средства корпорации. Приводя в качестве довода здоровье К. она просила, чтобы он ездил только первым классом. Раджагопал принял первое предложение, но не ответил относительно первого класса. Учитывая, что каждый доллар, поступавший на счет корпорации в виде пожертвований, завещаний и авторских гонораров от книг зарабатывался самим К., странно, почему требовалось разрешение Раджагопала, как использовать деньги для личного комфорта К., и что когда К., снова увидевшись с Аленом Ноде зимой 1964–65г.г. захотел, чтобы тот стал его секретарем и сопровождающим в поездках, снова потребовалось разрешение Раджагопала, чтобы платить скромную зарплату. Очевидно, что в возрасте 70 лет путешествовать одному было тяжело для К., особенно после стольких болезней.

Я встретила Алена Ноде с К. в Лондоне весной 1965 года у портного К. Гунтсмана, на Севиль-роу. Ален остановился с К., а Дорис Пратт в другом меблированном доме в Уимблдоне, ведя записи уимблдонских бесед К. Когда мы с К. отправились на обычную прогулку к колокольчикам, он пребывал в лучшем расположении духа, чем когда-либо. Он говорил об изменениях, которые внес Ален в его жизнь, путешествуя с ним, заботясь о багаже. Он чувствовал естественную привязанность к нему — беспечному, хотя и серьезно думающему, энергичному космополиту, способному к языкам. В Лондоне находилась также Мери Зимбалист, но я познакомилась с ней только в следующем году. Она наняла машину и возила К. и Алена по красивым местам Англии, а когда все трое поехали после Лондона в Париж, Мери показала им Версаль, Шатр, Рамбуйе и другие места, — такие приятные поездки, которых годами К. был лишен в своей скучной внешней жизни.