Пересборка социального. Введение в акторно-сетевую теорию

Латур Бруно

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: КАК РАЗВЕРНУТЬ РАЗНОГЛАСИЯ ПО ПОВОДУ СОЦИАЛЬНОГО МИРА

 

 

I. Введение в первую часть: учимся кормиться разногласиями

Как и все науки, социология начинается с удивления. Смятение может выражаться по-разному, но парадоксальное присутствие чего-то невидимого и в то же время осязаемого, само собой разумеющегося и поразительного, повседневного и обескураживающе неуловимого всегда вызывает страстное стремление укротить дикую бестию социального. «Мы живем в группах, которые выглядят прочно устоявшимися, но почему они так быстро изменяются?» «Нас заставляют действовать другие, не контролируемые нами силы, вроде бы очевидные и вполне посюсторонние». «На нас всех давит что-то невидимое,— оно крепче стали и при этом невероятно пластично». «Существуют силы, до странности похожие на те, что изучают ученые-естественники, и при этом совершенно другие». «Эта загадочная смесь упрямого сопротивления и извращенной сложности кажется широко открытой для исследования, и все же бросает вызов любому исследованию». Трудно найти социолога, которого не потрясли бы одно или несколько из этих приводящих в замешательство высказываний. Разве эти головоломки — не источник нашего libido sciendi? Что заставляет нас вкладывать столько энергии в попытки их разгадать?

Однако имеется нарастающая дистанция между тем, что вызывает эти следующие друг за другом потрясения, и решениями", разработанными для их объяснения. В этой части работы я собираюсь показать, что, несмотря на правильность исходных интуиции социологии, решения, вытекающие из урезанного понимания социального, так или иначе ухудшают то, что было в них научного и продуктивного. Вот почему я хочу заново рассмотреть каждый из этого ряда вопросов и подвергнуть их анализу, чтобы мы могли обновить свои представления о том, что такое ассоциация.

Верный релятивистским принципам, я вместо того, чтобы делить социальную сферу,— как это обычно делается в большинстве учебников социологии, превращая ее в перечень акторов, методов и областей, уже изначально рассматривающихся как элементы социального мира, построил первую часть этой книги как типологию разногласий по поводу того, из чего состоит этот мир. Я полагаю, что можно опереться на базовые интуиции социальных наук, выделив пять главных неопределенностей:

• природы групп: у акторов есть много противоречащих друг другу способов обрести идентичность;

• природы действий: как представляется, в ход любого действия вторгается множество различных агентов, изменяющих его первоначальные цели;

• природы объектов: по-видимому, категория агентов, участвующих во взаимодействии, должна оставаться открытой;

• природы фактов: отношения естественных наук с остальным обществом порождают непрекращающиеся дискуссии;

• и, наконец, неопределенность типа исследований, осуществляемых под названием науки о социальном, поскольку никогда не ясно, в каком именно смысле социальные науки можно называть эмпирическими.

Столь невероятной ACT сделало то, что прежде, чем куда-нибудь двинуться, приходится громоздить эти пять неопределенностей друг на друга (при этом каждая следующая делает предыдущую еще загадочнее), пока не будет восстановлен здравый смысл — но только в конце. Большинству потребителей ACT до сих пор не хватало терпения ждать, и я не могу упрекать их за это.

Читатель обнаружит здесь ряд замысловатых инструкций, делающих перемещение еще более дорогостоящим и затруднительным. Причина этого в том, что я хочу сломать привычку связывать понятия «общество», «социальный фактор» и «социальное объяснение» с внезапным ускорением описания. Произнося слова «общество», «власть», «структура» и «контекст», социологи социального обычно мчатся напролом, соединяя большие массивы жизни и истории, мобилизуя гигантские мощности, вскрывая фундаментальные структуры, проявляющиеся из запутанных взаимодействий, видя повсюду в современных ситуациях новые примеры хорошо известных типов, обнаруживая за сценой тайные силы, дергающие за ниточки. Не то чтобы они были неправы,—прежние социальные отношения на самом деле «упакованы» так, что, казалось бы, обеспечивают готовое объяснение многих загадочных предметов. Но пришло время гораздо ближе присмотреться к типу собранных таким образом структур и к тому, как именно они соединяются друг с другом. Если вам захочется найти новых неожиданных акторов, появившихся совсем недавно и еще не ставших членами «общества» bona fide, то придется отправиться в путешествие, и с совсем другим снаряжением. Как мы увидим, разница между двумя употреблениями слова «социальный» так же велика, как между уроками вождения по уже существующей дороге и движением первопроходца по ухабистой местности, где дорога проектируется вопреки желанию многочисленных местных сообществ. Неудивительно, что ACT предпочитает двигаться медленно, по узким тропкам, пешком, оплачивая издержки каждого перемещения из своего собственного кармана. Причина такой смены темпа в том, что вместо того, чтобы заранее занять благоразумную позицию и установить какой-то порядок, ACT заявляет, что способна найти гораздо лучший порядок,— но после того, как даст акторам развернуть весь диапазон разногласий, в которые они погружены. Мы как бы говорим акторам: «Мы не будем вас поучать, заставляя соответствовать нашим категориям; мы дадим вам раскрыть ваши собственные миры и только потом попросим вас объяснить, как вы пришли к их созданию». Задача понимания и упорядочения социального должна быть оставлена самим актором, а не взята на себя аналитиком. Вот почему для того, чтобы снова обрести смысл порядка, лучший способ — прослеживать связи между самими разногласиями, а не пытаться придумать, как урегулировать каждое конкретное разногласие. Поиск порядка, строгости и структуры ни в коем случае не отменяется. Он просто сдвигается на шаг дальше к абстракции, так что акторы получают возможность разворачивать свои собственные различные миры, и неважно, насколько контринтуитивными они являются. Именно более высокий уровень абстракции в социальной теории и делает ACT поначалу трудной для восприятия. Однако этот сдвиг сопоставим с тем, что делает картограф, пытаясь изобразить очертания никогда не виденного берега на листе бумаги. Он мог бы стараться подогнать разные отчеты, присланные исследователями, к существующим геометрическим формам: заливы стали бы окружностями, мысы—треугольниками, континенты — квадратами. Но, заметив безнадежную путаницу, создаваемую отчетами, ни один из которых не соответствует предзаданным геометрическим формам, он с радостью согласится заменить поиски геометрической точности совершенно абстрактной декартовой системой координат. Далее, пользуясь этой пустой сеткой, он начнет терпеливо прорисовывать береговую линию, позволив ей стать такой же извилистой, какой ее сделала геологическая история. Возможно, покажется глупым фиксировать каждую фигурирующую в отчетах точку просто в координатах долготы и широты, но еще глупее настаивать, что надо придерживаться только данных, вписывающихся в предзаданную геометрическую форму. Аналогично и ACT утверждает, что можно проследить более прочные отношения и выявить более интересные структуры, найдя способ регистрировать связи между нестабильными и подвижными системами координат, а не пытаясь сохранить стабильность одной-единственной системы. Общество состоит из «индивидов», «культур», «национальных государств» так же «приблизительно», как Африка «приблизительно» представляет собой окружность, Франция — шестигранник, а Корнуэлл — треугольник. Тут нет ничего удивительного, поскольку всякая научная дисциплина — это медленная тренировка в выработке здорового релятивизма, применимого к имеющимся данным. Почему только социологии запрещено искать собственный путь и предписано ограничивать себя очевидным? Теперь, когда геологи согласились с представлением о холодных и твердых континентальных плитах, свободно дрейфующих над горячим расплавленным морским дном, сочащемуся из глубоких океанских разломов, не встали ли они, так сказать, на «более твердую почву»? Так же и ACT утверждает, что мы найдем гораздо более научный способ построения социального мира, если не будем сдерживать поток разногласий. Нам тоже надо найти для себя твердую почву—на зыбких песках. Вопреки расхожим суждениям, релятивизм — это способ держаться на поверхности данных, а не тонуть в них.

Метафоры, почерпнутые из картографии или физики, однако, быстро меркнут, когда начинает разворачиваться ряд неопределенностей, предполагаемых социологами ассоциаций. В экстремальных случаях акторы обнаруживают необъяснимую способность опровергать все допущения, которые необходимо принять социологам, чтобы начать работу. Отказ физиков от фиксированной системы координат, предоставляемой эфиром, ретроспективно выглядит проще, чем расставание с тем, от чего придется отказаться нам, если мы хотим предоставить акторам свободу развернуть во всей полноте несоизмеримость их собственной активности по созданию миров. Будьте готовы выкинуть за борт практику, структуру, душу, время и пространство вместе со всеми остальными философскими и антропологическими категориями, и не имеет значения, насколько глубоко укорененными в здравом смысле они кажутся. Пользуясь нашим примером с картографом, представьте, что ему пришлось бы иметь дело не только с множеством отчетов, приходящих от многочисленных путешественников, но еще и с множеством проекционных сеток, в которых каждая точка требует свои собственные ad hoc координаты. Столкнувшись с такой неразберихой, кто-то решит ограничить объем разногласий, а кто-то — выпустить на волю их все. Первое решение — до-релятивистское — работает прекрасно, но чревато риском ограничить социологию рутинными, холодными и спокойными ситуациями. Второе решение — релятивистское — позволит включить активные теплые и предельные ситуации, но тогда придется всю дорогу поддерживать разногласия развернутыми. Абсурднее всего было бы искать компромисс между обеими позициями, так как разногласия — это не просто досадная мелочь, которую можно обойти, а именно то, что дает возможность установить социальный порядок и позволяет различным социальным наукам участвовать в его строительстве. Многие затруднения в развитии этих дисциплин возникли из-за нежелания быть в достаточной мере теоретическими и ошибочных попыток цепляться за обыденный рассудок вкупе с неуместным стремлением к политической значимости. Такова крайняя позиция, которую я хочу опробовать, и я буду придерживаться ее настолько долго, насколько это возможно. Препятствие в том, что на протяжении путешествия читателям придется сидеть на странной диете: они должны питаться разногласиями по поводу того, из чего состоит социальное.

Путешествие с ACT, боюсь сказать, окажется мучительно медленным. Движение будут постоянно останавливать, препятствовать ему, прерывать и уводить в сторону пять типов неопределенностей. В мире, по которому ACT собирается путешествовать, никакое перемещение не возможно без дорогостоящих и сложных переводов (translations). «Социологи социального» летают как ангелы, перенося власть и связи почти нематериально, а АСТ-исследователю приходится тащиться, как муравью, нагруженному тяжкой поклажей, чтобы установить хотя бы крошечную связь. К концу этой книги мы попытаемся подытожить, что отличает хорошую работу в критериях ACT от плохой — решающий тест на качество,— задав три вопроса: все ли трудности путешествия были осознаны? Полностью ли оплачена цена путешествия от одной связи до другой? Не схитрил ли путешественник, тайком протащив уже существующий «социальный порядок»? Впрочем, мой совет: взять с собой как можно меньше вещей, не забыть купить билет и быть готовым к проволочкам.

 

II. Первый источник неопределенности: групп нет — есть только группообразования

 

С чего начать? Как всегда, лучше всего начинать в гуще вещей, in medias res. He начать ли с чтения газеты? Что ж, эта отправная точка не хуже любой другой. Как только вы разворачиваете газету, на вас обрушивается дождь, потоп, эпидемия, нашествие вредителей. Каждые две строчки — оставленный каким-нибудь автором след создания или распада какой-нибудь группы. Вот руководитель крупной компании сокрушается о том, что и через пять лет после слияния подразделения фирмы все еще не полностью интегрировались. Он задается вопросом, как «продвинуть общую корпоративную культуру». Несколькими строчками ниже антрополог объясняет, что никакого «этнического» различия между хуту и тутси в Руанде нет, а есть на самом деле «классовая дифференциация», «инструментализированная» колониалистами и затем «натурализованная» как «культурная». В разделе писем какой-то шотландец напоминает читателям о-«славном союзе» между Францией и Марией, королевой Шотландии, поэтому шотландцам не стоит разделять яростную европофобию англичан. Корреспондент из Франции пытается объяснить, почему девушки второго поколения выходцев из Алжира, надевая в школу хиджаб, воспринимаются учителями как «фанатички», «сами себя исключающие» из Французской республики. В разделе «Европа» объясняется, что чиновники Евросоюза все больше и больше мыслят «как европейцы» и уже «не лояльны по отношению к своим национальным государствам». В музыкальном разделе — ожесточенная дискуссия: ансамбли, исполняющие музыку в стиле барокко, конфликтуют из-за частоты камертонов, обвиняя друг друга в «модернизме», «неуважении к традиции», «академичности». В компьютерном разделе автор высмеивает приверженность пользователей компьютеров модели «Макинтош» своим крайне маргинальным машинам и предлагает «культурную интерпретацию» того, что именует формой «технофанатизма». Еще ниже автор редакционной статьи предсказывает, что Ирак, несмотря на его относительно недавние границы, будет существовать как национальное государство и не расколется по старым разделительным линиям религиозных и исторических «зон влияния». Другая колонка бросает противникам войны в Ираке обвинение в «антиамериканизме». И так без конца.

Отнесение себя к той или иной группе —это постоянно идущий процесс, состоящий из неопределенных, хрупких, противоречивых и постоянно меняющихся связей. Не странно ли это? Если просто следовать подсказкам газет, основная интуиция социологии должна заключаться в том, что акторов ежеминутно побуждают включаться в группу, и зачастую более чем в одну. И еще: когда читаешь теоретиков социологии, создается впечатление, что главный, решающий и самый животрепещущий вопрос заключается в том, с какой группы предпочтительнее начать социологическое исследование. Должны ли мы считать социальные агрегаты состоящими из «индивидов» или из «организаций», «классов», «ролей», «жизненных траекторий», «дискурсивных полей», «эгоистичных генов», «жизненных форм», «социальных сетей»? Кажется, что социологи никогда не устают одно объявлять реальным, прочным, доказанным и укоренившимся, а другое критиковать как искусственное, воображаемое, преходящее, иллюзорное, абстрактное, обезличенное и бессмысленное. Сосредоточиться на микроуровневых взаимодействиях или обратиться к макроуровню как более важному? Не правильнее ли считать главными компонентами нашей коллективной жизни рынки, организации или сети?

Хотя самый обыденный опыт существования в социальном мире состоит в том, что нас одновременно настигают сразу несколько возможных и противоречащих друг другу призывов объединиться в группы, кажется, что перед тем, как стать социологом, главное — первым делом решить, из каких компонентов состоит общество. Хотя совершенно ясно, что нас вписывают в группу посредством целого ряда вмешательств, из которых видно, кто отстаивает важность одной группы и неважность других, все происходит так, как будто социологи обязаны заявлять, что существует только один реальный тип группы, а другие объединения на самом деле ненастоящие, устаревшие, неважные или искусственные. Хотя мы ясно сознаем, что главное свойство социального мира — это постоянное проведение людьми границ, отделяющих их от других людей, социологи социального считают главным свойством этого мира признание бесспорного существования границ, вне зависимости от того, кто и какими средствами их устанавливает. Еще более странным является то, что хотя социологи, экономисты, историки, психологи и политологи в своих газетных колонках, обоснованиях, преподавании, отчетах, исследованиях, комиссиях и статистике только и делают, что способствуют определению и переопределению групп, социальные теории пребывают в состоянии покоя, как если бы существование релевантных акторов было полностью независимым от огромного объема работы, который проделывают профессионалы, или что хуже, как если бы эта неизбежная рефлексивная петля мешала социологии когда-нибудь стать наукой. Но кто бы знал, как обращаться с «бессознательным», не будь Фрейда? Кто бы разоблачил отчуждение, не будь Маркса? Кто смог бы объявить себя «верхним слоем среднего класса», если бы не социальная статистика? Кто научился бы «чувствовать себя европейцем» без редакторских статей в либеральной прессе?

Подводя итог, в то время как для социологов главная проблема, видимо, решить, какая группа будет привилегированной, наиболее обыденный опыт, коль скоро мы ему доверяем, говорит нам, что существует множество противоречивых процессов группообразования, включения в группу,— это деятельность, в которую определяющий вклад, со всей очевидностью, вносят социологи. Так что выбор ясен: либо мы пойдем за социальными теоретиками и начнем путешествие с того, что решим, на каком типе группы и на каком уровне анализа сосредоточить внимание, либо последуем за самими акторами и отправимся в путь по следам, оставленным их деятельностью по формированию и расформированию групп.

Первый источник неопределенности необходимо усмотреть в том, что не существует такой значимой группы, о которой можно было бы сказать, что именно из нее состоят социальные агрегаты, нет такого устоявшегося компонента, который мог бы использоваться как бесспорная отправная точка. Многие социологические исследования начинаются с выбора одного или нескольких типов групп, который предваряется многочисленными извинениями за в чем-то произвольное ограничение, являющееся неизбежным, как часто говорят, ввиду «необходимости ограничить область исследования» или «права ученого определять свой объект». Но это вовсе не тот выбор, не та необходимость, не те оправдания, с которых хотят начать социологи ассоциаций. Их задача не в том, чтобы с самого начала стабилизировать — будь то для ясности, удобства или же впечатления обоснованности — перечень групп, образующих социальное. Напротив: для них отправной точкой является сама спорность того, кто к какой группе принадлежит, включая, конечно, разногласия социологов о том, из чего состоит социальный мир.

Если мне возразят, что такие слова, как «группа», «формирование групп» и «актор», лишены смысла, я отвечу: «Совершенно верно». Слово «группа» — настолько пустое, что не предполагает ни объема, ни содержания. Его можно применять к планетам в той же мере, что и к индивидам; к компании «Майкрософт», равно как и к моей семье; как к растениям, так и к бабуинам. Именно потому я его и выбрал.

Это важный момент, связанный со словарем ACT, и я должен познакомить с ним читателя уже на этом раннем этапе, чтобы он не отождествлял язык этой книги с ландшафтом, который мы собираемся посетить. Я нахожу, что лучше всего пользоваться самым расхожим, банальным и даже вульгарным репертуаром, тем самым избегая риска привести в замешательство богатую идиоматику самих акторов. Социологи социального обычно поступают ровным счетом наоборот. Они стремятся разработать точные, хорошо отобранные, изощренные термины для выражения того, что, как они утверждают, говорят акторы. Но тогда они рискуют смешать два метаязыка, поскольку у самих акторов также имеется собственный развитый и вполне рефлексивный метаязык. Если же они занимаются критической социологией, то подвергаются еще большему риску — сделать всех акторов немыми. ACT предпочитает пользоваться тем, что можно было бы назвать «инфраязыком», единственный смысл которого, собственно, в том, что он позволяет перемещаться из одной системы координат в другую. По своему опыту я знаю, что это лучший способ услышать четко и ясно словарь самих акторов. И меня не особенно огорчит, если научный жаргон социологов будет приглушен. Если бы мне пришлось разрабатывать тест для определения качественного с точки зрения ACT исследования, вот что было бы важным индикатором качества: позволяется ли понятиям акторов доминировать над понятиями исследователей, или же звучит только речь исследователя? Для письменных отчетов это точная, но сложная проверка: является ли текст, комментирующий различные цитаты и документы, более, менее или таким же интересным, по сравнению с собственными выражениями и способами поведения актора? Если вы находите, что этот тест слишком легко пройти, то тогда ACT не для вас.

 

ПЕРЕЧЕНЬ СЛЕДОВ, ОСТАВЛЯЕМЫХ ГРУППООБРАЗОВАНИЕМ

Из-за многочисленных споров, которые ведут социологи и сами акторы о .том, что именно должно быть основным строительным блоком общества, вовсе нет оснований разочаровываться в социальной науке. ACT не утверждает, что мы когда-нибудь узнаем, состоит ли «на самом деле» общество из индивидуальных расчетливых агентов или из гигантских макроакторов. Она также не заявляет, что раз «все позволено», то каждый может выбрать «любимого кандидата» на свой вкус. Напротив, она делает релятивистский, то есть научный, вывод, что эти разногласия предоставляют исследователю важный ресурс, дающий возможность прослеживать социальные связи. ACT просто утверждает, что, привыкнув к множеству меняющихся систем координат, мы можем достигнуть правильного понимания того, как производится социальное, поскольку релятивистское соотнесение систем координат — лучший источник объективного

суждения, чем абсолютистские (то есть произвольные) установки здравого смысла. Вот почему так важно не начинать с высказывания типа: «Социальные объединения образованы преимущественно из (х)». И не имеет значения, что именно кроется за этим «х»: «индивидуальные агенты», «организации», «расы», «малые группы», «государства», «личности», «члены», «воля к власти», «либидо», «биографии», «поля» и т.д.

ACT просто не считает своим делом стабилизировать социальное от имени тех, кого она изучает. Эту обязанность следует целиком оставить «самим акторам» — весьма зловредное клише, к которому мы еще обратимся в свое время.

Хотя на первый взгляд может показаться, что социологам легче выделить одну группу, чем заниматься картографией разногласий по поводу образования групп, дело обстоит совершенно наоборот, и по вполне эмпирической причине. Группообразование оставляет гораздо больше следов, чем уже стабилизированные связи, которые по определению могут оставаться безмолвными и невидимыми. Если какой-то ансамбль просто есть, то он невидим и о нем нельзя сказать ничего, он не производит следов и потому не дает никакой информации. Если же он виден, то в таком случае этот ансамбль производится, и он будет порождать новые интересные данные. Выход в том, чтобы заменить перечень групп, образующих социальные агрегаты,— непосильная задача — перечнем элементов, постоянно присутствующих в разногласиях по поводу групп,—задача гораздо более простая. Второй список, конечно, абстрактнее, так как связан с деятельностью, необходимой для очерчивания любой группы, но при этом содержит гораздо больше данных, поскольку всякий раз при ссылке на новую группу будет становиться видимым и прослеживаемым «производственный механизм», необходимый для поддержания ее жизнеспособности. Хотя за сто пятьдесят лет социологи все еще не достигли ясности относительно того, какие социальные объединения считать «правильными», гораздо проще согласиться с тем, что во всяком разногласии по поводу формирования групп, включая, конечно, академические дебаты, всегда присутствуют несколько моментов: группы создаются, чтобы говорить; на карту наносятся антигруппы; привлекаются новые ресурсы, чтобы сделать границы групп более устойчивыми; мобилизуются профессионалы с высоко специализированным оснащением.

Во-первых, для того чтобы очертить группу,— не имеет значения, создается ли она впервые или просто обновляется,— вам понадобятся ее представители, «говорящие в пользу» существования этой группы. Иногда они бывают очень разговорчивыми, как мы видели на примере газеты. Какой бы пример вы ни взяли, будь то феминистки — владелицы собак в Калифорнии, косовары в бывшей Сербии, «chevaliers du tastevin»в моей родной Бургундии, ачуары в Амазонии, бухгалтеры, антиглобалисты, социологи науки, «человеческие эго», троцкисты, рабочий класс, «силы рынка», «заговорщики» и т.д.— все нуждаются в людях, определяющих, кто они есть, кем они должны быть, кем они были. Эти люди всегда при деле, обосновывая существование группы, оглашая правила и прецеденты и, как мы увидим, оправдывая одно определение и отвергая все остальные. Группы — не безмолвные объекты, а временное порождение постоянного гула, создаваемого миллионами голосов, спорящих о том, что это за группа и кто к какой группе принадлежит. Только подумайте о массе сказанного и написанного, что вошло в ограничение такого необычного множества, как homo ceconomicus. He бывает группы без в некотором роде офицера, занимающегося рекрутированием. Нет стада овец без пастуха, без его собаки, посоха, кучи справок о прививках и груды документов на получение субсидий Евросоюза. Если вы все еще считаете, что группы существуют «сами по себе», как, например, «индивид»,— просто постарайтесь вспомнить, как много труда потребовалось, чтобы каждый из вас мог «взять жизнь в свои руки». Как много наставлений было нами получено от родителей, учителей, начальников, партнеров и коллег, пока мы ни поняли, что лучше быть «самому себе группой» (группой собственного эго)? И как быстро мы забыли этот урок...Хотя группы кажутся уже изначально полностью оснащенными, ACT не видит ни одной из них без обширной свиты, состоящей из создателей этой группы, лиц, говорящих от ее имени, и тех, кто ею руководит.

Во-вторых, всегда, когда нужно очертить или восстановить границы группы, другие группы объявляются пустыми, архаичными, опасными, устаревшие и т. п. Всякая связь становится отчетливее в сравнении с другими конкурирующими связями. Таким образом, для установления границ любой группы формируется перечень «антигрупп». Это очень удобно для наблюдателей, так как означает, что акторы постоянно вовлечены в процесс разметки «социального контекста», в котором они размещены, тем самым предлагая исследователю полнокровную теорию того, какого рода социология нужна для их изучения. Вот почему так важно не определять заранее, какой тип социального агрегата сможет обеспечить контекст для всех этих разметок. Очерчивание границ групп — не только одно из занятий социологов, но и постоянная задача самих акторов. Именно акторы творят социологию для социологов, а социологи от них узнают, что составляет их множество связей.

Хотя все это должно казаться очевидным, в действительности подобный результат вступает в противоречие с основной мудростью представителей критической социологии. С их точки зрения, акторы не видят картины целиком, а остаются просто «информантами». Именно поэтому им надо объяснять контекст, «в котором» они находятся, видя при этом лишь его малую часть, тогда как парящий вверху социолог видит «все в целом». Оправдание такой позиции «с высоты птичьего полета» обычно состоит в том, что ученые «рефлексивно» делают то, что информанты совершают «бессознательно». Но даже это вызывает сомнения. Та малая степень осознанности, которую могут обрести социологи, извлекается ими из рефлексивного группообразования тех, кого они в этом месте своего исследования просто паразитически используют. В общем, то, что считается рефлексивностью в большинстве социальных наук,— это явная неуместность вопросов, задаваемых исследователем по поводу серьезных дел акторов. Как правило, гораздо лучше принять по умолчанию позицию, в соответствии с которой исследователь всегда на одну рефлексивную петлю позади тех, кого изучает.

В-третьих, когда формируются или перераспределяются группы, говорящий от их имени представитель яростно стремится их определить, ограничитъ. Их границы отмечаются, очерчиваются, представляются неизменными и долговременными. Каждой группе, вне зависимости от того, насколько велика она или мала, нужны границы, подобные мифическому рву, выкопанному Ромулом вокруг зарождающегося Рима. Исследователю очень удобно, если всякое образование группы сопровождается выкапыванием всевозможных отличий, мобилизуемых для укрепления групповых границ и защиту их от встречного давления со стороны всех конкурирующих антигрупп, грозящих ее уничтожить. Есть бесчисленное множество способов сделать ограничение группы конечным и надежным, при этом настолько, что в итоге она выглядит как объект непроблематичного определения. Вы можете апеллировать к традиции или к праву. Можете изобретать странные гибриды вроде «стратегического эссенциализма» или укоренять границу в «природе». Вы даже можете превратить определение в «организацию генома», связать его с «кровью и почвой», сделать «народной традицией», погрузить в обычаи или привычки. И наоборот, вы можете связать это определение со свободой, эмансипацией, искусством, модой или историей. В итоге оно станет настолько бесспорным, что будет считаться само собой разумеющимся и, таким образом, не будет уже оставлять ни следов, ни проблесков, ни информации. Теперь этот ансамбль оказывается целиком за пределами социального мира — в понимании ACT,— пусть даже в обычном смысле он является Недлинным элементом социального.

В-четвертых, в множество тех, кто говорит от лица групп и делает возможным их долговременное определение, должны быть включены социологи, социальные науки, социальная статистика и социальная журналистика. Здесь одно из принципиальных различий между двумя направлениями мысли. С точки зрения социологов социального, социология должна стремиться стать наукой в традиционном смысле — быть объективным взглядом на внешний мир, делающим возможным описание, в каком-то смысле не зависящее от групп, воплощаемых акторами. Для социологов ассоциаций любое исследование любой группы любым социологом — это часть того, что определяет существование группы, ее сохранение, распад и исчезновение. В развитом мире нет такой группы, к которой бы ни был прикреплен хоть какой-нибудь инструмент социологического исследования. Это не некая «неустранимая ограниченность» социологии, связанная с тем, что социологи тоже «члены общества» и им трудно «извлечь себя» из собственных «социальных категорий». Дело просто в том, что они — наравне с теми, кого изучают,— выполняют ту же работу и участвуют в решении той же задачи — прослеживания социальных связей, хотя и с помощью других инструментов и исходя из другого профессионального призвания. Если с точки зрения первого направления акторы и исследователи сидят в двух разных лодках, то в понимании второго они все время плывут в одной и той же лодке и играют одну и ту же роль — участвуют в образовании групп. Если речь идет о сборке социального, то лишних рук не бывает. Только в конце этой книги мы выведем следствие из этого фундаментального равенства.

Неважно, насколько грубым и предварительным выглядит мой перечень, но уже понятно, как с его помощью прослеживать многочисленные социальные связи вместо того, чтобы постоянно увязать в невыполнимой задаче решить раз и навсегда, какую «правильную» единицу анализа должна выбрать себе социология, чтобы на ней сосредоточить свое внимание. Однако для ACT это лишь отчасти преимущество. С одной стороны, мы освободились от невыполнимой задачи, которая мешала бы нашему движению. С другой — нам теперь придется принимать в расчет гораздо больше противоречащих друг другу картографии социального, чем нам самим бы хотелось, и это будет даже большей помехой нашему продвижению вперед.

 

НЕТ ДЕЙСТВИЯ —НЕТ ГРУППЫ

Выбор, как мы только что видели, делается не между определенностью и беспорядком, а между произвольностью априорного решения и трясиной бесконечных различий. То, что мы потеряли,— фиксированный перечень групп — мы и вернули, поскольку группы должны постоянно создаваться и пересоздаваться, и во время этих процессов те, кто собирает группы, оставляют массу следов, которые могут использоваться информантами в качестве данных. Один из способов выразить это различие — сказать, что социальные агрегаты являются объектом не остенсивного определения (вроде кружек, кошек и стульев, на которые можно указать пальцем), а перформативного. Они создаются теми различными путями и способами, которыми заявляют об их существовании. Однако это различие влечет за собой много тонких лингвистических и метафизических трудностей. Я далек от мысли, что группы создаются простым «Да будет!» или — еще хуже — образуются речевыми актами при помощи простых конвенций. Я лишь хочу воспользоваться этим различием, чтобы подчеркнуть разницу между группами, наделенными определенной инерцией, и компоновками (groupings), нуждающимися в постоянной поддержке со стороны группосозидательного усилия. «Социологи социального» любят апеллировать к «социальной инерции», как будто где-то есть такой фонд связей, чей капитал истощится очень нескоро. Для ACT, если вы перестали создавать и пересоздавать группы, у вас уже нет групп. И никакой запас сил, источником которого являются «социальные силы», вам не поможет. По мнению «социологов социального», правилом является порядок, а распад, изменение или создание чего-либо нового — это исключения из правила. Для «социологов ассоциаций» правилом будет перформативность, а то, что подлежит объяснению, тревожащие исключения,—это любой тип стабильности на протяжении длительного времени и в крупном масштабе. Дело обстоит так, как если бы каждое из этих направлений получалось из другого путем перестановки фона и переднего плана.

Последствия подобной инверсии огромны. Если инерция, долговечность, предел, прочность, обязательство, преданность, согласие и т. д. должны получить объяснение, то его нельзя дать без поиска устройств, орудий, инструментов и материалов, способных обеспечить такую стабильность,—см. третью и четвертую неопределенности. В то время как, с точки зрения социологов социального, великое достоинство апелляций к обществу заключается в том, что эта долговременная стабильность подносится на блюдечке и бесплатно, наше направление рассматривает стабильность как то, что как раз должно объясняться с помощью обращения к дорогостоящим и требующим много сил средствам. А такие средства по определению должны обладать иным свойством, нежели свойство «быть социальным», поскольку они должны делать так, чтобы группообразование протянулось немного дальше и продержалось немного дольше. Проблема всякого остенсивного определения социального в создаваемом впечатлении, что для существования групп не нужно никакого сверхусилия, в то время как влияние исследователя совершенно не учитывается или учитывается просто как возмущающий фактор, который следует по возможности минимизировать. С другой стороны, великая польза перформативного определения ровно в обратном: оно сконцентрировано на средствах, необходимых для непрерывного поддержания групп, и на ключевом значении вклада собственных ресурсов исследователя. Социология ассоциаций должна платить за то, что социология социального, как представляется, хранит на своих полках в неограниченном количестве.

Указывая практические средства, необходимые для очерчивания групп и поддержания их в существовании, мы сталкиваемся с конфликтом задач, которым отмечен точный отправной — а не конечный! — пункт. Это конфликт между торными дорогами социологов социального и узкими тропинками тех местностей, которые мы хотим нанести на карту. Все зависит от того, что понимается под «средствами». В то время как одни исследователи заявляют: «Конечно, нужно же откуда-то начинать, так почему бы и не начать с определения общества как состоящего из (х)?», другие с не меньшей энергией требуют: «Дайте акторам самим делать эту работу для нас. Не решайте за них, из чего состоит социальное!». Причина этого различия в задачах, в том, что в глазах первых выбор отправной точки не имеет такого принципиального значения, поскольку социальный мир уже существует. С их точки зрения, если вы отдаете предпочтение «классам», а не «индивидам», «нациям», а не «классам», «жизненным траекториям», а не «социальным ролям», или же «социальным сетям», а не «организациям», в конце концов все пути все равно сольются, поскольку это всего лишь в чем-то произвольные способы описать одно и то же большое животное — подобно тому как слона из притчи последовательно хватали за ногу, за ухо, за хобот или за бивень. Однако для ACT ситуация совершенно другая, потому что ни общества, ни социального с самого начала не существует. Их возникновение нужно прослеживать по едва заметным изменениям в процессе соединения не-социальных ресурсов. Таким образом, выбор отправной точки приводит к изображению совершенно разных животных, полностью несоизмеримых друг с другом. С точки зрения первого направления общество присутствует всегда, наваливаясь всем своим весом на любую повозку, способную его тащить; согласно второму подходу, социальные связи устанавливаются движением разных повозок, каждая из которых незаменима. К примеру, если информант говорит, что живет в «мире, которым правит Бог», в действительности это высказывание не отличается от высказывания другого информанта, утверждающего, что миром «управляют силы рынка», ибо оба термина—«Бог» и «рынок» — здесь просто «выражения» одного и того же социального мира. Но с точки зрения социолога, прошедшего школу ACT, между этими высказываниями огромное непреодолимое различие. Связь с Богом не может заменить никакая другая связь. Она предельно специфична и ее нельзя примирить со связью, сформированной «силами рынка». Последняя, в свою очередь, определяет структуру, совершенно отличную от тех, которые образованы правовыми связями. У социологов социального всегда есть в распоряжении постоянный и абсолютный «третий термин» для перевода любого словаря информантов, «верховный словарь», работающий как своего рода расчетная палата для моментального обмена товаров, которые все имеют одно и то же главное общее свойство — «быть социальным». А у АСТ-социо-логов нет такой общей валюты. Слово «социальный» не может заменять все, что угодно, не может лучше выражать все, что угодно, не может заменяться — в какой бы то ни было форме или под каким бы то ни было обличьем—чем-либо еще. Социальное не общая мера всех вещей, наподобие кредитной карты, принимаемой везде, а всего лишь движение, которое можно уловить только опосредованно, когда происходит небольшой сдвиг в прежней связи, мутирующей в слегка измененную или иную форму. Далекое от стабильности и бесспорности, оно всего лишь случайная- вспышка, вызванная сдвигом, воздействием, незначительным смещением других, не-социальных феноменов. Означает ли это, что нам придется принять всерьез подлинные и порой изысканно тонкие различия между многочисленными способами, посредством которых люди «обретают социальное»? Боюсь, что так.

 

ПОСРЕДНИКИ versus ПРОВОДНИКИ

Различия между двумя направлениями можно было бы смягчить, сказав, что все социологи, «естественно», соглашаются в том, что группы должны создаваться и пересоздаваться заново с помощью других, не-социальных, средств, и что никакая группа не в состоянии сохранять существование без поддержки. Конечно, каждый согласится, что, к примеру, популярные фестивали необходимы для «обновления социальных связей»; что пропаганда нужна для «подогрева страстей» по поводу «национальных идентичностей»; что традиции «изобретаются»; что компании полезно распространять журнал для «создания круга постоянных клиентов»; что без ценников и штрихкодов было бы очень трудно «рассчитать» цену; что ребенка вовсе не вредно шлепать, чтобы он с ранних лет становился «ответственным»; что без тотема членам племени было бы трудно осознать, что все они принадлежат к одному и тому же роду. Эти и им подобные выражения без всяких усилий стекают с клавиатур наших компьютеров. Но их реальный эффект зависит от того, насколько правильно мы понимаем способы говорения, каждый из которых отсылает к «созданию» групп. Для «социологов социального» эти выражения указывают на множество обличий, которые может принимать один и тот же социальный порядок, или многообразие средств, с помощью которых он себя «представляет» или благодаря которым «воспроизводится». Для них «социальные силы» всегда уже имеются в наличии на заднем плане, так что конкретные средства, позволяющие добиться их присутствия, значат очень много — но далеко не самое важное.

С точки же зрения социологов ассоциаций, они и создают все различия в мире: ведь не существует общества, чтобы с него начать, нет запаса связей, нет большой, обнадеживающей банки клея, чтобы держать все группы вместе. Если вы сейчас не проведете фестиваль, не напечатаете сегодня газету, то просто потеряете группу, ибо она не здание, нуждающееся в реставрации, а процесс, требующий продолжения. Если танцор перестает танцевать, танец прекращается. Никакая инерция не сможет продолжить шоу. Вот почему мне понадобилось ввести различие между остенсивным и перформативным: объект остенсивного определения остается на месте, что бы ни случилось с указательным пальцем наблюдателя. Но объект перформативного определения тут же исчезает, как только прекращается работа определения, а если он остается, то тогда это означает, что другие акторы приняли смену, которая, по определению, не может быть «социальным миром», поскольку этот мир сам остро нуждается в новой смене.

 

Дюркгейм с капелькой Тарда

Как показывают следующие цитаты из известного пассажа Дюркгейма о роли тотемов в формировании групп, между посредником и проводником существует предельно тонкое различие. Является ли тотем выражением группы, способствует ли он ее сплочению, или же он то, что позволяет группе существовать как группа? Вот как Дюркгейм (1915/1947, р. 230-231,233) подходит к этой проблеме:

О том, что эмблема полезна как объединяющий центр любой группы, говорить излишне. Выражая в материальной форме социальное единство, она делает его для всех очевиднее, и именно по этой причине использование эмблематических символов должно было получить очень быстрое распространение. Более того, эта идея должна спонтанно вырастать из условий жизни сообщества. Ибо эмблема — не просто удобный способ прояснения чувства общества в отношении самого себя: она не служит также формированию самого этого чувства, будучи одним из конституирующих его элементов.

Кроме того, без символов существование социальных чувств было бы ненадежным... Но когда движения, в которых эти чувства выражаются, связываются с чем-то устойчивым, сами чувства тоже становятся более длительными. Эти другие вещи постоянно напоминают о них, пробуждают их—как если бы впервые возбудившая их причина продолжает действовать. Таким образом, системы эмблем, которые необходимы для самосознания общества, не менее необходимы для обеспечения продолжительности этого сознания.

Так что мы должны воздержаться от отношения к этим символам как к простым артефактам, своего рода ярлыкам, навешиваемыми на уже готовые представления, чтобы сделать их более управляемыми: символы—составная часть этих представлений [...]. Единство группы, таким образом, видимо только в коллективной эмблеме, воспроизводящей объект, обозначаемый этим именем. Род, в сущности, это воссоединение индивидов, носящих одно и то же имя и сплотившихся вокруг одного и того же знака. Уберите материализующие его имя и знак,—и род уже непредставим.

Что касается двух из очень небольшого числа технических терминов, необходимых мне в этой вводной книге, то существует огромная разница, рассматриваются ли средства, порождающие социальное, как проводники или как посредники. Поначалу расхождение кажется незначительным, но впоследствии оно приведет нас на разные территории. Конечно, это различие полностью раскроется только к концу книги,—если читатель достаточно терпелив, чтобы до него дойти! Но мы должны попытаться уяснить себе его как можно раньше, поскольку оно все время будет служить для нас своеобразным паролем.

В моей терминологии «проводник» (intermediary) — это то, что переносит (transport) значение или силу, не преобразуя их: определения его входов достаточно для определения его выходов. В отношении всех практических целей проводник может выступать не просто как черный ящик, но как черный ящик, принимаемый за единицу, даже если внутри он состоит из множества частей. Посредник же не может рассматриваться просто как единица; он может приниматься за единицу, за ноль, за некоторое количество или за бесконечное множество. Исходя из того, что имеется на входе посредника, никогда нельзя предвидеть, что будет на выходе; необходимо каждый раз учитывать специфику посредника. Посредники преобразуют, переводят, искажают и изменяют передаваемые ими значения или их элементы. Вне зависимости от того, насколько сложен по своему устройству проводник, в практических целях его можно рассматривать как одно целое — или даже как вообще ничто, поскольку о нем можно с легкостью забыть. Неважно, насколько простым выглядит посредник,—он может стать комплексным: он может уводить нас в разные стороны, и соответственно будут меняться все противоречащие друг другу объяснения его роли. Удачным примером сложного проводника может служить хорошо работающий компьютер, тогда как обычный разговор может превратиться в комплексную цепь посредников, где страсти, мнения и позиции постоянно разветвляются. Но если компьютер сломается, он может стать до ужаса комплексным посредником, а в высшей степени сложная индикаторная панель во время академической конференции способна стать абсолютно предсказуемым и бесперебойным проводником, с неукоснительной точностью передающим решение, принятое где-то в другом месте. Как мы постепенно поймем, именно эта постоянная неопределенность по поводу внутренней природы вещей — ведут ли они себя как посредники или как доводчики — является источником всех других неопределенностей, которые мы будем последовательно рассматривать.

Теперь, когда это определение встало на свое место, мы можем видеть, что для социологов недостаточно просто признать, что группа создается, «воспроизводится» или «конструируется» с помощью множества средств и выражается с помощью множества инструментов. В самом деле, когда видишь, что большинство социологов называют «конструированием», нет уверенности в том, что они когда-нибудь построили хотя бы хижину, не говоря уже об «обществе» (подробнее об этом позже, см.: с. 88). Подлинное различие между двумя направлениями мысли становится заметным, когда «средства» или «инструменты», используемые в процессе «конструирования», трактуются как посредники, а не как простые проводники. Скажете, что это похоже на попытку расщепить волосок? — верно, но потому, что едва заметное расхождение в направлении между двумя социо-логиями не толще волосинки. В конце концов, физики оказались в состоянии распрощаться с эфиром именно благодаря многократному расщеплению волосков. Хотя это небольшое различие кажется спорным, оно имеет радикальные следствия. Если, к примеру, социальная дифференциация «выражена в» какой-то детали моды или «проецируется на» нее, но сама эта деталь — скажем, сияние шелка вместо нейлона,— интерпретируется как проводник, достоверно передающий определенное социальное значение: «шелк — для высших», «нейлон — для низших»,—то тогда незачем апеллировать к этой детали изготовления. Она используется чисто в иллюстративных целях. Социальная дифференциация между высшими и низшими будет существовать в любом случае и независимо от химических различий между шелком и нейлоном; она всего лишь «представлена» или «отражена» в детали одежды, остающейся совершенно безразличной к ее структуре. Если же, наоборот, различия в химическом составе и технологии производства рассматриваются как длинный ряд посредников, может оказаться, что без множества трудноуловимых материальных нюансов — различий в восприятии на ощупь, прикосновении, цветовом оттенке, блеске шелка и нейлона — эта социальная дифференциация могла бы вообще не существовать. Именно это бесконечно малое различие между посредниками и проводниками в конечном счете и порождает все искомые различия между двумя типами социологии. В общих чертах, характеризуя этот контраст, можно сказать, что «социологи социального» верят в то, что есть один тип социальных объединений, несколько посредников и множество проводников; с точки зрения ACT не существует предпочтительного типа социальных объединений, а число посредников бесконечно, и если они превращаются в добросовестных проводников, то это не правило, а редкое исключение, объяснение которого требует дополнительного труда — обычно с привлечением даже большего числа посредников! Две точки зрения на один и тот же предмет не могут различаться сильнее. Странно видеть, что столь основополагающая интуиция не разделяется социологическим мейнстримом, несмотря на то, что, как я уже говорил, ACT всего лишь переформатирует основные устремления социологии. Возможная причина затянувшегося непризнания сущностного паритета между акторами и социологами, погруженными в разногласия по поводу групп, в том, что социология очень рано была втянута в социальную инженерию. Тут с самого начала было смешение ролей. Решив, что их дело — определять, из чего состоит социальный мир, социологи середины XIX века взяли на себя задачу политиков.

Если политика определяется, как мы увидим дальше, как постепенное построение коллективной жизни, то некоторые социологи, устав от революционного периода, нашли способ сократить медленный и болезненный процесс строительства и решили сами отсортировать наиболее подходящие элементы для общества. Проще всего было отказаться от самых экстравагантных и непредсказуемых способов, которыми сами акторы определяли свой «социальный контекст». Социальные теоретики принялись разыгрывать из себя законодателей, весьма поощряемые в этих попытках государством, вовлеченным в решение тяжелой задачи модернизации. К тому же такое поведение могло восприниматься как подтверждение научной креативности, поскольку ученые со времен Канта должны были «конструировать свой объект». Человеческие акторы были низведены до положения простых информантов, всего лишь отвечающих на вопросы социолога, сирень судьи, и тем самым, как предполагалось, создавалась дисциплина столь же научная, как химия или физика. Если бы не это строгое обязательство играть роль законодателей, социологи не ограничили бы первый очевидный источник неопределенности, отрезав все связи с явной и рефлексивной работой собственных методов акторов. Антропологам, имевшим дело с традиционными обществами и потому не столь обязанным копировать естественные науки, повезло больше, и они позволили своим акторам развернуть гораздо более богатый мир. Во многом ACT — это просто попытка предоставить членам современного общества столько же свободы в самоопределении, сколько дают своим акторам этнографы. Если, как я говорю, «мы никогда не были нововременными», социология может, наконец, стать такой же щедрой, как антропология.

Я думаю, что мы со своим описанным выше крайне легким инструментарием уже готовы черпать из первого источника неопределенности. Читатели могут начинать наносить на карту те многочисленные противоречащие друг другу способы, посредством которых постоянно пробуждаются к жизни, стираются, распределяются и снова локализуются социальные объединения. По научным, политическим и даже моральным причинам принципиально важно, чтобы исследователи не определяли изначально, и встав на место акторов, из каких строительных блоков составлен социальный мир. Конечно, это горький урок, но это и мощный способ перевернуть политический порыв, вызывающий зуд у очень многих представителей критической социологии. Возможно, пора перевернуть обратно с головы на ноги известную цитату Маркса: «Социологи лишь разными способами изменяли мир; дело заключается в том, чтобы его проинтерпретировать». Но для того, чтобы его проинтерпретировать, необходимо отказаться от странной идеи, что все языки переводимы в уже установленный жаргон социального. Важность такой предварительной подготовки определяется тем, что, как мы увидим в следующей главе, социальные объединения могут состоять из нечеловеческих связей.

 

III. Второй источник неопределенности: действие захватывается

 

В большинстве случаев мы пользуемся словом «социальное» для обозначения того, что уже собрано и действует как единое целое, не слишком интересуясь природой того, что именно собрано, связано и упаковано вместе. Говоря, что нечто — «социально» или «имеет социальное измерение», мы мобилизуем множество характеристик, которые, так сказать, все идут в ногу, хотя это множество может быть составлено из совершенно разных типов сущностей. Такое непроблематическое словоупотребление хорошо до тех пор, пока мы не путаем вопрос «Является ли социальным то, что существует сообща?» с утверждением «социальное — это разновидность материала». Первый просто означает, что нас интересует повседневное состояние, важнейший аспект которого составляет связанность в одно целое, а второе говорит о виде материала, главная характеристика которого состоит в ее отличиях от ряда других материалов. Мы имеем в виду, что некоторые сборки построены из социальных — а не физических, биологических или экономических — блоков, совсем как дома трех поросят, построенные один из соломы, другой из дерева, а третий из камня. Чтобы не путать эти два значения слова «социальное», мы должны открыть второй источник неопределенности, на сей раз связанный с гетерогенной природой компонентов, образующих социальные связи.

Кто еще действует, когда действуем мы? Сколько еще агентов участвует в действии? Почему я никогда не делаю то, что мне хочется? Почему все мы подчиняемся силам, которых не создавали? Такова самая первая и наиболее легитимная интуиция социальных наук, завораживающая с тех времен, когда толпы, массы, статистические средства, «невидимые руки» и бессознательные импульсы пришли на смену чувству и разуму, не говоря уже об ангелах и демонах, до того тянувших и толкавших наши бедные души. В предыдущей главе мы научились прослеживать социальные связи, пользуясь неожиданными следами, оставленными разногласиями по поводу группообразования. Социологи и акторы, лицом к лицу, вместе задались одним и тем же вопросом: как мы можем знать, из чего состоит социальный мир? Теперь мы должны научиться работать со вторым, еще более фундаментальным источником неопределенности, таящимся в самом сердце всех социальных наук, а именно тем, что действие непрозрачно. Оно не совершается под полным контролем сознания. Действие должно рассматриваться, скорее, как нарост, узел и конгломерат разных загадочных сил, который придется медленно распутывать. Именно этот неприкосновенный источник неопределенности мы и хотим сделать снова живым в странной манере акторно-сетевой теории.

Достаточно пары примеров, чтобы показать, что мы никогда не действуем в одиночку. Первый: университетский диплом настолько отдалил вас от родителей, что вы стесняетесь их тупости. Читая критических социологов, вы осознали, что это общий опыт целого поколения выходцев из лишенных «культурного капитала» семей «низшего класса»,— молодых людей, осуществивших «социальное восхождение». И вот теперь вас интересует, кто же это отдалил вас от родных, кто сделал вашу речь, ваши манеры, ваш облик столь отличными от их облика и речи? Не иначе как какое-то загадочное животное, никому конкретно не принадлежащее, никому не подответственное. Определенно, это какая-то сила, может быть, габитус. Далее, вы чувствуете, что любите свою будущую супругу. Читая статистику браков, вы обнаруживаете, что ее возраст, рост, доходы, дипломы, расстояние между ее городом и вашим соответствуют в пределах очень малой погрешности среднестатистическому стандарту невесты, в который одновременно с вами влюблены тысячи других парней. Кто же тогда влюбился? Конечно, другие, странная чуждая сила, непохожая на вас,—у нее нет ни глаз, ни рта, ни ушей, но она делает то же, что и вы. Но как она это делает?

Нам кажется, что деревни в беспорядке разбросаны по ландшафту, до тех пор, пока археолог не докопается до античной дорожной сети и не поймет, что все поселения идут строго вдоль древних мощеных дорог и удалены друг от друга на расстояние примерного дневного перехода римских легионов. Кто создал здесь поселение? Какая сила к этому приложена? Как может Цезарь до сих пор воздействовать на нынешний ландшафт? Нет ли тут какой-нибудь другой, чужой силы, наделенной скрытой долговременной властью, заставившей жителей «свободно выбрать» место, которое она им предназначила? Вы опять удивляетесь, а еще больше удивитесь, когда однажды утром, взглянув на биржевые котировки, узнаете, что в этот день десять миллионов владельцев акций продали те же акции, что и вы, как будто вашим коллективным разумом властно управляет невидимая рука какого-то невидимого гиганта. В школе на дне открытых дверей вы удивляетесь, почему все родители выглядят до жути похожими: одинаковая одежда, одинаковые драгоценности, одинаковое произношение слов, одинаковая амбициозность в отношении своих детей. Что заставляет всех одновременно делать одно и то же? На протяжении долгой и разнообразной истории своих дисциплин социологи, историки, географы, лингвисты, психологи и экономисты были вынуждены (как и их коллеги в естественных науках) умножать силы, чтобы объяснить сложность, разнообразие и разнородность действия. Каждый должен был искать способ урезонить этих многочисленных чужаков, вторгающихся как незваные гости во все, что, как представляется, мы делаем. Сейчас мы принимаем как само собой разумеющееся то, что подобные примеры стимулировали развитие социальных наук. И ACT стремится наследовать этой традиции и этой интуиции. Действие захватывается, или, как переиначил это грозное гегелевское выражение один мой шведский друг, действие отбирается Другим] Оно перехватывается другими и разделяется со множеством людей. Непостижимым образом оно и осуществляется, и в то же самое время раздается другим. Мы не одиноки в мире. «Мы», как и «я»,—осиное гнездо; как писал Рембо, «Я — это Другой». Но существует огромный, непреодолимый, вплоть до пропасти, разрыв при переходе от этой интуиции — действие захватывается — к обычному заключению, что его берет на себя какая-то социальная сила. Хотя ACT и претендует на наследование первой интуиции, она стремится воздержаться от второго шага; она хочет показать, что между посылкой и следствием огромная пропасть, полное поп sequitur—«из этого не следует». Для того чтобы социальные науки вновь обрели былую энергию, главное — не сливать все силы, захватывающие действие, в некую разновидность силы — «общество», «культуру», «структуру», «поля», «индивидов» или как бы ее там ни называли,— которая сама по себе была бы социальной. Действие должно оставаться неожиданностью, посредничеством, событием. Именно по этой причине необходимо начать не с «социальной детерминированности действия», «рациональных способностей индивидов» или «силы бессознательного», как обычно мы делаем, а с недодетерминированности действия, с неопределенностей и споров по поводу того, кто и что действует, когда действуем «мы». И тут, конечно, никак нельзя решить, находится ли источник этой неопределенности в самом исследователе или же в акторе. Коль скоро мы охотно признаем центральную интуицию социальных наук — если нет, тогда не стоит называться «социальным теоретиком», — то нужно постепенно продвигаться к тому, чтобы избавиться от яда, выделяющегося, когда эта интуиция превращается в «нечто социальное», которое выполняет действие. Вопреки тому что, по-видимому, предполагают столь многочисленные «социальные объяснения», оба представления не только не следуют друг из друга, но и полностью друг другу противоречат. Поскольку то, что побуждает нас действовать, не сделано из социальной субстанции, оно может быть связано как-то по-новому.

 

АКТОР —ЭТО ТО, ЧТО ПОБУЖДАЕТСЯ К ДЕЙСТВИЮ МНОЖЕСТВОМ ДРУГИХ

«Актор» в разделенном дефисом словосочетании «актор-сеть» — не источник действия, а движущаяся цель обширной совокупности сущностей, роящейся в его направлении. Для того чтобы восстановить их многообразие, проще всего реактивировать метафоры, подспудно содержащиеся в слове «актор» («актер»), которое я использовал до сих пор в качестве непроблематического местоблюстителя.

Не случайно этот термин, как и понятие «личность» (persona), сходит со сцены. Далекие от того, чтобы указывать на чистый и беспроблемный источник действия, оба эти понятия порождают мистификации такие же древние, как сам институт театра. Это показал Жан-Поль Сартр своим знаменитым описанием официанта кафе, уже не ведающего разницы между своим «подлинным Я» и «социальной ролью». Использовать слово «актор» («актер») означает, что никогда не ясно, кто или что действует, когда действуем мы,— ведь актер на сцене никогда не играет один. Действие-игра сразу же помещает нас в ситуацию полной неразберихи, в которой вопрос о том, кто, собственно, действует, становится неразрешимым. С началом игры, как неоднократно показывал Ирвин Гоффман, все теряет определенность: реально ли это? Не является ли это обманом? Имеет ли значение реакция зрителей? А освещение? А что делают работники сцены? Правильно ли донесено до нас то, что хотел сказать драматург, или безнадежно искажено? Верно ли передан характер? А если да, то благодаря чему? Что делают партнеры? Где суфлер? Если мы готовы развернуть метафору, само слово «актор» («актер») направляет наше внимание на совершенную смещенность действия, предупреждая нас, что это не слаженное, контролируемое, завершенное и ясное дело.

Действие уже по определению смещено. Оно заимствуется, распределяется, внушается, подвергается влиянию, управляется, предается, переводится. Если об акторе говорится как об «актор-сети», то в первую очередь для того, чтобы подчеркнуть, что данное выражение означает главный источник неопределенности, касающейся происхождения действия,—черед слова «сеть» придет в свое время. Об акторах всегда нужно говорить словами Иисуса на кресте: «Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят».

Это не потому, что есть сомнения по поводу источника действия, мы торопимся сообщить, откуда оно проистекает, упоминая, к примеру, «глобальные силы общества», «прозрачные расчеты самости», «сокровенные страсти сердца», «интенциональность личности», «мучительные угрызения совести», «роли, налагаемые на нас социальными ожиданиями», или «вероломство». Неопределенность так и должна остаться неопределенной, ибо нам не хочется необдуманно заявлять, что акторы могут не ведать, что творят, но мы-то, социологи, знаем, что существует некая социальная сила, «заставляющая их совершать» невольно поступки. Изобретение скрытой социальной движущей силы, бессознательного,—это гарантированный способ снова ввести в оборот «эфир» социального, без которого мы пытаемся обойтись. Не потому что акторы знают, что делают, а социологи — нет, а потому, что и для тех, и для других идентичность участников всякого действия, если они хотят их воссоединить, должна оставаться загадочной.

Именно потому, что социальное еще не «сделано», социологи ассоциаций должны беречь как свое самое драгоценное сокровище любые следы сомнений самих акторов относительно «побуждений», заставляющих их действовать. Это единственный способ вернуть продуктивность главной интуиции социальных наук, прежде чем она окажется выхолощенной и превратится в идею действия некоей социальной субстанции. Вот почему мы должны, как это ни парадоксально, рассматривать все неопределенности, сомнения, смещения и замешательства как свою опору. Именно постоянно вовлекаясь другими в группообразование и разрушение групп (первая неопределенность), акторы вовлекаются и в противоречивые объяснения своих действий и действий других. И снова, как только принимается решение двигаться в этом направлении, следы становятся бесчисленны6

ми и никакое исследование никогда не остановит отсутствие информации об этих разногласиях. Каждое отдельное интервью, сообщение или комментарий, какими бы тривиальными они ни выглядели, снабдит исследователя сбивающим с толку множеством сущностей, объясняющих все «как» и «почему» в отношении любого действия. Социологи уснут задолго до того, как акторы перестанут затоплять их данными.

Ошибка, которую мы должны научиться избегать, заключается в невнимательном отношении к этим причудливым порождениям и игнорировании наиболее сомнительных, прихотливых и самых своеобразных понятий из предлагаемых акторами, следующих только за теми из них, которые распространены на задворках социального. Увы, эта ошибка совершается столь часто, что ее принимают за верный научный метод, который и порождает большинство искусственных социальных объяснений. Если преступница говорит: «я не виновата, у меня были плохие родители»,— должны ли мы сказать, что «это общество сделало из нее преступницу» или что «она пытается уйти от личной ответственности, растворив ее в анонимности общества», как непременно прокомментировала бы это миссис Тэтчер? Но ведь преступница не говорила ничего подобного. Она просто сказала: «У меня были плохие родители». Плохая забота о детях, строго говоря, не переводится автоматически во что-то другое и, уж конечно, не в общество. При этом она не упомянула и «кастрирующую мать». Мы должны сопротивляться представлению, что где-то есть словарь, с помощью которого можно перевести все разнообразие слов акторов в немногословный словарь социологического языка. Достанет ли у нас смелости не подменять неизвестные выражения хорошо известными? В этом и заключается наиболее морально, политически и научно важное различие между двумя социологиями.

Еще сложнее ситуация с паломником, утверждающим: «Я пришел в этот монастырь, потому что меня позвала Дева Мария».

Как долго нам сдерживать самоуверенную улыбку,— ведь мы тотчас же замещаем вмешательство Девы «очевидной» иллюзией актора, «нашедшего» в религиозном символе «предлог» «скрыть» чье-то решение? Представители критической социологии ответили бы: «Пока мы хотим быть вежливыми: смеяться в присутствии информанта—проявление невоспитанности». А социолог ассоциаций должен сказать: «До тех пор, пока есть возможность, надо использовать предоставленный паломником шанс измерить многообразие сил, одновременно действующих в мире». Если сегодня мы можем открыть для себя, что «Дева» способна заставить паломников сесть в поезд вопреки всем сомнениям, удерживающим их дома, то это и в самом деле чудо. Когда знаменитая оперная певица заявляет: «Мой голос подсказывает мне, когда остановиться, а когда начать»,— как скоро социолог должен перескочить к заключению, что певица здесь демонстрирует «типичный случай» «ложного сознания», ведь люди искусства всегда готовы сделать из своего дара фетиш, толкающий их на действия? Вовсе не очевидно, что к певице не надо прислушиваться, а следует «освободиться от ее собственных иллюзий», доблестно уличив ее во лжи. Долой Муз и прочих незадокументированных незнакомцев! И все же певица сказала, что ее голос участвует в ее жизни, заставляя ее делать определенные вещи. В состоянии ли мы сохранить это странное высказывание или нет? Оно очень точное, очень откровенное, очень информативное, а также очень волнующее. А что мы, собственно, понимаем под исследованием, если не движение, или, вернее, вовлечение в движение информантами?

Трудный урок, который нам следует извлечь, представляет собой полную противоположность тому, чему до сих пор учат по всему миру, называя это «социальной теорией»: нельзя подставлять вместо странных, но точных выражений хорошо известный репертуар социального, которое, как предполагается, за ними скрывается. Надо противостоять претензиям на то, что исследователь, в отличие от акторов, у которых есть только язык, располагает метаязыком, в который этот язык «включен». Как я уже говорил, исследователи могут располагать только своего рода инфраязыком, предназначенным всего лишь помогать им более внимательно относиться к полностью развитому метаязыку акторов — рефлексивному отчету в том, что они говорят. В большинстве случаев социальные объяснения — просто излишнее дополнение, которое вместо того, чтобы раскрывать силы, стоящие за сказанным, скрывает, как не уставал демонстрировать Гарфинкель, то, что было сказано. И не стоит говорить, что ученые-естественники тоже измышляют дополнительные скрытые сущности, чтобы понять то или иное явление. Они, вводя невидимые сущности, делают это для объяснения сложнейших деталей находящегося под рукой предмета, а не для того, чтобы переключить внимание со смущающей информации на более покорную!

Конечно, как я уже вкратце показал, у этой путаницы вполне понятные причины: политическая озабоченность многих социологов берет верх над их libido sciendi. Они считают своим подлинным долгом не столько производить инвентаризацию активных сил в мире, сколько освобождать его от множества сил, которые, по их мнению, создают в нем суматоху и поддерживают людей в состоянии отчуждения: «Девы» и «фетиши» — в числе худших злодеев. Задача эмансипации, которой они себя посвятили, требует от них прореживания количества приемлемых сущностей. Тем самым они думают, что имеют право вносить изменения в свои должностные инструкции, забывая, что их задача — не решать, что именно побуждает акторов к действию, а прослеживать многочисленные миры, создаваемые акторами друг для друга. Тут они и начинают решать для себя, каков приемлемый список сущностей, из которых можно создать социальный мир. Но представляется очевидным, что политика, направленная на искусственное удаление из мира большинства сущностей, которые следует принимать в расчет, не может заявлять о себе как о ведущей к эмансипации.

Еще более опасным в необдуманном принятии скрытых переменных, явялется переход от социологии социального к критической социологии. Это единственная дисциплина, считающая себя научной, когда не только игнорирует данные и замещает их бесспорными данными об уже собранных социальных силах, но и принимает возмущение тех, кого она таким образом «объясняет», за доказательство невыносимой для них истинности критических интерпретаций. В этом пункте социология перестает быть эмпирической и становится «вампирической». Великая трагедия социальных наук в том, что этот урок прошел мимо их внимания, и критические социологи все еще считают своим достоинством то, чего скорее должны были бы стыдиться,— неразличение того, что затемняет данные, и того, что они раскрывают. Назвали ли бы вы «научной» дисциплину, которая отодвигает в сторону точную информацию, полученную в результате полевых исследований, и подменяет ее примерами каких-то других, невидимых вещей, таких вещей, о которых люди не говорили и от которых в устной беседе отказались? Раз так, именно социологи ассоциаций следуют здравому смыслу. С их точки зрения, разногласия по поводу сил должны быть развернуты в полной мере,— не имеет значения, насколько это сложно, чтобы не упрощать заранее задачу сборки коллектива. Это не означает, что мы должны навсегда отказаться от обращения к скрытым переменным или считать, что акторы живут в первозданной ясности ego cogito, полностью контролируя свои действия. Совсем наоборот, как мы только что видели, самая мощная интуиция социальных наук в том и состоит, что нас побуждают действовать другие, не контролируемые нами силы. В следующей главе у нас будет много возможностей увидеть, как действие распределяется между агентами, очень малая доля которых человекоподобна. Причина нашего стремления к осторожности по отношению к любому социальному объяснению заключается в простом факте: скрытые переменные упаковываются так, что нет контрольного окна, заглянув в которое, можно было бы выяснить, что внутри. Объяснение в «нынешней социологии» превратилось в нечто принимаемое на веру и очень напоминает «нынешний психоанализ». Теории социологов стало так же невозможно проверить и исправить, как засекреченное электронное оборудование. Сам успех социальных теорий сделал их настолько дешевыми, что теперь приходится повышать цену и устанавливать контроль качества за тем, что рассматривается как скрытая сила.

 

ЭКСКУРС В ПРАКТИЧЕСКУЮ МЕТАФИЗИКУ

Если мы называем метафизикой дисциплину, вдохновляемую философской традицией и ставящую целью выяснить фундаментальную структуру мира, то эмпирическая метафизика — это то, во что выливаются разногласия по поводу сил, непрестанно пополняющие мир новыми побуждениями и столь же непрестанно оспаривающие существование других. Тогда встает вопрос, как проникнуть в собственную метафизику акторов. «Социологи социального» отвечают на него тем, что воздерживаются от обеих метафизик и разрывают любые отношения с философией, этой погруженной в фантазии и не-эмпирической дисциплиной, представляющей раннее детство ныне зрелых социальных наук. Кроме того, они строго ограничили перечень «реально действующих» в мире сил, чтобы освободить акторов от иллюзий, подготовить почву для широкомасштабной социальной инженерии и сделать более гладким путь к модернизации.

Не удивительно, что эта программа кончилась ничем. Как без устали показывают антропологи, акторы постоянно вовлекаются в самые трудные метафизические построения, переопределяя все элементы мира. Только исследователь, поднаторевший в концептуальных упражнениях, предложенных философской традицией, мог бы оказаться достаточно быстрым, сильным, смелым и гибким, чтобы скрупулезно регистрировать то, что они говорят. Действие — одна из наиболее сложных проблем философии. Как могли бы исследователи слушать домохозяйку, клерка, паломника, преступника, певицу, руководителя компании — и при этом еще правильно понимать, о чем они говорят, если бы не помощь Гегеля, Аристотеля, Ницше, Дьюи, Уайтхе-да? Разве эти авторы не проделали огромной полезной работы, чтобы раскрыть, чем может быть действие? Это не означает, что философы знают лучше, идут дальше, оказываются глубже, чем социологи, не означает и того, что они обеспечат социологию «основанием» или погрузятся в «метатеории». Это означает, что отрезать социологию от хранилищ философских новаций — гарантированный способ сделать так, чтобы никто и никогда не заметил метафизических новаций, предложенных обычными акторами, зачастую выходящие за пределы новаций профессиональных философов. И ситуация даже ухудшится, если социологи не только станут воздерживаться от метафизики, но и сочтут своим долгом крепко держаться за самый ограниченный перечень сил, безостановочно переводя нескончаемые творения акторов в свой короткий список. У акторов множество философий, но социологи считают, что они должны быть привержены лишь нескольким. Акторы наводняют мир силами, а социологи социального рассказывают им, из каких строительных блоков «в действительности» сделан их мир. То, что они часто делают это из возвышенных соображений — быть политически корректными, быть «критичными» ради блага самих акторов, которых они хотят «освободить от оков архаических сил»,—меня не убеждает. Даже если бы это было отличной политикой, а как мы увидим, это не так, это все равно плохая наука.

Есть, конечно, и более веская и практическая причина заранее ограничить расширение списка сил, заставляющих акторов действовать. Помимо ослепленности социологов политикой эмансипации, это еще и явная трудность следования за их распространением. И действительно, убедить исследователей погрузиться в эмпирическую метафизику, отправить их в погоню за акторами,—нелегкая задача. Однако если число сил несметно, то разногласия по их поводу легко возникают сами собой. Решение здесь такое же, как и в случае с первым источником неопределенности: хотя существует бесконечный перечень групп, можем придумать маленький список возможностей, позволяющих социологу переходить от одного группообразования к следующему. Аналогичным образом я считаю возможным предложить ограниченный ряд приемов, чтобы проследить способы, которыми акторы наделяют доверием или лишают его ту или иную силу в своих объяснениях того, что заставляет их действовать.

Возможно, это все еще кажется парадоксальным (хотя по мере чтения книги все меньше), но питаться разногласиями—гораздо более надежный путь, чем невыполнимая задача установления априори и имеете акторов, каким группам и каким силам отныне будет позволено наполнять социальный мир. И снова — перемещение из одной системы координат в другую открывает больше свободы движения, нежели любая абсолютная или произвольная точка зрения. И еще раз воспользуемся метафорой путеводителя: свобода движения становится принципиальной, даже если приходится заставлять путешественника двигаться медленнее!

 

КАКИЕ РАЗНОГЛАСИЯ ПО ПОВОДУ СИЛ НАНОСИТЬ НА КАРТУ

Никогда достоверно не зная, кто и что заставляет нас действовать, мы тем не менее можем привести перечень моментов, всегда присутствующих в противоречивых аргументах о том, что произошло: силы — часть отчета; им придается определенная форма; они противопоставляются другим конкурирующим силам; и, наконец, их сопровождает эксплицитная теория действия.

Во-первых, в любом отчете силы всегда предстают что-то делающими, то есть вносящими какое-то изменение в положение вещей, преобразующими некоторые А в В посредством испытаний С. Без отчетов, без испытаний, без различий, без изменения положения дел в отношении данной силы невозможен никакой значимый аргумент о данной силе, никакая поддающаяся обнаружению система координат. Невидимая сила, не производящая изменений, не совершающая преобразований, не оставляющая следов и не входящая в отчет,—это не сила. И точка. Либо она что-то делает, либо нет. Говоря о силе, вы должны дать отчет о ее действии, а для этого вам придется более или менее прояснить, какие именно испытания оставили наблюдаемые следы. Это, конечно, не значит, что вы должны об этом говорить: речь — только одна, и далеко не самая распространенная, из множества форм поведения, способных создавать отчеты, что представляется достаточно очевидным. И все же это стоит подчеркнуть для тех, кто заворожен избытком невидимых и необъяснимых социальных сил. В ACT нельзя сказать: «Никто об этом не упоминает. У меня нет доказательств, но я знаю, что здесь за сценой действует скрытый актор». Это конспирологическая, а не социальная теория. Присутствие социального должно каждый раз демонстрироваться заново; его никогда нельзя просто постулировать. Без средства передвижения не проехать ни дюйма, не оставить ни следа, не зарегистрироваться ни в одном документе. Даже для того, чтобы обнаружить Полония за гобеленом, ставшим для него саваном, Принцу Датскому понадобилось услышать писк крысы. Во-вторых, сила — это одно, а придание ей формы (фигурация) — другое. То, что производит действие, в объяснении всегда имеет плоть и черты, придающие ему форму или облик, не имеет значения, насколько смутный. «Фигурация» — один из технических терминов, нужных мне для того, чтобы вывести из строя коленный рефлекс «социального объяснения», потому что очень важно усвоить, что существуют далеко не только антропоморфные формы. Это один из многих случаев, когда социологии следует согласиться стать более абстрактной. Наделяя силу анонимностью, мы точно так же придаем ей форму, как наделяя ее именем, носом, голосом или лицом. Просто в этом случае мы ее делаем идеоморфной, а не антропоморфной. Статистические категории, полученные в результате опроса и снабженные обозначением подобно А- и В-типам в исследовании причин сердечного заболевания, так же конкретны, как и «мой краснолицый сосед-сангвиник, умерший от удара в прошлую субботу, сажая репу, из-за того, что ел слишком много жирного». Для того чтобы сказать: «Культура запрещает иметь детей вне брака», в смысле фигурации требуется ровно столько же работы, сколько и для того, чтобы сказать: «моя будущая теща хочет, чтобы я женился на ее дочери». Конечно, первая (анонимная) фигурация отличается от второй (моя теща). Но-и та и другая наделяют силу, запрещающую мне или заставляющую меня что-то делать, очертаниями, формой, одеждой, плотью. Пока идет речь о фигурации, нет оснований говорить, что первая из них — «статистическая абстракция», а вторая — «конкретный, актор». Индивидуальные силы также нуждаются в абстрактных фигурациях. Когда люди сокрушаются по поводу «гипостазирующего» общества, им не следует забывать о том, что «моя теща» — тоже продукт гипостазирования, так же, как, разумеется, «индивиды», «рациональные агенты» и злополучная Невидимая Рука. Это, собственно, то, что значат слова «актор» и «личность»: никто не знает, как много людей одновременно действует в каждом конкретном индивиде; и наоборот, никто не знает, как много индивидуальности может быть в облаке точек статистического графика. Фигурация наделяет их формой, но не обязательно делает это в манере приглаженного портрета, написанного фигуративным художником. Для того чтобы делать свою работу, социологи нуждаются в таком же неограниченном разнообразии в «рисовании» акторов, какое имеет место в дебатах о фигуративности в модернистском и современном искусстве.

Чтобы вырваться из-под влияния того, что можно назвать «фигуративной социологией», ACT пользуется техническим термином «актант», почерпнутым из литературоведения. Вот четыре способа понять одного и того же актанта: «Империализм стремится к однополярности»; «Соединенные Штаты намерены выйти из ООН»; «Буш-младший хочет выйти из ООН»; «Многие армейские офицеры и две дюжины лидеров неоконсерваторов хотят выйти из ООН». Конечно, то, что в первом случае актант — структурная характеристика, во втором — корпоративное целое, в третьем — индивид, в четвертом — аморфное множество индивидов, создает большое различие в отчетах, но все они создают разные фигурации одних и тех же действий. Ни одна из четырех фигурации ни более и ни менее «реалистична», «конкретна», «абстрактна» или «искусственна», чем остальные. Все они просто способствуют укреплению различных групп и, таким образом, помогают разрешить первую неопределенность относительно группообразования. Огромная трудность в ACT не оказаться запуганным типом фигурации: идео-, или техно-, или биоморфизмы — все суть морфизмы в той же мере, как воплощение какого-то актанта в конкретном индивиде.

Имея дело с вымыслом, теоретики литературы гораздо свободнее в своих исследованиях фигурации, чем любой социолог, особенно когда они использовали семиотику или различные теории нарратива. Это происходит потому, что, к примеру, в сказке один и тот же актант может понуждаться к действию силой волшебной палочки, карлика, мысли в сознании феи или рыцаря, убивающего две дюжины драконов. От классической трагедии до комиксов романы, пьесы и фильмы предоставляют широкую арену для повторения отчетов о том, что заставляет нас действовать. По этой причине, как только понята разница между актантом и силой, становятся вполне соизмеримыми такие фразы, как «движимый собственными интересами», «перенятый путем социального подражания», «жертвы социальной структуры», «влекомый рутиной», «призванный Богом», «побежденный судьбой», «созданный по своей воле», «выставленный в качестве примера», «объясняемый капитализмом». Это просто различные способы побудить акторов делать то-то или то-то, способы, разница между которыми полностью раскрывается без необходимости заранее отделить «истинные» силы от «ложных» и учета того, что все они переводимы в назойливый язык социального.

Вот почему ACT заимствовала у теорий нарратива, конечно, не все их идеи и жаргон, но их свободу движения. По этой же причине мы отказываемся окончательно разрывать с философией. Не потому что социология — вымысел, и не потому что теоретики литературы знают больше, чем социологи, но потому, что разнообразие миров вымысла, изобретенных на бумаге, позволяет исследователям достигать такой же гибкости и широты, как и тех, что им приходится изучать в реальном мире. Только благодаря постоянному близкому общению с литературой социологи ACT смогли стать не такими одеревенелыми, не такими ригидными, не такими косными в своем понимании того, какого рода силы населяют мир. Их язык может постепенно стать таким же изобретательным, как язык акторов, за которыми они пытаются следовать еще и потому, что акторы тоже читают массу романов и много смотрят ТВ! Только постоянно сравнивая сложные репертуары действия, социологи могут быть в состоянии регистрировать данные,—эта задача всегда кажется очень тяжелой социологам социального, которым приходится отфильтровывать все, что не выглядит с самого начала как приведенный к единообразию «социальный актор». Регистрировать не фильтруя, описывать не поучая,— вот Закон и Пророки.

 

Ричард Пауэре о том, что такое фирма

В своем романе «Прибыль» Ричард Пауэре (1998 р.349-350) так рисует образ шефа крупной компании, готовящегося к накачке своих подчиненных:

Извлекать выгоду. Постоянно извлекать выгоду. В конце концов, извлекать выгоду. Зарабатывать на жизнь. Делать. Делать вещи самым расчетливым образом. Делать максимальное количество вещей. Делать то, что продержится максимально долго. Делать так надолго, как только возможно. Делать вещи, нужные людям. Делать вещи, которых хотят люди. Заставить людей хотеть вещи. Дать им осмысленное занятие. Дать им надежное занятие. Дать людям что-то делать. Делать что-то. Дать максимум пищи максимальному количеству. Обеспечить всеобщее благоденствие. Заботиться об общей безопасности. Увеличивать ценность обычных акций. Выплачивать регулярные дивиденды. Максимизировать собственный капитал фирмы. Повышать долю каждого акционера. Расти. Развиваться. Распространяться. Наращивать ноу-хау. Повышать доходы и уменьшать расходы. Снижать себестоимость. Эффективно конкурировать. Покупать дешево и продавать дорого. Улучшать долю рода человеческого. Обеспечить очередной виток технологических инноваций. Рационализировать природу. Усовершенствовать ландшафт. Растянуть пространство и замедлить время. Увидеть, на что способен род человеческий. Накапливать. Накапливать государственную пенсию. Накопить столько, чтобы делать все, что хотим. Понять, что мы хотим делать. Освобождать помещения до захода солнца. Сделать жизнь чуточку легче. Сделать людей чуть-чуть богаче. Сделать людей немного счастливее. Построить лучшее завтра. Вернуть хоть что-нибудь в банк. Облегчить движение капитала. Сохранить корпорацию. Делать бизнес. Оставаться в бизнесе. Понять цель бизнеса.

В-третьих, акторы вовлечены и в критику других сил, обвиняемых в том, что они фальшивы, архаичны, абсурдны, иррациональны, искусственны или иллюзорны. Соответственно тому, как формирование группы наносит на карту — к удовлетворению исследователя — антигруппы, составляющие социальный мир акторов, описания силы постоянно будут добавлять новые сущности, исключая другие как нелегитимные. Так, любой актор, к удовлетворению аналитика, будет наносить на карту эмпирическую метафизику, с которой они оба сталкиваются. Проанализируем следующие высказывания: «я отказываюсь подчиняться общему мнению, которое, как бы то ни было,— чистая пропаганда»; «ты мыслишь, как все твое поколение»; «социальная структура — пустое понятие, существует только индивидуальное действие»; «Бог не говорит с тобой, от Его имени говорят имамы»; «силы рынка гораздо мудрее бюрократов»; «ваше бессознательное выдало себя этой хитрой оговоркой»; «я предпочитаю дикую семгу человечеству». Дело обстоит так, как если бы каждое из этих высказываний что-то прибавляло и удаляло из списка сил, наделенных легитимной ролью в мире. Единственное, что может остановить исследование,— это решение аналитиков выбрать из этих движений те, которые они считают более разумными. Это не значит, что социологи бессильны и всегда идут на поводу у своих информантов. Но если они хотят предложить альтернативную метафизику, то вначале они должны заинтересоваться миросозидающей деятельностью тех, кого они изучают. Не следует говорить, что они — исследователи — заранее знают, кто такие на самом деле акторы и что в действительности заставляет их действовать. Не стоит также изображать этот вид добровольной слепоты как претензию на рефлексивность. Слишком часто социологи — особенно представители критической социологии — ведут себя как «критичные», «рефлексивные» и «отстраненные» исследователи, столкнувшиеся с «наивным», «некритичным» и «нерефлексивным» актором. Зачастую это означает, что они переводят многие выражения информантов в свой собственный словарь социальных сил. Исследователь просто повторяет уже готовую версию того, из чего состоит социальный мир; акторы же просто не знают о том, что упоминаются в отчете исследователя. В-четвертых, акторы также способны предлагать свои собственные теории действия, чтобы объяснить, как передаются действия силы. Будучи полностью раскрывшимися рефлексивными и опытными метафизиками, акторы, согласно принятой ACT новой позиции по умолчанию, тоже имеют свою метатеорию о том, как именно сила действует, и зачастую эта метатеория приводит традиционных метафизиков в полное замешательство. Они вступают в спор не только о том, какая сила берет верх, но и о тех способах, которыми она дает почувствовать свое влияние. И тут снова главное различие в том, чтобы решить, рассматривается ли сила, однажды наделенная существованием, фигурацией и оппонентами, как проводник или посредник. В каждом случае объяснение актора, полученное на выходе, будет иным.

Для того, что последует дальше, принципиально важно понимать, что это различие проходит через все силы независимо от того, какова их фигурация. Так называемое анонимное и холодное поле сил можно заставить выступать в отчете в роли посредника, а близкая, индивидуальная, «теплая», «внутренне живая» интенциональная личность может выдохнуться до состояния простого проводника. Иными словами, по выбору фигурации нельзя предсказать, к какой теории действия обратятся. Главное — не тип форм, а ряд посредников, которые кто-то способен развернуть. Именно это так запутывает дебаты между различными направлениями социологии: они слишком упорствуют в том, какую силу выбрать, и слишком мало — как каждая из них действует. Может случиться, что кто-то заявит: «Состояние производительных сил определяет состояние социальных представлений»,—и эта идея станет более активной, то есть создаст больше посредников, чем несомненно локальное, конкретное, «жизненное» и «экзистенциальное» высказывание: «Индивидуальное человеческое действие всегда интенционально». Понятие интенциональности, если оно используется для передачи значения как проводник, сделает меньше, чем более абстрактное и широкое понятие «состояние производительных сил», когда эта сила рассматривается как посредник. Таким образом, фигурация и теория действия — два разных пункта в списке, и не должны смешиваться друг с другом. В противном случае у исследователя будет соблазн предпочесть одни конфигурации как «более конкретные» другим, «более абстрактным», а сделав это, он откатится назад к законодательной и полицейской роли социологов социального и покинет прочное основание релятивизма.

 

КАК ПОБУДИТЬ КОГО-ТО ЧТО-ТО ДЕЛАТЬ

Если мы решим признать этот второй источник неопределенности, то социология становится дисциплиной, признающей, что самому депанцю так, чтобы кто-то что-то сделал, обязательно присуще перемещение. В большинстве теорий действия такое перемещение не признается, потому что второй элемент предзадан первым: «Дайте мне причину, и у меня будет следствие». Но это не так в случае, когда оба элемента рассматриваются как посредники. Когда речь идет о проводниках, нет никакой тайны, поскольку то, что на входе, полностью предзадает то, что на выходе, и следствие не будет включать в себя ничего такого, чего бы уже не содержалось в причине. Но с подобным наукообразным стилем речи всегда возникают проблемы. Если бы в самом деле речь шла о случае, когда вход предопределяет выход, то было бы лучше отвлечься от следствий и направить все внимание на причины, где уже и произошло все интересное — по крайней мере, потенциально. С посредниками же ситуация другая: из причин невозможно вывести следствия так, как будто первые просто создают для вторых поводы, обстоятельства и прецеденты. В результате между ними может промелькнуть множество неожиданных чужестранцев.

Это различие оказывает влияние на все силы, выглядит ли их фигурация «абстрактной» (например, «состояние производительных сил») или «конкретной («моя подруга Жюли»). Пока силы рассматриваются как причины, просто транспортируемые проводниками, ничто не будет добавлено тем средством передачи, которое было выбрано для переноса их эффектов. Причины в этой странной и очень архаичной теологии творят вещи ex nihilo. Но если средства передачи рассматриваются как посредники, приводящие в действие других посредников, то тогда последует множество новых и непредсказуемых ситуаций (посредники заставляют вещи делать что-то другое, не то, что ожидалось). Возможно, это опять покажется расщеплением волосков, но различия в типе картографии огромны. Первый подход рисует карты мира, где действуют несколько сил, оставляющих следы следствий, которые всегда лишь эффекты, выражения или отражения чего-то другого. Второй подход, предпочитаемый ACT, изображает мир, состоящий из цепочек посредников, и о каждом звене можно сказать, что оно полностью действует. Итак, ключевой для социальной теории вопрос в том, чтобы решить, старается ли она вывести из нескольких причин столько же следствий, содержащихся в них «потенциально», или же стремится заменить как можно больше причин последовательностями акторов — таков технический смысл, который в дальнейшем приобретет выражение «сеть».

Это очень сложный момент, но теперь его можно упростить с помощью краткой иллюстрации. Социологов часто обвиняют в том, что они рассматривают акторов как марионеток, которые приводятся в действие социальными силами. Но, по-видимому, у кукловодов, как у певиц, совершенно другие представления о том, что именно заставляет их кукол делать то или это. Хотя нам кажется, что марионетки — это предельный случай непосредственной причинности (простое следование движению нити), кукловоды редко ведут себя так, как если бы они полностью контролировали своих кукол. Они говорят странные вещи, типа «наши марионетки предлагают нам делать такое, о чем мы и не думали никогда, что это возможно». Когда одна сила манипулирует другой, это не обязательно значит, что причина вызывает следствия. Это может быть случай, когда в действие вступают другие вещи. Рука (hand), таящаяся в латинской этимологии слова «манипулировать»,— ясный знак и абсолютного контроля, и его нехватки. Так кто же дергает за ниточки? Да, сами куклы вместе с кукловодами. Это не значит, что куклы контролируют своих повелителей, что было бы просто переворачиванием порядка причинности, и, конечно, диалектика тут тоже ни при чем. Это только означает, что самое интересное тут не решать, кто и как действует, а совершить переход от определенности действия к неопределенности действия, но при этом решать, что и как действует. И лишь только мы заново развернем весь ряд неопределенностей относительно сил, мы вновь обретем мощную интуицию, лежащую в истоке социальных наук. Итак, когда социологов обвиняют в том, что они относятся к акторам как к марионеткам, это следует принимать как комплимент, позволяющий увеличить число ниточек и допускать неожиданности, связанные с действием, управлением и манипуляцией. «Взгляд на людей как на марионеток» превращается в ругательство только тогда, когда обилие посредников преобразуется в единую силу—социальное, результат действия которого просто передается без искажения по цепи проводников. Тогда первоначальная интуиция потеряна навсегда.

Особенно важно иметь это в виду потому, что социология сбита с толку — у нас будет много случаев засвидетельствовать это во второй части — предрассудком, что в социальной сфере есть некое привилегированное место, где действие «конкретно»: «речь» более конкретна, чем «язык»; «событие», чем «структура»; «микро», чем «макро»; «индивид», чем «массы»; «взаимодействие», чем «общество»; или, напротив, «классы» более конкретны, чем «индивид»; «смысл», чем «сила»; «практика», чем «теория»; «корпоративные структуры», чем «личности», и так далее. Но если действие постоянно перемещается, то оно не связано ни с каким конкретным местом. Оно распределяется, становится разнообразным, множится, перемещается и остается загадкой и для исследователей, и для акторов. Этот момент поможет не смешивать ACT с каким-нибудь из множества критических направлений, апеллирующих к «конкретности» человеческой индивидуальности с ее значимым, интерактивным и интенциональным действием и выступающих против холодных анонимных и абстрактных следствий «детерминированности социальными структурами», или же пренебрежения полным значения жизненным миром человеческих индивидуальностей в пользу «холодного анонимного технического манипулирования». Чаще всего вдохновляемые феноменологией, эти реформистские направления унаследовали все ее недостатки: они неспособны представить себе такую метафизику, в которой существовали бы реальные виды активности, не связанные с человеческой интенциональностью, или еще хуже: они противопоставляют человеческое действие простому «материальному эффекту» природных объектов, у которых, как они говорят, «нет активности, есть только поведение». Но «интерпретативная социология» — это всего лишь такая же социология социального, как и любая из «объективистских» или «позитивистских» версий, которые она стремится заменить. Ее представители считают, что определенные типы сил — личности, интенция, чувство, работа, межличностное взаимодействие,—автоматически несут в себе жизнь, богатство и «человечность».

Такая вера в «жизненный мир» — хороший пример «неуместной конкретности», пользуясь термином Уайтхеда: отчет, полный индивидов, может быть абстрактнее, чем тот, который состоит только из коллективных акторов. Бильярдный шар, ударяющий другой такой же шар на зеленом фетре стола, может быть столь же активным, что и «личность», устремляющая «взгляд» на «богатый внутренний мир» другого «значимого лица» в прокуренном помещении пивной, где установлены столы для бильярда. Так не могли бы сказать феноменологи и социологи социального, но послушаем, что говорят сами игроки о своем «поведении» и непредсказуемом «действии» своих бильярдных шаров. Похоже, они в изобилии творят ту самую путаницу, которая строго запрещена теорией, утверждающей, что нужно проводить радикальное различие между «активностью» и «поведением». Опять же, социологи слишком часто

путают свою роль исследователя с политическим призывом к дисциплине и эмансипации.

Именно в этой точке следует принять решение, если мы хотим идти по следу социальных связей новыми и интересными путями: мы должны либо составить компанию исследователям, у которых только одна вполне разработанная метафизика, либо «следовать за самими акторами», которые управляются более чем с одной. Конкретность проистекает не от выбора, осуществляемого на месте акторов, одной какой-то фигурации взамен других. Она приходит, когда в объяснениях возрастает относительная доля посредников по сравнению с проводниками. Да послужит это намеком на то, что такое хорошее исследование с точки зрения ACT. В силу всех этих причин если есть такая вещь, которую нельзя устанавливать с самого начала, то это выбор привилегированного места, о котором говорится, что оно богаче действием. «Конкретное» и «абстрактное» не обозначают особые типы характера—обычные подозрения критической социологии. Единственно важные различия, которых надо сейчас придерживаться, следующие: Какие силы упоминаются? Какими фигурациями их наделяют? В действии какого типа они участвуют? Говорим ли мы о причинах и их проводниках, или о цепочке посредников? ACT — это просто социальная теория, принявшая решение идти за местными обитателями, и неважно, в какие метафизические дебри они нас заведут,— а, как мы сейчас увидим, они сделают это без промедления!

 

IV Третий источник неопределенности: объекты тоже активны

 

Хотя уже само возникновение социологии ознаменовалось открытием, что действие захватывается другими силами, еще большим стимулом для нее оказалось этическое, политическое и эмпирическое открытие существования иерархий, асимметрий и неравенства; открытие того, что ландшафт социального мира разнообразен, как пересеченная и гористая местность; что никакой энтузиазм, свободная воля или изощренность ума не могут заставить эти асимметрии исчезнуть; что все они тяжелым, как пирамиды, препятствием стоят на пути индивидуального действия, и они-то и служат объяснением того, почему общество нужно рассматривать как реальность sui generis; что всякий мыслитель, отрицающий эти неравенства и различия, либо легковерен, либо в чем-то реакционен; и, наконец, что игнорировать социальную асимметрию так же смешно, как заявлять, что не существует никакой Ньютоновой силы тяготения.

Как можем мы оставаться верными этой интуиции и при этом утверждать, как я только что делал, говоря о первых двух источниках неопределенности, что группы «постоянно» находятся в процессе производства, а по поводу сил «непрерывно» ведутся споры? Не инспирирован ли выбор этих двух отправных точек наивным представлением, выравнивающего чрезвычайно неровный социальный мир до состояния гладкого игрового поля, где каждый имеет одинаковый шанс разработать собственную метафизику? Может быть, ACT — одно из проявлений рыночного духа, провозглашающего вопреки всякой очевидности равенство шансов для всех и «Горе проигравшим!». «А куда вы дели,— могут задать нам раздраженный вопрос,— власть и господство?» Но именно потому, что мы стремимся объяснить эти асимметрии, мы не хотим просто повторять их, а еще меньше нам хочется переносить их дальше без изменений. Еще раз: мы не хотим путать причину и следствие, explanandum и explanans — объясняющее и объясняемое. Вот почему так важно заявить, что власть, как и общество,— это финальный результат процесса, а не резервуар, склад, капитал, откуда автоматически поставляется объяснение. Власть и господство должны производиться, создаваться, конструироваться. Да, асимметрии существуют, но откуда они берутся и из чего они сделаны?

Чтобы дать им объяснение, социологи ассоциаций должны принять такое же радикальное решение, как перед обращением ко второму источнику неопределенности. Именно из-за стремления придерживаться изначальной интуиции социальных наук им следует решительно отвергнуть предложенное решение, согласно которому общество является неравным и иерархичным, оказывающим непропорциональное давление на некоторые свои части, и все это обладает инерцией. Утверждать, что господство разрушает тела и души,— это одно, а считать, что эти иерархии, асимметрия, инерция, власть и жестокость сделаны из социальной субстанции,—в общем-то, совсем другое. Второе не только логически не вытекает из первого, но, как мы увидим, полностью ему противоречит. Как захват действия другими силами не означает, что за дело принимается общество, так и вопиющая асимметрия ресурсов не значит, что они производятся социальными асимметриями. Отсюда следует как раз противоположный вывод: если складывается неравенство, то это доказательство вступления в игру акторов других

типов — не социальных. Пора нам уже перевернуть социальную теорию обратно на ноги, как поступил Маркс с гегелевской диалектикой.

 

ТИПОВ ДЕЙСТВУЮЩИХ АКТОРОВ ДОЛЖНО СТАТЬ БОЛЬШЕ

До сих пор я настаивал главным образом на различии между «социальным» в «социальных связях» и «социальным» в «ассоциациях»,— имея в виду, что второе значение ближе к первоначальной этимологии. Я утверждал, что обычно в социальных науках термин «социальное» обозначает тип связи: его понимают как название конкретной сферы, как вид материала — вроде соломы, глины, волокна, дерева или стали. В принципе вы могли бы зайти в воображаемый супермаркет и показать там полку, набитую «социальными связями», в то время как другие отделы были бы заполнены «материальными», «биологическими», «психологическими» и «экономическими» связями. Для ACT, как мы теперь понимаем, смысл этого термина иной: он обозначает не какую-то сферу реальности или отдельный элемент, а некое движение, перемещение, трансформацию, перевод, занесение в список. Это ассоциация, возникающая между сущностями, которые никак нельзя признать социальными в обычном смысле, разве что в краткий миг их перегруппировки. Продолжая метафору супермаркета, мы назвали бы «социальным» не какую-то конкретную полку или отдел, а осуществляемые по всему пространству множественные модификации в организации всех товаров — касающиеся их упаковки, цены, этикеток,— потому что такие незначительные сдвиги раскрывают наблюдателю, какие новые сочетания тут используются и какие пути будут выбраны (что позже будет определено как «сеть»). Таким образом, для ACT «социальное» — это название типа преходящей (кратковременной) ассоциации, характеризующейся тем способом, каким она собирается в новые формы. Теперь, зафиксировав это новое значение социального как ассоциации, мы, наконец, можем понять, в чем так запутались социологи социального. Они используют это прилагательное для обозначения двух совершенно разных типов феноменов: один из этих типов — локальные, явные, неоснащенные динамичные взаимодействия лицом-к-лицу; а другой — некая особая сила, участием которой, как считается, можно объяснить, почему эти скоротечные взаимодействия лицом-к-лицу могут получить широкое распространение и быть продолжительными во времени. Хотя вполне обоснованно обозначать словом «социальное» повсеместный феномен межличностных отношений, это не дает никаких оснований для постулирования «социальной» силы, которая есть не что иное, как тавтология, жонглирование словами, магическое заклинание, поскольку не оставляет места вопросу, как и какими средствами это увеличение длительности взаимодействия практически достигается. Прыжок от признания взаимодействий к существованию социальной силы,—я еще раз подчеркиваю,—это вывод, логически не вытекающий из посылки.

Это различие принципиально важно, поскольку то, что можно было бы назвать базовыми социальными способностями, и в самом деле трудно выделить в человеческих обществах. Как мы увидим во второй части, критически анализируя понятие «локальных взаимодействий», как раз преимущественно в сообществах не-человеков (муравьев, низших и высших приматов) и оказывается возможным создать социальный мир, понимаемый как переплетение взаимодействий. У людей базовые социальные способности — хотя они и присутствуют — образуют постоянный, но ограниченный репертуар. Но большинство широких и долговременных ассоциаций создается благодаря чему-то другому, что невозможно было обнаружить, пока понятие социальной силы не было подвергнуто пересмотру. С точки зрения ACT первое определение следует разместить в границах узкой сферы, а от второго нужно избавиться, а не превращать его в условный код для описания того, что уже собрано вместе. Итак, ни об одной связи нельзя сказать, что она долговременна и образована из социального вещества.

Основное преимущество, которое дает аннулирование понятия социальной силы и замена его либо кратковременными взаимодействиями, либо новыми ассоциациями, состоит в том, что теперь в составном понятии общества можно различить то, что связано с его протяженностью во времени, от того, что относится к его субстанции. Да, могут существовать длительные связи, но это не рассматривается как доказательство того, что они сделаны из социального материала,—совсем наоборот. Теперь на первый план могут выйти практические средства для удержания связей на месте, изобретательность, постоянно вкладываемая в задействование других источников связей, и цена, которую приходится платить за расширение любого взаимодействия.

Говоря о базовых социальных способностях, нетрудно понять, что связи, которые благодаря им могут завязываться, всегда недостаточно крепки, чтобы выдержать тот вес, который социальным теоретикам хотелось бы придать своему пониманию социального. Предоставленные своим собственным механизмам и мобилизующие только социальные качества отношения власти свелись бы к очень кратковременным взаимодействиям. Но где и когда видели такую ситуацию? Даже стаи бабуинов, хотя они и ближе всего к придуманному социальными теоретиками идеальному миру, не могут служить примером подобной предельной ситуации. Как в свое время заметили Гоббс и Руссо, нет настолько сильного великана, чтобы его сонного с легкостью не победил бы карлик; нет настолько прочной коалиции, чтобы ее не победила еще большая коалиция. Власть, претендующая на вечность, не состоит из социальных отношений. Вынужденная опираться только на них, она держится недолго. Так что социальным теоретикам, говорящим о «социальных отношениях», всегда следует понимать, что речь идет о чем-то таком, чему очень трудно распространяться во времени и пространстве, что не обладает инерцией и что должно быть предметом постоянно перезаключаемых договоров. Именно потому, что так трудно поддерживать асимметрию, надежно сохранять властные отношения, укреплять неравенство, столько труда всегда уходит на замену слабых и недолговечных связей другими типами соединений. Если социальный мир был соткан из локальных взаимодействий, то он будет сохранять временный, нестабильный, хаотический характер и никогда не будет тем сильно дифференцированным ландшафтом, на объяснение которого претендуют обращения к власти и господству.

Когда не проводится со всей тщательностью различия между базовыми социальными способностями и не-социальны-ми средствами, мобилизуемыми для того, чтобы сделать их чуть более продолжительными, исследователи рискуют поверить в то, что обращение к социальным силам обеспечит объяснение. Социологи скажут, что, говоря о продолжительности социальных связей, они вводят нечто реально обладающее необходимой длительностью, прочностью и инерцией. Это «общество», или «социальные нормы», или «социальные законы», или «структуры», или «социальные обычаи», или «культура», или «правила» и т. д. И во всем этом достаточно стали, чтобы объяснить, каким образом это нечто стискивает всех нас своей железной хваткой и само служит объяснением неровного ландшафта, по которому мы ковыляем. Это и в самом деле удобное решение, но оно не объясняет, откуда берется это «стальное» качество, скрепляющее слабые узы социальных способностей. И социологи, двигаясь без предосторожностей, могут свернуть не туда и сказать, что длительность, прочность и инерция порождены длительностью, прочностью и инерцией самого общества. Они могут даже зайти еще дальше и счесть эту тавтологию не полной противоречий теорией, а самым восхитительным проявлением чудесной силы общества, которое, как говорят они, есть реальность sui generis, понимая под этим, что оно само себя порождает. Даже если этот способ изъясняться, когда им пользуются как кодом для описания того, что уже связано, достаточно безобиден, последствия такой идеи разрушительны. Слишком силен соблазн поступать так, как если бы существовала некая чудовищная сила, способная наделять все скоротечные асимметрии такой длительностью и такой протяженностью, которых не могли бы обеспечить своими собственными силами социальные способности. И тут происходит инверсия причин и следствий, и практические средства создания социальной власти теряются из виду. То, что начиналось как простая путаница прилагательных, превращается в совершенно другой проект: к этому основному миру добавляется мир столь же неподатливый, как небеса раннехристианской теологии, с той лишь разницей, что он не оставляет никакой надежды на искупление.

Что же, «социологи социального» настолько глупы, что неспособны обнаружить тавтологию в своих рассуждениях? Они что, на самом деле придерживаются мифической веры в иной мир, таящийся за реальным миром? Они и вправду верят в это странное, существующее в режиме самообеспечения, самопорождающееся общество? Конечно, нет, поскольку они на самом деле никогда не использовали его на практике и потому никогда не сталкивались с противоречием, заключенным в понятии «самопроизводящегося» общества. Они никогда не приходили к логическому выводу о противоречивости своей концепции, потому что применяют ее не глядя. Ссылаясь на длительность существования социальных агрегатов, они всегда, вольно или невольно, взваливают на слабые социальные связи тяжелый груз массы других, несоциальных вещей. Именно вещи — я сейчас использую это слово в буквальном смысле — всегда на практике придают свое «стальное» качество злополучному «обществу». То, что социологи подразумевают под «властью общества»,— это не само общество (это было бы, в самом деле, чудом), а итог действий всех сущностей, уже мобилизованных для того, чтобы асимметрии длились дольше. Такое применение кода не тавтологично, но чревато опасным заблуждением, ибо нет эмпирического способа понять, как все это хозяйство было мобилизовано, а хуже всего то, что нет способа узнать, активен ли еще этот груз. Идея общества в руках сегодняшних «социальных объяснителен» превратилась в нечто вроде большого судна-контейнера, на борт которого не пускают инспекторов и которое дает возможность социальным теоретикам провозить товары через национальные границы без прохождения досмотра. Пусты или полны упаковки с грузом, доброкачественный он или испорченный, безвреден или смертельно опасен, только что изготовлен или давно просрочен? Об этом можно только гадать, как о наличии оружия массового поражения в Ираке Саддама Хуссейна.

Позиция ACT заключается в том, чтобы не втягиваться в полемику с социологами социального, а лишь чаще и быстрее выявлять противоречие, в которое они могут впадать. Это единственный способ мягко побудить социологов снова начать отслеживать несоциальные средства, мобилизуемые всякий раз,-когда они обращаются с заклинаниями к силе социальных объяснений. ACT по-прежнему задает вопрос: коль скоро все социологи нагружают вещами социальные связи, придавая им тем самым достаточный вес для объяснения их продолжительности во времени и протяженности в пространстве, то почему тогда они делают это не в открытую, а тайком? Лозунг ACT «следуйте за акторами» превращается в «следуйте за сплетениями акторов через вещи, добавляемые ими к социальным способностям для придания большей продолжительности постоянно меняющимся взаимодействиям». Именно в этом пункте яснее всего виден реальный контраст между социологией ассоциаций и социологией социального. До сих пор я, возможно, преувеличивал различия между обеими парадигмами. В конечном счете многие направления социальной науки могли бы признать две первые неопределенности своим отправным пунктом, особенно антропология (это другое название эмпирической метафизики), и, уж конечно, это признала бы этнометодология. Даже добавление разногласий радикально не изменят намеченный ими для изучения тип феноменов, разве что возникнут трудности при составлении их перечня. Но теперь расхождение существенно усилится, поскольку мы не собираемся заранее ограничиваться одним небольшим репертуаром,—только тем, который нужен акторам для создания социальных асимметрий. Напротив, мы собираемся признать полноценными акторами сущности, которые были явно исключены из коллективного существования в течение более ста лет социального объяснения. Причин этому две: во-первых, базовые социальные навыки обеспечивают только очень незначительное подмножество связей, образующих общество; во-вторых, добавление силы, которая как кажется, присуща самой активизации социальной связи, является в лучшем случае удобным кодом, а в худшем — всего лишь тавтология.

 

Бабуины Ширли Штрум

Для того чтобы понять связь между базовыми социальными навыками и понятием общества, нам потребуется экскурс в исследования обезьян. Вспоминая первый посвященный исследованиям бабуинов симпозиум, организованный ею в 1978 г. в замке недалеко от Нью-Йорка, Ширли Штрум [1987, р. 157-58] писала:

Однако я знала, что моя работа изображает такую картину сообществ бабуинов, принять которую другим было бы трудно. Мое шокирующее открытие состояло в том, что у самцов нет иерархии доминирования; что у бабуинов есть социальные стратегии; что хитрость побеждает силу; что социальный навык и социальная взаимность побеждают агрессию. Это было началом сексуальной политики, когда самцы и самки обменивались услугами в ответ на другие услуги. Оказалось, что бабуинам приходится тяжело трудиться, создавая свой социальный мир, но способ,

которым они его создавали, делал их «симпатичнее» людей. Они нуждались друг в друге, чтобы выжить, на самом базовом уровне: защита и преимущества, которые жизнь группой предоставляет индивиду. Но они также нуждались друг в друге и на самом сложном уровне—уровне социальных стратегий конкуренции и обороны. Они выглядели «симпатичнее» еще и потому, что, в отличие от людей, ни у одного из членов Пампхауза (название стаи) не было возможности контролировать жизненно важные ресурсы: у каждого бабуина была своя пища, вода и место в тени, и он заботился об удовлетворении своих собственных основных жизненных потребностей. Они могли бы применять агрессию в целях насилия, но агрессия была у них связанным тигром. Забота, близость, социальная доброжелательность и взаимопомощь были единственным видом активов, допустимым для бартера или в качестве средства воздействия на другого бабуина. И в этом-то и состояла вся их «симпатичность»: в аффиляции и отсутствии агрессии. Бабуины «симпатизировали» друг другу потому, что такое поведение было столь же необходимо для выживания, как воздух для дыхания и пища для питания. То, что я установила, было новым революционным изображением сообщества бабуинов. Революционным практически для всякого описанного до сих пор сообщества животных. От следствий захватывало дух. Я доказывала, что агрессия не играла столь повсеместной и важной роли в процессе эволюции, как считалось раньше, и что социальные стратегии и социальная взаимность крайне важны. И если они есть у бабуинов, то конечно, они должны были быть и у предшественников наших древних человеческих предков.

Если бы социологи имели возможность более внимательно наблюдать за бабуинами, восстанавливающими свою постоянно распадающуюся «социальную структуру», они бы воочию убедились, как непомерна цена, например, поддержания социального господства на основе одних социальных способностей без обращения к вещам вообще. Они бы эмпирически задокументировали, во что обходится тавтология социальных связей, состоящих из социальных связей. Именно власть, приводимая в действие посредством недремлющих сущностей и нерасторжимых ассоциаций, позволяет господству длиться дольше и простираться дальше,— и чтобы проделать подобный трюк, приходится изобретать еще много скрепляющих составов помимо общественных договоров. Это означает не то, что социология социального бесполезна, а лишь то, что она могла бы прекрасно изучать бабуинов, но не людей.

 

ДЕЛАЕМ ОБЪЕКТЫ УЧАСТНИКАМИ ДЕЙСТВИЯ

Контраст между двумя направлениями не может быть более разительным. Если у вас возникают сомнения в способности социальных связей к длительному расширению, правдоподобная роль может быть предложена объектам. Пока вы верите, что социальные объединения могут поддерживать свое существование, опираясь на «социальные силы», объекты скрываются из виду, и магическая и тавтологическая сила достаточна для того, чтобы поддерживать любую вещь (every thing), не применяя для этого в буквальном смысле ничего (with no thing). Трудно представить себе более потрясающую перестановку переднего плана/фона, более радикальную смену парадигмы. Именно по этой причине, конечно, ACT впервые и привлекла к себе внимание.

Социальное действие не только захватывается чужаками, оно еще и передается или делегируется иным типам акторов, способным перемещать действие дальше посредством других видов действия и других типов сил. Поначалу возвращение объектов в нормальный ход действия выглядит достаточно безобидным. В конечном счете едва ли есть сомнения в том, что чайники «кипятят» воду, ножи «разрезают» мясо, корзины «носят» продукты, молотки «бьют» гвозди по шляпке, перила «не дают» детям упасть, замки «запирают» помещения от незваных гостей, мыло «смывает» грязь, расписания «перечисляют» учебные занятия, ценники «помогают» людям в расчетах и т. д. Разве эти глаголы не обозначают действия? Как может включение в оборот этих непритязательных повседневных и встречающихся на каждом шагу видов активности дать что-то новое социологу?

И все-таки может. Основная причина, почему у объектов раньше не было возможности играть какую-то роль, кроется не только в определении социального, которого придерживаются социологи, но и в самой трактовке акторов и действий. Если действие априори уже ограничено тем, что делают «намеренно» и «осмысленно» представители рода человеческого, то трудно увидеть, как способны действовать молоток, корзина, дверной замок, кошка, плед, кружка, расписание или этикетка. Они могут существовать в области «материальных» «каузальных» связей, но не в «рефлексивной», «символической» сфере социальных отношений. Наоборот: если мы тверды в своем решении начать с разногласий по поводу акторов и действий, то любая вещь, изменяющая сложившееся положение дел тем, что создает различие, является актором, или, если у нее еще нет фигурации, актантом. Таким образом, по поводу любого агента надо задать следующие вопросы: вносит ли он какое-нибудь изменение в ход действия какого-то другого агента или нет? Есть ли какое-нибудь испытание, позволяющее обнаружить это изменение?

Здравомыслящий человек ответит повторяющимся «да». Если вы способны с серьезной миной утверждать, что забивать гвоздь с молотком или без него, кипятить воду в чайнике или без него, носить продукты в корзине или без нее, ходить по улице в одежде или без нее, переключать телевизор с одного канала на другой при помощи пульта или без него, снижать скорость автомобиля с помощью «лежачего полицейского» или без него, следить за своим инвентарем по списку или без него, управлять компанией с бухгалтерским учетом или без него — это абсолютно одни и те же действия, что внедрение этих непритязательных бытовых принадлежностей «ничего существенно» не меняет в решении задач, то тогда вы готовы к переселению в Далекую Страну Социального и исчезновению из этой смиренной юдоли. Для всех других членов общества тут есть ощутимая на опыте разница, и поэтому все эти приспособления, согласно нашему определению, суть акторы, или, точнее, участники действия, ожидающие обретения фигурации.

Это, конечно, не значит, что такие участники «детерминируют» действие, что корзина «служит причиной» доставки продуктов или молотки «заставляют» забивать гвоздь. Подобное обращение вспять направленности воздействия просто превратило бы объекты в причины, следствия которых передавались бы через человеческие действия, теперь сведенных к следу простых проводников. Скорее, это означает, что между причинностью в полном смысле слова и абсолютным небытием может существовать множество метафизических полутонов. Вещи могут не только «детерминировать» или служить «фоном человеческого действия», но еще и допускать, позволять, предоставлять, способствовать, разрешать, предлагать, влиять, мешать, делать возможным, препятствовать и т.д. ACT — не пустопорожнее утверждение, что объекты делают все «вместо» человеческих акторов. Она просто утверждает, что изучение социального не может даже начаться, если сначала не будет тщательно проработан вопрос, кто и что участвует в действии, пусть даже это означает допущение туда тех элементов, которые, за отсутствием лучшего термина, мы будем называть не-человека-ми. Это выражение, как и все остальные, выбранные ACT, само по себе не несет никакого смысла. Оно не указывает ни на какую сферу реальности. Оно не обозначает маленьких гоблинов в красных шапочках, действующих на атомном уровне, а только указывает, что — для того чтобы объяснить длительность и распространенность того или иного взаимодействия — исследователь должен быть готов смотреть. Проект ACT просто состоит в том, чтобы расширить перечень и модифицировать очертания и фигуры всех собранных участников, а также придумать способ заставить их действовать как продолжительно существующее целое.

Для социологов связей новым является не множество объектов, мобилизуемых в ходе всякого действия по мере его проявления — никто никогда и не отрицал, что их тысячи; ново здесь то, что объекты вдруг предстали на свет не только как полноценные акторы, но и как то, что объясняет тот контрастный ландшафт, с которого мы начинали,—ландшафт нависающих над всем социальных сил, чудовищных асимметрий, репрессивного проявления власти. Социологи ассоциаций хотят начать с удивления, а не как большинство их коллег, с мнения, что этот вопрос очевидным образом закрыт и объекты не делают ничего,— по крайней мере, ничего сопоставимого или даже просто соединимого с человеческим социальным действием,— и что если они и могут иногда «выражать» властные отношения, «символизировать» социальные иерархии, «усиливать» социальное неравенство, «переносить» социальную власть, «объективировать» неравенство и «овеществлять» тендерные отношения, они не могут находиться у истока социальной активности.

Показательный пример асимметричного понимания акторов предоставляет Дюркгейм [1966, р.113], когда утверждает:

...исходное начало всякого, более или менее важного процесса следует искать в устройстве внутренней социальной среды.

Можно даже пойти еще далее. В действительности элементы, составляющие эту среду, двоякого рода: вещи и люди. В число вещей нужно включить помимо находящихся в обществе материальных объектов еще и продукты предшествующей социальной деятельности: действующее право, укоренившиеся нравы, художественные и литературные памятники и т. д. Очевидно, однако, что ни от той, ни от другой группы вещей не может исходить толчок к социальным преобразованиям; они не содержат в себе никакой движущей силы. Конечно, при объяснении этих преобразований их нужно принимать в расчет. Они действительно оказывают некоторое давление на социальную эволюцию; в зависимости от них изменяются ее быстрота и даже направление; ч но в них нет ничего, что могло бы привести ее в движение. Они представляют собой предмет приложения живых сил общества, но сами из себя не извлекают никакой живой силы. Следовательно, активным фактором остается собственно человеческая среда".

Вот что всегда вызывает у меня великое удивление: как случилось, что, несмотря на этот масштабный и повсеместно распространенный феномен, социология так и остается наукой «без объекта»? Это тем более удивительно, если учесть, что эта дисциплина возникла спустя целое столетие после Промышленной революции и развивалась параллельно с величайшим и наиболее интенсивным техническим развитием со времен неолита. Мало того, как объяснить, что так много социологов гордятся собой, изучая «социальное значение» вместо «простых» материальных отношений, «символическое измерение» вместо «грубой каузальности»? Объекты — совсем как секс в викторианский период: о них негде говорить, но мы ощущаем их повсюду. Естественно, они существуют, но никогда не даны мысли, социальной мысли. Как смиренные слуги, они живут на задворках социального, делая всю основную работу, но им никогда не позволено быть представленными как таковым. И, кажется, что для них нет ни пути, ни канала, ни точки входа, чтобы оказаться связанными воедино той же пряжей, из которой состоят все другие социальные связи. Чем больше радикальные мыслители стремятся привлечь внимание к людям-маргиналам и обитателям периферии, тем меньше они говорят об объектах. На вещи словно обрушилось проклятие: они продолжают спать, как слуги в заколдованном замке. Но по мере освобождения от чар они вздрагивают, потягиваются, бормочут что-то невнятное. Они начинают копошиться повсюду, тормоша других — человеческих — акторов, будя их от догматической спячки. Не слишком ли по-детски будет сказать, что ACT сыграло роль поцелуя Прекрасного Принца, нежно коснувшегося губ Спящей Красавицы? Как бы то ни было, эта школа обратила на себя внимание в первую очередь потому, что это объектно-ориентированная социология для объектно-ориентированных людей, почему и имеет смысл писать к ней введение.

 

ОБЪЕКТЫ ПОМОГАЮТ ПРОСЛЕЖИВАТЬ СОЦИАЛЬНЫЕ СВЯЗИ ЛИШЬ ПУНКТИРНО

Действительно, на первый взгляд трудность установления роли объектов проистекает от кажущейся несоизмеримости видов их действия с тем, что традиционно принято считать социальными отношениями. Но социологи социального не понимают природы этой несоизмеримости. Они решили, что так как эти вещи несоизмеримы, объекты нужно держать подальше от собственно социальных отношений, не понимая, что следовало прийти к совершенно противоположному выводу: именно потому, что действия объектов несоизмеримы с социальными отношениями, объекты и должны быть на первом месте! Если бы они были такими же слабыми, как социальные способности, то нуждались бы в усилении, если бы они были сделаны из того же материала, то в чем был бы прогресс? Бабуинами мы были, бабуинами бы и остались!

Конечно, сила удара кирпичом по кирпичу, вращение колеса вокруг своей оси, уравновешивание рычагом массы, замедление действия силы посредством ворота, эффект свечения фосфора— все эти виды действия кажутся относящимися к категориям, столь отличным от воздействия стоп-сигнала на велосипедиста или воздействия толпы на индивидуальное сознание, что кажется совершенно обоснованным разложить материальные и социальные реалии по двум разным полкам. Обоснованным, но абсурдным, как только вы осознаете, что любое человеческое действие могло бы вмиг соединиться с объектами,— возьмем, к примеру, громкий приказ класть кирпич, химическое соединение цемента с водой, взаимодействие силы ворота, приложенной к веревке, с движением руки, чирканье спичкой, чтобы зажечь сигарету, предложенную товарищем по работе, и т. д. Тут кажущееся разумным разделение на материальное и социальное уже просто запутывает исследование того, как возможно коллективное действие. Имея в виду, конечно, что под коллективным мы понимаем не действие, выполняемое гомогенными социальными силами, а, наоборот, действие, в котором соединяются и связываются воедино различные типы сил, и именно потому, что они различны. Поэтому отныне слово «коллектив» займет место слова «общество». Мы оставим слово «общество» только за сборкой уже собранных существ, которая, как считают социологи социального, состоит из социальной субстанции. Коллективом же мы будем называть проект сборки (assembling) новых сущностей, еще не объединенных и по этой причине явно выглядящих не состоящими из социальной субстанции. Любое действие будет прокладывать свою траекторию через совершенно чуждые друг другу модусы существования, соединившиеся именно благодаря своей гетерогенности. Социальная инерция и физическая гравитация могут казаться несвязанными, но это уже невозможно, когда бригада рабочих строит кирпичную стену: их связь снова распадется, но только когда строительство будет завершено. Пока же стена возводится, они, вне всякого сомнения, связаны. Как? Это покажет исследование. ACT полагает, что не следует просто считать вопрос о взаимосвязи гетерогенных акторов закрытым, и то, что обычно понимают под «социальным», вероятно, относится к новому соединению акторов новых типов. ACT утверждает, что если мы хотим быть немного реалистичнее в понимании социальных связей, чем «разумные» социологи, то следует признать, что процесс любого действия редко состоит из отношений типа «человек—человек» (для которых в любом случае вполне достаточно базовых социальных навыков), или отношений типа «объект—объект», но, вероятно, зигзагообразно движется от одного типа к другому.

Для правильного понимания ACT важно иметь в виду, что речь вовсе не идет о «восстановлении» знаменитой субъектно-объектной дихотомии. В разделении априори «материальных» и «социальных» связей и потом связывании их снова, с нашей точки зрения, почти столько же смысла, сколько в описании динамики боя, изображающем толпу абсолютно голых солдат и офицеров с огромной кучей военного оснащения — танков, винтовок, документов, униформы, с последующим заявлением: «конечно, между тем и другим существует некое (диалектическое) отношение». Нужно решительно сказать: «Нет!» Не существует никакого отношения между «сферой материального» и «социальным миром», потому что само их разделение является артефактом. Отказ от такого разделения не означает «соединения» толпы голых солдат «с» кучей материальной субстанции: он означает перераспределение всей сборки — сверху донизу и от начала до конца. Нет такой эмпирической ситуации, в которой имело бы смысл существование двух связанных гомогенных объединений, например, технологии «и» общества. ACT — это не установление абсурдной «симметрии между человеческими и не-человеческими акторами». Говоря о симметричности, мы всего лишь призываем не навязывать априори ложной асимметрии между целенаправленным действием человека и материальным миром причинно-следственных связей. Существуют разделения, которые никогда не стоит пытаться обойти, подняться над ними, диалектически снять. Лучше, не обращая на них внимания, оставить их в покое, как некогда величественный замок, превратившийся в руины.

Такой интерес к объекту не имеет ничего общего с предпочтением «объективной» материи «субъективным» языку, символам, ценностям или чувствам. Как мы увидим, освоив следующий источник, неопределенности, «материя» в понимании наиболее громко заявляющих о себе материалистов никак не связана с тем типом сил, причинности, воздействия и сопротивления, которым обладают в мире не-человеческие актанты. «Материя», как мы очень скоро поймем,—это высокополитизированная интерпретация причинности. Чтобы освоить третий источник неопределенности, мы должны быть готовы исследовать действия всех видов объектов. Но поскольку большинство социальных наук отводит объектам столь бедную и урезанную роль, очень трудно распространить их изначальную активность на другие типы материального — документы, письменные тексты, чертежи, картотеки, скрепки, карты, организационные проекты, короче, интеллектуальные технологии. По мере того как не-человеческим акторам возвращается свобода движения, ряд агентов, способных участвовать в действии, невероятно расширяется и их роль уже не сводится к «объектам среднего размера» аналитических философов. Специфику ACT трудно уловить из-за того, что она заняла место, опустошенное критическими социологами с их проклятыми «объективацией» и «реификацией».

Но социологи социального не дураки. У них достаточно оснований колебаться, стоит ли следовать за социальным потоком, куда бы он их ни занес. Очень трудно понять, прежде всего, то, что АСТ-исследования должны иметь дело и с континуальными, и с дискретными модусами действия. Мы должны быть в состоянии следовать и за гладкой непрерывностью гетерогенных сущностей, и за абсолютной дискретностью участников, которые в конечном счете всегда остаются несоизмеримыми. Следуя за социальным потоком, исследователь имеет дело не с непрерывным субстанциальным существованием, а лишь с преходящей видимостью, во многом напоминающей дождь физических частиц в тот краткий миг, пока он существует. Вы начинаете со сборок, кажущихся смутно знакомыми, а заканчиваете совершенно чужими. Когда вы начинаете добавлять не-человеческих акторов к списку социальных связей bonafide, эта осцилляция и вправду делает следование за социальными связями особенно трудным.

Пастух и его собака напоминают вам о социальных отношениях, но при виде стада за оградой из колючей проволоки вы задумаетесь, где же пастух и его собака, хотя шипы ограждения надежнее удерживают овец на лужайке, чем собачий лай. Вне всякого сомнения, вы превратились в диванный овощ перед своим телевизором во многом благодаря пульту дистанционного управления, дающему возможность прыгать с канала на канал,—и все-таки между причинами вашей неподвижности и порцией вашего действия, передаваемой инфракрасным сигналом, нет никакого сходства, хотя и ясно, что именно власть над телевизором позволяет вам так себя вести.

Велика или мала разница между женщиной за рулем, снижающей скорость возле школы, увидев желтый знак «не более 30 миль в час», и водителем, замедляющим движение, чтобы не повредить подвеску своего автомобиля, которой грозит удар о «ловушку для автолихачей»? Велика, потому что конформность первой мотивирована моралью, символами, дорожными знаками, желтым цветом, а второго — тем же перечнем, к которому прибавилась заботливо предусмотренная бетонная плита. Но и мала, поскольку оба чему-то повинуются: первая — нечасто проявляемому альтруизму: если бы она не снизила скорость, ее совесть замучил бы моральный закон; второй — изрядному себялюбию: если бы он не замедлил движения, подвеска его автомобиля разбилась бы о бетонную плиту. Должны ли мы здесь сказать, что только первое отношение является социальным, моральным или символическим, тогда как второе объективно и материально? Нет. Но если мы скажем, что оба отношения социальны, то как обосновать разницу между моральным поведением и пружинами подвески? Отношения могут не быть социальными на протяжении всего пути, но, безусловно, их собрала или связала вместе уже сама работа инженеров, проектировав ших дорогу. Нельзя называть себя социологом и следовать лишь за некоторыми связями — моральными, правовыми и символическими, останавливаясь, как только между ними окажется вкрапленным какое-то физическое отношение. Это сделало бы невозможным какое бы то ни было исследование.

Как долго можно следовать за социальной связью без того, чтобы произошла смена объектов? Минуту? Час? Долю секунды? И в течение какого времени эта смена будет видна? Минуту? Час? Долю секунды? Очевидно одно: если бы мы при каждой смене объекта прерывали полевые исследования, сосредоточив все внимание только на перечне уже собранных связей, то социальный мир тут же стал бы непроницаемым, его заволокла бы такая загадочная осенняя дымка, сквозь которую виднелись бы смутными пятнами неузнаваемые черты ландшафта. И все же, с другой стороны, если бы социологам приходилось становиться еще и инженерами, мастеровыми, ремесленниками, дизайнерами, архитекторами, менеджерами, промоутерами и т. д., они никогда бы не довели до конца следование за своими акторами по множеству их прерывистых существований. Таким образом, мы должны принимать в расчет не-человеческих акторов лишь пока они соизмеримы с социальными связями и при этом в следующее же мгновение признавать их фундаментальную несоизмеримость. Придерживаться принятого в ACT понимания социального стоит больших нервов. Не удивительно, что социологов социального отталкивает эта трудность! Но то, что у них были веские основания воздерживаться от следования за этими колебаниями, не означает, однако, что они правы. Это только означает, что социология нуждается в расширении инструментария.

 

ПЕРЕЧЕНЬ СИТУАЦИЙ, КОГДА АКТИВНОСТЬ ОБЪЕКТА ЛЕГКО УВИДЕТЬ

Исследуя новые ассоциации, образующие социальное, представителям ACT приходится удовлетворять двум противоречащим друг другу требованиям: с одной стороны, мы не хотим, чтобы социолог замыкался на социальных отношениях, с другой — мы не требуем от исследователя, чтобы он стал специализированным технологом. Один из выходов здесь в том, чтобы придерживаться нового понимания социального как потока, доступного наблюдению только в процессе создания новых ассоциаций. Это и есть истинная «область» ACT,— не участок земли, не огороженная территория, а только краткая вспышка, которая может случиться где угодно, как внезапная смена фазы. К счастью для исследователей, такие ситуации не столь редки, как можно было бы предположить. Чтобы объекты можно было описать, они должны быть учтены. Если нет следов, то объекты не дают наблюдателю никакой информации и не оказывают никакого видимого воздействия на других агентов. Когда они хранят молчание, это уже не акторы: они в буквальном смысле не могут приниматься в расчет. Хотя и группы, и агенты находятся в той же самой ситуации: нет испытаний, нет описания, нет информации,— объектам явно тяжелее, поскольку безмолвная передача действия, как заметил Самюэль Батлер,—это именно то, что у них очень хорошо получается. Когда кирпичная стена уже построена, ей не вымолвить ни слова, хотя рабочие продолжают разговаривать и вся поверхность стены покрыта граффити. Когда распечатанные вопросники уже заполнены, они навсегда остаются лежать в архивах, не связанные более с человеческими интенциями, пока их не оживит снова какой-нибудь историк. Объекты по самой природе своих отношений с людьми из посредников быстро превращаются в проводников и оцениваются как единица или вообще ничто, вне зависимости от того, насколько они внутренне сложны. Вот почему необходимы специальные приемы, чтобы заставить их говорить, то есть предлагать описания самих себя, представлять сценарии того, что они заставляют делать других акторов—людей и не-людеи. И снова ситуация такова же и для групп, и для действий, рассматривавшихся выше, поскольку людей тоже бывает нужно «разговорить»; приходится изобретать очень сложные и часто искусственные ситуации, чтобы выявить их действия (подробнее об этом в разделе, посвященном пятой неопределенности). Но разница все-таки есть: людей, снова ставших посредниками, трудно остановить. Бесконечный поток данных все льется и льется, тогда как объекты, вне зависимости от их возможной значимости, влияния, центрального положения и нужности, так и норовят быстрее отойти на задний план, прерывая поток данных, и чем важнее объекты, тем быстрее они исчезают. Это не значит, что они прекращают действовать, но способ их действия уже не соединен зримо с обычными социальными отношениями, поскольку они опираются на типы сил, выбранных как раз из-за своих отличий от нормальных социальных сил. Речевые акты всегда выглядят сопоставимыми, совместимыми, соприкасающимися, неразрывно слитыми с другими речевыми актами; письмо — с письмом; взаимодействие — с взаимодействием; но объекты кажутся способными вступать в ассоциации друг с другом и с социальными отношениями лишь мимолетно. И это совершенно нормально, поскольку именно благодаря их гетерогенной активности социальные отношения приобретают столь разнообразные формы и очертания,—нормально, но затруднительно. К счастью, можно увеличить число ситуаций, когда эта мимолетная зримость продлевается достаточно, чтобы можно было разработать хорошие описания. По большей части полевая деятельность ученых, работающих в ACT, состоит в инициировании таких ситуаций, так что я могу быть кратким.

Первое решение — изучать инновации и новшества в мастерской ремесленника, конструкторском бюро инженера, лаборатории ученого, на испытательных панелях маркетологов, в жилище потребителя и в ситуациях многочисленных социо-технических разногласий. В таких местах объекты ведут явно многообразную и комплексную жизнь — встречи, планы, наброски, урегулирования и испытания. Там они кажутся полностью слитыми с другими, более традиционными социальными силами. И только однажды исчезают из виду. Вот почему исследование инноваций и разногласий — одна из привилегированных областей, где объекты можно дольше удерживать в качестве зримых, распределенных, принимаемых в расчет посредников, пока они не превратятся в невидимых и не-социальных проводников.

Второй решение: даже самые рутинные, традиционные и безгласные объекты перестают быть само собой разумеющимися, когда к ним приближаются пользователи, невежественные и неуклюжие в силу определенной дистанции — временной дистанции в археологии, пространственной дистанции в этнологии, дистанции умений и навыков в обучении. Хотя такие связи могут и не быть следом инноваций per se, тут возникает та же ситуация новизны, по крайней мере, для исследователя, благодаря тому что в обычный ход действия вторгаются чуждые, экзотические, архаические или таинственные объекты. В случаях таких столкновений объекты хоть ненадолго становятся посредниками,—пока в скором времени не исчезнут снова благодаря ноу-хау, привычке или выходу из употребления. Всякий пытающийся понять какую-нибудь инструкцию для потребителей знает, как затратно по времени и как мучительно читать то, что иронически назвали «описание сборки». Третий тип ситуации — это несчастные случаи, поломки и забастовки; все происшествия, когда совершенно безмолвные проводники вдруг превращаются в полноценных посредников. Даже объекты, за минуту до этого казавшиеся абсолютно автоматическими, автономными и отделенными от человеческих агентов, теперь превращаются в толпы неукротимо идущих на вас людей с тяжелой арматурой. Видевшие, как космический корабль «Коламбия Шаттл» из сложнейшего человеческого инструмента вдруг превратился в ливень обломков, летящих на Техас, поймут, как быстро объекты переключаются из одного модуса существования в другой. К счастью для ACT, характерное для последнего времени обилие «рисковых» объектов привело к росту возможностей услышать, увидеть и почувствовать, на какие дела способны объекты, когда они ниспровергают других акторов. Повсюду идут официальные расследования, рисующие нам баснословное распространение того, во что превращаются социальные отношения, попав под власть технических устройств. Опять-таки последним, из-за чего остановятся исследования, будет нехватка материала. Четвертое решение: когда объекты окончательно уходят на задний план, всегда остается возможность, хотя это уже труднее, вернуть их на свет через архивы, документы, мемуары, музейные коллекции и т. д., искусственно воссоздав по описаниям историков состояние кризиса, приведшее к возникновению машин, устройств и приборов. За каждой электрической лампочкой можно сделать зримым Эдисона, а за каждым микрочипом — огромный анонимный «Интел». В наши дни история технологии должна навсегда уничтожить нынешнюю манеру изложения истории общества и культуры. Даже древнейшие и примитивнейшие каменные орудия из Олдовайского ущелья в Танзании усилиями палеонтологов превратились в могучих посредников, давших начало эволюции «современного человека».

Наконец, если ничего другого не получается, остается еще ресурс художественной литературы, которая способна, используя сюжеты альтернативной истории, мысленные эксперименты и «научную фантастику», переводить плотные объекты дня сегодняшнего в текучие состояния, могущие пролить свет на их отношения с людьми. И здесь тоже социологам есть чему учиться у художников.

Какое бы решение мы ни выбрали, полевые исследования, предпринимаемые в рамках ACT, показали, что объекты не изучаются не из-за недостатка данных, а из-за нехватки воли. Когда преодолено концептуальное затруднение, связанное с переключением от соизмеримости к несоизмеримости, все остающиеся проблемы — дело эмпирического исследования: они уже не принципиальны. Непроходимая грань, которую размечают геркулесовы столпы, предназначенные останавливать социальные науки, выходящие за тесные рамки социальных отношений, осталась позади. И теперь социологи могут догнать того, кого палеонтологи называют «анатомически современным человеком», десятки тысяч лет назад вышедшего за рамки, навязанные социальной наукой.

 

КТО ЗАБЫВАЕТ О ВЛАСТНЫХ ОТНОШЕНИЯХ

Теперь, наконец, мы можем точно указать, что так раздражает ACT в притязаниях социологии социального на объяснение асимметрий с целью остаться верными главной интуиции своей науки: они неосуществимы. Либо слово «социальный» обозначает локальные взаимодействия лицом-к-лицу, слишком быстротечные для объяснения с их помощью асимметрий, либо это магическое заклинание, обращенное к тавтологическим силам, но «социологи социального» никогда не готовы платить за это полную цену—цену груза-объекта.

Социальные объяснения рискуют скрыть от понимания то, что они должны раскрывать, ибо слишком часто остаются «без объекта». Большинство социологов в своих исследованиях рассматривают социальный мир как без-объектный,— и даже несмотря на то, что в повседневной рутине их, как и всех нас, могут озадачивать постоянное партнерство, непрекращающаяся близость, закоренелая дружба, страстная любовь, тесная привязанность приматов и объектов на протяжении последнего миллиона лет. Устанавливая критерии контроля качества исследований, проводимых в рамках ACT, мы должны очень тщательно проверять, объясняются ли власть и господство с привлечением множества объектов, которым приписывается главная роль, и переносятся ли они (власть и господство) эмпирически наблюдаемыми средствами. И мы не удовлетворимся, если власть и господство сами по себе окажутся таинственным вместилищем того, что приводит в движение множество участников действия.

Следовать за социальными связями даже когда они плетут свой путь через не-социальные объекты, может быть сложно по той причине, что теории здесь нечего делать. За потребностью социологов непрестанно патрулировать границу, отделяющую «символическую» сферу от «природной», кроются серьезные мотивы, а именно то, что это хороший,— а в действительности плохой — полемический аргумент. Выделив себе небольшую нишу, они уже в начале XIX века оставили вещи и объекты ученым и инженерам. Единственным способом отстоять для себя немного автономии было покинуть просторные территории, от которых они отказались, но крепко держаться за отданный им сокращающийся участок: «значение» — «символ» — «интенция» — «язык». Когда велосипед ударяется о камень, это не социальное явление. Но если велосипедист едет на знак «стоп», оно становится социальным. Когда на телефон устанавливается новое наборное поле, это не социальное явление. Но когда обсуждается цвет телефонных аппаратов, это уже социальное явление, потому что здесь, как говорят дизайнеры, присутствует «человеческое измерение». Когда молоток забивает гвоздь, в этом нет ничего социального. Но когда изображение молотка скрещивается с изображением серпа, молоток переводит в социальную сферу, поскольку включается в «символический порядок». Таким образом, каждый объект разделился надвое, причем ученые и инженеры взяли себе большую часть — действенность, причинность, материальные связи, оставив лишь крохи специалистам по «социальному» или «человеческому» измерению. Поэтому всякий намек сторонников ACT на «власть объектов» над социальными отношениями для социологов социального — болезненное напоминание о притязании других, «более научных», разделов на их независимость, не говоря уже о денежных грантах, и на те территории, свободно разгуливать по которым им уже не разрешается.

Но междисциплинарная полемика не приносит хороших идей, а лишь возводит баррикады, используя для этого любую рухлядь, какая есть под руками. Когда какое-либо положение дел расщепляется на материальный компонент и прибавленный к нему в качестве аппендикса социальный, ясно одно: это искусственное разделение, навязанное междисциплинарными дебатами, а не порожденное эмпирической необходимостью. Это просто означает, что большинство данных потеряно, что коллективное действие не отслеживалось. «Быть одновременно и материальным, и социальным» — это не способ существования объектов, это всего лишь способ искусственного разрезания объектов, делающий их специфическую силу предельно таинственной.

Справедливости ради следует сказать, что не только социологи в полемике ухватились за одну метафизику, выбрав ее из многих. Их «дорогие коллеги» из других, точных, наук тоже пытались утверждать, что у всех материальных объектов лишь «один способ» действовать, который сводится к «причинной детерминации» движения других материальных объектов. Как мы увидим в следующей главе, они отвели социальному только одну роль — проводника, без искажений «доставляющего» груз материальной причинности. Когда социальной сфере отводится столь жалкая роль, велик соблазн реактивно превратить материю в простого проводника, без деформаций «переносящего» или «отражающего» силу общества. Как это обычно бывает в междисциплинарной полемике, глупость порождает глупость. Чтобы избежать угрозы технического детерминизма, соблазнительно твердо встать на защиту детерминизма социального, который, в свою очередь, доходит до таких крайностей (паровой двигатель, к примеру, превращается в «простое отражение» «английского капитализма»), что даже самый свободомыслящий инженер превращается в ярого технического детерминиста и, стуча кулаком по столу, воинственно вопит о «весомости материальных ограничений». Единственный результат такого поведения инженера состоит в том, что оно заставляет даже умеренного социолога еще более страстно отстаивать значимость некоего «дискурсивного измерения».

Подобные дискуссии сомнительны, потому что выбор между этими позициями нереалистичен. Неправдоподобно, чтобы миллионы участников наших действий включались в социальные отношения в трех — и только в трех — модусах существования: «материальной инфраструктуры», «детерминирующей» социальные отношения, — как в марксистских типах материализма; «зеркала», просто «отражающего» социальные различия,— как в критической социологии Пьера Бурдье; или задника сцены, на которой человеческие социальные акторы играют главные роли,— как в интеракционизме Ирвина Гоффмана. Ни один из этих видов включения объектов в коллективность, конечно, нельзя назвать неправомерным, но все это только примитивные способы упаковки узла связей, образующих коллектив. Ни одного из этих способов не достаточно для описания множественных переплетений человеческих и не-человеческих акторов.

Не слишком помогли бы тут и разговоры о «материальной культуре», поскольку в этом случае объекты оказались бы просто связанными один с другим, образовав гомогенный слой, то есть еще менее подходящую конфигурацию, чем та, что изображает людей связанными друг с другом социальными отношениями. Объекты никогда не собираются вместе, образуя некую иную сферу (в этом случае они не были ни сильными, ни слабыми), просто «отражая» социальные ценности или присутствуя как простая декорация. Их действие, без сомнения, гораздо разнообразнее, влияние повсеместно, последствия их действия гораздо неопределеннее, их присутствие гораздо распределеннее, чем предписывают им эти урезанные репертуары. Лучшее доказательство этой множественности даст внимательный взгляд на то, что реально делают объекты в текстах упомянутых выше авторов: они раскрывают множество способов, посредством которых объекты действуют, отличных от тех, которые им приписывает авторская философия материи. Даже в качестве текстуальных реалий объекты обходят своих создателей, проводники превращаются в посредников. Но для того, чтобы мы могли усвоить этот урок, поле исследования должно быть с самого начала широко открыто, а оно не может быть открыто, если различие между человеческим действием и материальной каузальностью утверждается также категорично, как картезианское различие между мышлением и материей (res extensa и res cogitans) — доказательство научной, моральной и теологической добродетели. Но даже Декарт оставил между ними тонкую связующую нить шишковидной железы, а социологи социального обрезали и ее.

Однако есть и еще более важное основание решительно отвергнуть ту роль, которую отводит объектам социология социального: эта роль лишает ссылки на властные отношения и социальное неравенство какого бы то ни было реального смысла. Отодвигая в сторону практические средства, то есть посредников, благодаря которым производятся инерция, продолжительность, асимметрия, протяженность, господство, и объединяя все эти разнообразные средства в бессильную силу социальной инерции, социологи, беспечно пользующиеся социальными объяснениями, скрывают реальные причины социального неравенства. И если где-нибудь смешение причины и следствия порождает гигантское расхождение, то именно в этом сплаве и именно тогда, когда необходимо дать объяснение головокружительному эффекту господства. Конечно, ссылки на «социальное господство» могут быть удобны в качестве кода, но слишком соблазнительно пользоваться властью, вместо того чтобы ее объяснять, и именно в этом проблема большинства «социальных объяснителей»: не собственная ли жажда власти просвечивает в поиске сильных объяснений (powerful explanations)? Если, как говорят, абсолютная власть развращает абсолютно, то бесплатное использование понятия «власть» столь многими критическими теоретиками абсолютно их развратило, или, по крайней мере, сделало их дисциплину лишней, а их политику — бессильной. Подобно «снотворному действию опиума», высмеянному Мольером, «власть» не только повергает исследователей в спячку, что само по себе и не так важно, она пытается обратить в бесчувствие и акторов, а это — политическое преступление. Эта рационалистская, модернистская, позитивистская наука вынашивает в своем лоне самый допотопный и магический фантом: самопорождающееся, самообъясняющееся общество. Доступный изучению и изменению арсенал средств достижения власти социология, и особенно критическая социология, слишком часто подменяет невидимым, неподвижным и однородным миром власти «для себя». В социологии сильные объяснения нужно выявлять и находить им противовес.

Итак, прямо на дверях социологов социального надо повесить обвинение в том, что они забыли о «властных отношениях» и «социальном неравенстве». И социологи ассоциаций, если они хотят наследовать старую, почитаемую и вполне обоснованную интуицию социальной науки о неравномерном распределении власти, тоже должны объяснить, каким образом и какими такими особыми средствами господство становится столь действенным. Вполне понятно, что это для них единственный способ превратить господство в поддающееся изменению. Но для того, чтобы это сделать, надо признать четвертую неопределенность, открыть четвертую банку с червями,—а это ящик Пандоры.

 

V. Четвертый источник неопределенности: реалии фактические versus реалии дискуссионные

 

Группы создаются, активности выясняются, объекты играют L роль. Вот три первых источника неопределенности, на которые мы должны полагаться, если хотим следовать за социальным потоком с его постоянно меняющимися и недолговечными очертаниями. Пока что наша главная гипотеза может оставаться приемлемой для тех, кто понимает социальное в традиционном смысле слова. Вернее, она требует большей работы: расширения перечня акторов и действий; углубления конфликтов по поводу практической метафизики; отказа от искусственного разделения на социальное и техническое «измерения»; проникновения в сферы, до сих пор едва ли посещаемые; новой практики считать разногласия более продуктивными и в конечном счете более стабильными, чем абсолютные отправные точки; и, наконец, приглашения к развитию новой сбивающей с толку традиции щедро разделять метаязык, социальную теорию и рефлексивность с самими акторами, перестав смотреть на них как на простых «информантов». И все же хотя передвижения, ставшие возможными благодаря новой отправной точке, труднее и изобилуют препятствиями, они не требовали никаких базовых изменений в самой научной парадигме. В конце концов, социология может оставаться наукой даже если это означает необходимость платить более высокую цену, чем ожидалось, посещать места, в которых бывать не предполагалось, допускать больше относительности и разворачивать больше противоречащих друг другу философий, чем казалось необходимым на первый взгляд. В целом отказ от «эфира» общества ради того, чтобы кормиться разногласиями, не выглядит такой уж большой жертвой. Новые мыслительные навыки, хотя и озадачивающие на первый взгляд, могли бы сформироваться быстро.

Но к сожалению, затруднения, которые нам придется разрешить, не исчерпываются тремя упомянутыми выше. Мы должны признать четвертый источник неопределенности, а он приведет нас к самым сложным моментам социологии ассоциаций и одновременно в место ее рождения. Социология науки, или то, что известно как «исследования науки»,—удобный, хотя и банальный перевод на английский язык греческого слова «эпистемология». Подвергнув сомнению «социо-» в слове «социология», теперь мы должны усомниться в «логии». Как только эта двойная ревизия будет завершена, мы сможем, наконец, опять использовать это слово в позитивном смысле и без особых колебаний. В этой точке схождения проблемы становятся столь многочисленными, что все наше путешествие рискует застопориться, если мы достаточно тщательно не подготовим путешественников к тому, чтобы покончить с этой неразберихой. И чтобы получить свободу движения, нам снова придется идти еще медленнее.

 

КОНСТРУКТИВИЗМ ПРОТИВ СОЦИАЛЬНОГО КОНСТРУКТИВИЗМА

ACT—это история эксперимента, начатого столь небрежно, что потребовалось четверть века на то, чтобы довести его до необходимой чистоты и понять, в чем состояло его подлинное значение. Все началось очень плохо — с неудачного употребления выражения «социальное конструирование научных фактов». Теперь нам ясно, почему применение слова «социальный» могло повлечь за собой такое существенное непонимание; в нем переплелись два совершенно разных значения: вид материала И движение сборки не-социальных сущностей. Но почему введение слова «конструирование» вызвало даже еще большую путаницу? Объясняя это затруднение, я сначала надеюсь внести ясность в то, почему придаю такое значение этому маленькому разделу исследований науки. В нем произошло обновление значения всех слов, составляющих это короткое невинное выражение: что такое факт, что такое наука, что такое конструирование и что такое социальное. Не так уж плохо для эксперимента, проводившегося столь бездумно!

Когда на простом английском языке о чем-то говорится, что оно сконструировано, имеется в виду, что это «нечто» — не тайна, появившаяся из ниоткуда, а имеет более скромный, но зато более зримый и интересный источник. Обычно огромное преимущество посещения стройплощадок в том, что это идеальный пункт наблюдения связей между человеческими и не-человеческими акторами. Глубоко увязших ногами в грязи посетителей легко поразить видом всех участников строительства, тяжело работающих во время своей самой радикальной метаморфозы. Это верно в отношении не только науки, но и всех других стройплощадок. Наиболее это очевидно для тех из них, которые стоят у истока самой метафоры, то есть мест строительства домов и зданий, создаваемых архитекторами, каменщиками, градостроителями, агентами по недвижимости и домовладельцами. То же самое верно и применительно к деятельности в сфере искусства. «Создание» чего угодно — фильмов, высотных зданий, фактов, политических митингов, ритуалов инициации, высокой моды, рецептов приготовления пищи — представляет точку зрения, существенно отличающуюся от официальной. Благодаря ей вы не только заходите с черного хода и знакомитесь с навыками и умениями людей практического действия, но еще и получаете редкий шанс увидеть, каково вещи возникать из небытия путем дополнения любой существующей сущности ее временным измерением. И, что даже еще важнее,— когда вас приводят на какую-нибудь стройплощадку, вы испытываете волнующее и бодрящее ощущение, что вещи могли бы быть другими или могли не получиться, — ощущение, которое никогда не бывает столь глубоким при встрече с готовым результатом, каким бы прекрасным или впечатляющим он ни был.

Итак, употребление слова «конструирование» на первый взгляд идеально подходит для описания более реалистической версии того, что значит для любой вещи быть устойчивой. И действительно, в любой области утверждение, что нечто сконструировано, всегда было связано с оценкой его прочности, качества, стиля, долговечности, ценности и т.д, связано настолько, что никто не стал бы утруждать себя сообщением, что небоскреб, ядерный реактор, скульптура или автомобиль «сконструированы». Это слишком очевидно, чтобы специально указывать. Главные вопросы в другом: удачный ли дизайн? прочна ли конструкция? насколько она долговечна или надежна? дорогостоящ ли материал? Повсюду — в технологии, инженерии, архитектуре, искусстве, конструирование до такой степени является синонимом реального, что вопрос тут же переходит в следующий и действительно интересный: хорошо это сконструировано или плохо?

Сначала нам — в прошлом исследователям науки — казалось очевидным, что если и существуют такие стройплощадки, к которым было бы легко приложимо обычное понимание конструктивизма, то это должны быть лаборатории, научно-исследовательские институты с их огромным арсеналом дорогостоящих научных инструментов. Наука даже в большей степени, чем искусство, архитектура и инженерия, демонстрирует самые крайние случаи идущих рука об руку абсолютной искусственности и совершенной объективности. Нет никакого вопроса в том, что лаборатории, ускорители частиц, телескопы, национальная статистика, масса спутников, гигантские компьютеры и коллекции образцов,—все это искусственные места, историю которых можно было бы задокументировать таким же образом, как и историю зданий, компьютерных чипов, локомотивов. И все же не было ни малейшего сомнения в том, что продукты этих искусственных и дорогостоящих мест представляет собой самые проверенные, объективные и сертифицированные результаты, когда-либо достигавшиеся коллективной человеческой изобретательностью. Вот почему мы с огромным энтузиазмом стали пользоваться выражением «конструирование фактов» для описания потрясающего феномена искусственности и реальности, идущих нога в ногу. Более того, высказывание, что наука тоже сконструирована, вызывает такой же трепет, как и все другие «изготовления из»: мы прошли черным ходом; мы узнали о навыках людей практического действия; мы видели, как рождались инновации; мы ощутили, как рискованно это было; и мы стали свидетелями таинственного слияния человеческой деятельности и не-человеческих сущностей. Во время просмотра похожего на сказку фильма, снятого для нас нашими коллегами — историками науки, мы можем кадр за кадром наблюдать самое невероятное зрелище: истина постепенно достигается в захватывающих эпизодах без всякой уверенности в результате. По масштабам неизвестности история науки превосходила любой сюжет, какой только мог измыслить Голливуд. Наука для нас стала еще лучше чем просто объективной,— она стала интересной, такой же интересной, какой она была для своих деятелей, вовлеченных в ее рискованное производство. К сожалению, возбуждение стало быстро спадать, когда мы поняли, что для других коллег как в социальных, так и в естественных науках, слово «конструирование» обозначает совсем не то, что до сих пор связывал с ним здравый смысл. Слова «нечто сконструировано» в их понимании означали, что это «нечто» неистинно. Казалось, у них было странное представление, что их поставили перед неприятным выбором: либо нечто является реальным и несконструированным, либо оно является сконструированным и тогда искусственным, неестественным, изобретенным, сделанным и ложным. Такое представление не только невозможно было примирить с тем прочным значением, которое имеют в виду, говоря о «хорошо сконструированном доме», «хорошем дизайне» компьютерной программы или «хорошо вылепленной» статуе,— оно улетучивалось при виде всего, чему мы были свидетелями в лабораториях: там «быть изобретенным» и «быть объективным» шли рука об руку. Если бы вы начали разламывать бесшовные нарративы «делания фактов» на две ветви, это сделало бы возникновение какой бы то ни было науки просто непостижимым. Факты есть факты в прямом смысле: потому что они сделаны, то есть возникли в искусственных ситуациях. Каждый ученый, которого мы изучали, гордился этой связью между качеством конструкции и качеством данных. Эта прочная связь действительно была главным подтверждением репутации. И если эпистемологи могли забыть об этом, существует этимология, чтобы напомнить это каждому. Мы были готовы ответить на более интересный вопрос: хорошо или плохо сконструирован данный научный факт? И уж конечно, не к тому, чтобы оказаться под властью этой абсурднейшей альтернативы: «Выбирай! Либо факт реален, либо он сфабрикован!».

И все-таки стало мучительно ясно, что если мы хотим и дальше пользоваться словом «конструирование», нам придется сражаться на два фронта: с эпистемологами, по-прежнему заявляющими, что факты, «конечно же», не конструируются,— в чем столько же смысла, сколько в заявлении, что дети не рождаются из утробы своих матерей,— и с нашими «дорогими коллегами», которые, видимо, думают, что если факты сконструированы, то они так же слабы, как фетиши, или, по крайней мере, как то, во что, как они уверены, «верят» фетишисты. Тогда уж было бы безопаснее совсем отказаться от слова «конструирование»,— особенно потому, что и слово «социальный» имеет тот же внутренний дефект: оно повергает читателей в ярость так же неуклонно, как плащ тореро — быка. С другой стороны, в силу всех только что приведенных причин «конструирование» остается отличным термином. Особенно полезна в нем та четкость, с которой это понятие фокусирует наше внимание на сцене соединения человеческих и не-человеческих акторов. Поскольку вся идея изобретаемой нами новой социальной теории и заключалась в обновлении понимания того и другого — того, что такое социальный актор, и того, что такое факт,— главное по-прежнему — не терять из виду самых важных стройплощадок, где происходит эта двойная метаморфоза. Вот почему я предпочел сделать с конструктивизмом то, что мы проделали с релятивизмом: оба термина, хлесткие как оскорбления, имеют слишком почтенную традицию, чтобы не поднимать их как покрытое славой знамя. В конце концов, критикующие нас за релятивизм никогда не замечали, что противоположностью ему был бы абсолютизм. А критикующие нас за конструктивизм, вероятно, не хотели видеть, что противоположная позиция, если слова вообще имеют смысл,—это фундаментализм.

С одной стороны, вроде бы достаточно легко восстановить четкое значение сильно опороченного термина «конструирование»: нам просто следует пользоваться новым пониманием социального, изложенным в предыдущих главах этой книги. Подобно тому как «социалистическая» или «исламская» республика превращается в противоположность республике как таковой, прибавление прилагательного «социальный» к слову «конструктивизм» полностью переворачивает его значение. Иначе говоря, «конструктивизм» нельзя смешивать с «социальным конструктивизмом». Когда мы говорим, что факт конструируется, мы просто имеем в виду, что объясняем прочную объективную реальность, привлекая разные сущности, чья сборка, возможно, и не удастся; с другой стороны, выражение «социальный конструктивизм» означает, что мы подменяем то, из чего сделана эта реальность, какой-то другой субстанцией, «социальным», из которого она «в действительности» построена. Объяснение гетерогенного происхождения строений подменяется другим, в котором все строится из гомогенной социальной материи. Чтобы поставить конструктивизм обратно на ноги, достаточно заметить, что как только «социальное» снова обозначает ассоциацию, исчезает само представление о здании, построенном из социальной субстанции. Чтобы вообще имело место какоелибо конструирование, не-человеческие сущности должны играть главную роль,—это мы и хотели сказать с самого начала, пользуясь этим довольно безобидным словом.

Но, очевидно, этой спасательной операции оказалось недостаточно, поскольку остальные социальные науки, похоже, разделяют совершенно иное понимание этого термина. Как такое могло произойти? Наша ошибка заключалась в следующем: поскольку мы никогда не разделяли идеи, что слово «конструирование» может означать сведение к только одному типу материала, мы слишком медленно вырабатывали антитела против обвинения в том, что мы сводим факты к «просто конструкции». Так как для нас было очевидно, что социальное «конструирование» означает возобновленное внимание ко множеству гетерогенных реальностей, вовлекаемых в конструирование того или иного положения дел, у нас ушли годы, чтобы адекватно отреагировать на абсурдные теории, с которыми нас поверхностно ассоциировали. Несмотря на то, что конструктивизм был для нас синонимом нарастания реализма, наши коллеги по социальной критике приветствовали нас как показавших, наконец, что «даже наука исчезла»! У меня ушло много времени на то, чтобы понять опасность термина, который в руках наших «лучших друзей» явно означал своего рода месть научным фактам за их прочность и отражал их притязания на истину. Похоже, они имели в виду, что мы делаем с наукой то же самое, что они — к своей великой гордости — сделали с религией, искусством, правом, культурой и всем, во что верят все остальные, то есть обратили все это в прах, показав его «сделанность». Тому, кто никогда не был натаскан в критической социологии, трудно представить, что люди могут использовать в своей же дисциплине каузальное объяснение в качестве доказательства того, что объясняемого ими феномена на самом деле не существует, не говоря уже о связывании искусственности конструкции с дефицитом. реальности. Конструктивизм поневоле превратился в синоним своей противоположности — деконструктивизма.

Немудрено, что наш энтузиазм, когда мы показали «социальную сконструированность научного факта», был с такой яростью встречен самими акторами! Для физиков далеко не одно и то же — вести ли сложные дискуссии о «черных дырах» — или, как это изображается, «борьбу за влияние среди физиков». Религиозной душе далеко не все равно, обращаться ли в молитве к Богу или молиться, как говорят, просто «персонализации Общества». Для юриста не одно и то же — следовать Конституции и уступать давлению мощных лобби, таящихся в тени закона. Кутюрье не все равно, кроить плотный и блестящий вельвет или — как говорят — делать зримыми «социальные различия». Для последователя культа не одно и то же быть связанным с существованием божества — и слышать о себе, что ты поклоняешься деревянному фетишу. Подстановка социального вместо другой субстанции каждым актором воспринимается как катастрофическая потеря, которой необходимо решительно сопротивляться,— и это правильно! Однако если слово «социальный» используется не для подмены одного вида субстанции другим, а, напротив, для развертывания связей, делающих положение дел прочным и продолжительным, то в конце концов к такой, другой, социальной теории можно и прислушаться.

Как возможно, удивлялись мы, такое расхождение в трактовке основных задач социальной науки? Вот почему нам постепенно стало ясно, что есть что-то глубоко порочное не только в стандартной философии науки, но и в стандартных социальных теориях, используемых для объяснения происходящего в других, чем наука, сферах. Вот что сделало исследователей, работающих в ACT, на первый взгляд либо слишком критичными — их обвиняют в том, что они нападают «даже» на факты и не «верят» в «Природу» или во «внешнюю реальность»,—либо чересчур наивными: они верят в активность «реальных вещей» «вне нас». В действительности ACT пыталась внести изменения только в использование критического репертуара в целом, одновременно отказавшись и от слова «природа», и от слова «общество», изобретенного для раскрытия «за» социальным феноменом того, что «происходит на самом деле». Тем не менее это означало полную переинтерпретацию того эксперимента, который мы проводили вначале ненамеренно, когда пытались социологически объяснить научное производство. В конце концов, много чего можно сказать в защиту красных тряпок в руках ловких тореро, если в итоге благодаря им удалось укротить дикого зверя.

 

СЧАСТЛИВЫЙ КРАХ СОЦИОЛОГИИ НАУКИ

Позвольте мне для начала устранить ошибку, часто допускаемую по отношению к нашей изначальной области исследования людьми, с ней непосредственно не знакомыми,— а я боюсь, что это большинство живущих в мире. Предметное поле социологии науки зачастую представляют как распространение все той же привычной социологии социального на новый объект — научную деятельность. Почему-де социологам, исследовавшим религию, классовую борьбу, политику, право, поп-культуру, наркотическую зависимость, урбанизм, корпоративную культуру и т.д., вдруг останавливаться перед тем, что является отличительной чертой современных обществ,—наукой и технологией? Согласно этой точке зрения лаборатории и исследовательские институты — всего лишь очередные пункты в перечне тем, подлежащих рассмотрению с помощью обычных «ингредиентов» социальной методологии, уже использовавшихся повсюду «с таким успехом». Таково было почти единодушное мнение, и в том числе мнение наших коллег, вместе с которыми много лет назад мы начинали свои исследования и которых называют «социологами научного знания» (SSK) или, более туманно, «исследователями науки и техники» (STS).

Если бы мне пришлось писать введение в социологию науки, я был бы рад идти под этим знаменем. Но поскольку я пытаюсь объяснить, что такое ACT, я должен показать, каким образон она возникла из социологии науки, сделав крайние выводы, касающиеся не только науки, но и социальной теории. ACT — не отрасль социальной науки, успешно распространившая свои методы сначала на научную деятельность, а потом на все остальное общество; это ветвь (а скорее, веточка), объединяющая тех, кто был до глубины души потрясен, попытавшись дать социальное объяснение строгим фактам науки. Исследователи, работающие в ACT, это главным образом те, кто в результате тридцати с лишним лет занятия социологией науки пришел к совершенно не тем выводам, что их лучшие и ближайшие коллеги. Если эти последние думают, что социальная теория работает даже в сфере науки, то мы полагаем, что, в общем и частном, применительно к науке социальная теория потерпела такой сокрушительный провал, что можно без опасений считать ее провальной всегда и во всем. Социальные объяснения невозможно «распространить» на науку, не могут они распространяться и ни на что другое. Если социология претендует стать чем-то вроде науки (и мы разделяем эти притязания), она должна брать подобные барьеры без колебаний. Чтобы убедить, что этот аргумент — не пустой парадокс, я .должен объяснить, почему мы вынуждены были отвергнуть позиции своих друзей, конечно, не отказываясь от тесного сотрудничества и дружбы с ними! Из развития социологии науки было извлечено четыре вывода, оформившихся в виде позиций— я пренебрегаю пятой позицией, но сомневаюсь, чтобы она в действительности существовала. Предположительно она состоит в том, что наука — такая же «социальная фикция, как и все другие социальные фикции». Эта позиция явно незаинтересована в разработке социальной науки и в любом случае ничего не смыслит в фикциях. Первая позиция совершенно предсказуема: социология науки должна была полностью провалиться, потому что объективной науке невозможно дать социального объяснения; факты и теории слишком строги, слишком техничны, слишком реальны, слишком вечны и слишком далеки от интересов человека и общества. Попытка социологически объяснить науку представляет собой противоречие, ибо по определению научно только то, что свободно от узких ограничений со стороны общества, под которыми, вероятно, имели в виду идеологию, политические пристрастия, субъективные настроения и бесконечные пустые дебаты. Научная объективность должна так и остаться скалой, о которую всегда будут разбиваться все амбиции социологии, скалой, которая всегда будет смирять ее гордыню. Такова реакция большинства философов, эпистемологов, и — что достаточно странно — большинства самих социологов: может существовать социология знания, псевдонаук, веры, внешних аспектов науки,— «ученые тоже люди», как гласит клише,— но не социология когнитивных, объективных, вневременных аспектов неопровержимых результатов науки. Социологи exeunt.

Второй, не такой крайний, вывод можно сформулировать так: чтобы быть уважаемой и успешной, социология должна держаться только тех предметов, которые согласно первому положению являются внешними. Социология науки должна ограничиваться изучением моделей карьеры, институтов, этики, публичного понимания, систем вознаграждения, правовыми спорами и лишь с великой осторожностью (без чрезмерного напора) предлагать установить «связи» между «когнитивными» факторами и «социальными измерениями». Такова позиция социологии ученых (в противоположность социологии науки), представленной, к примеру, Робертом Мертоном и позже—Пьером Бурдье. Третий вывод сделан большинством наших коллег по социологии науки: в их глазах социологи предшествующего направления страдают чрезмерной робостью. Что же до тех, кто злорадно предрекал провал всех научных объяснений науки, то они впали в одну из форм чистого обскурантизма. Они никогда не были в состоянии объяснить, почему сама по себе наука не может быть предметом научного изучения. С точки зрения исследователей, представляющих SSK и в целом STS, когнитивные и технические аспекты науки полностью поддаются изучению социологов. Это требует изобретательности, адаптации и осторожности, но обычные профессиональные средства тут вполне адекватны, хотя сложные проблемы рефлексивности и реализма могут у некоторых вызывать тошноту и головокружение. Таким стало — и с достаточными основаниями — общее мнение социологов науки.

Но мы из того же самого эксперимента извлекли совершенно другой, четвертый, вывод, или, вернее, «мы», от лица которых я говорю в этой книге, и есть те, кто пришел к следующим заключениям:

а) всесторонняя социология науки вполне возможна — что противоречит философам науки, но согласуется с исследованиями науки в целом;

б) такая социология не может ограничиваться лишь внешним социальным контекстом науки — вопреки тем, кто стремится ограничить амбиции своей дисциплины изучением ученых и добровольно отказывается от технического и когнитивного содержания;

в) научная практика — слишком твердый орех, расколоть который не под силу обычной социальной теории, и следует создать новую, такую, которая могла бы пролить новый свет и на «более тонкие» темы,— вопреки мнению тех наших коллег по предметному полю исследований науки, которые предпочитают не замечать в собственной деятельности угрозы своей первоначальной дисциплине.

Я не утверждаю, что именно такой итог волнующего приключения — социологического исследования науки неизбежен и единственно необходим. Я просто утверждаю: чтобы называться ACT, надо превратить провал попытки дать убедительное социальное объяснение строгим фактам науки в доказательство. Главное не в том, что социология науки обречена на провал, а в трм, что необходимо переделать социальную теорию. Поскольку experimenta crucis (решающих экспериментов) нет ни в физике, ни в социологии, я не могу доказать, что это единственный путь, по которому нужно идти, но могу заявить, что если воспользоваться этим провалом — социальное объяснение науки невозможно — как трамплином, то перед социальной теорией открывается новый путь: социальное никогда ничего не объясняло; наоборот, оно само нуждается в объяснении. Этим понятием социального объяснения и нужно заняться. Наши коллеги предпочитают говорить: «Социальное объяснение науки потерпело провал, потому что оно противоречиво». Они могли бы сказать и так: «Оно хорошо работает, давайте дальше заниматься делом как обычно». Но ACT отвечает: «То, что оно потерпело столь сокрушительный провал, дает нам сейчас великий шанс, поскольку, может быть, это наконец приведет социальную теорию в чувство». Подобно тому как отцы церкви благословляли грех Адама как elix culpa (счастливую вину), в конечном счете способствовавшую искуплению Христом людских грехов, я могу сказать, что провал социального объяснения науки стал великим шансом для социальной теории.

Если наше решение сделать из этого эксперимента подобные выводы и невозможно обосновать, оно, тем не менее, далеко не легковесно,—как если бы мы приняли его развлечения, ради, просто «эпатируя буржуазию». Есть великолепная причина — по крайней мере, ретроспективно — того, что социальная теория должна была вдребезги разбиться о частный случай науки: социологи в первый раз реально проводили исследование, глядя снизу вверх.

Пока лаборатории, механизмы и рынки не были подвергнуты тщательному критическому изучению, Объективность, Эффективность и Полезность — три грации модернизма — просто принимались на веру. У социологов сформировалась опасная привычка исследовать только те виды деятельности, которые отличались от этих позиций по умолчанию: эту иррациональность следовало объяснять; рациональность же никогда не нуждалась в дополнительном обосновании; прямая дорога разума не требовала никакого социального объяснения,—только лишь извилистые отклонения от нее. Поэтому ни разу не было предложено ни одной настоящей проверки, которая позволила бы увидеть, работает ли социальное объяснение чего угодно на самом деле, или нет,— ведь сама рациональность никогда не ставилась под вопрос. Информанты социологов — даже промышленные магнаты, гении искусства, кинозвезды, чемпионы по боксу или государственные деятели — всегда были отмечены печатью меньшей рациональности, меньшей объективности, меньшей рефлексивности, меньшей научности или меньшей академичности в сравнении с проводившими исследование. Так что социологи, что бы там они сами зачастую ни говорили, в процессе исследования всегда занимали позицию, позволявшую смотреть «сверху вниз», поскольку сила науки оставалась на их стороне и сама по себе не подвергалась тщательному изучению. Религия, поп-культура, мифические космологии, рынки, корпорации, даже произведения искусства никогда не обладали такой силой, как наука о социальном, заменявшая все эти тонкие вещи более твердой субстанцией скрытых социальных объединений, их сил, структуры и инерции. Механизмы explanans всегда были выкованы из более крепкой стали, чем механизмы explanandum: машина легко выдавала доказательства и гнала потоком данные.

Например, верующие, подвергаясь «социальному объяснению», никогда не вопили от ярости. Да и кто бы их услышал? Если что, их крики послужили бы вящим доказательством того, что они не могут спокойно видеть, как их причудливые архаические иллюзии находят объяснение в холодном свете неумолимых социальных фактов. И то же самое было бы, если бы политики, бедняки, рабочие, фермеры и художники вопили, когда их «помещают в социальный контекст». Кто бы слушал трехсотлетней давности протесты верующих из тропиков против обвинения в фетишизме? Они могли роптать или пожимать плечами, но так никогда и не отразили приведенных социологами аргументов. Так кто бы стал оценивать эффективность социальных объяснений? Уж конечно, не представители критической социологии,—в частности, потому, что их «объяснения» всегда состоят в нападении на проблемы, которые их самих не слишком волнуют. И социальное объяснение не только никогда не наталкивалось на противодействие, но его кислота без труда разъедала вопросы, которые не могли волновать социологов меньше, поскольку они в своей почти профетической устремленности к эмансипации пытались помочь людям освободиться от них! Что же могло пробудить их от догматической спячки? Разве что мягкий гул лабораторного кондиционера!

Это и была Архимедова точка опоры, которую искала социальная теория... Наука представляла совершенно иной вызов, и именно по этой причине мы сразу ухватились за него, хотя по соображениям логики я в этой книге поставил его на четвертое место. Социологи не только всем сердцем заботились о науке,—она оставалась их единственным сокровищем с тех пор как жестокое разочарование в модернизме сокрушило все старые идеалы. Превыше объективности, всеобщности и научности не было ничего, чем стоило бы дорожить. Их единственная надежда была на то, чтобы стать полноценными учеными. Но вот социологам впервые привелось исследовать нечто такое, что было выше, крепче и сильнее их самих. Впервые explanandum сопротивлялся, a explanans сточил об него зубы до корней. Мало того: теперь крики изучаемых могли слышаться громче и яснее, и доносились они не с Бали, из разных гетто, телевизионных студий, корпоративных залов заседаний или американского Сената, а из-за двери соседнего отдела, от коллег из тех же комитетов по трудовому найму и распределению грантов.

Теперь, наконец, настала пора подвергнуть социальные науки эксперименту, который никогда раньше не проводился: какое у нас есть доказательство тому, что социальное объяснение работает, когда исследование ведется «снизу вверх». Когда нельзя игнорировать реакции изучаемых? Когда «культурный капитал» изучаемых бесконечно больше, чем у тех, кто проводит исследование? Когда объекты, которые надо подменить «социальной силой», явно гораздо сильнее, многообразнее, долговечнее, чем сама социальная сила, посредством которой их предполагают объяснять? Когда истины, которые надо объяснять, в равной мере ценны и для тех, кто исследует, и для тех, кого исследуют,—как единственное сокровище на земле, за которое стоит бороться? После двух столетий не стоившего труда уничтожающего объяснения поведения и верований фермеров, бедняков, фетишистов, фанатиков, священников, юристов и бизнесменов, гнев которых редко регистрировался (при этом сами объяснения никогда невозможно было сравнить один к одному с тем, что объяснялось), мы, наконец, собрались посмотреть, способно ли социальное объяснить что-то еще, или нет. Для химиков, проектировщиков ракет и физиков обычное дело видеть свои лаборатории взорванными, но тут кабинет социолога через какую-то секунду мог подвергнуться эксперименту настолько рискованному, что у него даже была возможность провала! И вот — взорвалось. Я помню, как тридцать лет назад, проработав неделю в лаборатории Роже Гийомена, я пришел к выводу, который находил неизбежным: социальным нельзя подменить ни малейший полипептид, ни мельчайший камешек, ни безобиднейший электрон, ни самого ручного из бабуинов. Объекты науки могут объяснять социальное, но не наоборот. Никакой опыт не потряс меня сильнее, чем тот, что я видел собственными глазами: социальное объяснение растаяло в воздухе.

Естественно, многие отрасли социальной науки предпринимали аналогичные попытки, в частности, они осуществлялись в феминистских исследованиях, исследованиях сексуальных меньшинств, в ряде культурных исследований и большинстве антропологических. Но разве так уж несправедливо было бы сказать, что эти направления работы рисковали остаться периферийными, маргинальными и экзотическими до тех пор, пока контрастировали с научной объективностью, считавшейся не подлежащей такого рода рассмотрению? Заслугой исследований науки и подобных ей отраслей социологии стало то, что был поколеблен стандарт, сравнение с которым делало их маргинальными или просто «частными». После исследований науки любая социальная дисциплина может заниматься исследованиями «снизу вверх».

 

В СОЦИАЛЬНОМ ОБЪЯСНЕНИИ НЕТ НЕОБХОДИМОСТИ

Трудность заключалась в том, чтобы осмыслить этот опыт, и это отняло очень много времени. То, что ученые иногда сердились на нас, само по себе было не так уж важно. Исследование «снизу вверх» не означает подчинения повестке тех, кого мы изучаем: то, что несколько недовольных ученых думают о нашем исследовании, — это их дело, не наше. Насколько я могу судить по вызывающим неловкость эпизодам того, что получило название «Научные войны», эти ученые, вероятно, сочли, что сверкающую чистоту науки никогда не должны пятнать прикосновения грязных и жирных пальцев каких-то социологов. Если встречи с нами так ничему их и не научили, тем хуже для них, и с этим ничего не поделаешь. Но даже если они извлекли неверные выводы, их ярость из-за того, что именно в их деятельности социологи столь явно оставили без объяснения, для меня послужила серьезным знаком. Как бы они ни заблуждались в своей реакции, она показала, что социальное объяснение всегда содержит какую-то подтасовку. Зачастую вместо установления связи между двумя сущностями получается так, что одна сущность подменяется другой. И тут необходимый поиск причинно-следственной связи превращается в совершенно иное предприятие, опасно похожее на ловкость рук.

Как это происходит? Так происходит, когда сложное, уникальное, специфичное, вариативное, множественное и оригинальное выражение подменяется простым, расхожим, гомогенным, многоцелевым термином под предлогом того, что последний может служить объяснением первому. Например, когда вы пытаетесь связать революцию, произведенную Луи Пастером в медицине, с небольшим рядом терминов, характеризующих Вторую французскую империю; или когда стараетесь объяснить «Комнату в Арле» Ван Гога с помощью горстки способных означать что угодно высказываний о рынке художественных произведений. То, что начиналось как классический и вполне заслуживающий уважения поиск объяснения, заканчивается замещением explanandum-a и explanans-м. Если в других науках причины добавляются к феномену, то социология, возможно, единственная дисциплина, где «причины» рискуют произвести странное действие — заставить совсем исчезнуть тот феномен, который они были предназначены объяснить.

Вот какую интерпретацию я предпочитаю дать «Научным войнам»: ученые заставили нас осознать, что у того типа социальных сил, который мы рассматривали как причину, не было ни малейшего шанса иметь своим следствием объективные факты. Не только из-за недостатка у нас уважения к ним,— в таком случае мы бы проигнорировали их претензии или даже гордились бы их разоблачением,— но потому что мы не смогли обнаружить никакой непрерывности между выдвигаемыми нами каузальностями и объектами, к которым они присоединялись. Благодаря коленному рефлексу ученых, игнорировать который нельзя, поскольку они имеют дело с более строгими фактами, чем наши, и занимают академические посты в опасной близости от нас, мы постепенно пришли к осознанию того,— так как хотели этого,—что такая ловкая подмена могла пройти незамеченной во всех других разделах социальных наук, и даже когда мы осуществляем исследование «сверху вниз», а не «снизу вверх». В таком случае не только наука, но и вся социальная теория в целом всегда создавала более строгие объекты, чем социальные силы, используемые для их объяснения,— фетиши, верования, религии, культуры, искусство, право, рынки. Даже когда акторы не протестовали, а сигнал тревоги молчал, законодательная деятельность социологов, казалось, идет как по маслу и к всеобщему удовлетворению, знаменуя новый успех их «научного метода».

ACT не утверждает, что во всех других сферах социального знания дело обстоит благополучно, и только наука и технология нуждаются в особой стратегии, так как они намного строже, намного важнее, намного респектабельнее. Она заявляет, чти поскольку социальное объяснение потерпело столь жалкий провал применительно к науке, оно неизбежно провалится везде: наука находится в особом положении только в том смысле, что практикующие в ней люди не позволили социологам пройти их тропой и разрушить их объекты «социальными объяснениями», выражая свое несогласие громко и ясно. «Информанты» сопротивлялись везде, но не столь заметно,— из-за их более низкого статуса, или, когда сопротивление было замечено, ярость информантов только приплюсовывалась к данным, полученным критическими теоретиками как еще одно доказательство того, что «наивные акторы» цепляются за свои любимые иллюзии даже перед лицом самых очевидных опровержений. Ученые — не особый случай непослушания: просто мы благодаря исследованиям открыли заново, что оно по-прежнему должно иметь место где угодно,—будь то в социальных или естественных науках. Как мы увидим дальше, наша работа социологов в том и заключается, чтобы создавать непослушные жесткие факты и страстных возражателей, сопротивляющихся социальным объяснениям. Ведь на самом деле социологи всегда обращали исследования «снизу вверх».

Может ли это привести к науке социального после стольких попыток вывести социологию «на твердую тропу науки», как говорил Кант? Это мы еще посмотрим. Пока что ясно то, что наука как деятельность — это лишь часть проблемы, так же как и часть ее решения, и что сейчас никакая социальная наука невозможна без решительной социологии науки в своем ядре, способной убить до сих пор выкармливаемую ею змею социального объяснения. Пока же то, что именуется «эпистемологией социальных наук», просто собрало в себе недостатки традиционных концепций эпистемологии и социологии.

Для того чтобы можно было использовать ее с пользой, а не просто как пример того, насколько рефлексивно социологи пилят сук, на котором им неудобно сидеть, нужно проделать еще кое-какую работу. Если мы хотим продолжать движение, то нужно полностью усвоить то открытие — я не вижу причин избегать этого громкого слова,— что нельзя выдавать за объяснение подмену явления социальным.

Сложность тут заключается в самом слове «подмена». Я вполне понимаю, что даже самые позитивистски настроенные социологи социального, естественно, возразят, что никогда, давая, скажем, социальное объяснение религиозному рвению, не намеревались «в буквальном смысле» подменить статуи, курение благовоний, слезы, молитвы и паломничество «некоей субстанцией» вроде «социального единства», скрытой «за» клубами дыма. Они скажут, что не столь глупы. То, что они «на самом деле имели в виду», должно существовать «за» многообразием религиозного опыта,—это другая, более глубоко скрытая, более могущественная сила, возникающая «благодаря обществу» и объясняющая, почему религиозный пыл сохраняется «несмотря на тот факт», что существа, к которым обращаются в молитвах (боги, божества), «на самом деле не существуют». Аналогичным образом, поскольку объекты искусства не обладают внутренними свойствами, вызываемые ими эмоции должны возникать из какого-то иного источника, чем, возможно, и объясняется непреходящий интерес людей к шедеврам.

Таким образом, социологи «на самом деле имеют в виду» не то, что какую-то социальную силу можно увидеть «вместо» богов и божеств или «в дополнение» к произведениям искусства, а лишь что эта сила и придает им длительное существование в отсутствие того, что, по словам акторов, должно быть прочной субстанциальной плотью их божеств и шедевров. Надо заметить, что, в противоположность обычно происходящему в естественных науках, тут задача объяснения ставится только тогда, когда возникает глубокое подозрение насчет самого существования объясняемых объектов. Критические теоретики добавили бы к этому, что такое обнажение социальной реальности было бы невыносимо для акторов, поскольку разрушило бы необходимую им иллюзию, что и заставляет общество поддерживать эту «завесу ложного сознания». Таким образом, в их объяснении социальные силы играют сложную роль: одновременно и того, что нужно постулировать для объяснения всего, чего угодно, и того, что по многим причинам должно оставаться невидимым. Эти противоречащие друг другу требования очень напоминают эфир XIX века, который одновременно должен был быть и бесконечно жестким, и бесконечно эластичным. Ничего удивительного: как и эфир физиков, социальное социологов — это артефакт, порожденный все тем же недостатком релятивности в описании.

В этом-то и трудность. Когда я начинаю задавать наивные вопросы о том, что на самом деле имеется в виду под социальным объяснением, мне советуют не понимать существование социальных сил «буквально», так как разумные социологи никогда не заявляли, что могут реально заменить обществом объект, который с его помощью объясняют. Они говорят, что пытаются объяснить известными причинами неизвестный феномен или, как их любимые естественные науки, найти неизвестные причины известных феноменов. Прекрасно, но возникает трудность, проистекающая из уже обнаруженного нами двойственного понимания социального: за безобидным эпистемологическим требованием поиска социальных объяснений скрыто онтологическое требование к этим причинам задействовать силы, сделанные из социальной субстанции. По причинам, которые станут яснее во второй части этой книги, объяснение — это не таинственное когнитивное деяние, а очень практическое, миросозидающее предприятие, состоящее в связывании одних сущностей с другими, то есть в прослеживании сети. Таким образом, ACT не может разделять философию причинности, используемую в социальных науках. Каждый раз, когда о некотором А говорится, что оно связано с некоторым В, создается само социальное. Если мои сомнения насчет социальных объяснений и выглядят пристрастными, слепыми и назойливо буквалистскими, то лишь потому, что я не хочу путать сборку коллектива с простым описанием уже собранных сущностей или с пучком гомогенных социальных отношений. Таким образом, важно как можно раньше выявлять любое фокусничество в объединении коллектива. Разве несправедливо сказать, что в руках современных «социальных объяснителей» упоминания социального рискуют превратиться в бесплодное повторение? Что ссылки на таящийся сзади мир общества даже более пусты, чем обещания загробной жизни?

Если «социальные объяснители» не в буквальном смысле заменяют явление социальной силой, то что они имеют в виду, говоря, что существует некая сила «позади иллюзорных видимостей», образующая «подлинную субстанцию», из которой «на самом деле» состоят боги, искусства, право, рынки, психология и верования? Что за сущность играет главную роль, ничего не делая при этом. Что это за отсутствие/присутствие? Что касается меня, то мне оно кажется даже таинственнее догмата Святой Троицы, и меня не убеждает, когда именно этой тайной предполагается полностью объяснить религию, право, искусство, политику, экономику, империи или просто откровенно все, включая Святую Троицу! И я не считаю честным при этом прятаться за утверждение, что социология — не философия, что теории спорны, что у хороших социологов нет времени на расщепление волосков, что они слишком заняты эмпирическими проблемами, или что на них легли всей тяжестью задачи эмансипации. Если социология всякий раз, когда речь заходит о тонких материях, впадает в антиинтеллектуалистский ступор, то почему она называет себя наукой?

Именно здесь, на перепутье, нам придется сделать выбор и стать буквалистами, наивными и близорукими. Отказ «понимать наполовину» иногда бывает достоинством. В конце концов, физики отказались от гипотезы эфира, лишь когда среди них нашелся один достаточно слабоумный, чтобы задаться вопросом, как маленькая стрелка часов могла «наложиться» на большую; все это знали, а он предпочел не знать. Я — со всем должным уважением — предлагаю поступить так же с великой тайной социального. Видно, все знают, что такое «связать» религию и общество, право и общество, искусство и общество, рынок и общество, чтобы возникло что-то одновременно и «находящееся позади», и «усиленное», и «невидимое», и «отрицаемое». Но я не знаю!

Я, со своим добровольно зауженным мышлением, сказал бы, что если о социальном элементе А говорится, что он — «причина» существования В, С и D, то тогда должно быть не только возможно воспроизвести В, С и D, но А должно объяснять различия между В, С и D, за исключением ситуации, когда может быть показано, что В, См D одно и то же, и в этом случае различия между ними могут быть объявлены не имеющими значения. Если вы просмотрите литературу по социальной истории и увидите, причиной скольких вещей является, как полагают, «сила общества»,— тут и развитие современного государства, и подъем мелкой буржуазии, и воспроизводство социального господства, и власть промышленных лобби, и невидимая рука рынка, и индивидуальные взаимодействия,— то отношение здесь может быть только такое, при котором у одной причины миллион следствий. Но причина есть причина. Способен ли причиняющий элемент служить объяснением различий между миллионами следствий — в этом случае я могу произвести В, С и D в качестве следствий, имея А как причину? Или эти различия между миллионами событий на самом деле имматериальны — в этом случае если я просто держусь причины А, то подразумевается, что я все считаю важным, кроме маргинальных пертурбаций? В обоих случаях причина А действительно для любых практических целей может заменять миллионы В, С, D и т.д. Но действительно ли «подъем мелкой буржуазии» объясняет мне, что происходило в Англии, Франции и Германии с XV по XX век? На самом ли деле «автоматическая обратная связь невидимой руки» объясняет мне миллионы рыночных взаимодействий по всему миру? Если мне известен закон падающих тел, схватываю ли я все относящееся к делу и во взаимодействии планет, и в движении маятника старинных часов моей матери? Содержат ли «общество» или «рынок» в потенции то, причиной чего они, как считается, являются, или нет? «Конечно, нет, — ответил бы слаженный хор социальных теоретиков,— мы никогда не придерживались столь глупой философии причинности». Но тогда какую именно роль они на самом деле приписывают «социальным силам»? Разумеется, я сейчас описываю мысленный эксперимент, который никогда не проводился, поскольку социальные наблюдатели никогда не собирались так жестко испытывать свои причинные связи. Они бы с легкостью согласились, что социальная гравитация не похожа на Ньютонову. Вынужденные отступать, они, я думаю, сказали бы, что пытались представить более скромный, смутный и неопределенный тип причинности: «некие отношения» и «корреляции» между различными «факторами». Но именно здесь и не должно быть неясности: что это конкретно за воображаемое отношение между социальным фактором и каким-либо другим феноменом? Вот где мы должны снова воспользоваться введенным мною выше важным различием между проводником и посредником. Рассматривается ли элемент В, возникновение которого запускается фактором, как посредник, или истолковывается как проводник некой силы, которая просто переносится в нетронутом виде благодаря активности «фактора»? Мы снова должны быть очень практичными и насколько возможно близорукими: мы говорим здесь не о великих эпистемологических проблемах, а о средствах перемещения, движениях, смещениях и системах транспортировки. Мы должны быть настолько упрямыми, насколько это возможно. Если какой-то «социальный фактор» транспортируется через проводников, то все важное в самом факторе, а не в проводниках. Для всех практических нужд фактор можно заменить проводниками без всякой потери нюансов. Если общество объясняет религию, то достаточно общества. Если общество объясняет право, то достаточно общества. Если общество объясняет науку, то...

Тут все рушится. Почему? Потому что в этом случае и только в этом как исследователям, так и информантам с самого начала было ясно, что «факторы» не могут передавать никакого действия ни через какое событие, сведенное к статусу проводника. Да, у Эйнштейна была бурная молодость, и он называл свою теорию «революционной» и «релятивистской», но это не проведет вас по всей дороге через применение им уравнений Максвелла, а по их окрестностям. Да, Пастер был в чем-то реакционен и боготворил императрицу Евгению, но это обстоятельство не столь уж поможет вам пройти через его бактериологию, пусть даже «оно не может быть несвязанным» с тем, что он, к примеру, отрицал самозарождение. Когда нужно перенести социальные объяснения в святилище науки, факторы обнаруживают печальное обыкновение исчезать! Естественно, так всегда и бывало при транспортировке всех других сущностей в различные святилища — права, религии, технологии, рынков и субъективности. Но до исследований науки никто никогда не замечал, как быстро они полностью останавливаются. Никогда не проводившаяся в социальной теории экспериментальная проверка того, что на самом деле имеется в виду под социальным объяснением чего угодно, шла каждый день в нашем маленьком исследовательском поле, когда писались статьи по истории и социологии естественных наук. Вот что сделало исследования науки столь совершенным испытанием для всей социологии: благодаря попыткам социального объяснения строгих фактов науки мы, наконец, приблизились к пониманию того, что все имеют в виду под «социальным». Вот площадка для решающего большого прыжка: Hie Rhodus, hie salta.

 

ПЕРЕВОД versus ПЕРЕНОС

Теперь мы добрались до места возникновения того, что получило название «акторно-сетевой теории», или, точнее, «социологии перевода». К сожалению, последнее название никогда не употребляется в английском языке. Как я уже говорил, ACT — это просто осознание того, что в истории и социологии строгих научных фактов произошло нечто необычное: настолько необычное, что социальная теория не более способна пройти через него, чем верблюд — сквозь игольное ушко. Рубикон был перейден, по крайней мере, для меня, когда были последовательно признаны отношения трех ранее считавшихся не-социальными объектов (микробы, морские гребешки и рифы), упрямо занимавших странную позицию ассоциирования с давними социальными сущностями, которые мы пытались описать. Либо эти объекты исключались из социальной теории, поскольку выглядели недостаточно социальными, либо они в нее включались. Но тогда должно было фундаментальным образом измениться само понятие социального. Это второе решение стало ключевым пунктом того, что впоследствии получило название ACT.

Допустим, рыболовы, океанографы, союзники и гребешки могут находиться в каких-то отношениях друг с другом, причем это отношения такого рода, что одни побуждают других делать неожиданные вещи,— этим, как мы уже неоднократно видели, определяется посредник. Есть ли в этом сцеплении хотя бы один элемент, который можно было бы назвать «социальным»? Нет. Ни работа союзников, ни повадки гребешков не станут понятнее благодаря добавлению чего-то социального в их описание. Социальное социологов, таким образом, становится тем, чем оно всегда и было, а именно лишним, совершенно избыточным «арьергардным» миром, ничего не прибавляющим к миру реальному, кроме искусственных головоломок,— в точности, как эфир до того, как теория относительности помогла физикам заново разработать динамику. Этап первый: социальное исчезло.

С другой стороны, есть ли в развернутой цепи что-то такое, что можно было бы назвать не-социальным в смысле принадлежности к миру, далекому от ассоциаций, к примеру, «материально объективному», «субъективно символическому», или к сфере «чистой мысли»? Нет. Морские гребешки побуждают рыболова совершать разные действия,— подобно тому как сети, закинутые в океан, приманивают гребешков, которые сами плывут в сеть, и подобно тому, как океанографические базы данных сводят вместе рыболовов и гребешков. Прочитав о первых трех неопределенностях, мы узнали, что изучение таких связей может быть эмпирически сложным, но оно уже не запрещено априори в силу «очевидных возражений», что «вещи безмолвны», «рыболовные сети бесстрастны» и «только у людей есть намерения». Социальное не находится ни в каком конкретном месте как вещь среди других вещей,— но оно может циркулировать повсюду как движение, связывающее не-социальные вещи. Этап второй: социальное возвращается как ассоциация.

Мы еще не знаем, как связаны все эти акторы, но до того, как стартует исследование можем утверждать в качестве новой позиции по умолчанию, что все акторы, которых мы развернем, могут вступать в ассоциации, заставляя других действовать так или этак. И происходит это не посредством переноса (transporting) некоей силы, остающейся все той же благодаря надежному проводнику, а посредством осуществления трансформаций, проявляющихся во множестве неожиданных событий, запускаемых в других, следующих далее в цепи, посредниках. Я назвал это «принципом ирредукции», и именно в этом и состоит философское значение ACT: цепочка посредников не образует тех же связей и не требует объяснений того же типа, что и ряд проводников, переносящих причину.

Когда исследователи науки берутся объяснять теорию относительности Эйнштейна, бактериологию Пастера, термодинамику Кельвина и т.д., они должны очерчивать между сущностями связи, совершенно отличные от тех, что ранее рассматривались как последовательность социальных объяснений. Они утверждают, что фактор — это один актор в цепи акторов, а не причина, за которой следует ряд проводников. Как только они начинают так считать, то видят, к своему великому удивлению, как практические детали наличной ситуации сами дают объяснение тому контексту, посредством которого предполагалось объяснять эту ситуацию. Сама бактерия Пастера вдруг оказывается объяснением — благодаря новому индикатору инфекционных болезней — изрядной доли того, что во Второй империи во Франции считалось «социально обусловленным»: зараженные и незараженные люди не образовывали той же формы общности, как, скажем, богатые и бедные. Вектор причинно-следственной связи между тем, что нужно объяснить, и тем, что обеспечивает объяснение, не просто направляется в обратную сторону, но полностью переворачивается: инфекция перекраивает социальные карты. Британская империя не только стоит за телеграфными опытами лорда Кельвина, но и приобретает благодаря им большую досягаемость в пространстве, быстроту реагирования, долговечность, которых никогда бы не имела без незаметного кабеля, проложенного по дну океана. Научная деятельность Кельвина отчасти творит саму Империю, которая уже не является фоном, управляющим им помимо его воли, Империю делают существующей телеграфные провода, превратившиеся в полноценных посредников. Именно такое обращение причинно-следственной связи ACT и пыталась зафиксировать вначале в отношении науки и технологии, а затем в отношении любой другой сферы. Вот откуда она взяла свою странную идею, что социальное должно не служить объяснением, а само быть предметом объяснения. Мы задумались: раз уж нам удалось описать столько посредников, то следовало бы понять, что уже нет необходимости в каком-то обществе «на заднем плане».

Как я говорил во введении, использование слова «социальное» применительно к подобному процессу легитимировано первоначальной этимологией слова socius: «сопровождающий кого-то другого», «последователь», «спутник». Для обозначения того, что не является ни актором наряду со многими другими, ни силой, скрытой за всеми акторами и переносимой некоторыми из них, а представляет собой связь, транспортирующую, так сказать, трансформации, мы пользуемся словом «перевод». Непростое понятие «сеть» определяется в следующей главе как то, что прослеживается посредством таких переводов в исследовательских описаниях. Таким образом, слово «перевод» теперь приобретает специализированное значение: это отношение, не переносящее причинно-следственную связь, а приводящее к сосуществованию двух посредников. И если какая-либо причинно-следственная связь выглядит переносимой предсказуемым и рутинным способом, то это доказывает, что другие посредники расставлены по местам, чтобы сделать это перемещение гладким и предсказуемым (см. вторую часть). Теперь я могу точнее сформулировать цель социологии ассоциаций: общества нет, социальной сферы нет, социальных связей нет, а есть переводы между посредниками, которые могут порождать прослеживаемые ассоциации. На протяжении этой книги мы будем учиться расширять зазор между типом объяснения, основанным на использовании термина «социальное» в его традиционном понимании, и этим — другим — типом, нацеленным на развертывание цепочек посредников. Освоить ACT—значит всего лишь стать чувствительным к различиям между двумя этими типами объяснения в литературном, научном, моральном, политическом и эмпирическом измерениях.

 

ОПЫТА БОЛЬШЕ, ЧЕМ ВИДИТ ГЛАЗ

В таком понимании ассоциации может показаться шокирующим не только тот диковинный новый смысл, который придается слову «социальное», но и необычное место, отведенное так называемым природным объектам. Причем оба конечных звена этих цепочек, «социальное» и «природное», нужно устранить одновременно. Эту симметрию редко понимают те, кто трактует ACT как социологию, «распространенную на не-человеков»,— как будто не-человеки сами не должны были претерпеть такую же огромную трансформацию, как и социальные акторы. И если и то и другое не отбросить в одно и то же время, мы будем вести свои полевые исследования впустую: какие бы новые связи мы ни проследили, одним силам прилепят ярлык «социальные», а другим — «природные», и их несоизмеримость сделает невидимым вычерчивание того, что мы понимаем под социальными связями. То, как эти силы связываются, будет навсегда потеряно: гребешки снова уйдут в глубокий океан природных, материальных, объективных и неинтенциональных фактов, а рыболовы соберутся в убогой хижине, над входом в которую, как в старые недобрые времена апартеида, будет написано: «только для интенциональных человеков». А социологи вернутся с полевых исследований с пустыми руками, все результаты будут испорчены разделением, противоречащим самой практике, которой они пытались дать объяснение: рыба не встретится с рыболовами,— ведь «природное» не встречается с «социальным», «объект» с «субъектом», «материальное» с «символическим»,—а с океанографами тем более. Не нужно путать социальную теорию с кантианством.

Чтобы сделать это возможным, мы должны освободить факты от редукции к «Природе» в той же мере, что и объекты и вещи — от «объяснения» обществом. Без этого двойного шага наша теория — всего лишь возвращение к классическому материализму, очень напоминающее «инженерную социологию» с ее «техническим детерминизмом». Проблема в том, что если трудно показать, что социальное — это артефакт, порожденный неправильным употреблением понятия причинности, то еще сложнее продемонстрировать, что надо обойтись и без «Природы», трактуемой как совокупность всех не-социальных фактов. И предельно озадаченная реакция на ACT на протяжении многих лет вполне доказала, что это очень сложно и шансы на успех действительно малы.

 

Дюркгейм против прагматизма

Никто не дал более впечатляющего доказательства тесной связи между пониманием общества и теорией науки, чем Дюркгейм, когда он поставил перед собой задачу критики прагматизма — в то время новой философии. Вот как он начинает свое первое занятие в 1914 г.:

В последнее время мы являемся свидетелями атаки на разум,—поистине решительной и агрессивной. Отсюда вытекает проблема, имеющая тройное значение.

1. Во-первых, эта проблема имеет общее значение. Позиция прагматизма лучше, чем любой другой теории, заставляет увидеть необходимость реформирования традиционного рационализма, так как показывает, чего ему не хватает.

2. Далее, она имеет национальное значение. Вся наша французская культура фундаментально и по своей сущности рационалистична. XVIII век—продолжение картезианства. Полное отрицание рационализма поэтому опасно, так как опрокинуло бы всю нашу национальную культуру. Если бы нам пришлось принять ту форму иррационализма, которую представляет прагматизм, вся французская ментальность подверглась бы радикальному изменению.

3. Наконец, она имеет философское значение. Не только наша культура, но и вся философская традиция, начиная с первых опытов философского созерцания, вдохновлена рационализмом. И если бы прагматизм оказался состоятелен, пришлось бы переворачивать вверх дном всю эту традицию (Durkheim, 1955).

Так вот где нам может пригодиться четвертый источник неопределенности. Если мы согласимся учиться и на разногласиях по поводу не-человеков, то вскоре поймем, что факты ничуть не лучше описывают наполняющие мир силы, чем слова «социальный», «символический» и «дискурсивный» объясняют, что такое человеческий актор и захватывающие его «другие». И это не удивительно, поскольку понятия «Общество» и «Природа» не описывают сфер реальности,—это два коллектора, придуманных в паре, главным образом по полемическим причинам, в XVII веке. Эмпиризм, понимаемый как проведение четкого различия между чувственными впечатлениями с одной стороны и суждениями ума — с другой, конечно, не может претендовать на исчерпывающее описание того, на что «мы должны обращать внимание в опыте».

Разрабатывая наш проект, нет нужды браться за эти трудные философские вопросы. Надо просто не замыкать свое мышление, рассуждая о том, в какой форме прежние объекты природы могли бы явить себя в исследуемых нами новых ассоциациях. К нашему великому удивлению, как только была снята искусственная граница между социальным и природным, не-человеческие реалии оказались способными представать в неожиданном качестве. К примеру, камни пригодились бы, чтобы привести идеалиста обратно в чувство, но в геологии камни предстают гораздо более разнообразными, гораздо более неопределенными, намного более открытыми и являют гораздо больше типов активности, чем ограниченная роль, отводимая им в эмпиристских объяснениях. Стальные листы предоставляют разгневанным реалистам отличную возможность грохнуть кулаком по столу, защищая «материальные ограничения», чтобы вернуть социологов к реальности, но в металлургии ламинированная сталь задает так много задач по сопротивлению материалов, что между «материей» философов-позитивистов и специалистов по материаловедению нет почти никакой связи. Неуклонный интерес к генетической структуре, возможно, прекрасный повод для представителей социобиологии высмеивать мечту социалистов о воспитании лучшего человечества, но в биогенетике у генов столько противоречащих друг другу ролей, они реагируют на такое множество противоположных сигналов, «составлены» из стольких влияний, что если чего-то с их помощью и нельзя сделать, то разве что заставить замолчать противника. Компьютеры могли бы служить лучшим примером назойливой рекламы, но чипы в компьютерной науке требуют обширных институций, чтобы оправдать свою репутацию «формальных машин». Повсюду эмпирическая множественность прежних «природных» сил выплескивается за тесные рамки фактических реалий, и нет прямой связи между «быть реальным» и «быть бесспорным».

Эмпиризм уже выглядит не прочным краеугольным принципом, на котором можно строить все остальное, а очень бедной интерпретацией опыта. Эта бедность, однако, преодолевается движением не прочь от материального опыта, например, к «богатой человеческой субъективности», а навстречу к тому жизненному многообразию, которое может предоставить материальное. Неправда, что нужно бороться с редукционизмом, добавляя к описанию человеческий, символический, субъективный или социальный «аспект», поскольку, прежде всего, редукционизм не воздает должного и объективным фактам. То, что можно назвать первым эмпиризмом, по политическим причинам умудрилось оставить во мраке многие закоулки объективности и свести не-человеков к положению теней. Позитивисты вовсе не «владеют объективностью»,—они больше похожи на отсутствующих землевладельцев, не знающих, что делать со своими угодьями. Уж так случилось, что это узнали мы, занимаясь исследованиями науки.

Великий шанс ACT в том, что множество складок объективности становятся видимыми, как только продвигаешься ближе туда, где заставляют силы проявляться, а именно в научные лаборатории или туда, где лаборатории теснее вовлечены в контакт с повседневной жизнью, что в наши дни бывает очень часто. Позитивистам недоставало вдохновения, когда они выбрали «факты» в качестве элементарных строительных блоков, из которых собирались строить свой храм достоверности. Они действовали так, как будто это был самый элементарный, самый прочный, неоспоримый, несомненный материал, как если бы все остальное можно было свести к нему. Но в прочной материи, выбранной ими в качестве фундамента, была не одна соломинка. Уже сама этимология могла бы заставить их вздрогнуть: как факт может быть таким уж прочным, если он тоже «сделан»? Как показывает самое недолгое исследование в самой примитивной лаборатории и как давным-давно доказал Людвиг Флек, факты — это далеко не элементарный, а наиболее сложный, самый искусственный и коллективный по своей природе строительный материал, какой только есть!

 

Флек о «реакции Вассермана» — методе выявления сифилиса

В своей пионерской книге основатель социологии науки дает гораздо более примечательное описание «генезиса» научного факта, что обычно признается всеми, кто читает его через «призму» Канта или Куна:

Адекватное описание истории какой-либо области знания—вещь исключительно сложная, если вообще возможная. В это описание должны войти многие сталкивающиеся между собой и взаимопроникающие течения мысли. Все они должны быть представлены, во-первых, как линии непрерывного развития и, во-вторых, как взаимосвязанные линии. В-третьих, следовало бы основное направление развития, которое является идеализированной равнодействующей этих линий, рассматривать и вместе с другими, и отдельно от них. Это подобно тому, как если бы мы описывали естественный ход оживленной беседы многих участников. Все они говорят одновременно, беспорядочно, и все же в беседе вырисовывается некая общая мысль.

Но его понимание социального явно позитивное, а не негативное, то есть чем больше социального, тем больше реализма:

Любая теория познания, не принимающая во внимание этой социальной обусловленности всякого познавательного действия, не более чем тривиальна. В тоже время те, кто считает социальную обусловленность malum neccesarim или признаком человеческого несовершенства, который можно преодолеть, не замечает того, что вне социальной обусловленности познание вообще было бы невозможно, а также того, что само слово «познание» имеет смысл только в связи с каким-либо мыслительным коллективом (68).

Вот это и заставляет его быть не в ладах с социологами дюркгеймовского типа:

Все эти мыслители, чье образование складывалось под влиянием социологии и классической гуманистики, как бы ни были прогрессивны их идеи, тем не менее совершают характерную ошибку. Они слишком высоко оценивают естественно-научные факты, прямо-таки поклоняются им (72).

Но двусмысленное понятие «мыслительного коллектива» ни в коем случае не сродни традиционно понимаемому социальному влиянию:

Если определить «мыслительный коллектив» как сообщество людей, взаимно обменивающихся идеями или поддерживающих интеллектуальное взаимодействие, то он станет в наших глазах единицей развития какой-либо сферы мышления, определенного уровня знания и культуры. Это и есть то, что мы называем стилем мышления. Мыслительный коллектив—это недостающий член искомого отношения в гносеологии (64). Мыслительный коллектив не обусловливает и не ограничивает производства фактов,— это то, что дает возможность факту возникнуть:

Вот как возникает факт: вначале сигнал сопротивления в первоначально хаотичном мышлении, затем определенное мыслительное ограничение и, наконец, форма, которая воспринимается непосредственно. Факт — это всегда определенное событие в контексте истории мысли и всегда является результатом определенного стиля мышления (117).

Такое реалистическое отношение к социальному позволяет Флеку совершить переход от понятия коллективной практики к понятию события:

Теперь уже можно сделать некоторые гносеологические выводы о связи реакции Вассермана и сифилиса. Открытие (или изобретение) реакции Вассермана было уникальным историческим процессом, который не может быть обоснован ни логически, ни экспериментально. Реакция была разработана, несмотря на множество ошибок и благодаря социально-психологической мотивации, опираясь на коллективный опыт. С этой точки зрения связь между реакцией Вассермана и сифилисом—несомненный факт—становится уникальным событием в истории мышления (120).

Понятие события становится способом преодоления симметричных ограничений мышления социологов и эпистемологов:

В развитии идей путь от примитивных протоидей часто ведет к современным научным понятиям. Поскольку исторические ходы мысли часто переплетаются и всегда связаны со всем объемом знаний, которым располагает мыслительный коллектив, каждое конкретное их выражение обретает черты уникального исторического события. Например, можно проследить развитие понятия какого-либо инфекционного заболевания от примитивной веры в демона, далее через стадию представлений о миазмах болезни — к науке о болезнетворных возбудителях. Эта наука, как я сказал ранее, близка к исчерпанию своих потенций. Но пока она еще сильна, только одно-единственное решение каждой конкретной проблемы может соответствовать стилю мышления. Такое решение, соответствующее стилю мышления, единственное решение, называется истиной. Это не «относительная» или даже не «субъективная» истина в обычном значении этого слова. Она всегда или почти всегда детерминирована каким-то стилем мышления. Нельзя сказать, что одна и та же мысль для А истинна, а для В—ложна. Если А и В относятся к одному и тому же мыслительному коллективу, то мысль для обоих либо истинна, либо ложна. Если же они относятся к разным мыслительным коллективам, то это не одна и та же мысль: для одного из них она либо неясна, либо иначе понимается. Но истина также и не конвенция: скорее, (1) в исторической перспективе—событие в истории мысли, (2) в современном контексте — мыслительное ограничение со стороны стиля (122).

ACT стремится не только вызволить человеческих акторов из тюрьмы социального, но и предоставить природным объектам возможность бежать из тесной клетки, которую первый эмпиризм отвел фактам. Именно это я всегда считаю освежающим дуновением в исследованиях науки: до сих пор ее развитие, диалог между философами, социологами и политологами о правильном разделении «Природы» и «Общества» всегда иллюстрировались скучными, рутинными фактами тысячелетней давности — камнями, коврами, кружками и молотками, то есть главным образом такими вещами, которыми могли пользоваться уже неандертальцы. Это вполне почтенные объекты, но, как мы видели в предыдущей главе, они уже не оставляют следа и потому никак не могут явиться снова как посредники.

В обсуждении намечается прогресс, когда речь заходит не о фактических реалиях, а о том, что я теперь называю дискуссионными реалиями. Эти реальные, объективные, атипичные и, кроме всего прочего, интересные силы, хотя и в высшей степени неопределенные, составляющие предмет оживленных дискуссий, рассматриваются не как объект в строгом смысле, а скорее как скопления. С методом Монте-Карло вы не можете вести себя как с кружками; с геномодифицированными организмами не можете поступать как с ковриками; с кватернионами не можете обращаться так же, как с черными лебедями. Именно из этого и вырастает четвертая неопределенность: картография научных разногласий по поводу дискуссионных реалий должна дать нам возможность обновить сверху донизу саму сцену эмпиризма и, следовательно, разделение на «природное» и «социальное». Природный мир, составленный из фактических реалий, выглядит не совсем так, как мир, состоящий из реалий дискуссионных, и потому его нельзя с такой легкостью использовать как фон для «символико-челове-ческо-интенционального» социального порядка. Вот почему то, что можно было бы назвать вторым эмпиризмом, выглядит совсем не похоже на первый: его наука, его политика, его эстетика, его мораль совершенно другие. Он по-прежнему реалистичен и объективен, но живее, коммуникабельнее, активнее, плюралистичнее и опосредованнее, чем первый.

В переходе от первого ко второму эмпиризму, однако, нет ничего радикального или революционного. Переход от одного мира к другому не потребовал от создателей ACT великой изобретательности, храбрости и оригинальности. Ученые и инженеры в,своих лабораториях каждый день делают производство фактов более зримым, более рискованным, более дорогостоящим, более спорным, более интересным и более публично значимым, что с легкостью показывает даже беглый просмотр любого технического журнала. Факты могут хранить молчание, позволять просто отталкивать себя и отбрасывать, но нам не убежать от данных, связанных с дискуссионными реалиями, поскольку их следы сейчас обнаруживаются повсюду. Если и есть что-то обескураживающее социологов ассоциаций, то не глубокое молчание немой «природы», которое бы сделало их исследования невозможными и заставило бы цепляться за «символическую» человеческую сферу, а прозрачный поток информации о множестве модусов существования дискуссионных реалий в современном мире. Как нам оказаться на высоте задачи и воздать должное этой растущей массе очевидности?

 

КАК РАЗВЕРНУТЬ ДИСКУССИОННЫЕ РЕАЛИИ?

Выход, опять-таки, в том, чтобы научиться обращать на пользу неопределенности, а не решать заранее, как должно выглядеть содержимое мира. Исследование может длиться до тех пор, пока мы не поймем, как вырвать ядовитое жало из концепта природы, так же, как мы это сделали с двойственным ему концептом общества. В понимании «общества», как мы теперь знаем, надо отделять ассоциации — значение, которого мы придерживаемся,— от субстанции, сделанной из социального вещества, значение, от которого мы отказались. Аналогичным образом и в понимании «природы» мы намерены сохранить разверты-«ч вание реальности и отвергнуть ее скороспелую унификацию « факты. Если скачок от идеи ассоциации к заключению, что . ассоциации — это феномены, состоящие из социального вещества, был ошибкой, то ей симметрична другая ошибка—вывод, перескакивающий от интереса к не-человекам к тому, что они должны выглядеть как факты, которые — как можно убедиться из чтения любого текста из области исследований науки — являются всего лишь упрощенной до абсурда версией дискуссионных реалий.

К примеру, все привыкли, что сперматозоиды — это упрямые маленькие мачо, целеустремленно плывущие к пассивной яйцеклетке; теперь же их привлекает, отмечает и соблазняет яйцо, активность которого становится столь утонченной, что оно способно отличать хорошую сперму от плохой,— по крайней мере, в физиологии развития сейчас об этом ведутся дискуссии. Считалось, что гены переносят информацию о белке, но предполагается также, что между ними идет пищевая конкуренция, и это разрушает метафору переноса информации, или, по крайней мере, сейчас об этом спорят некоторые генетики. Считалось, что шимпанзе — милые общительные партнеры, глядя на которых представляешь себе рай добрых дикарей, но теперь они яростно конкурируют, склонны к убийству и тайным маккиавеллиевским заговорам, или, по крайней мере, это дискутируется в приматологии. Считалось, что верхний слой почвы — это компактный пласт инертной материи, состоящий из разноцветных слоев, которые умели картографировать почвоведы; теперь он кишит таким огромным количеством микроорганизмов, что описание этих джунглей в миниатюре по силам только микрозоологам; или, по крайней мере, это обсуждается некоторыми педологами. Считалось, что компьютеры — глупые цифровые машины, но теперь оказывается, что их цифровая деятельность осуществляется через сложную последовательность материальных аналоговых сигналов, никак не связанных с формальными вычислениями, или, по крайней мере, это обсуждается некоторыми компьютерными теоретиками.

Такая множественность не означает, что ученые сами не знают, что делают, и все — просто фикция: это лишь значит, что в исследованиях науки стало возможным разглядеть то, что чересчур поспешно оказалось сплавленным воедино в заранее готовом понятии «объективного природного факта», а именно: реальность, единство и неоспоримость. Обращая взор к реальности, вы не получаете автоматически единство и неоспоримость. И дело тут не в «интерпретативной изменчивости», которую обеспечивает «множественность точек зрения» на одну и ту же вещь. Это сама вещь получает возможность развернуться как множественная и, следовательно, рассматриваться с разных точек зрения, пока, возможно, не унифицируется на какой-то более поздней стадии в зависимости от способности коллектива к их унификации. Просто в плюриверсуме, пользуясь выражением Уильяма Джемса, больше сил, чем считали возможным философы и ученые.

Существенный этический, научный и политический момент здесь заключается в том, что когда мы совершаем переход из мира фактов в миры дискуссионных реалий, нас уже не может удовлетворить ни безразличие к реальности, связанное с множественными «символическими» репрезентациями природы, которая остается при этом «одной и той же», ни слишком поспешная унификация, обеспечиваемая «природой». Рассадив многочисленные результаты, полученные науками, по зоопаркам сил, совместно действующих в мире, мы перешли второй Рубикон — ведущий от метафизики к онтологии. Если традиционная социальная теория была против копания в метафизике, то погружение в онтологию для нее еще более сомнительно: она слишком напоминает ей ее собственное философское детство. И все-таки если мы хотим путешествовать, нам надо научиться плавать в этих бурных водах.

Перейти от метафизики к онтологии — значит заново поставить вопрос о том, каков реальный мир на самом деле. Пока мы остаемся в границах метафизики, всегда существует опасность, что развертывание акторами собственных миров будет слишком легким, поскольку эти миры могут восприниматься как множественные представления о том, каков мир в единственном числе. В этом случае мы бы не продвинулись ни на дюйм и вернулись бы в рамки квадратного дюйма социального объяснения, а именно в кантовский идеализм.

Эта опасность не может быть преувеличена, когда мы принимаем во внимание, что открытость мышления, проявляемая, к примеру, антропологами применительно к «другим» космологиям, часто проистекает из уверенности в том, что эти представления не имеют серьезного отношения к прочному миру фактов. В толерантности ученых по отношению к диким верованиям просвечивает изрядная доля снисходительности. Возможны тысячи вариантов представлений о том, как рождаются дети, но считается, что только одна физиология развития должна объяснять, как на самом деле младенцы растут в матке. Могут быть тысячи вариантов строительства и декорирования моста, но сила гравитации имеет только один способ проявления. Множественность — сфера социологов; унифицированность — компетенция ученых-естественников. Культурный релятивизм возможен лишь благодаря прочному абсолютизму естественных наук. Такова принимаемая по умолчанию предпосылка бесконечных дебатов, к примеру, между физической и гуманитарной географией, физической и культурной антропологией, биологической психиатрией и психоанализом, материальной и социальной археологией и т. д. Единство и объективность — по одну сторону, множественность и символическая реальность — по другую.

Подобное решение ACT хотела бы сделать несостоятельным. При таком разделении на одну реальность и множество интерпретаций непрерывность и соизмеримость того, что мы называем ассоциациями, немедленно исчезает: множественное идет дальше своим трудным историческим путем, а унифицированная реальность остается нетронутой, недоступной и далекой от человеческой истории. Но это не тот случай, когда уход от социальных объектов к природным означал бы уход от сбивающей с толку множественности к доброжелательному единству. Мы должны двигаться, да, но в направлении от обедненного 'репертуара проводников к в высшей степени комплексному и полному разногласий множеству посредников. Разногласия в онтологиях делают их столь же интересными и дискуссионными, как и метафизика,— разница лишь в том, что невозможно игнорировать с пресыщенной миной проблему истины (или вопрос о том, каков мир на самом деле) или упрощать ее априори, стуча по доскам или пиная камни. Даже если реальность уже полностью установлена, все еще остается нерешенной проблема ее единства. Общий мир должен и дальше собираться и складываться. Как мы увидим в конце книги, вот где социальные науки могут вновь обрести политическую значимость, которую они, видимо, утратили, отказавшись от «эфира» социального и автоматического использования критического репертуара. За этим миром нет второго, который можно было бы использовать в роли его судьи, но в этой смиренной юдоли ожидают гораздо больше миров, надеющихся стать одним (или не стать), в зависимости от того, сможем ли мы выполнить работу по сборке.

К счастью, нам, социологам, чтобы делать свое дело, не нужно сразу решать все эти сложные проблемы. Нам даже не нужно полностью разворачивать ряд сил, манифестирующих себя в дискуссионных реалиях. Мы просто должны убедиться, что их разнообразие не окажется свернутым какой-либо гегемо-нистической версией одного типа фактов, утверждающей, что именно этот тип фактов является тем, что присутствует в опыте. Это в равной мере относится как к «власти» и «Обществу», так и к «материи» и «Природе». Повторим еще раз: обучение практике ACT на первых порах негативно.

План действий поможет нам сохранить эмпирическую хватку, которая необходима, поскольку трудности этой теории могут сбить нас с пути.

Во-первых, великое преимущество следования за научными фактами в том, что, как показывает само их название, они фабрикуются, существуют во множестве форм и на очень разных стадиях завершенности. Хотя все эти различия бессовестно скрывались, когда факты использовались в качестве «элементарных строительных блоков» «мира» в единственном числе, факты предоставляют массу информации, как только их возвращают назад на «фабрики» — в лаборатории и исследовательские институты. В настоящее время исследования науки предлагает много способов следовать за фактами в процессе их «делания» и увеличивать число мест, где они еще не превратились в «холодные, рутинные, «неоспоримые факты».

Во-вторых, такие места уже не ограничиваются только лабораториями. В этом проявляется великая сила современной науки и технологии. Наука расширила себя настолько далеко, проникает в столь разнообразные сферы, настолько сближается с повседневной жизнью и обыденными занятиями, что повсюду в индустриальных обществах уже трудно следить за ходом действия, не сталкиваясь с каким-либо из ее продуктов. Чем дальше распространяются наука и технология, тем в большей степени они делают социальные связи физически прослеживаемыми. Материальная инфраструктура с каждым днем дает все больше доказательств точного прослеживания ассоциаций, как показывает любой взгляд на всемирную паутину, превратившуюся во всемирную лабораторию.

В-третьих, эксперименты и вызываемые ими разногласия создают своего рода постоянное поле для выяснения того, что могут практически значить метафизика и онтология для ученых в их работе. Сама организация науки — через гранты, крупномасштабные эксперименты, конгрессы, публикации, дискуссии, конференции по выработке консенсуса — предоставляет аналитику неиссякающий источник информации о том, как поставить вопрос об онтологии. Именно через научные институции мы можем найти самый легкий доступ к пониманию того, что значит расширять диапазон сил, разрабатывать альтернативные теории действия, не отказываясь от решения проблемы реальности. Практика науки — дрозофила социальной теории: она дает сделанную на вырост версию того, что позже может исследоваться в гораздо менее доступных сферах. Как только вы научились относиться с уважением к подвижным онтологиям, вы уже сможете подступаться к более сложным сущностям, для которых проблема реальности была просто вытеснена из существования грузом социальных объяснений. По сравнению с другими сферами изучения наука легче, поскольку дискуссии о близости к объективности оставляют гораздо больше следов.

В-четвертых, без всякой помощи со стороны социологов науки для общества становится очевидным различие между фактическими реалиями и реалиями дискуссионными благодаря растущей интенсивности дискуссий по «проблемам природы». Различие между реальностью и единством становится осязаемым, когда суду приходится выносить вердикт, опираясь на экспертное знание, когда главы государств должны принимать решения по поводу явлений природы, когда созываются многосторонние конференции для достижения консенсуса и урегулирования каких-то геополитических противоречий, когда ученые критикуют в прессе своих коллег за неточное следование протоколам, когда ведутся публичные дискуссии о судьбе Гольфстрима и т. д. Если раньше вам приходилось сновать туда-сюда между реальностью и фикцией, как будто это был единственно стоящий путь, то теперь есть возможность отличать процедуры допуска к реальностям — уже во множественном числе,— от процедур, обеспечивающих стабильность и единство. Доводя до предела баснословную мощь этимологии своего названия, объекты снова превращаются в вещи — тему обсуждения на виртуальном вече.

Теперь должно быть понятно, что до сих пор исследования были ограничены не недостатком следов и не внутренними техническими сложностями задачи, а концептуальными препятствиями, делающими их априори невозможными. И хотя эти препятствия выглядят пугающе, так как связаны с двумя главными дефектами социальной науки — понятием «социального» и понятием «науки»,—когда четвертый источник неопределенности прибавится к трем другим, они могут оказаться просто бумажными тиграми. Ясно лишь то, что открывающаяся эмпирическая сфера столь широка, столь многообещающа, столь разнообразна, что уже с трудом вспоминается, что она так долго находилась для социологов под запретом. Если третий источник неопределенности дает социологам возможность догнать «анатомически современного человека», сотни тысяч лет делившего существование с артефактами, то, может быть, пора нам, пользуясь четвертым источником, догнать и мир, состоящий из дискуссионных реалий.

Перечисляя критерии, предъявляемые к описанию в ACT, мы создаем гарантии, что вводимые силы никогда не будут представлены просто как фактические реалии, но всегда — как реалии дискуссионные, со своим способом изготовления и ясно видимыми стабилизационными механизмами. Кроме того, мы будем уделять особое внимание противодействию деконструктивистскому настрою, гарантируя, что множественность не связана с «интерпретативной изменчивостью» или с ослаблением эмпирической хватки. Наконец, мы будем внимательно следить за процедурами, посредством которых можно отличить множественность реальности (метафизику) от ее прогрессирующей унификации — онтологии.

Увы, если разрушение препятствий, создаваемых «социологией социального», занимает всего несколько часов (время, необходимое для прочтения предыдущих глав), то более сложная часть нам еще предстоит. Просто когда устранены концептуальные препятствия, становятся видны практические сложности: как написать исследование в духе принципов социологии ассоциаций. Вот новая трудность —и, надеюсь, последняя,— которую мы должны сейчас преодолеть, пока еще не началось наше путешествие.

 

VI. Пятый источник неопределенности: пишем рискованные отчеты

 

Наше введение в ACT начинает походить на новое издание парадокса Зенона: каждый сегмент распадается на множество посредников, каждый из которых требует принять его в расчет. «Так мы никогда не дойдем до цели! Разве можно справиться с таким количеством разногласий?» Когда достигаешь этой точки, велико искушение в отчаянии все бросить и вернуться к более разумным социальным теориям, которые подтвердили бы свой бесстрастный здравый смысл, не обращая никакого внимания на большинство указанных мной источников неопределенности. Мы могли бы поверить в один, ну, в два, но не в четыре разом. К сожалению, я не нашел способ двигаться быстрее: наука этого типа применительно к этому типу социального обязана медлить, поскольку велика множественность возражений и объектов, которые надо регистрировать на пути; она должна быть дорогостоящей, поскольку это необходимо для установления связей между многочисленными посредниками, кишащими на каждом шагу исследования; она должна быть рефлексивной, ясной и в каждом случае специфичной в соответствии с качествами акторов, совместно участвующих в ее разработке. Она должна быть способна регистрировать различия, воспринимать множественность, перестраиваться для каждого нового конкретного случая. Вот почему необходимо храбро заняться всеми четырьмя источниками неопределенности сразу, так, чтобы каждый добавил к остальным свою долю различий. Если мы упустим хотя бы один из источников, погибнет весь проект. Но я признаю всю трудность: разве это в итоге не контрпродуктивно — отказаться от удобного кода социальных объяснений, без конца расщеплять волоски, выясняя, что есть группа, а что нет, хитрить, заставляя проводников вести себя как посредники, регистрировать замысловатые странности скромнейших акторов, составлять длинные перечни объектов, участвующих в действии, и убирать фон, состоящий из прочных фактов, выдвигая на авансцену изменчивые дискуссионные реалии? Не смешно ли заявлять, что исследователи должны «идти за самими акторами», а акторы — носиться туда-сюда, сопровождаемые исследователями, как пчелиный рой, растревоженный своенравным ребенком? Какого актора выбрать? За каким актором идти, и как долго? А если каждый актор сам в свою очередь образован из пчелиного роя, носящегося туда-сюда, и так до бесконечности, то когда нам, черт побери, останавливаться? Если есть что-то по-настоящему глупое, то это метод, гордящийся тем, что он до того дотошен, до того радикален, до того всеобъемлющ и до того ориентирован на объекты, что на практике совершенно непригоден. Это уже не социология, а какая-то ползология (slowciology)! Ломать голову над многочисленными загадками своей суровой науки—дело учителей дзена, но не автора работы по социологии. Или пусть предлагает приемлемый и осуществимый проект, или мы подаем в суд за дезинформацию.

 

МЫ ПИШЕМ ТЕКСТЫ, А НЕ СМОТРИМ В ОКНО

К счастью, из этих многочисленных затруднений есть выход, и, как все предлагавшиеся мною до сих пор выходы, вполне практический: только упорно держась своего решения обращать себе на пользу неопределенности, мы, вероятно, сможем снова обрести почву под ногами. Чтобы иметь шанс прекратить все уже упомянутые разногласия, придется добавить к ним пятый и последний источник неопределенности,— связанный с самим исследованием. Идея в том, чтобы просто сосредоточить внимание на самом составлении отчетов. Как уже должен был понять читатель, с точки зрения релятивизма выход всегда в том, чтобы добавить релятивности. При прочих равных мы должны сделать для своего исследования то, что сделал Эйнштейн, решив задаться — вместо тонких проблем эфира — явно дурацкими и обыденными вопросами: каким образом некто, имеющий линейку и часы, может поймать сигнал от кого-то другого, у которого тоже есть линейка и часы. А от нас требуется не решать невозможную задачу — совершить сальто-мортале от своего ментального представления к четырем первым источникам неопределенности,— а задаться простым вопросом: чем мы, собственно, занимаемся, прослеживая социальные связи? Разве не пишем отчеты?

А что такое отчет? Обычно это текст: небольшая стопка бумаги в несколько миллиметров толщиной, исчерченная лазерным лучом. Он может содержать 10 000 слов, а прочтет его мало кто: обычно — с десяток человек, а если по-настоящему повезет, то несколько сот. Отчет из 50 000 слов могут прочесть полдюжины человек (если вам повезет, кое-какие его разделы может прочитать даже ваш научный руководитель), но когда я говорю «прочитать», то имею в виду не «понять», «принять к использованию», «признать»,— а лишь «просмотреть», «взглянуть», «сослаться», «процитировать», «поставить на полку». В лучшем случае мы присовокупим свой отчет ко всем остальным, сделанным в это же время в изучаемой нами области. Разумеется, исследование никогда не бывает совершенным. Мы начинаем его с середины, в гуще вещей, in medias res, под давлением коллег; нас подзадоривают друзья, подгоняет безденежье, душат сроки. И большей частью мы не знаем или не понимаем того, что изучаем. Действие уже началось; оно продолжится, когда нас там уже не будет. Все, что мы делаем в поле,— берем ли интервью, раздаем вопросники, делаем записи и зарисовки, снимаем фильмы, листаем документацию, тупо слоняемся вокруг,— непонятно людям, с которыми нас объединило лишь мимолетное мгновение. И то, чего ожидают от нас пославшие нас сюда клиенты (исследовательские центры, государственные учреждения, дирекции компаний, неправительственные организации), так и остается для нас тайной, покрытой мраком,— столь извилиста была дорога, приведшая к выбору именно этого исследователя, этой темы, этого метода, этого места. Даже когда мы находимся в самой гуще вещей и наши глаза и уши приведены в состояние готовности номер один, мимо них пролетает большая часть происходящего. Мы узнаем о важном событии на следующий день, оно произошло за следующей дверью, минутой ранее или как раз в тот момент, когда мы уходили разочарованные со своим разряженным диктофоном. Даже если мы работаем прилежно, лучше от этого не становится: несколько месяцев спустя нас затопит поток данных, отчетов, транскриптов, таблиц, статистики и статей. Как осмыслить весь этот хаос, громоздящийся на столах и наполняющий бесчисленные диски с данными? К сожалению, часто бывает так: надо бы все записать, но это откладывается на потом. Все это так и гниет на столах, научные руководители, спонсоры и клиенты на вас кричат, а любовницы, жены и дети сердятся, пока вы шарите в потемках данных, чтобы принести свет в этот мир. А когда вы начинаете целеустремленно писать и, наконец, довольны собой, вам приходится жертвовать огромным количеством данных, не вмещающихся в отведенные вам несколько страниц. Как мучительно все связанное с исследованием...

И разве не такова участь всего живущего? Не имеет значения, насколько грандиозна перспектива и научна парадигма, неважно, насколько жестки требования и прозорлив научный руководитель, результат исследования в 99% случаев будет заключаться в отчете, подготовленном под огромным давлением на тему, востребованной несколькими коллегами по причинам, которые так и останутся большей частью неясными. И это прекрасно, потому что лучшего способа нет. Методологические трактаты могут мечтать об ином мире: у книги об ACT, написанной муравьями для других муравьев, только одна цель —помочь прокладывать узкие ходы в этой пыльной земной юдоли.

Первостепенное внимание к написанию отчетов может вызвать возмущение у претендующих на знание того, из чего состоит социальное. Они предпочитают уподобляться «серьезным» ученым и пытаются понять существование конкретного феномена, не обращая внимания на письменный отчет и вместо этого полагаясь на непосредственный контакт с изучаемой вещью через прозрачное посредничество ясного и недвусмысленного технического языка. Но нам, наученным исследованиями науки, не стоит игнорировать толщину конкретного текста, его ловушки и опасности, его внушающий ужас способ заставить вас говорить то, чего вы говорить не хотите, его непрозрачность, сопротивляемость, изменчивость, тропизм. Нам слишком хорошо известно, что даже в «строгих» науках авторы неуклюже пытаются писать тексты о сложных дискуссионных реалиях. Нет никакой вразумительной причины, почему, собственно, наши тексты должны быть прозрачнее и непосредственнее отчетов, приходящих из их лабораторий.

Поскольку все мы понимаем, что фабрикация и искусственность не противоположны истине и объективности, то без колебаний описываем сам текст как посредника. Но по той же самой причине мы не должны отказываться от традиционной цели — достижения объективности — просто из-за того, что очень уж внимательно относимся к тяжелой машинерии текста. Наши тексты и тексты наших собратьев-ученых идут параллельным курсом — они одновременно и искусственны, и точны: тем более точны, что созданы искусственно. Но и наши тексты, и тексты наших собратьев-ученых рискуют оказаться только искусственными, то есть полными артефактов. Разница не в том, что одни обладают точным знанием, а другие пишут тексты, не между «научным» и «литературным» мышлением, «духом геометрии» и «духом изящества», но в том, что одни пишут плохие тексты, а другие — хорошие. Надо ставить вот какие вопросы: что такое хорошая лаборатория и что такое хороший текстовый отчет? Последний вопрос, далеко не запоздалый и не беспредметный, принципиален для определения того, чем является для нас наука о социальном. Поставим его как можно более вызывающе: хорошая социология должна быть хорошо написана; если нет, то через нее не откроется социальное. Вопрос не в том, противоположны ли объективные тексты субъективным. Есть тексты, претендующие на объективность потому, что внешне имитируют то, в чем видят секрет естественных наук; а есть пытающиеся быть объективными, так как идут по следам объектов, которым дана возможность возражать (object) против того, что о них говорят. Именно потому, что ACT претендует на обновление того, что понимается под наукой и под социальным, она обязана обновить и понимание того, что такое объективное описание. Это слово отсылает не к традиционному смыслу строгих фактов с их холодным, незаинтересованным притязанием на «воплощенность»,— а к теплым, насыщенным интересами, противоречивым строительным площадкам дискуссионных реалий. Итак, объективность может достигаться либо посредством объективистского стиля — даже если нет объекта для рассмотрения, либо благодаря присутствию множества «возражателей» (objectors) — даже если никто не собирается пародировать объективистский жанр.

Так что это замечательный вопрос — почему литература по социальным наукам часто написана так плохо? Тому есть две причины: во-первых, ученые стремятся подражать неряшливому письму «строгих» естественников; во-вторых, в отличие от последних, они в своих отчетах не собирают акторов, достаточно непослушных, чтобы мешать писать плохо.

На какую бы степень «неграмотности» ни претендовали ученые-естественники, им придется принимать в расчет, по крайней мере, некоторые выходки своих непокорных объектов. С другой стороны, похоже, что только социологи социального, особенно критические социологи, способны эффективно облекать точный словарь своих информантов в свой собственный пригодный на все случаи жизни метаязык. Даже несмотря на то, что ученые-естественники всеми силами стараются быть предельно скучными, дискуссионные реалии наводняют научные тексты настолько, что превращают статьи по физике, биологии и естественной истории в самые захватывающие сюжеты,— это убедительно показали исследования научных текстов. Но социологам слишком часто — и дорогой ценой — удается быть скучными всегда! В этом, возможно, единственная настоящая разница между «строгими» и «нестрогими» науками: вам никогда не удастся заглушить голос не-человеков, но вы можете сделать это с людьми. С людьми надо обращаться гораздо деликатнее, чем с объектами: многие их возражения труднее зарегистрировать. Если субъекты с легкостью начинают вести себя как факты, то материальные объекты никогда этого не делают. Вот почему вопрос о том, что такое хороший отчет, для социальных наук гораздо важнее, чем для естественных. Введение слов «текстовое описание» в рассуждение о методе может подействовать как динамит, но не потому, что оно дискредитирует притязания ученых на объективность, а потому, что оно навсегда уничтожит право «социологов» писать неряшливо под предлогом, что они должны писать «как» ученые. Поскольку исследователям науки часто приходилось убеждаться в том, что в научных текстах объективность возникает медленно, это избавило их от бремени фальшивых одеяний объективистской прозы. Не живя в тени заимствованной объективности, они смогли в своих текстовых отчетах найти другие способы заставить объект сопротивляться.

Однако вышеупомянутое слово «текстовый» в текстовых описаниях остается опасным: люди, не подкованные в исследованиях науки и семиотике, часто представляют себе тексты как «рассказы» или, что еще хуже, как «всего лишь рассказы». В противовес этой скептической установке я буду обозначать выражением «текстовое описание» такой текст, для которого вопрос собственной точности и истинности не был оставлен в стороне. И все же соблазн отождествления одного и другого усиливается, поскольку есть ученые — если к ним применимо это почетное звание,—заявляющие, что продукты социальных наук — «всего лишь» нарративы, и иногда прибавляющие: «совсем как литература». Подобно футболистам, забивающим гол в свои ворота, хитроумные гуманитарии стали использовать слова «нарративы» и «дискурсы» как способ заявить, что истинных текстов не существует. Как будто отсутствие абсолютного Текста означает, что все тексты относительны. Конечно, все, кто рад чернить социальные науки, дружно аплодировали, потому что как раз это они все время и говорили: «Социологи — это просто рассказчики. Пора кому-нибудь из них, наконец, в этом сознаться». Если речь идет лишь о том, что продуктом социальных наук являются письменные отчеты, возразим: каждая наука на земле делает то же самое, почему и названия их все заканчиваются суффиксами «-логия» или «-графия»; иное дело — заключить отсюда, что мы можем писать лишь фикции. Во-первых, такое признание выдает замечательное невежество в отношении тяжелого труда авторов художественной прозы. Антропологи, социологи, исследователи культуры, гордящиеся собою оттого, что «сочиняют вымышленные нарративы», должны хотя бы стремиться быть такими дисциплинированными, порабощенными реальностью, одержимыми качеством текста, какими бывают только хорошие писатели. Они не понимают, что если бы социальная наука была «все равно вымыслом», ей пришлось бы подвергнуться испытанию даже более дискриминирующему, нежели то, что в их воображении связано с экспериментальной наукой. Вы можете возразить вопросом: «Что такое хороший писатель?» А я отвечу: «А что такое настоящий ученый?» На эти вопросы не существует общего ответа.

Но еще важнее то, что отчет, согласившийся быть «просто рассказом»,— это отчет, утративший свой главный источник неопределенности: он уже не стремится быть точным, достоверным, интересным или объективным. Он отказался от проекта перевода четырех источников неопределенности, которые мы до сих пор рассматривали. И все же никто из социологов не может называть себя ученым и при этом отказываться от риска писать истинный и полный отчет по рассматриваемой теме. Вы отказываетесь от поиска истины не из-за того, что внимательнее пишете текст. Верно и обратное: текст бывает точен не потому, что написан льстиво и скучно. Слишком часто социологи считают, что «объективный стиль», под которым они обычно понимают несколько грамматических приемов вроде пассивного залога, царственное «мы» и кучу сносок, чудесным образом замаскирует отсутствие объектов. Жирный соус «объективного стиля» не может долго скрывать отсутствие мяса. Но если мясо у вас есть, вы можете добавить к нему дополнительную приправу или обойтись без нее.

Текстовые отчеты—лаборатория социологов, и если лабораторная практика идет впереди, то объективность может быть достигнута именно благодаря искусственной природе этого места и при условии, что непрерывное и настойчивое внимание будет направлено на выявление артефактов. Так что отношение к отчету социолога как к текстовому описанию не означает ослабления его претензий на реальность, а означает увеличение количества мер предосторожности на борту и навыков, требующихся от исследователей. Как должно стать понятным, игра называется — «увеличивать сложность производства объективности». У социологов ассоциаций нет оснований отбрасывать это ограничение, когда отвергают социологию социального и вносят в дискуссию пятый источник неопределенности,— тот, что порожден письменным характером их собственных исследований. На самом деле все как раз наоборот. Если социальное — это нечто определенным образом циркулирующее, а не потусторонний мир, доступный лишь незаинтересованному взгляду сверхпроницательного ученого, то оно может протекать сквозь множество приспособленных к этой задаче средств, и в том числе текстов, докладов, отчетов и индикаторов. Либо может, либо нет. Текстовые описания точно так же могут оказаться провальными, как это часто бывает с экспериментами.

Похоже, социологи социального, наоборот, слишком часто пытаются просто «зафиксировать мир на бумаге», как будто бы эта деятельность никогда не подвержена риску провала. Но раз так, она никоим образом не может и оказаться успешной,—мир, который они хотят схватить, остается невидимым, поскольку опосредующие ограничения письма либо игнорируются, либо отрицаются. Вне зависимости от того, какими трудами далась им точность в ходе исследования, их текстовый отчет терпит неудачу. Социологи ассоциаций пытаются осуществить совершенно другой эксперимент: может ли материальность отчета, сделанного на бумаге, история или даже фикция — нет необходимости отказываться от слова, которое так близко к фабрикации фактов,—распространить исследование социальных связей чуть дальше? За движением посредников нужно следовать все время — до последнего описания, поскольку цепь настолько слаба, насколько слабо ее последнее звено. Если социальное — это след, то его можно проследить; если это сборка, то ее можно пересобрать. Хотя не существует материальной непрерывности между «обществом» социолога и текстовым описанием,—отсюда выкручивание рук в вопросах метода, истинности и политической значимости,— может существовать внушающая доверие непрерывность между тем, что делает социальное в нашем смысле этого слова, и тем, что может достигнуть текст,—хороший текст.

 

ОПРЕДЕЛИМ, НАКОНЕЦ, ЧТО ТАКОЕ СЕТЬ

Но что такое хороший текст? Нас не интересует здесь хороший стиль, ибо как бы хорошо мы ни научились писать, мы навсегда, увы, останемся просто социологами, способными лишь отдаленно подражать мастерству писателей, поэтов, драматургов и романистов. Поэтому нам нужен менее сложный критерий. Как ни удивительно, именно поиск такого критерия и поможет нам, наконец, определить самый запутанный из всех терминов, используемых в нашей альтернативной социальной теории. Я бы определил хороший отчет так: это отчет, который прослеживает сеть.

Под словом «сеть» я понимаю связанный ряд действий, каждый участник которых рассматривается как полноценный посредник. Сформулируем еще проще: хороший с точки зрения ACT отчет — это нарратив, или описание, или высказывание, в котором все акторы не сидят сложа руки, а что-то делают. Каждая точка в таком тексте может стать точкой бифуркации, событием или источником нового перевода вместо того, чтобы переносить эффекты, не трансформируя их. Как только акторов начинают рассматривать не как проводников, а как посредников, они делают движение социального зримым для читателя. Благодаря множеству текстуальных находок социальное может снова стать циркулирующей сущностью, а не избитой сборкой того, что ранее превратилось в составную часть общества. В соответствии с нашим определением социологии, текст — это испытание, показывающее, сколько акторов автор способен представить как посредников и насколько он в состоянии достигнуть социальное. Таким образом, слово «сеть» не обозначает здесь вещь, приблизительно напоминающую фигуру, состоящую из взаимосвязанных точек и похожую на телефонную, дорожную или канализационную сеть. Это всего лишь индикатор качества текста по рассматриваемым проблемам. Он определяет объективность последнего, то есть способность каждого актора побудить других акторов делать неожиданные вещи. Хороший текст выявляет сети акторов, давая автору возможность очертить множество отношений, определяемое как множество переводов.

 

Что такое сеть: терминологическое уточнение

Слово «сеть» имеет настолько двусмысленное значение, что нам следовало бы давно от него отказаться. И все же традиция его употребления в ACT сохраняет четкость вопреки имеющейся возможности перепутать ее с двумя другими способами его использования. Первый из них—это, разумеется, технические сети: электричество, железные дороги, канализация, Интернет и т.д. Второй способ — это применение термина «сеть» в социологии организации для введения различия между организациями, рынками и государствами [Воуег, 2004]. В этом случае сеть представляет собой неформальный способ связи человеческих агентов [Granovetter, 1985].

При использовании этого термина Кастельсом [Castells, 2000] два его значения сливаются, поскольку благодаря уже самой распространенности информационных технологий сеть превращается в привилегированную форму организации. В таком значении слово «сеть» употребляют Болтански и Кьяпелло [Boltanski, Chia-pello 2005], характеризуя с его помощью новую тенденцию капиталистического способа производства.

Но другая традиция, на которую мы всегда ссылаемся,—это традиция Дидро, особенно в «Сне Д'Аламбера» (1769), где слово reseaux встречается двадцать семь раз. Вот где можно обнаружить совершенно особую ветвь активного и распределенного материализма, самым недавним представителем которой является — через Бергсона — Делез. Только один пример:

На сегодня вы довольствуетесь следующим. После родов одна женщина впала в ужасающее истерическое состояние: тут были непроизвольные рыдания и смех, удушье, спазмы в горле, угрюмое молчание, пронзительные крики, самые тяжелые симптомы; продолжалось это несколько лет. Она страстно любила, и ей показалось, что возлюбленный, утомленный ее болезнью, стал охладевать к ней; тогда она решила или выздороветь, или погибнуть. В ней произошла настоящая гражданская война; и в этой войне одерживали верх то господин, то подданные. Если случалось, что действие волокон пучка оказывалось равносильным противодействию его начала, она падала словно мертвая. Ее укладывали в постель, и она целыми часами лежала без движения и почти безжизненная. В иных случаях она отделывалась усталостью, общим упадком, слабостью, так что казалось, будто наступает последний час. Шесть месяцев длилось это состояние борьбы. Возбуждение всегда начиналось от волокон. Она чувствовала его приближение. При первом же симптоме она поднималась, начинала бегать, делала самые энергичные упражнения; бегала верх и вниз по лестнице, пилила дрова, вскапывала землю. Орган ее воли, начало пучка, креп, она говорила самой себе: победить или умереть. После бесконечного числа побед и поражений господин восторжествовал, подданные настолько покорились, что, хотя эта женщина взяла на себя все хозяйственные заботы и перенесла разные болезни, у нее больше не было истерических припадков [Diderot, 1964].

Из этой цитаты ясно, что у «reseaux» нет ничего общего с социальным— ни в обычном представлении, ни если ограничить его человеческими связями. Но это определенно близко к тардовскому определению «общества» и «лучам подражания» [Karsenti, 2002].

А как определить — по контрасту с хорошим — плохой текстовый отчет? В плохом тексте лишь горстка акторов фигурирует в качестве причин всех остальных, а у последних всего одна функция — служить фоном или переключателем для потоков причинно-следственных связей. Эти акторы могут формально фигурировать в качестве персонажей, но у них не будет своей роли в сюжете, то есть они не будут действовать. Ничего не переводится от одного из них к другому: через них просто передается действие. Вспомним, что если какой-то актор не создает различия, то это не актор. Отчет сделан не в манере ad hoc как единственно адекватное описание конкретных акторов для конкретных читателей. Он стандартен, анонимен, он не производит различия; в нем ничего не происходит — просто повторяются клише о том, что было собрано прежде как социальное прошлое. Переводы размыты до состояния простых перемещений без трансформации. В плохом отчете причинные связи просто переносятся с помощью обычных проводников.

Вот где величайший литературный контраст между ACT и социологией социального и даже еще больший — между ACT и критической социологией. То, что обычно называют сильным и убедительным отчетом за то, что в нем несколько глобальных причин порождают массу следствий, ACT оценит как слабый и беспомощный текст, просто повторяющий и пытающийся передать уже готовую социальную силу, не переоткрывая, из чего она состоит, и не найдя дополнительных средств для ее дальнейшего распространения. В текст могут быть включены массы социальных агентов, но — поскольку принцип их сборки остается неизвестным, а цена их распространения не оплачена,—все выглядит так, будто ничего и не произошло. Неважно, какова их фигурация,— они мало что делают. Поскольку в тексте не прослеживается пересборка новых агрегатов, все выглядит так, как будто социальный мир не был сделан для того, чтобы существовать. Хотя общее определение социального вроде бы везде на виду, наше понимание того, что такое социальное, так и не просматривается. И на-^оборот: когда наше понимание социального прослеживается, сразу исчезает его общее определение. Трудно увидеть более крайний контраст: существует или общество, или сеть.

Итак, сеть — это термин, для проверки того, сколько энергии, движения и конкретности способны уловить наши отчеты. Сеть — понятие, а не вещь. Это инструмент, помогающий в описании чего-то другого, а не предмет описания. Оно так соотносится с рассматриваемой темой, как сетка перспективы— с традиционной единственной точкой перспективы в живописи: проведенные первыми, линии помогают спроецировать трехмерный объект на плоский кусок холста; но сами по себе они — не то, что надо рисовать, а лишь то, что позволяет художнику передать впечатление глубины, а потом будет стерто. Аналогичным образом, сеть — не то, что описывается в тексте, а то, что делает текст готовым принять смену акторов как посредников. Следовательно, вы можете разработать акторно-сетевое описание предметов, вовсе не похожих на сеть,— симфонии, какого-то раздела законодательства, доставленного с Луны камня, гравюры. И наоборот: вы вполне можете писать о технических сетях — телевидении, электронной почте, спутниках, сетях в торговле,— и при этом то, что у вас получится, вовсе не будет акторно-сетевым описанием.

Но не уловка ли это — использовать хитрое словцо «сеть» для описания критерия литературного качества? Согласен, что оно не похоже на другие термины, употреблявшиеся мною до сих пор,—такие как группа, актор, актант, поток и не-человеки,— слова, выбранные намеренно из-за скрытого отсутствия у них значения. У этого же слова, наоборот, даже чересчур много значений! Произошла путаница—и это всецело наша вина,—из-за того, что некоторые из объектов, ранее описывавшихся ACT, были сетями в техническом смысле: метрология, метро, телефонные сети,—а также потому, что когда это слово двадцать пять лет назад вводилось в обиход, еще не гремели ни Интернет, ни Аль-Каида. Поэтому слово «сеть» было нововведением, способным подчеркнуть контраст с «Обществом», «институтом», «культурой», «полями» и т. д., часто трактовавшимися как поверхности, потоки переносов причинности и реальные факты. Но теперь сети стали правилом, а поверхности — исключением. И все это потеряло остроту. Если бы я верил в жаргон, и если бы словосочетание «сеть действий» имело хотя бы один шанс прижиться, я бы предложил и его как замену, чтобы подчеркнуть контраст между техническими и рабочими сетями — последние оставались бы для социологов способом придать смысл первым. «Сети действий» (work-nets) давали бы возможность видеть труд, уходящий на прокладывание технических (работающих) сетей (net-works): первый термин обозначал бы активного посредника, второй — стабилизированный ряд проводников.

Дело не в слове как таковом,— нам нужно как-то обозначить потоки переводов. Почему же не воспользоваться словом «сеть», коль скоро оно уже есть и крепко привязано маленьким дефисом к слову «актор», которое я переопределил ранее? Ведь нет хорошего слова — есть практичное словоупотребление; и вдобавок первоначальная материальная метафора все еще сохраняет три важные характеристики, которые я хочу актуализировать этим выражением:

a) установлена связь от точки к точке, прослеживаемая физически и, следовательно, фиксируемая эмпирически;

b) такая связь оставляет пустым почти все, что не связано: это известно каждому рыбаку, закидывающему сеть в море;

c) эта связь не создается даром, она требует усилий: это знает каждый рыбак, чинящий сети на палубе.

Для того чтобы сделать сеть пригодной для наших целей, мы должны прибавить еще четвертую характеристику, которая, соглашусь, несколько ломает первоначальную метафору: наша сеть не сплетена из нейлоновой нити, слов или какой-нибудь еще долговечной субстанции,—это след, оставляемый движущимся агентом. Вы можете вывесить свою рыболовную сеть на просушку, но не можете просушить актор-сеть: ее придется прослеживать заново, с помощью другого средства передвижения, другой циркулирующей сущности.

Слабость этого понятия отчасти проистекает из распространенности довольно простых визуальных представлений. Первоначально графическое представление о сетях как звездоподобных разветвлениях (от которых исходят линии, соединяющие их с другими точками, где нет ничего кроме новых соединений) создавало приближенный, но достоверный эквивалент ассоциаций. У этого представления имелось преимущество: специфика точки определялась не через какое-либо субстанциальное содержание, а через перечень связей: чем больше у точки связей, тем более она индивидуализирована. Но такие графические представления имеют недостатки: они не улавливают движений и визуально бедны. И все-таки даже эти ограничения имеют свои преимущества, поскольку сама бедность графического представления не позволяет исследователю спутать свой собственный инфраязык с богатыми объектами описания: карта — не территория. Но, по крайней мере, не рискуешь поверить в то, что сам мир состоит из линий и точек, хотя зачастую социологи, кажется, верят в мир, состоящий из социальных групп, обществ, культур, правил или каких-нибудь других графических символов, придуманных ими для придания смысла своим данным.

Для того чтобы очертить актор-сеть, мы должны добавить ко множеству следов, оставленных социальным потоком, нового посредника, текстовые отчеты, делающие следы снова присутствующими и обеспечивающие возможность событий. В акторно-сетевом описании возрастает доля посредников по отношению к доле проводников. Я назвал бы такое описание рискованным отчетом, имея в виду, что оно легко может не получиться,— оно почти никогда не получается из-за того, что не может отказаться ни от полной искусственности предприятия, ни от притязаний на строгость и истинность. Что касается его важности для самих акторов и возможного политического воздействия, то они далеки от автоматизма, как мы увидим в Заключении. Весь вопрос в том, чтобы увидеть, может ли событие социального через посредничество текста быть расширено до события чтения. Такой ценой надо платить за объективность, вернее, за то, чтобы была достигнута «объектонаполненность».

 

СНОВА АЗЫ: ПЕРЕЧЕНЬ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

Лучший способ перейти к этому пункту и извлечь пользу из пятого источника неопределенности — это просто постоянно следить за всеми нашими движениями, даже за теми из них, которые связаны с самим написанием отчета. Не ради эпистемической рефлексивности, не из-за своего рода нарциссического внимания к собственному труду, но потому что отныне всё суть данные: всё, начиная с первого телефонного звонка будущему интервьюируемому, первой встречи с консультантом, первых корректив, внесенных клиентом в грантовую формулу, первого запуска механизма исследования, с первого перечня ячеек для расстановки галочек в анкете. Исходя из логики нашего интереса к текстовым отчетам и описаниям, может оказаться полезным перечислить записные книжки (notebooks) — обычные или цифровые, это уже не имеет большого значения,— которыми следует обзавестись.

В первой записной книжке следует вести вахтенный журнал самого исследования. Это единственный способ задокументировать то изменение, которое претерпевает путешественник. Встречи, реакции других на исследование, удивление странностью поля и т. д. должны по возможности регулярно документироваться. Без этого ход искусственного эксперимента — выхода в поле, встречи с новым положением дел—быстро забудется. Даже годы спустя должна сохраняться возможность узнать, как задумывалось исследование, с кем были встречи, к какому источнику появился доступ и т. д., и при этом с точной датой и временем.

Вторую записную книжку нужно иметь для сбора информации, чтобы можно было одновременно хранить все темы в хронологическом порядке и распределить их по категориям, которые впоследствии разовьются во все более и более очищенные рубрики и подрубрики. Сейчас существует множество программ, поддерживающих это противоречивое разделение, но старикам вроде меня очень помогало скучное занесение данных на карточки. Каков бы ни был выбор, переход из одной системы отчета в другую намного облегчается, если набор данных может быть сохранен одновременно и нетронутым, и перетасованным в по возможности большое число комбинаций. Это единственный способ соответствовать гибкости и четкости предмету, который предстоит изучать.

Третья записная книжка должна быть всегда под рукой для проб пера ad libitum. Специфическая компетентность, к которой надо стремиться, разгадывая сложные головоломки, не может быть достигнута без непрерывных набросков и эскизов. Невозможно представить себе, чтобы данные сначала какое-то время собирали, а потом начинали описывать. Написание отчета слишком подвержено риску провалиться в этот зазор между исследованием и предоставлением отчета. То, что самопроизвольно сбегает с клавиатуры компьютера,— это общие места, клише, переносимые определения, заменяемые описания, идеальные типы, сильные объяснения, абстракции,— короче, та материя, из которой тексты большинства социальных жанров лепятся без труда. Чтобы противостоять этой тенденции, нужно тратить много усилий на разрушение этого автоматического письма; писать текстовый отчет не легче, чем разрабатывать в лаборатории правильный план эксперимента. Но идеи, параграфы, метафоры и тропы могут случайно приходить по ходу исследования. И если им не дают места и выхода, они либо будут потеряны, либо, что еще хуже, испортят трудное дело сбора данных, смешав метаязык акторов с метаязыком исследователей. Так что всегда полезно отвести отдельное место для многочисленных идей, которые могут приходить в голову, даже если использовать их доведется лишь годы спустя.

Четвертый тип записной книжки надо заботливо хранить, чтобы регистрировать в ней воздействие написанного отчета на акторов, чьи миры были либо развернуты, либо унифицированы. Этот второй эксперимент, добавляемый к самому полевому исследованию, принципиально важен для выяснения того, какую роль играет описание в процессе сборки социального. Исследование может быть завершено, но эксперимент продолжается: новый отчет добавляет свое перформативное действие ко всем остальным и тем самым тоже продуцирует данные. Это не означает ни права тех, кто был объектом исследования, цензурировать то, что о них пишется, ни безусловного права исследователя не обращать внимания на то, что его «информанты» говорят о заставляющих их действовать невидимых силах. Скорее это означает начало новых переговоров, где будет решаться, из каких компонентов мог бы — или не мог бы — состоять общий мир. Поскольку значимость рискованного отчета может проявиться гораздо позже, следы, оставленные в его кильватере, тоже должны быть задокументированы.

Читатель может быть разочарован, узнав, что великие проблемы группообразования, действия, метафизики и онтологии, которые я до сих пор рассматривал, придется решать с такими «грандиозными» ресурсами, как маленькие записные книжки, которые необходимо сохранять на протяжении всей искусственной процедуры полевой работы и исследования. Но я заранее предупреждал читателя: нет ничего более полезного и нет более быстрого пути. В конце концов, Архимеду нужна была только точка опоры, чтобы перевернуть мир. Эйнштейн снабдил своих наблюдателей только линейкой и секундомером. С чего бы нам требовать более солидного оснащения, чтобы ползать по темным узким ходам, проложенным подслеповатыми муравьями? Если вам не хочется вести записи и делать это правильно, не пытайтесь заниматься социологией: здесь только один способ стать чуточку объективнее. И если об этих текстовых отчетах говорят, что они «недостаточно научны», я возражу, что хотя они, возможно, не выглядят научными в избитом определении этого прилагательного, они могут быть таковыми в соответствии с тем единственным пониманием научности, которое меня здесь интересует: они пытаются схватить непослушные объекты посредством искусственных приемов и с предельной точностью,— пусть даже это предприятие вполне может закончиться ничем. Если бы хоть часть энергии, затрачиваемой социологами на комментирование наших выдающихся предшественников, трансформировалась в полевые исследования! Как учил нас Гарфинкель: практика, только практика.

 

РАЗВЕРТЫВАНИЕ, А НЕ КРИТИКА

Беспорядочное внесение добавлений в беспорядочное описание беспорядочного мира не производит впечатления такой уж грандиозной деятельности. Но мы не гонимся за величием: наша цель — создать науку о социальном, единственно соответствующую специфике социального так же, как и всем остальленного в первых публикациях, и заканчивая Научными войнами. И все же, как я показал в предыдущей главе, без тщательного документирования науковедческий эксперимент был бы бесполезным. ным наукам пришлось изобрести изощренные искусственные способы соответствия конкретным феноменам, которые они стремились постигнуть. Если социальное циркулирует и становится зримым, только поблескивая в цепочках посредников, то именно это и нужно воспроизводить, культивировать, выявлять и выражать в наших текстовых отчетах. Задача в том, чтобы развернуть акторов как сети опосредствовании. Отсюда дефис в составном слове «актор-сеть». Развертывание — не то же самое, что «простое описание», это не «раскрытие» «за» спинами акторов «действующих социальных сил». Это скорее похоже на усиление полимеразной реакции синтеза цепи маленького образца ДНК.

Что же не так в «просто описаниях»? Хороший текст никогда не бывает неопосредованным портретом того, что он описывает,— потому что он вообще не портрет. Он всегда часть некоего искусственного эксперимента по воспроизведению и усилению следов, оставленных испытаниями, в ходе которых акторы становились посредниками или посредники превращались в добросовестных проводников. Нет ничего менее естественного, чем поехать на полевые исследования и жить мухой на стене, раздавать анкеты, чертить карты, копаться в архивах, записывать интервью, играть роль «включенного наблюдателя», собирать статистические данные и искать через «Гугл» кого-то в Интернете. Изобразить, вписать, рассказать, составить окончательный отчет — все это так же неестественно, сложно и трудоемко, как и проанатомировать дрозофил или запустить в космос телескоп. Вы считаете странными и искусственными опыты Фарадея? А что вы скажете об этнографической экспедиции Пит-Риверса? Вы считаете искусственной лабораторию лорда Кельвина? А как насчет Маркса, составляющего сноски в библиотеке Британского музея, Фрейда, приглашающего пациентов на сеанс свободных ассоциаций на свою венскую кушетку, или Говарда Беккера, который учится играть джаз, чтобы писать о джазовой музыке? Просто записать что-то на бумаге — это уже огромная трансформация, требующая столько же умений и столь же искусственная, как и рисование пейзажа или осуществление сложной биохимической реакции. Никакой ученый не должен находить для себя унизительным корпеть над описанием. Напротив, это высшее и редчайшее достижение.

Однако нас беспокоит, что сосредоточившись на описании, мы что-то упускаем, не «добавляя к нему» чего-то еще, то, что часто называют «объяснением». Но противоположность между описанием и объяснением — еще одна из тех ложных дихотомий, которые надо похоронить, особенно когда речь идет о «социальных объяснениях», которые приходится выкатывать из дома престарелых. Либо сети, делающие возможным некое положение дел, полностью развернуты, и тогда добавлять объяснения излишне, либо мы «добавляем объяснение», утверждающее, что надо принять в расчет какого-то другого актора или фактор, и тогда описание должно продвинуться на шаг даль-t ше. Раз, несмотря на описание, сохраняется потребность в объяснении, значит, это плохое описание. Исключение составляет случай, когда описывается абсолютно стабильное состояние, при котором акторы действительно играют роль полностью детерминированных, и, следовательно, полностью «объяснимых» проводников, но в этом случае мы возвращаемся к более простым дорелятивистским ситуациям. Это новое ограничение — на «добавление» объяснения к описанию — становится все важнее: обычно именно когда привлекается «фрейм», социология социального и привносит свою избыточную причину. Как только какое-то место помещается в «рамку», все очень быстро становится рациональным и объяснения начинают литься слишком свободно. Опасность растет еще и оттого, что именно этот момент чаще всего выбирает критическая социология, всегда подстерегающая на заднем плане, чтобы взять на себя социальные объяснения и заменить объясняемые объекты иррелевантными, универсально применимыми акторами — «социальными силами», слишком тупыми, чтобы что-то понимать, и не выносящими, когда их раскрывают. Тщательная работа над описанием — прямо как «безопасный секс» — предохраняет от передачи объяснений.

Опять же именно попытки подражать ложному представлению о естественных науках препятствуют социальным наукам: всегда остается ощущение, что описание слишком конкретно, идиосинкратично, локально. Но, вопреки поговорке схоластов, существует только наука о частном. И если мы устанавливаем связи между конкретными местами, то делать это нужно увеличивая число описаний, а не отправляться в путь на дармовщинку на таких «вездеходах», как Общество, Капитализм, Империя, Нормы, Индивидуализм, Поля и т. д. Хороший текст должен запускать в хорошем читателе такую реакцию: «Пожалуйста, больше подробностей, мне хочется еще подробностей». Бог в деталях, равно как и все остальное, в том числе и дьявол. Сама сущность социального в том, чтобы быть специфическим. Название игры не редукция, а ирредукция. Как всегда повторял Габриэль Тард, «существовать — значит различаться».

«Развертывать» просто означает, что на протяжении отчета, подводящего итоги исследования, количество акторов должно увеличиваться; диапазон сил, побуждающих акторов к действию, должен расширяться; число объектов, активно участвующих в стабилизации групп и сил, — умножаться; а разногласия по поводу дискуссионных реалий должны наноситься на карту. Лишь никогда не пытавшиеся писать о посредниках вместо проводников, скажут, что это легкая задача, что-то вроде «просто описания». Для нас же, наоборот, это дело требует столько же изобретательности, как и лабораторный эксперимент в каждом новом случае,— и успех тут столь же редок. Если он и случается,— что выходит не автоматически и достигается не просто словами «доктор философии» под чьей-то подписью,—то хороший отчет будет формировать социальное в буквальном смысле: участники действия — через противоречивое посредничество автора — будут собраны таким образом, что смогут объединиться в коллектив. Это звучит не столь уж заманчиво, и все же это вовсе не то, чем можно было бы полностью пренебречь.

Проблема в том, что социологи слишком часто мечутся между гордыней — каждый из них мечтает стать Ньютоном социологии и Лениным социальных изменений — и отчаянием: они презирают себя за простое накопление отчетов, описаний и статистических данных, которых никто не прочтет. Но выбор между абсолютным могуществом и полной ненужностью не имеет смысла. В том, чтобы отчаиваться по поводу собственного текста, не больше смысла, чем в желании заведующего химической лаборатории соответствовать требованиям NIH. Значимость, как и все остальное, является достижением. Интересен или неинтересен отчет, зависит от объема работы, вложенной в то, чтобы сделать его интересным, то есть найти ему место среди других вещей. Вот что могут помочь выяснить пять неопределенностей все вместе: из чего состоит социальное? Что действует, когда действуем мы? К группе какого типа мы принадлежим? Чего мы хотим? Какой мир мы готовы сделать своим общим миром? Эти вопросы задают не только ученые, но и те, кого они изучают. Ни мы, социологи, не знаем ответа, который бы скрывался за акторами, ни они—знаменитые «сами акторы». Факт в том, что ответов нет ни у кого, поэтому эти ответы нужно формировать, стабилизировать и пересматривать сообща. Вот почему социальные науки так необходимы для пересборки социального. Без них нам не узнать, что у нас общего, не узнать, какие связи нас соединяют, без них у нас нет способа узнать, как нам жить в одном и том же общем мире.

Чтобы выработать эти ответы, приветствуется каждая новая инициатива, в том числе и скромная интерпретация социолога. Ее провал не более предопределен, чем успех. Определенно, попытаться стоит. Именно потому, что пять источников неопределенности вставлены один в другой, отчет, написанный скромным, даже не облаченным в белый халат, коллегой, может иметь значение. Этот отчет может включать предварительное формирование связей, которые этому коллеге удалось развернуть. Он предлагает искусственное место (текстовый отчет), возможно, способное решить для какой-то отдельной аудитории вопрос, к какому общему миру они принадлежат. Собранные вокруг «лаборатории» текста, авторы, как и читатели, могут сделать видимыми два механизма, объясняющих множественность ассоциаций, которые надо принимать в расчет, и стабилизацию — или унификацию—мира, в котором они хотят жить. С одной стороны, это всего лишь текст, состоящий из стопок бумаги, исписанных чернилами или выжженных лазерным лучом. С другой—это маленький ценный институт, репрезентирующий, или, точнее, ре-репрезентирующий, то есть представляющий заново, социальное всем его участникам, чтобы исполнить его и придать ему форму. Это немного, но просящий большего часто довольствуется меньшим. Многие «сильные объяснения» могут на поверку оказаться менее убедительными, чем те, что были более слабыми.

На последней странице своей книги по социологии науки Пьер Бурдье так определяет возможность для социолога обрести знаменитый взгляд Ока Божия из ниоткуда, когда он очистится от всех точек зрения, достигнув предельной критической рефлексивности:

Хотя [социологу] не следует забывать, что он, как всякий другой ученый, должен стараться помочь в построении внесубъектив-ной точки зрения науки, в качестве социального агента он тоже находится внутри объекта, который рассматривает как свой объект изучения, и поэтому у него есть точка зрения, не совпадающая с другими,—в том числе с высокой и стоящей над всем точкой зрения квазибожественного наблюдателя, которой он может достигнуть, если полевые требования удовлетворены. Таким образом, социолог знает, что специфика социальных наук призывает его работать (как пытался делать я, говоря об отношении дара и труда в «Паскалевых медитациях») над конструированием научной истины, способной объединить видение наблюдателя и истину практического видения агента в неведомую точку зрения,— такую, которая подвергается проверке в иллюзии абсолюта [Bourdieu, 2001].

Вот, возможно, самая честная — из когда-либо данных — версия мечты критической социологии; это было написано за несколько месяцев до безвременной кончины Бурдье.

Мучиться по поводу потенциальной эффективности социологических текстов — значит обнаруживать недостаток скромности или нехватку амбициозности. Если уж на то пошло, успешное распространение по всему социальному миру социальных наук более поразительно, чем экспансия естественных наук и технологических изобретений. Можем ли мы переоценить изменения, достигнутые тем, что каждый из нас, благодаря скромным текстам феминистских исследователей, теперь «имеет ген-дер? Что мы знали бы о Другом, не будь отчетов антропологов? Кто мог бы измерить прошлое без археологов и историков? Кто был бы способен осуществлять навигацию, не будь географов? Кто бы имел бессознательное без психологов? Кто бы знал о полученной прибыли без бухгалтеров? Конечно, тексты кажутся жалкими тропинками для перемещения между многочисленными противоречивыми системами координат, и все же они несопоставимо эффективнее более грандиозных и сильных социальных объяснений, выдвигаемых, чтобы их принизить. Социолога не надо сажать в темный погреб за то, что он или она не может занять место всеобъемлющего и всевидящего Бога социальной науки. Нам, маленьким муравьям, не стоит поселяться ни в небесах, ни в преисподней,— и на земле есть много такого, через что приходится прогрызать себе путь.

 

VII. О сложности быть акторно-сетевым теоретиком: интерлюдия в форме диалога

Помещение одной из кафедр Лондонской школы экономики, пасмурный февральский вторник, послеобеденный час, время заскочить в «Бивер» пропустить пинту-другую. В дверь тихо, но настойчиво стучат. В комнату заглядывает студент.

Студент: Извините, я вам не помешаю?

Профессор: Нет-нет, нисколько. У меня консультация по расписанию. Прошу вас, садитесь.

С.: Спасибо.

П.: Итак... По-моему, вы немного растеряны?

С.: Ну да. Должен сказать, я всё больше убеждаюсь в том, как трудно применять Акторно-сетевую теорию (ACT) в моем социологическом исследовании организаций.

П.: Нисколько не удивлен! Она ни к чему и не применима.

С.: Но нас учили... Я имею в виду... Это сейчас вроде бы в моде... Вы считаете, она вообще бесполезна?

П.: Возможно, и полезна, но только если ее ни к чему не «применяют».

С.: Простите, но не пытаетесь ли вы разыграть здесь один из дзен-буддистских трюков? Должен вас предупредить, что я простой докторант в области организационных исследований, так что не ожидайте... К тому же я не слишком хорошо понимаю все эти французские штучки, читал, правда, кое-что из «Тысяча плато», но не так уж много там понял...

П.: Простите, я не собирался острить. Просто ACT — это, прежде всего, негативная аргументация. Она не говорит ничего позитивного о положении дел.

С.: Тогда что же она может мне дать?

П.: Лучшее, что она может вам дать,— это сказать что-то вроде: «Когда ваши информанты соединяют в одной фразе организацию, оборудование, психологию и политику, не разбивайте ее сразу на маленькие четкие части; попытайтесь следовать за связью, которая образована между этими элементами, выглядящими с точки зрения любой нормальной методологии совершенно несоизмеримыми». Вот и все. ACT не скажет вам ничего позитивного о том, чем является эта связь.

С.: Почему же она называется «теорией», если в ней ничего не говорится о том, что мы изучаем?

П.: Это теория, и, на мой взгляд, серьезная, но она о том, как изучать вещи, вернее, о том, как их не изучать, или, вернее, как предоставить акторам пространство для самовыражения.

С.: Вы имеете в виду, что другие социальные теории им его не дают?

П.: В каком-то смысле да, и именно потому, что очень сильны: они хороши для того, чтобы говорить о субстанции, из которой сделан социальный мир. В большинстве случаев это работает; все компоненты известны; набор должен быть ограничен. Но когда происходят быстрые изменения, это не работает. Это не годится для организационных исследований, исследований информации, маркетинга, исследований науки и техники или менеджмента, где границы чрезвычайно размыты. Новые темы — вот для чего нужна ACT.

С.: Но мои агенты... Я имею в виду тех, кого я изучаю в компании,—они же образуют множество сетей. Они связаны с множеством различных вещей, они повсюду... П.: Но видите ли, в этом-то и проблема! Чтобы это сказать, вам не нужна акторно-сетевая теория. Тут сгодится любая социальная теория из вам известных. Это же пустая трата времени — выбрать такую странную теорию, просто чтобы показать, что ваши информанты «образуют сеть».

С.: Но они именно это и делают! Образуют сеть. Смотрите, вот я проследил их связи: компьютерные чипы, стандарты, обучение, деньги, награды, страны, культуры, залы заседаний совета директоров и все такое. Разве я описал не то, что в вашем понимании и есть сеть?

П.: Не уверен. Согласен, что тут страшная путаница, и в основном по нашей вине,— придуманный нами мир совершенно ужасен. Но вы не должны смешивать ту сеть, которую описывают, и ту, которая используется для описания.

С.: Повторите, пожалуйста!

П.: Вы согласитесь, конечно, что рисовать карандашом не то же самое, что рисовать карандаш. Так же и с этим двойственным по значению словом «сеть». С помощью актора-сети вы можете описать что-то такое, что совсем не выглядит как сеть: это может быть индивидуальное состояние души, элемент оборудования, литературный персонаж; и наоборот, вы можете описать какую-то сеть — метрополитен, канализацию, телефонную сеть,— которые вовсе не нарисованы в «акторно-сетевой» манере. Вы просто путаете объект и метод. ACT — это метод, и при том преимущественно негативный; он ничего не говорит о форме того, что описывают с его помощью.

С.: Совсем сбит с толку! Но служащие моей компании — они-то разве не образуют различимую, сложную и влиятельную сеть?

П.: Возможно, то есть я хотел сказать, конечно, да,—ну и что?

С.: Тогда я могу изучать их с помощью акторно-сетевой теории!

П.: Опять же, может быть, да, а может быть, и нет. Это полностью зависит от того, что вы сами позволите делать своим акторам (вернее, своим актантам). Быть связанными, быть взаимосвязанными или быть гетерогенными здесь недостаточно. Все зависит от того, какого рода действие перетекает от одного к другому,— отсюда и слова «net» и «work». Boобще говоря, нам следовало бы говорить о «сети действий» (worknet) вместо «действующей сети» (network). Это и работа, и движение, и поток, и изменения,—вот что необходимо подчеркнуть. Но мы остановились на слове «сеть», и все думают, что мы имеем в виду Всемирную паутину—Интернет, или что-то в таком роде.

С.: Вы хотите сказать, что, показав своих акторов связанными в форме сети, я еще не провел исследование в смысле ACT?

П.: Именно это я и имел в виду: ACT — это скорее название карандаша или кисти, нежели формы, которую надо начертить или нарисовать.

С.: Но когда я сказал, что ACT —это инструмент, и спросил вас, может ли он быть применен, вы возразили!

П.: Потому что это не инструмент, вернее, потому что инструменты никогда не бывают «просто» инструментами, готовыми к применению: они всегда изменяют те цели, которые вы мысленно ставите. Вот что такое «актор». Актор-сеть (название глупое, согласен) позволяет вам производить такие эффекты, которых вы не получите средствами других социальных теорий. Это все, за что я могу ручаться. Это самый обычный опыт: просто порисуйте по очереди карандашом и углем,— и почувствуете разницу; да и печь пирог в газовой духовке — не то же самое, что в электрической.

С.: Но мой руководитель хочет совсем не этого. Ему нужна рамка, в которую можно поместить мои данные.

П.: Если вы хотите хранить больше данных, купите жесткий диск побольше.

С.: Он всегда говорит: «Молодой человек, вам нужна рамка».

П.: Похоже, ваш руководитель торгует картинами! Рамы действительно красивы, любо-дорого посмотреть: позолоченные, белые, резные, с лепными узорами, алюминиевые и т. д. Но вы когда-нибудь видели, чтобы художник начинал создание своего шедевра с выбора рамы? Это было бы немного странно, не правда ли?

С.: Вы же просто играете словами. Под «рамой» я имею в виду теорию, идею, общее положение, концепт,— что-то такое, что придает данным смысл. Что-то такое нужно всегда. П.: Вовсе нет! Скажите, если некое X—просто «частный случай» некоего Y, то, что важнее изучать: X—всего лишь частный случай, или У—общее правило?

С.: Наверное, Y... но и X тоже, просто чтобы посмотреть, на самом ли деле это частный случай... оба, я думаю.

П.: А я бы поставил на У, так как X не научит вас ничему новому. Если нечто — только «пример» какого-то состояния дел, то идите и изучайте само это состояние. Эмпирическое исследование, которому нужна рамка,— ну... это плохой выбор для начала.

С.: Но ведь вы всегда должны помещать вещи в какой-то контекст, не так ли?

П.: Я никогда не понимал, что такое контекст, нет. Рама позволяет картине хорошо выглядеть, помогает лучше направлять взгляд, повышает ее стоимость и расширяет возможности датировки, но к самой картине она ничего не прибавляет. Обрамление или контекст — это сумма факторов, ничего не меняющих в данных, это знают все. Будь я на вашем месте, я бы обошелся вообще без рамки. Просто описывайте наличное состояние дел.

С.: «Просто описывайте»... Простите, но ведь это очень наивно, не правда ли? Разве это не та самая разновидность эмпиризма, или реализма, от которой нас предостерегали? Я думал, что ваш аргумент окажется... ммм... более изощренным.

П.: Потому что описание кажется вам легким? Думаю, вы, должно быть, принимаете за описание цепочку клише. На сотню книг комментариев и полемики только одна содержит описание. Описывать, быть внимательным к конкретному состоянию дел, искать единственно адекватный подход к данной ситуации — я всегда считал подобную работу исключительно требовательной.

С.: Честно говоря, я в растерянности. Нас учили, что есть два типа социологии, интерпретативная и объективистская. Ведь вы не хотите сказать, что относите себя к объективистскому типу?

П.: Не сомневайтесь! Да, безусловно.

С.: Вы? Но нам говорили, что вы вроде бы релятивист! Цитировали ваши высказывания, где вы утверждаете, что даже естественные науки не объективны. Ну, разумеется, вы за интерпретативную социологию, за точки зрения, многообразие позиций и все такое.

П.: На самом деле я не симпатизирую интерпретативным со-циологиям. Нет. Напротив, я твердо уверен в том, что науки объективны — какими же еще они могут быть? Они ведь говорят об объектах, разве нет? Я просто говорю, что объекты могут выглядеть несколько более сложными, складчатыми, множественными, комплексными и замысловатыми, чем хотелось бы «объективистам», как вы их называете.

С.: Но как раз это и утверждает «интерпретативная» социология, разве не так?

П.: О нет, вовсе нет. Она бы сказала, что человеческие желания, человеческие смыслы, человеческие намерения и т. д. вносят «интерпретативную изменчивость» в мир неизменных объектов «чистых причинных связей», «строго материальных связей». Это совсем не то, что говорю я. Я бы сказал, что вот этот компьютер на моем столе, вот этот экран, эта клавиатура — объекты, состоящие из такого же множества уровней, что и вы здесь сидящий, со своим телом, своим языком, своими заботами. Сам объект и вносит множественность, точнее, вещь, «сборку». Когда вы говорите о герменевтике, к каким бы предосторожностям вы ни прибегали, вы всегда рискуете потерять второй башмак: кто-нибудь обязательно скажет: «Но, конечно, есть и „природные", „объективные" вещи, которые „не" интерпретируются».

С.: Именно это я и собирался сказать! Есть не только объективные реальности, но и субъективные! Вот почему нам нужны оба типа социальных теорий...

П.: Видите? Вот неизбежная ловушка: «Не только... но и... ». Либо вы распространяете этот аргумент на все без исключения, но тогда он становится бесполезным: «интерпретация» превращается в синоним «объективности»,—либо вы ограничиваетесь одним аспектом реальности, человеческим, и застреваете на месте, потому что объективность всегда остается по ту сторону забора. А тогда уже не имеет значения, считать ли «ту сторону» беднее или богаче: в любом случае она для нас вне досягаемости.

С.: Но вы не отрицаете, что и вы тоже занимаете определенную позицию, что ACT также находится в определенных условиях, что вы тоже привносите свой уровень интерпретации, перспективу?

П.: Нет, с чего бы вдруг я стал бы это отрицать? Ну и что? Самое замечательное в позиции заключается в том, вы можете ее занять и модифицировать! Почему я должен за нее держаться? У астрономов — поскольку они находятся на земле — ограниченная перспектива. Возьмите, к примеру, Гринвич, обсерваторию вниз по реке отсюда. Вы там когда-нибудь были? Красивое место. И все-таки они немало преуспели в изменении этой перспективы с помощью инструментов, телескопов, спутников. Теперь они в состоянии начертить карту распределения галактик по всей Вселенной. Неплохо, не правда ли? Покажите мне позицию — и я покажу вам две дюжины способов из нее выйти. Послушайте: можете спокойно забыть эту оппозицию между «положением» и «взглядом ниоткуда». А заодно разницу между «интерпретативным» и «объективистским». Бросьте герменевтику и возвращайтесь к объекту, или, точнее, к вещи.

С.: Но ведь я всегда ограничен своей локальной точкой зрения, своей перспективой, собственной субъективностью.

П.: Ну конечно, ограничены! Но что заставляет вас думать, что «иметь точку зрения» — значит «быть ограниченным» или, особенно, «субъективным»? Когда вы, путешествуя за границей, следуете знакам «Бельведер 1,5 км», «Панорама», «Прекрасный вид» и в конце концов добираетесь до захватывающего дух места,—разве это доказывает вашу «субъективную ограниченность»? Это сама вещь, долина, горы, дороги предлагают вам этот взгляд, эту возможность, эту точку зрения. Лучшее доказательство состоит в том, что двумя метрами ниже вы уже ничего не увидите из-за деревьев, а двумя метрами выше — тоже ничего, из-за множества припаркованных машин. Но при этом у вас одна и та же ограниченная «субъективность» и вы возите с собой все ту же «позицию»! Если вы и можете смотреть на статую с разных точек зрения, то лишь потому, что у самой статуи три измерения, и она позволяет вам, да, позволяет вам обойти ее вокруг. Если что-то дает возможность смотреть на себя с разных точек зрения, то лишь потому, что это «что-то» — в высшей степени комплексное, замысловато сложенное, хорошо организованное и красивое, да, объективно красивое. С.: Но ведь объективно красивого не бывает — красота и должна быть субъективной... относительной... на вкус и цвет... Я опять в растерянности. Почему же тогда мы в этой школе тратим столько времени на борьбу с объективизмом? То, что вы говорите, не может быть верным.

П.: Потому что вещи, которые люди называют «объективными», большую часть времени — просто клише для обозначения неоспоримых фактов. У нас нет хорошего описания чего бы то ни было: что такое компьютер, программное обеспечение, формальная система, теорема, компания, рынок. Мы не знаем почти ничего и о том, что представляет собой вещь, которую вы изучаете,—организация. Как же мы можем отделить ее от человеческих эмоций? Так вот, есть два способа критиковать объективность: один из них состоит в уходе от объекта к субъективной человеческой точке зрения. Но есть и другое направление — то, о котором я говорю: назад к объекту. Позитивисты не владеют объективностью. Описанный Аланом Тьюрингом компьютер гораздо богаче и интереснее тех, что описаны в журнале «Wired», не правда ли? Как мы видели вчера на занятии, описание мыловаренной фабрики в романе Ричарда Пауэрса «Прибыль» намного живее, чем то, что вы читаете в гарвардских исследованиях. Это и называется «вернуться назад к эмпиризму».

С.: И все-таки моя точка зрения меня ограничивает.

П.: Конечно, ограничивает, но — снова — и что с того? Не надо верить всей этой болтовне об «ограниченности» точкой зрения. Все науки изобретали свои способы перемещения от одной точки зрения к другой, из одной системы координат в другую,— ради Бога: это и называется релятивностью.

С.: А-а! Так вы признаете себя релятивистом!

П.: Ну конечно же, кем еще я могу быть? Если я хочу быть ученым и достигнуть объективности, я должен быть в состоянии переходить из одной системы координат в другую, с одной позиции на другую. Без этих перемещений я навсегда остался бы ограниченным своей узкой точкой зрения. С.: Так вы связываете объективность с релятивизмом?

П.: «Релятивностью»,— да, разумеется. И все науки это делают. Наши науки тоже.

С.: Но каков наш способ смены позиции?

П.: Я же вам сказал, мы занимаемся описаниями. Все остальные пользуются клише. Расспросы, анкетирование, полевая работа, архивы, опросы, что угодно,— мы идем, мы слушаем, мы изучаем, мы экспериментируем, мы становимся компетентными, мы меняем свои взгляды. На самом деле все очень просто: это называется исследованиями. Хорошие исследования всегда приносят много новых описаний.

С.: Но у меня уже есть масса описаний! Я в них просто тону. Именно в этом моя проблема. Вот почему я пришел в растерянность и подумал, что было бы полезно обратиться к вам. Не может ли ACT помочь мне с этой массой данных? Мне нужна рамка!

П.: «Полцарства за рамку!». Очень трогательно; думаю, мне понятно ваше отчаяние. Однако нет, ACT для этого по большей части не годится. Ее главный принцип в том, что акторы сами создают все, включая свои собственные рамки, теории, контексты, метафизики, даже свои собственные онтологии. Так что, боюсь, идти надо в сторону еще большего числа описаний.

С.: Но описания такие длинные. Вместо этого я должен объяснять.

П.: Вот видите? Вот в чем я не согласен с большинством наставлений в области социальных наук.

С.: Вы не согласны с тем, что социальные науки должны давать объяснения накопленным ими данным? И вы называете себя социологом и объективистом!

П.: Я бы сказал так: если ваше описание нужно объяснять, это плохое описание, вот и все. Только плохие описания нуждаются в объяснении. Это и в самом деле очень просто. Что почти всегда понимают под «социальным объяснением»? Подключение нового актора для придания уже описанным необходимой для действия энергии. Но если вы нуждаетесь в добавлении энергии, то это значит, что сеть неполна. И если уже собранным акторам недостает энергии для действия, то тогда они не «акторы», а простые проводники, обманки, марионетки. Они ничего не делают, поэтому их нельзя включать в описание. Я никогда не видел, чтобы хорошее описание нуждалось в объяснении. Но мне приходилось во множестве читать плохие описания, к которым ничего не прибавляло массивное добавление «объяснений». И ACT не помогла.

С.: Все это очень прискорбно. Мне следовало бы знать: другие студенты предостерегали меня — держись от ACT подальше. Теперь вы мне говорите, что я не должен даже пытаться что-либо объяснять!

П.: Я этого не говорил. Я просто сказал, что либо ваше объяснение релевантно, и на практике это означает, что вы включаете в описание нового агента: просто сеть оказалась длиннее, чем вы думали, либо это не актор, производящий различия, и вы просто вводите нечто нерелевантное, ничуть не способствующее ни описанию, ни объяснению. В таком случае выкиньте его.

С: Но так делают все мои коллеги. Они говорят о «корпоративной культуре JBM», «британском изоляционизме», «давлении рынка», «собственных интересах». Почему вдруг я должен лишать себя контекстуальных объяснений?

П.: Вы можете пользоваться ими как кратким кодом или чтобы быстро заполнить части вашей картины, не имеющие для вас значения, но не думайте, что они что-то объясняют. В лучшем случае они равно относятся ко всем вашим акторам, а это означает, что скорее всего они излишни, поскольку неспособны ввести между ними различия. А в худшем случае из-за них всех новых интересных акторов поглотит потоп старых. Разверните содержание со всеми его связями — и получите контекст в придачу. Как говорил Рем Кольхаас, «контекст смердит». Это просто способ остановить описание, если вы устали или слишком ленивы, чтобы продолжать.

С.: Но моя проблема как раз в этом: как остановиться. Мне надо заканчивать диссертацию, у меня осталось только восемь месяцев. Вы всегда говорите «больше описаний», но это напоминает Фрейда и его нескончаемый анализ. Когда вы остановитесь? Мои акторы в состоянии беспорядка! Куда мне идти? Что такое завершенное описание? П.: Вот это хороший вопрос, практический. Я всегда говорю: хорошая диссертация — завершенная диссертация. Но есть и другой способ остановиться, а не только «добавление объяснения» или «помещение в рамку».

С.: Тогда скажите, какой?

П.: Остановитесь, когда напишете 50 000 слов, или какой там формат, всегда забываю.

С.: О! Вот это и вправду замечательно! Итак, моя диссертация будет завершена, когда я ее напишу. Вы мне так помогли, огромное спасибо. Я чувствую такое облегчение.

П.: Рад, что вам понравилось! Нет, серьезно, разве вы не согласны, что метод всегда определяется размером и типом текста, который вы собираетесь написать?

С.: Но это же текстовое ограничение, оно не имеет ничего общего с методом.

П.: Вот видите? Вот почему мне не нравится, как учат докторантов. Написания текстов целиком и полностью относится к методу. Вы много месяцев пишете текст, состоящий ' из множества слов, основанный на огромном количестве интервью, часов наблюдений и документов. Вот и всё. Вы не делаете ничего более.

С.: Но я делаю еще много чего. Я учусь, я провожу исследования, я объясняю, я критикую, я...

П.: Но ведь все эти грандиозные цели вы реализуете через текст, не так ли?

С.: Конечно, но текст — это инструмент, медиа, мой способ самовыражения.

П.: Нет никаких инструментов, медиа, только посредники. Текст ими насыщен. Вообще-то это принцип ACT.

С.: Простите, профессор, я же вам сказал, что никогда не был силен во французских штучках; я могу писать программы на С и даже С ++, но не занимаюсь Деррида, семиотикой и всем этим. Не верю, что мир сделан из слов и все такое...

П.: Прошу вас, не впадайте в сарказм. Это не к лицу инженеру, живущему в вас. К тому же я и сам не верю, что все «есть текст». Вы меня спрашиваете, как остановиться, а я вам просто говорю: лучшее, что вы можете сделать как докторант, это добавить текст, который будет прочитан вашими руководителями, возможно, несколькими вашими информантами, тремя-четырьмя коллегами, к наличному положению дел. В этом нет ничего иллюзорного, только откровенный реализм. Одно решение вопроса, как остановиться,— это «добавить рамку», «объяснение»; другое — написать последнее слово в последней главе вашей чертовой диссертации.

С.: Но меня учили наукам! Я системный инженер, я пришел в социологию организации не для того, чтобы все это бросить. Я хочу добавить к тому, что мне уже известно, схемы потоков, институты, людей, мифологии и психологию. Я даже готов быть, как вы нас учите, «симметричным» в отношении различных факторов. Но не говорите мне, что наука— это рассказывание увлекательных историй. С вами так трудно. То вы законченный объективист, возможно, даже наивный реалист: «просто описывайте», то вы абсолютный релятивист: «расскажите пару симпатичных историй и бегите». Разве все это не ужасно по-французски?

П.: И все это заставляет вас ужасно... что? Не будьте дураком. Кто говорил об «увлекательных историях»? Не я. Я говорил, что вы пишете диссертацию. Вы что, станете это отрицать? А потом я сказал, что эта столь-многословная-длинная-док-торская-диссертация, которая станет единственным долговечным результатом вашего нахождения здесь, является насыщенной, плотной.

С.: В смысле?

П.: В том смысле, что это не прозрачное оконное стекло, переносящее без всякого искажения информацию о вашем исследовании. «Нет ин-формации, есть только транс-формация»,— полагаю, вы согласны, с этим лозунгом ACT? Ну, тогда он, конечно, имеет отношение и к вашей диссертации,— разве нет?

С.: Возможно, но хотелось бы знать, в каком смысле он позволит мне быть более научным. Я не хочу отказываться от научного этоса.

П.: В том смысле, что ваш текст, в зависимости от того, как он написан, захватит или не захватит актор-сеть, которую вы стремитесь исследовать. В нашей дисциплине текст — не рассказ, не увлекательная история. Скорее, он — функциональный эквивалент лаборатории. Это место для испытаний, экспериментов и симуляций. В зависимости от того, что происходит в тексте, актор есть или его нет, сеть прослеживается или не прослеживается. А это целиком зависит от того, как именно текст написан, и каждая новая тема требует нового способа управляться с ней посредством текста. Большинство текстов просто откровенно мертвы. В них ничего не происходит.

С.: Но в нашей программе никто и не упоминает о «тексте». Мы говорим об «исследовании» организации, а не о том, как «писать текст» о ней.

П.: Что я вам и говорил: вас учат плохо! Не учить докторантов-социологов писать диссертации — все равно что не учить химиков проводить лабораторные эксперименты. Вот почему я теперь учу только одному: писать. Я все время твержу как мантру: «описывайте, пишите, описывайте, пишите».

С.: Проблема в том, что это — совсем не то, чего хочет мой научный руководитель! Он хочет, чтобы мое эмпирическое исследование «приводило к каким-то полезным обобщениям». Он не хочет «просто описаний». И если я сделаю по-вашему, и у меня получится хорошее описание одного какого-то состояния дел, то что с того? Я все равно должен поместить его в рамку, найти типологию, сравнить, объяснить, обобщить. Вот из-за этого я и впадаю в панику.

П.: Впадать в панику вам стоит, только если ваши акторы не делают всего этого постоянно — активно, рефлексивно, одержимо. Они тоже сравнивают; они тоже типологизируют; они тоже разрабатывают стандарты; они тоже распространяют свои механизмы, свои организации, свои идеологии, свои состояния ума. С чего бы вам одному заниматься ителлектуальным трудом, а им вести себя как компания идиотов? То, что они делают для распространения, установления связей, сравнения, организации,—это и есть то, что вы должны описывать. А не добавлять некий другой уровень к «просто описанию». Не пытайтесь перейти от описания к объяснению: просто продолжайте описание. Ваши собственные мысли по поводу вашей компании совершенно не интересны в сравнении с тем, каким образом самой этой компании удается расширяться.

С.: Но если мои люди не действуют, если они активно не сравнивают, не стандартизируют, не организуют, не обобщают,—что тогда мне делать? Я же забуксую. Я буду неспособен предложить никаких других объяснений.

П.: Вы меня действительно потрясаете! Если ваши акторы не действуют, они не оставят никаких следов. Вы не получите никакой информации. И вам нечего будет сказать.

С.: Вы имеете в виду, что когда нет следов, мне следует молчать?

П.: Невероятно! А вы бы поставили такой вопрос в какой-нибудь естественной науке? Это прозвучало бы полной глупостью. Надо быть социологом, чтобы заявлять, что можно продолжать объяснение даже в отсутствие какой бы то ни было информации! И вы на самом деле готовы выдумывать данные?

С.: Нет, конечно, нет, но я все же хочу...

П.: Правильно, по крайней мере вы разумнее некоторых ваших коллег. Раз нет следов, то нет информации, тогда нет описания, тогда и не о чем говорить. Ничем не заполняйте эти лакуны. Это похоже на карту неведомой страны XVI века: никто туда не едет, никто не возвращается, так, ради Бога, оставьте ее чистой! Terra incognita.

С.: А скрытое действие невидимых сущностей?

П.: Если они действуют, то оставляют следы. Тогда вы получите какую-то информацию и сможете об этом говорить. Если следов нет, то просто заткнитесь.

С.: А что, если их вытесняют, отрицают, замалчивают?

П.: Ничто на земле не даст вам возможности заявить о его присутствии без предоставления доказательства этого присутствия. Такое доказательство может быть косвенным, надуманным, усложненным, но оно вам необходимо. Невидимые вещи невидимы. И точка. Если они заставляют другие вещи двигаться, и вы можете задокументировать эти движения, то тогда они видимы.

С.: Доказательство? Что такое вообще доказательство? Разве это звучит не ужасно позитивистски?

П.: Надеюсь, что да. Что хорошего в том, чтобы говорить о действии вещей, существование которых вы не можете доказать? Боюсь, вы путаете социальную теорию с конспирологической,— хотя сейчас к этому склоняется большинство в критической социологии. С.: Но если я не добавляю ничего, то, выходит, я просто повторяю, что говорят акторы.

П.: Чего бы стоило обращение к дополнительным невидимым сущностям, которые действуют, не оставляя никакого следа и ничего не меняя ни в каком состоянии дел?

С.: Но должен же я заставить акторов научиться чему-то такому, чего они не знали; иначе зачем бы я их изучал?

П.: О, социологи! Вы всегда ставите меня в тупик. Если бы вы вместо ACT изучали муравьев, вы бы и от муравьев ожидали, что они чему-то научатся из вашего исследования? Нет, конечно. Это они учителя, а вы у них учитесь. Вы объясняете, что они делают, для себя, к собственной выгоде или к выгоде других энтомологов, а не ради них самих,— им это совершенно не нужно. Что заставляет вас думать, что исследование всегда должно чему-то учить тех, кого исследуют?

С.: Но в этом и состоит сама идея социальных наук! Потому я и здесь, в школе: чтобы подвергнуть критике идеологию менеджмента, разоблачить многочисленные мифы информационных технологий, подняться на уровень критического отношения ко всей этой технической мишуре, идеологии рынка. Если бы не это, поверьте, я остался бы в Силиконовой долине и делал бы гораздо большие деньги — ну, теперь-то, может быть, и нет, потому что этот мыльный пузырь лопнул... Но, как бы то ни было, я должен дать рефлексивное понимание людям...

П.: ...Которые, конечно, не были рефлексивными, пока вы не удостоили их своим исследованием!

С.: В каком-то смысле да. Я имею в виду, нет. Они что-то делали, но не знали, почему... Что тут не так?

П.: Не так здесь то, что это ужасная дешевка. Большей частью то, что социологи называют «рефлексивностью», на самом деле просто способ задавать совершенно неуместные вопросы людям, задающим другие вопросы, на которые у аналитика нет ни малейшего ответа! Рефлексивность — это не аристократическая привилегия, которая всегда с вами только лишь потому, что вы член Лондонской школы экономики! У вас и у ваших информантов разные интересы: когда они пересекаются, это чудо. А чудеса,— если вы этого еще не знаете,—редки. С.: Однако если я ничего не добавлю к тому, что говорят акторы, то не смогу быть критичным.

П.: Смотрите-ка, то вы хотите объяснять и разыгрываете из себя ученого, то намереваетесь разоблачать и критиковать и строите из себя политического активиста...

С.: А я хотел сказать: то вы наивный реалист — «назад к объекту», то говорите, что просто пишете текст, который ничего не прибавляет, а только следует за вашими пресловутыми «самими акторами». Это совершенно аполитично. Насколько я вижу, никакого критического отношения.

П.: Скажите, господин Разоблачитель, каким образом вы собираетесь подняться «на уровень критического отношения» над своими акторами? Я жажду это услышать.

С.: Только если у меня есть рамка. Это и есть то, в поисках чего я сюда пришел, но, видимо, ACT неспособна дать ее мне.

П.: А я рад, что неспособна. Я правильно понимаю, что эта ваша рамка скрыта от глаз ваших информантов и раскрывается благодаря вашему исследованию?

С.: Да, конечно. Это-то и должно придать дополнительную ценность моей работе,— не описание того, что все и так уже знают, а объяснение, контекст, все то, чего они не могут

увидеть по недостатку времени, типология. Видите ли, они слишком заняты, чтобы думать. Вот что я могу дать. Между прочим, я вам еще не говорил: в компании готовы предоставить мне доступ к их файлам.

П.: Отлично, им по крайней мере интересно, чем вы занимаетесь. Неплохое начало. Но не заявляете ли вы, что за шесть месяцев своих полевых исследований вы сможете сами, просто написав несколько сот страниц, добыть больше знаний, чем эти 340 инженеров и прочих служащих,— все, кого вы изучаете?

С.: Не «больше» знаний, а иные знания. Да, надеюсь, что смогу. Разве я не должен стремиться именно к этому? Разве не для того я этим занимаюсь?

П.: Не знаю, чем именно вы занимаетесь, но насколько отличается то знание, которое добываете вы, от их знания,— еще большой вопрос.

С.: Это знание того же рода, что во всех науках, тот же способ объяснения вещей: от рассматриваемого случая к его причине. Раз мне известна причина, то я могу вывести результат как ее следствие. А что в этом неправильного? Это как если бы мы задались вопросом, что произойдет с маятником, далеко отклонившимся от положения равновесия. Зная закон Галилея, я могу и не смотреть ни на какой конкретный маятник; но я точно знаю, что произойдет, естественно, если пренебречь возмущениями.

П.: Естественно! Так вы надеетесь, что ваша объяснительная рамка послужит для вашего исследования тем же, чем закон Галилея — для движения маятника, за вычетом возмущений.

С.: Да, и я так думаю, хотя и не в такой научной форме. А что? Что тут неправильно?

П.: Ничего. Это было бы замечательно, но осуществимо ли это? Ведь это значит, что как бы себя ни вел данный конкретный маятник, это не добавит никакой новой информации к закону падающих тел. Закон потенциально содержит все, что можно знать о состояниях маятника. Конкретный случай — это просто, говоря философски, «реализация потенции», которая в нем уже была.

С.: Разве это не идеальное объяснение?

П.: Да, только в этом-то и проблема. Это идеал в квадрате: идеал идеального объяснения. Я немного сомневаюсь, что служащие вашей компании ведут себя в соответствии с ним. Кроме того, я абсолютно уверен, что вы не сможете разработать такого закона их поведения, который давал бы возможность вывести из него все как конкретную реализацию того, что уже потенциально присутствовало.

С.: Минус возмущения...

П.: Да, да, об этом и упоминать не стоит. Ваша скромность заслуживает восхищения.

С.: Вы что, надо мной смеетесь? Стремление к такому типу рамки мне кажется осуществимым.

П.: А если и так, желательно ли это? Смотрите, что вы на самом деле говорите: что акторы в вашем описании не играют никакой роли. Они просто «реализуют потенцию» — за исключением мельчайших отклонений. Это означает, что это вообще не акторы: они всего лишь передают силу, которая через них проходит. Так что, дорогой мой, вы зря теряли время на описание людей, объектов, мест, которые на самом деле являются всего лишь пассивными проводниками, поскольку ничего не делают сами по себе. Вся ваша полевая работа попросту была потерей времени. Надо было идти непосредственно к причине.

С.: Но наука для этого и существует! Именно для этого: находить скрытые структуры, объясняющие поведение тех агентов, которые, как вам казалось, делают что-то свое, но на самом деле являются просто местодержателями.

П.: Так вы структуралист! Наконец-то вы вышли из кабинета. Местодержатели, не так ли вы назвали акторов? И при этом хотите, чтобы акторно-сетевая теория работала! Эклектизм переходит все пределы!

С.: А почему я не могу делать и то и другое? ACT, разумеется, если она имеет какое-то научное содержание, и должна быть структуралистской!

П.: Понимаете ли вы, что в понятии «актор-сеть» присутствует термин «актор»? Можете ли вы мне сказать, какого рода действие осуществляет «местодержатель» в структуралистском объяснении?

С.: Легко. Он выполняет функцию. Это и есть самое главное в структурализме, если я его правильно понимаю. Любой агент в одной и той же позиции будет вынужден делать то же самое.

П.: Так что «местодержатель» по определению полностью замещаем любым другим?

С.: Да, это я и имею в виду.

П.: Но это как раз очень неправдоподобно и делает структурализм радикально несовместимым с ACT. В моем словаре актор, который не вносит никакого различия,— вообще не актор. Актор, если слова имеют смысл, это как раз то, что незамещаемо. Он уникальное событие, совершенно нередуцируемое ни к какому другому, за исключением случаев, когда вы посредством некоего процесса стандартизации делаете одного актора соизмеримым с другим, но даже это требует третьего актора, третьего события.

С.: То есть вы говорите мне, что ACT — не наука!

П.: Если быть точным, не структуралистская наука.

С.: Это одно и то же; любая наука...

П.: Нет! Исследования организаций, исследования науки и техники, бизнес-исследования, информационные исследования, социология, география, антропология,— каким бы ни было предметное поле, эти науки по определению не могут основываться ни на каком структуралистском объяснении, так как информация — это трансформация.

С.: «Системы трансформации» — ведь структурализм изучает именно это!

П.: Никоим образом, друг мой, поскольку в структурализме ничего по-настоящему не трансформируется, а просто комбинируется. Между ним и ACT — бездонная пропасть. Структура — это просто сеть, о которой у вас есть только очень схематичная информация. Это полезно, когда вы ограничены во времени, но не говорите мне, что это более научно. Если я хочу, чтобы в моем отчете были акторы, то они должны что-то делать, а не занимать место; если же они что-то делают, то создают различия. Если они не вносят различий, уберите их и начните исследование сначала. Вы хотите науку, в которой бы не было объекта.

С.: Вы и ваши истории. Истории, в которых происходят события,— вот чего вы хотите! Я говорю об объяснении, знании, критическом отношении, а не о сочинении текстов для мыльных опер на четвертом канале!

П.: Так я и думал. Вы хотите, чтобы ваш опус в несколько сотен страниц что-то изменил, верно? Ладно. Тогда вы должны быть в состоянии доказать, что ваше описание того, что делают люди, вернувшись к ним, что-то изменит в том, как именно они это делают. Это и есть то, что вы называете «иметь критическое отношение»?

С.: Думаю, да.

П.: Но вы согласитесь, что не годится предлагать им неуместное обращение к причинам, не производящих различий в том, что они делают, так как это причины слишком общего характера?

С.: Конечно, нет. Я имел в виду реальные причинно-следственные связи.

П.: Но такие, которые все равно бы не работали, потому что если бы они и существовали, в чем я очень сильно сомневаюсь, они бы имели только одно следствие — превращение ваших информантов в местодержателей других акторов, которых вы называете функцией, структурой, правилом и т. д. На самом же деле они больше не были бы акторами, а лишь обманками, марионетками, и это было бы несправедливым даже для марионеток. Так или иначе, вы обращаете акторов в ничто: в лучшем случае они были бы способны произвести несколько незначительных возмущений, наподобие незначительной дрожи, добавляемой конкретным маятником.

С.: А?

П.: Теперь скажите мне, что такого политически важного в превращении тех, кого вы изучаете, в жалких «бездействующих» носителей скрытых функций, которые вы, и только вы, можете увидеть и выявить?

С.: Хм, вот умеете вы переворачивать все с ног на голову. Теперь я не уверен. Если акторы осознают то, что их подавляет, если они становятся сознательнее, рефлексивнее, разве уровень их сознания не станет выше? И они смогут взять свою судьбу в собственные руки. Станут более просвещенными, разве нет? А если так, то я скажу, что теперь, отчасти благодаря мне, это более активные, более совершенные акторы.

П.: Браво, брависсимо! Так для вас актор — полностью детерминированный агент, и к тому же абстрактный носитель функции, плюс небольшие возмущения, плюс некоторая сознательность, привнесенная просвещенными социологами? Ужасно, просто ужасно. И вы еще хотите применить ACT к этим людям! После того как вы редуцировали их, превратив из акторов в носителей функции, вы хотите прибавить к несправедливости оскорбление и щедро несете этим беднягам рефлексивность, которой они раньше обладали и которую у них отняли вы — тем, что рассматриваете их по-структуралистски! Великолепно! Они были акторами, пока не явились вы со своим «объяснением». Не говорите мне, что это ваше исследование могло сделать их таковыми. Великое дело вы сделали, Студент! Сам Бурдье бы не сделал лучше. С.: Вам может очень не нравиться Бурдье, но он, по крайней мере, был настоящим ученым, и даже лучше — он был политически значимой фигурой. А ваша ACT, насколько я могу судить,— нет.

П.: Спасибо. Я почти тридцать лет исследовал связи между наукой и политикой, так что меня не испугаешь разговорами о том, какая наука «политически важна».

С.: А я научился не пугаться авторитетов, так что ваши тридцать лет исследования для меня мало что значат.

П.: Touche. Но вы задали мне вопрос: «Что я могу сделать с помощью ACT?». Я на него ответил: никаких структуралистских объяснений. Одно и другое совершенно несовместимы. Либо вы имеете акторов, реализующих потенциальности, и тогда они вовсе не акторы, либо вы описываете акторов, актуализирующих виртуальное (кстати, это терминология Делеза), и они нуждаются в совершенно особых текстах. Ваша связь с теми, кого вы исследуете, требует разработки совершенно особых способов записи,— думаю, это как раз то, что вы бы назвали «критическим отношением» и «политической важностью».

С.: Чем же мы тогда различаемся? Вы ведь тоже хотите занимать критическую позицию.

П.: Да, возможно, но я уверен в одном: это не получается автоматически и в большинстве случаев терпит провал. Две сотни страниц интервью, наблюдений и т.д. ничего не меняют. Для достижения значимости нужно другое — ряд экстраординарных обстоятельств. Это редкое событие, и оно требует такого способа записи и регистрации, который трудно себе представить. Оно требует чего-то столь же чудесного, как Галилей с его маятником или Пастер с вирусом бешенства.

С.: И что же мне делать? Молиться о ниспослании чуда? Принести в жертву цыпленка?

П.: Но почему вы хотите, чтобы ваш маленький текст автоматически оказался более важным для тех, кого он, возможно, затрагивает (а может, и нет), чем, скажем, огромная естественно-научная лаборатория? Посмотрите, сколько усилий затратил «Интел» на то, чтобы чипы стали важными для мобильных телефонов! А вы хотите, чтобы все имели лейбл «LSE inside» — и совершенно бесплатно? Чтобы стать важным, надо еще поработать.

С.: Этого-то мне и не хватало — перспективы работать еще больше!

П.: Но в этом-то и все дело: если теория работает автоматически, по всему столу, во всех случаях жизни, то она вряд ли может быть научной. Тогда она просто неважна. Если же исследование действительно обладает научностью, то оно должно допускать возможность провала.

С.: Весьма признателен, очень мило с вашей стороны — напоминать мне, что я могу завалить диссертацию!

П.: Вы путаете науку с господством. «Способность упустить явление — сущностная черта научной практики». Скажите, могли бы вы представить себе одну-единственную тему, к которой могла бы оказаться неприменима критическая социология Бурдье, которую вы так любите?

С.: Но я не могу представить себе ни одной темы, к которой

можно было бы применить ACT! »

П.: Прекрасно, вы совершенно правы, именно так я и думал.

С.: Это не комплимент.

П.: Но для меня это настоящий комплимент! Применимость чего-либо— такая же редкость, как и хороший текст в социальной науке.

С.: Могу ли я со всей почтительностью заметить, что ради всей вашей чрезвычайно тонкой философии науки вы все же должны мне объяснить, как его написать.

П.: Вы так страстно желаете добавлять рамки, контекст, структуру к вашим «просто описаниям», разве вы станете ко мне прислушиваться?

С.: Но в чем же разница между хорошим и плохим с точки зрения ACT текстом?

П.: Вот теперь вы задали хороший вопрос! Отвечаю: та же разница, что и между хорошей и плохой лабораторией. Ни больше, ни меньше.

С.: Хорошо, хорошо, гм, спасибо. Мило с вашей стороны было поговорить со мной. Но после всего этого... теперь я думаю вместо ACT воспользоваться в качестве базовой рамки системной теорией Лумана: она кажется такой многообещающей— «аутопойезис» и все такое... Или, может быть, я понемножку буду пользоваться обеими...

П.: Хммм...

С.: Вам не нравится Луман?

П.: На вашем месте я бы оставил в стороне все «базовые рамки».

С.: Но ваш род «науки», как я вижу, предполагает ломку всех правил обучения социальной науке.

П.: Я предпочитаю ломать правила и следовать за своими акторами. Как вы сказали, я в конечном счете наивный реалист, позитивист.

С.: Знаете, что было бы действительно хорошо? Поскольку никто тут, похоже, не понимает, что такое ACT, вам бы следовало написать введение в нее. Тогда наши преподаватели доподлинно знали бы, что это такое, а тогда, если это не прозвучит грубостью с моей стороны, они, может быть, не так сильно бы старались подталкивать нас к ней, если вы понимаете, о чем я...

П.: Что ж, она и в самом деле так плоха?

С.: Видите ли, я всего лишь докторант, а вы — профессор. У вас масса публикаций. Вы можете позволить себе то, чего я не могу. А я должен слушать своего руководителя. Я просто не могу заходить слишком далеко, следуя вашим советам.

П.: Зачем же вы тогда ко мне пришли? Зачем пытаетесь применять ACT?

С.: Последние полчаса, должен признаться, я и сам этому удивляюсь...