Пересборка социального. Введение в акторно-сетевую теорию

Латур Бруно

ЧАСТЬ ВТОРАЯ: КАК СДЕЛАТЬ АССОЦИАЦИИ СНОВА ПРОСЛЕЖИВАЕМЫМИ

 

 

I. Введение во вторую часты почему так трудно идти по следу социального?

Ведь это должно было бы быть самым простым делом в мире. Все мы связаны социальными взаимодействиями; все мы живем в обществе; все мы — культурные животные. Почему же эти связи всегда так неуловимы? На предыдущих страницах мы выдвинули для объяснения этого одну-единственную причину. Прилагательное «социальный» одновременно обозначает два совершенно разных феномена: это и некая субстанция, разновидность вещества, и движение между не-социальными элементами. В обоих случаях социальное исчезает. Если считать его чем-то плотным, оно теряет способность связывать; но и если думать, что это что-то текучее, оно тоже исчезает — социальное вспыхивает лишь на короткое время, в тот самый момент, когда новые ассоциации «склеиваются» в коллектив. И хотя на первый взгляд очертить предмет социальных наук вовсе не трудно,— благодаря массивной и повсеместной очевидности социального порядка,— теперь мы видим совершенно противоположное: нет ничего труднее, чем уловить социальные связи. Их можно проследить только когда они изменяются. Как показали физиологи, для восприятия необходимы постоянные движения и корректировки: нет движения, нет и ощущения. Это верно в отношении как зрения и слуха, так и вкуса, обоняния и осязания. Если вы пожимаете чью-то руку и сохраняете хватку совершенно неподвижной, то вскоре перестаете ощущать что бы то ни было, кроме смутной, смущающей неловкости, даже если это рука вашей возлюбленной. С отсутствием движений теряется острота чувств. Так же обстоит дело и с «чувством социального»: если нет новых ассоциаций, невозможно ощутить его хватку.

Вот почему для того, чтобы вернуть ощущение присутствия социальных отношений, мне понадобилось противопоставить друг другу два типа методологий. Тот тип, который я назвал «социологией социального», пытается удержать вместе как можно крепче и дольше элементы, сделанные, как он утверждает, из какого-то гомогенного вещества; другой — который я называю «социологией ассоциаций» — пытается понять разногласия по поводу ряда гетерогенных элементов, могущих вступать в ассоциации. В первом случае нам приблизительно известно, из чего состоит социальный мир: он состоит «из» социального или состоит «в» социальном; во втором — мы всегда должны начинать, не зная, из чего он состоит. Таким образом, почти K&Kpharmakon древних греков, поиск социального бывает либо лекарством, либо сильнодействующим ядом,—в зависимости от дозы и расписания приема. Свежеразделенный на небольшие и своевременные дозы, этот поиск позволяет наблюдателю выявлять новые ассоциации, которые должны находиться в состоянии постоянной перегруппировки, чтобы заново собрать коллектив, которому угрожает неуместность. Но если вы допустите, что связанные вместе элементы «пролежат дольше положенного срока», они начнут портиться. А если вы будете настаивать на приеме лекарства и дальше, это приведет к их полному параличу. И вы начнете принимать то, что уже соединено вместе, за особый тип производства: социальное объясняет социальное. Вы попадете в мир, уже не оставляющий следов, в мир, которому в ближайшем будущем грозит вторжение фей, драконов, героев и ведьм критической социологии.

Но как же могло случиться так, что у одного и того же прилагательного два совершенно разных значения? Я думаю, это объясняется тем, что социальные науки пытались решить одновременно три различных задачи: документирование способов, которыми создается социальное изобретательным умом членов общества; стабилизация разногласий по поводу социального путем ограничения множества действующих в мире сущностей; решение «социального вопроса» с помощью протезирования политического действия. В такой тройственности задач нет никакой ошибки, поскольку социология, «наука о жизни сообща», действительно должна быть способна решать три следующие задачи: она должна быть в состоянии развернуть весь ряд разногласий по поводу того, какие ассоциации возможны; она должна быть способна показать, какими средствами этим разногласиям кладется конец и как поддерживается согласие; она должна помочь в определении верных процедур собирания коллектива, делая его интересным для тех, кто является объектом ее изучения. Что здесь невозможно — так это пытаться решать все задачи сразу, не обращая внимания на их последовательность.

Например, поменяв местами первую задачу со второй, вы начинаете думать, что ваша главная обязанность — заранее вместо самого актора ограничить ряд неопределенностей, в которых, как вы опасаетесь, акторы заблудятся. Это значит, что вы берете на себя обязанность ограничить число возможных социальных объединений, количество сил, заставляющих акторов делать то или это; исключить как можно больше не-че-ловеческих объектов; придерживаться строгого разделения труда между естественными и социальными науками; и, наконец, укреплять твердую веру в социологию как самостоятельную научную дисциплину. При таком подходе уже невозможно отследить пять рассмотренных нами источников неопределенности. Еще хуже, если вы поменяете местами третью задачу— достижения политической значимости — с другими двумя. По совершенно уважительным причинам, связанным с необходимостью модернизации, проектом эмансипации и явными трудностями эмпирических исследований, вы начинаете подменять построение коллектива самими акторами своим собственным пониманием того, что их держит вместе. Вы начинаете задаваться вопросом, что такое общество и в каком направлении оно развивается. Хотя я уверен, что во времена Конта, Спенсера, Дюркгейма или Парсонса такая интеллектуальная стратегия была продуктивной, сейчас она становится разрушительной. Когда дается социальное объяснение, уже не поймешь, что лежит в его основе: подлинная эмпирическая хватка, применение шаблона, попытка социальной инженерии или простая лень. В результате нарушения последовательности решения трех следующих друг за другом задач социальной науки социальное стало совершенно неуловимым, несмотря на продолжающееся беспрепятственное увеличение социальных объяснений.

Чтобы сохранить верность проекту науки о социальном — теперь, когда значения слов «социальное» и «наука» обновлены,— мы должны преодолеть путаницу, не отказываясь ни от одной из трех первоначальных задач. После того как в первой части было показано, как можно развернуть собственные миросозидающие способности акторов,—но до того, как мы поставим в Заключении каверзную проблему политических интересов,— теперь я должен продемонстрировать, как можно проследить улаживание разногласий, не смешивая эту задачу с двумя другими. Да, разногласия заканчиваются и неопределенности разрешаются, но за этим стоит также труд самих акторов, оставляющий эмпирические следы. Потому он может быть тщательно задокументирован. Как только мы дадим акторам возможность, так сказать, самим убрать свой беспорядок, может быть восстановлен некий порядок, совершенно непохожий на попытки исследователей заранее ограничить разногласия.

К сожалению, если так трудно развернуть пять источников неопределенности, то еще сложнее выявить инструменты, с помощью которых их стабилизируют. В этом новом исследовании я буду выглядеть еще более не в ладах с «традиционной социологией». Я покажу, что неуловимым социальное сделало само существование общества, или, более широко, социальной сферы. Теперь эта проблема проистекает не от двойственности значения слова «социальный», а от путаницы, с давних пор поддерживаемой в социологии, между сборкой политического тела и сборкой коллектива. Хотя у этих двух операций много общего, все же для того, чтобы они были успешными, им надо быть друг от друга подальше.

В самом широком смысле общество, это изобретение XIX столетия,— странная переходная фигура, в которой смешаны Левиафан XVIII века и коллектив XXI. Если заставить общество одновременно делать два дела — и обеспечивать прослеживаемость коллектива, и играть роль заменителя политики, оно никогда не было способно ни одно из них делать хорошо. Уверенность в существовании общества препятствовала возникновению хорошо собранного коллектива, а также мешала любым попыткам осознать странный характер корпоративного образования, способность формировать который должна сохранять политическая деятельность.

И хотя причина этой двойной связи станет ясной лишь к концу книги, сформулировать ее просто: сама конструкция политического тела предполагала его виртуальность, всеобщность и повсеместное присутствие в уже готовом виде. В этом нет ничего неправильного, поскольку ему приходилось решать неразрешимую проблему политического представления, растворяя многих в одном и заставляя одного подчиняться многим. Только политическое действие способно благодаря непрерывному круговому движению очерчивать эту виртуальную всеобщую сборку, постоянно находящуюся под угрозой полного исчезновения. Именно ее Уолтер Липпман и обозначил подходящим словом «фантом», Фантомное Публичное. Со времен мифа об общественном договоре политическое тело, как заметил Джон Дьюи в своем ответе Липпману, всегда было проблемой, призраком, вечно витающим на грани полного исчезновения. Никогда не предполагалось, что фантом превратится в субстанцию, сущее, сферу sui generis, которая располагается и ниже, и позади, и по ту сторону политического действия. Всех читателей в Гоббсовом описании Левиафана поражает именно то, каким хрупким оказался «грозный бог» и как быстро он рассыпался. И все увидели, что у колосса глиняные ноги. Но как только вы меняете модус существования публичного, превращая его в общество, чтобы сохранить за собой огромную, противоречивую и трудную задачу объединения его политическими средствами, его проблематическая хрупкость исчезает. Политическое тело превращается в общество, которое, как предполагается, держится собственной силой даже в отсутствие какой бы то ни было политической активности. Хотя и оставаясь невидимым, гигантский политический организм теперь, как говорят, крепко упирается ногами в прочный пьедестал. Все трудности, связанные с неуловимостью социального, начинаются с этого невероятного подвига металлургической фантазии: подвижная фигура Фантомного Публичного теперь отлита в бронзе.

Поскольку за политическим телом постоянно следят политики, есть и общество, нравится нам это или нет. И вместо того, чтобы видеть в этом противоречие или что-то технически невозможное, социологи воспринимают это фантомное присутствие как лучшее доказательство его таинственного существования. Только теперь Фантом становится вампиром, Левиафан превращается в 0егемота. Но не требуется больших усилий, чтобы увидеть, что виртуальная вездесущая сущность — это абсолютная противоположность тому, что нужно для сборки коллектива: если она уже есть, то практические средства ее сборки уже не прослеживаются; если она тотальна, то практические инструменты тотализации уже не видны; если она виртуальна, то практические средства, при помощи которых ее можно было бы осознать, визуализировать и собрать, скрылись из виду. Пока мы ищем за коллективом тень общества, а за обществом — тень Левиафана, никакая наука о социальном не может продвинуться вперед. Говоря еще более резко, или общество — или социология. И то и другое одновременно существовать не могут, как предупреждал своих читателей Габриэль Тард, видя, что дисциплина приобретает столь неверное направление.

Естественно, это прекрасно известно всем социальным теоретикам, и поэтому каждый из них по-своему пытается вывести свои исследования из тени общества. Все они понимают, что общество — это виртуальная реальность, cosa mentale, продукт гипостазирования, фикция. Но повсюду утверждая его существование, пусть только ради того, чтобы его критиковать, они так и не оказались способны на что-то большее, чем создать в виртуальном всеобщем образовании, ими же провозглашенном не существующим реально, маленькую нишу для самих себя. Так, по странному повороту судьбы, общество было тем, что всегда критикуется как фикция, и тем, что всегда тут как недосягаемый горизонт всех дискуссий о социальном мире. Какая бы теория ни предлагалась, общество все оставалось на мели как кит, как настоящий левиафан, выброшенный на берег моря, и социологи-лилипуты пытались выкопать ему там подходящую нору. Со временем зловоние разлагающегося монстра стало невыносимым. Продуктивное обновление социальной теории невозможно, пока берег не будет очищен и злополучное понятие общества не исчезнет окончательно. Чтобы сделать это, мы должны извлечь из него и узурпированное им политическое тело, и скрываемый им коллектив.

То, что общество стоит на пути у социологии и политики, не столь удивительно для тех из нас, кто, занимаясь исследованиями науки, еще раньше увидел, что и природа тоже стоит у них на пути. Оба монстра родились в одно и то же время и по одной и той же причине: природа собирает не-человеков в отрыве от людей; общество же собирает людей в отрыве от не-человеков. Как я везде и всегда показывал, оба они — уродцы-близнецы, созданные, чтобы задушить саму возможность правильного собирания коллектива. Но если показать политический состав природы относительно легко,— столь очевидна разница между дискуссионными реалиями и непреложными фактами,— то общество, в силу некоторой странной извращенности, остается более упрямым, более очевидным и легче принимается за само собой разумеющееся. Пропасть между социальным как ассоциацией и социальным как субстанцией труднее признать. Настолько труднее, что даже мои усилия ослабить господство природы восприняли как направленные на укрепление власти общества! Последнее, похоже, способно царствовать там, где первую уже заставили отдать часть суверенитета. Отсюда печальный успех понятия «социальное конструирование», проанализированный мною выше. И все-таки этого не избежать. Вслед за природой должно уйти общество. В противном случае мы никогда не сможем собрать коллектив.

Как нам продвинуться дальше и сделать социальное опять полностью прослеживаемым? Держась той же стратегии, что и в первой части. Мы должны целиком развернуть весь ряд разногласий, а не пытаться самим решать, с какой отправной точки лучше всего начинать за ними следовать. И снова — мы должны быть более абстрактными и более релятивными, чем предполагалось вначале. Теперь я выбираю нашей отправной точкой само затруднение, которое, видимо, испытывают социологи относительно размещения своих исследований в правильном месте. Выбрав подобный кружной путь, мы выясним, что тех двух выбранных ими коллекторов попросту не существует, поскольку оказалось, что одну конкретную проблему—как разрешить политические отношения Единого и Многого — перепутали с другой: как собрать коллектив. Это открытие позволит нам раз и навсегда выйти из большой тени, все еще отбрасываемой быстро исчезающим обществом, и, надеюсь, сделать, наконец, так, чтобы можно было идти по следам социального потока.

 

II. Как сохранять социальное плоским

По-видимому, потребители социальной науки думают, что собирать, призывать, объединять, мобилизовывать и объяснять социальное очень легко. Практикам же социальной науки известно, какое это тяжелое, дорогостоящее, сложное и до предела головоломное занятие. «Легкое» социальное — это то, что уже связано вместе, а «трудное» — это то новое, которому еще только предстоит возникнуть, когда мы сшиваем элементы, не относящиеся к обычному репертуару. В зависимости от того, за кем мы решим идти следом, нам предстоят совершенно разные путешествия. Социологи социального со своим пониманием этого термина очертили обширную область, никак не соотносимую с теми картами, которые вскоре понадобятся нам с нашим пониманием социального. Я не только утверждаю, что существующие карты неполны,— на них изображены территории столь разных очертаний, что они даже частично не совпадают друг с другом. Нет даже уверенности, что это карты одной и той же Земли. И теперь перед нами задача уже не уйти в другие области той же самой страны — туда, где местности не так населены, а тропы не столь исхожены,— а создать совершенно другой ландшафт и по нему путешествовать. Не стоит и говорить, что это не ускорит наших странствий: «ползологией» они были в первой части, «ползологией» и останутся.

Поскольку сейчас речь идет о самой топографии социального, то невозможно решить, как прокладывать маршруты, не поняв, каким именно принципом проекции пользуются социологи социального, определяя свои. Только увидев, как они заблудились, мы поймем, почему они чертят столь невероятные карты. Задавшись этим вопросом, осознаешь, как тяжело им приходилось. Они были вынуждены постоянно метаться между двумя типами мест — локальным взаимодействием и глобальным контекстом,— в каждом из которых так некомфортно, что оттуда приходится бежать со всех ног. Адам и Ева были изгнаны только из одного рая, а социологи социального, не такие удачливые, как их предки, были вынуждены покинуть последовательно два места отдохновения, каждый из которых полярно противоположен другому, а затем сновать между ними. И если мы хотим избежать их судьбы, нам надо понять динамику этих адских скитаний.

Каждому социологу хорошо известно, что локальные взаимодействия — не место для отдыха. Оказавшись по той или иной причине на сцене, вы быстро понимаете, что большинство составляющих эту сцену компонентов исходит не от вас и многое импровизируют прямо на месте другие участники. Ребенок, который учится говорить, получает язык уже готовым в правильной речи матери. Истец, вызванный в суд, на месте открывает для себя незыблемость закона и то, что Олд Бейли— такое же древнее здание, как и Лондон. Рабочий потогонного производства очень быстро понимает, что его судьбу решают какие-то невидимые агенты, скрывающиеся за стенами конторы в другом конце цеха. Вывихнувший ногу пешеход узнает в кабинете врача о собственной анатомии и физиологии, предшествующих времени несчастного случая. Местный «информант» из наводящих вопросов приезжего этнографа начинает понимать, что большинство его привычных мыслей происходит из таких мест и от таких сил, которые он не контролирует. И так далее. Взаимодействия — это не пикник, где всю еду на место приносят сами участники,— скорее, это вклад неизвестных спонсоров, предусмотревших все до последней детали: даже то, кому где сидеть, может быть заранее предписано внимательным хозяином.

Так что совершенно правильно будет сказать, что всякое конкретное взаимодействие изобилует элементами, которые уже изначально присутствуют в этой ситуации, пришли в нее из какого-то другого времени, какого-то другого места, порождены какой-то другой силой. Эта мощная интуиция стара как сами социальные науки. Как я уже говорил, действие всегда смещается, соединяется, делегируется, переводится. И если наблюдатель пойдет за этим изобилием, его унесет от конкретного взаимодействия в другие места, другие времена, и явятся другие силы, которым надо будет придать форму. Как будто сильный ветер никому не дает оставаться на месте, сдувая всех прочь, как будто мощное течение всегда заставляет нас покинуть локальную сцену.

Проблема в том, куда отсюда идти. Именно в этой точке мы рискуем сбиться с пути, приняв политическое тело за общество. Хотя на самом деле в каждом взаимодействии присутствует пунктирная линия, ведущая к какой-нибудь виртуальной, всеобщей и всегда предсуществующей сущности, этим путем не надо идти, по крайней мере, сейчас: он виртуален и призрачен, таковым и должен оставаться. Социологи должны остерегаться ступать туда, где разворачивается политическое действие. Да, взаимодействия существуют благодаря другим акторам, но другие места не образуют вокруг них контекста.

Мы уже видели во многих случаях, насколько велика зачастую пропасть между верными интуициями социальных наук и принимаемыми ими странными решениями. Вот еще один такой случай: они были склонны смешивать проекцию Призрачного Публичного с превосходством общества. Верно, что и то и другое существуют лишь виртуально, но при этом по-разному. Первое — это постоянный призыв оценить невероятный подвиг политиков, а второе — просто способ завуалировать стоящую задачу построения, изобразив, будто она уже полностью решена: общество здесь, у нас над головами. И когда исследователи отворачиваются от локального, так как, видимо, ключа к взаимодействиям найти здесь нельзя,—что в достаточной мере верно,— они думают, что надо обратиться к «структуре», в которой, как предполагается, взаимодействия и гнездятся. Но и здесь все начинает идти совсем не так. Начав с правильного побуждения — «уйдем от локальных взаимодействий!»,— в конце они попадают, пользуясь известным заголовком Сэмюэля Батлера, в Иерихон.

Это направление так прочно закрепилось за сто пятьдесят лет существования социальной науки, что теперь мы видим массовое движение по широким дорогостоящим автострадам с огромными яркими указателями, на которых написано: «Контекст, 15 км, следующая остановка». Привычка ехать в эти места, разочаровавшись в локальных взаимодействиях, стала настолько автоматической, что очень трудно признаться: дорога-то никуда не ведет. Недолгая езда по гладкому шоссе — и автострады вдруг исчезают как легкий дым. На остановке «Контекст» нет места для парковки. Можно ли от младенческого речевого акта перейти к «структуре» языка? Есть ли какой-нибудь путь от дела конкретного истца к «системе» права? Есть ли канал, ведущий от цеха потогонной фабрики к «капиталистическому способу производства» или «империи»? Существует ли переход от вывихнутой ноги пациента к «природе» тела? Похоже ли, что от записной книжки этнографа можно перейти к «культуре» конкретного народа? Когда задают такие вопросы, в ответ слышится смущенное «нет, да, может быть».

Верно, что структура языка в целом не выражается в речевых актах кого-то конкретного, и все же именно она порождает все речевые акты, хотя где и как la parole (речь) встречается с la langue (языком), со времен Соссюра так и осталось полной тайной. Правовая система не находится нигде конкретно, и все же не менее таинственным образом к ней апеллируют в каждом отдельном случае, даже несмотря на признание, что для каждого случая она должна создаваться из какой-то целостности ad hoc. Капитализм, конечно, господствующий способ производства, но никто не воображает, что им командует какой-то гомункул СЕО, хотя многие события выглядят подчиняющимися жесткой стратегии. Знание тела в целом позволяет диагностировать конкретные болезни, хотя ясно и то, что большая часть информации применима, только исходя из конкретного случая. Культура — одновременно и то, что побуждает людей действовать, абсолютная абстракция, созданная взглядом этнографа, и то, что творится здесь и сейчас неиссякающей изобретательностью участников взаимодействия. Похоже, что структурные характеристики, хотя и кажется, что именно к ним должно вести любое исследование, чтобы придать смысл локальным взаимодействиям, подходят для мест отдыха также, как заросли ядовитого плюща.

Таким образом, нелегкий ответ на вопрос о знаменитых «контекстах» таков: есть нечто такое, что делает возможным взаимодействие, привнося на сцену большинство необходимых компонентов, но это «нечто» одновременно и присутствует на заднем плане, и слишком абстрактно, чтобы хоть что-нибудь делать. Структура очень сильна, и все же слишком слаба и далека от какой бы то ни было эффективности. То, о чем говорят как о подлинном истоке всего «реального» и «конкретного» во взаимодействиях, видимо, не может стать приютом надолго. Вот почему социологов, как от дальнего конца растянутой резиновой ленты, вдруг отбрасывает в противоположную сторону— от «глубинных структурных характеристик» назад к более «реальным» и «конкретным» взаимодействиям. Другой ветер, другое течение, не менее сильные, чем первые, теперь отталкивают визитера от контекста обратно, в места локальных практик. Разве современная история социальных наук не представляет собой по большей части болезненное колебание между двумя противоположными полюсами, один из которых более структурный, а второй — более прагматичный?

К сожалению, попытки удержаться за локальную сцену в конце возвратного движения — не такой уж выход, поскольку отталкивающие исследователей от нее силы все еще здесь: по-прежнему очевидно, что «реальное» и «конкретное» не полностью находятся во взаимодействиях. И раздираемый между двумя противоположными направлениями исследователь оказывается в невыносимом положении. Когда он придерживается взаимодействий, от него требуют отойти от них и «поместить вещи в более широкий контекст». Но когда он наконец достигает этого структурирующего контекста, его просят сойти с абстрактного уровня к «реальной жизни», «человеческому измерению», «жизненным мирам». Но если структура — абстракция, то таково же и взаимодействие! Если один полюс более реален и конкретен, то таков же и другой — другой полюс, всегда другой полюс. Этот двойной узел способен дезориентировать любого исследователя. Платон говорил о необходимости восхождения от призрачных материальных теней к реальным нематериальным идеям. Но что если бы какой-нибудь анти-Платон, имеющий такие же серьезные основания, уводил бы вас в другом направлении — вниз от абстрактных идей к реальному и материальному локальному миру? Такое перетягивание каната то резко швыряло бы вас к структуре, в которой должны быть помещены взаимодействия,— обществу, то так же резко отбрасывало бы прочь от «всеохватывающих структур» назад, к локальному и индивидуальному месту, где вещи «реально происходят» и «на самом деле живут». Качаться вверх-вниз на детских качелях весело, но только если это недолго, и, уж конечно, не когда качают так сильно, что выворачивает желудок. Это резкое чередование получило название «дилемма актора и системы», или «дискуссия о микро и макро». Проблема в том, чтобы решить, актор ли находится «в» системе или система состоит «из» взаимодействующих акторов. Если бы только головокружительные качели могли мягко остановиться... Обычно стратегия состоит в том, чтобы вежливо признать проблему, заявить, что это проблема искусственная, и дальше продолжать делить друг с другом удобное место в так называемых академических дебатах, измыслив какой-нибудь разумный компромисс между обеими позициями. Но если вы и нашли золотую середину между двумя несуществующими позициями, почему вы так уверены, что у этой третьей позиции не меньше прав на существование, чем у первых двух? Надо ли пытаться отстаивать компромисс между акторами и системой или делать что-то другое? На первый взгляд, «актор-сеть» — хорошая кандидатура для компромисса: заранее предзаданное решение состояло бы в том, чтобы одновременно рассматривать и актора, и сеть, в которую он включен, что объясняло бы дефис. Такое половинчатое решение пополнило бы собой множество других, предложенных для примирения двух очевидных и необходимых положений социальных наук: взаимодействия изобилуют структурами, придающими им очертания; но сами эти структуры остаются чересчур абстрактными, пока не обретут конкретизацию, мобилизацию, реализацию или воплощение в каком-либо локальном и живом взаимодействии. Искушение нарастает, когда диалектика, как сирены Улисса, великодушно предлагает свой бесконечный поток петель, чтобы обвязать подобные компромиссы и спрятать концы: об акторах будет сказано, что они в одно и то же время и охватываются контекстом, и удерживают его на месте, а о контексте — что он одновременно и заставляет акторов вести себя тем или иным образом, и, в свою очередь, сам творится их обратной связью. При помощи круговых движений обеих рук, все быстрее и быстрее вращая ими в противоположные стороны, можно создать видимость безупречной обоснованности связи между двумя местами, существование которых так же проблематично, как и 'раньше. У диалектических мыслителей есть прием, позволяющий похоронить артефакты даже еще глубже, заявив, что противоречия «сняты»,— это магическое слово они используют вместо «спрятать» или «похитить». И снова — нетрудно увидеть, почему они остаются столь убедительными даже имея дело с несуществующими местами. Верно, что очертить Фантомное Публичное можно только посредством петли, похожей на диалектический круг. Но это необходимое «лассо», которое используют для обрисовки парадоксальной связи граждан и их представителей, теряет все свои достоинства, когда его принимают за отношение актор «внутри» системы. Хотя политическое тело создается искусственно и исчезает, как только обрывается петля, кажется, что общество так и будет здесь маячить, что бы мы с ним ни делали. Противоречие между актором и системой — это невольная проекция на уровень социальной теории парадоксальных отношений, в которые граждане вступают со своим государством.

Вот почему решение, предлагаемое ACT, несмотря на ее в чем-то несчастливую репутацию, не имеет ничего общего с предложением еще одного компромисса между «микро» и «макро», актором и системой, и тем более — с таким сильным раскачиванием качелей, что они начинают вращаться по диалектическому кругу. Наоборот, для того чтобы следовать нашей идее, очень важно не пытаться умничать, устанавливая все более сложное равновесие между двумя клише социологической науки. Мы не заявляем ни что взаимодействий на самом деле не существует, потому что они должны быть «вписаны» в тот или иной контекст, ни что контекста реально не существует, поскольку он всегда «конкретизирован» индивидуальной практикой. Напротив, мы утверждаем, что в самой трудности оставаться в месте, рассматриваемом как локальное, или в месте, рассматриваемом как его контекст, с предельной ясностью проявляется другое движение, совершенно отличное от того, которым обычно следуют. Наше решение — принять всерьез невозможность оставаться на одной из двух позиций продолжительное время. И здесь мы должны вести себя как истинные муравьи и быть, насколько это возможно, тугодумами, буквалистами, позитивистами и релятивистами. Если мы не можем остановиться ни в том, ни в другом месте, это просто означает, что эти места недостижимы: либо их вообще не существует, либо они существуют, но до них не добраться на тех средствах передвижения, которые предлагает социология.

Подобно тому как мы решили в первой части извлекать пользу из неопределенностей, а не прорываться сквозь них, можно извлечь пользу и из этого нескончаемого противостояния между полярными противоположностями, чтобы что-то понять в подлинной топографии социального. Просто ACT — социальная теория, превращающая «Большую Проблему» социальной науки из ресурса в решаемый вопрос. Она исходит из допущения, что двойной рефлекс бегства у социологов — от локального к глобальному и от «макро» назад к «микро» — не проявление позорной слабости, а важный признак того, что эти , места — тень совершенно другого феномена. Лошадь чувствует обрыв раньше наездника; нужно идти за интуицией социо-. логов, а не за решением, предлагаемым ими из-за ошибочного понимания социального. Еще раз: ACT стремится сохранить приверженность традиции, извлекая ядовитое жало, которое истощает ее.

Хотя политическое тело — тень, призрак, фикция, порождаемая петлеобразным движением политического действия, это не значит, что социальный мир столь же бесплотен. Как мы увидим позже, политика — лишь один из способов собирать коллектив; она не может быть общей моделью для социологии ассоциаций. Но с тех пор, как аналитики стали использовать понятие «общество» в качестве кодового обозначения политики, они уже не занимают позиции, находясь на которой можно было бы различить ландшафты, изображенные разными путешественниками. Одержимые целью подняться к целому, они изрядно усложнили задачу его собирания. Понятие «общество», как и понятие «природа»,— преждевременные сборки: общество у нас впереди, а не позади.

Вопреки сказанному Платоном в «Государстве», есть не один, а как минимум три «Больших зверя»: Политическое тело, Общество, Коллектив. Но чтобы видеть этих разных чудищ, различать их движения, наблюдать их неодинаковые повадки, следить за их экологией, опять-таки надо отказаться быть интеллектуалом. Надо стать близоруким, как муравей, и упорно не понимать то, что обычно имеют в виду под «социальным». Надо ходить пешком и решительно не соглашаться пользоваться каким-нибудь более быстрым средством передвижения. Да, надо признать, что взаимодействия изобилуют компонентами, уже в готовом виде пришедшими из других времен, иных пространств и от иных агентов; да, надо согласиться уйти в другие места, чтобы найти источники этих многочисленных компонентов. Но, выйдя за рамки конкретного взаимодействия, мы должны, не обращая внимания на гигантские указатели «К Контексту» или «К Структуре», свернуть в нужном углу и сменить широкую автостраду на пешую прогулку по узкому пути — не шире ослиной тропы.

Хотя социологи гордятся, что добавили объем плоским взаимодействиям, оказалось, что они идут чересчур быстро. Приняв как само собой разумеющееся третье измерение, даже когда надо было критически отнестись к его существованию, они выплеснули из исследования основной феномен социологии: само производство места, объема и масштаба. Наперекор этому трехмерному образу мы должны стараться, чтобы социальная область оставалась совершенно плоской. На самом деле это проблема картографии. Поставив во главу угла необходимость политического тела, социологи решили, что это общество порождает третье измерение, в котором должны найти свое место все взаимодействия. Этим и объясняется столь безудержное использование ими трехмерных образов: сфер, пирамид, монументов, систем, организмов, организаций. Для противодействия этой тенденции я хочу предложить двумерную проекцию. Продолжая топографическую метафору, мы будем подражать в социальной теории чудесной книге Флатландия и поселим самих себя, трехмерных животных, в двумерном мире, состоящем из линий. Возможно, на первый взгляд это странно, но в социальной теории мы должны стать Плоскими обитателями Земли. Это единственный способ проследить, как создаются и поддерживаются измерения. Предположим, что переданные нам традицией карты оказались смятыми в бесполезный ком, и доставать их пришлось из мусорной корзины. Проводя тщательные реставрационные работы, мы будем разглаживать их на столе тыльной стороной ладони, пока они не станут снова читаемыми и пригодными к использованию. Хотя данная ирония может показаться контринтуитивной, это единственный способ измерить подлинное расстояние, которое должна преодолеть любая социальная связь, чтобы оставить какие-то следы. То, что было безнадежно смято, нужно целиком развернуть. Цель второй части книги — произвести нечто вроде коррекционной пластической операции. Я сделаю три шага: сначала мы переместим глобальное, чтобы разрушить автоматизм, ведущий нас от взаимодействия к «Контексту»; затем перераспределим локальное так, чтобы понять, почему взаимодействие — такая абстракция; и, наконец, соединим места, открывшиеся благодаря двум предыдущим шагам, обращая внимание на различные средства передвижения, создающие определение социального, понимаемого как ассоциация. Начертив эту альтернативную топографию, мы получим, наконец, возможность обсуждать политическую значимость социологии, не путая уже готовое общество с тонкой и рискованной петлей публичного. Тогда, и только тогда, у коллектива будет достаточно пространства, чтобы собрать себя.

 

III. Шаг первый: локализуем глобальное

 

Первый корректирующий шаг выглядит достаточно простым: мы должны прочертить непрерывные связи от локального взаимодействия к другим местам, временам и силам, побуждающим локальную инстанцию что-либо делать. Это значит, что нам надо идти за процессом делегирования или перевода, объясненным в первой части. Как мы узнали на предыдущих страницах, такой разворот может принять форму сети при условии, что каждое перемещение будет оплачено трансформациями, то есть если мы гарантируем, что весь путь от одного места до другого будет размечен не проводниками, а полноценными посредниками. Тем самым мы сделаем видимыми длинные цепи актеров, соединяющие места друг с другом, не упустив ни одного звена. Эмпирически это может оказаться трудным, но больших теоретических затруднений ожидать не стоит.

К сожалению, тут можно не учесть риска перепутать один путь с другим, имеющим ту же отправную точку — «уйдем от локальных взаимодействий»,— но разные конечные пункты, потому что второй путь ведет к Контексту, Структуре и Фрейму. В зависимости от того, какой дорогой мы пойдем, интрига закончится по-разному. Либо малютке Красной Шапочке удастся добраться до дома своей бабушки, либо ее похитят в лесу. Как же ей пробраться от одного посредника до другого и не дать себя проглотить Волку Контекста? Нужно найти такую уловку, чтобы две социальные теории разошлись в разные стороны: социология социального пошла бы своим путем, а социология ассоциаций в это время могла бы чертить себе дальше все более и более точные дорожные карты.

Не надо глубоко разбираться в топологии, чтобы понять, что два типа социологии отличаются друг от друга не только конечной целью, но и типом допускаемой ими деформации: помещая локальную точку «внутрь» более широкой структуры, вы вынуждены прыгать. Между тем, что окружает, и тем, что окружено,— между более глобальным и более локальным — зияющий разрыв. А что если запретить любой разрыв, допустив только сгиб, растягивание и сжатие? Не сможем ли мы тогда непрерывно перейти от локального взаимодействия к множеству делегирующих акторов? Отправная точка и все точки, признанные в качестве ее источника, тогда окажутся рядом друг с другом, а связи и складки станут видимыми.

Для нашего проекта очень важно, что в такой уплощенной топографии перенос действия от одного места к другому явно невозможен без пути и средства передвижения. В другом ландшафте вписанный в него контекст и включенный в него актор были бы настолько несоизмеримы, их бы разделяла такая бездонная пропасть, что никак нельзя было бы установить, что за таинственное средство передвижения перенесло действие. Все иначе, если ландшафт принципиально сохраняется плоским. Тогда за каждую связь платится полная цена. Если одно место хочет воздействовать на другое, ему для этого понадобится собрать средства. На первый план снова выходит тирания расстояния. Акторы становятся ответственными. Но если чему-то позволяется быть «внутри» чего-то другого, то добавляется третье измерение общества, и целый замок Мерлина вдруг вырастает из озера. Чтобы остановить колдовство, нужно сделать так, чтобы не добавлялось дополнительного измерения. А чтобы этого добиться, надо изобрести зажимы, сохраняющие ландшафт плоским и удерживающие, так сказать, всякого кандидата на более «глобальную» роль на уровне «локального» места, на объяснение которого он претендует,— а не смотреть, как этот кандидат делает прыжки, чтобы оказаться выше локального или позади него. Ниже я набросаю примерный перечень таких зажимов.

Учебники социологии организованы вокруг различных тем: семья, институт, национальные государства, рынки, норма, девиация и т.д., представляющие постепенно исправляемый результат многочисленных версий социологов по поводу того, из каких компонентов на самом деле должен состоять социальный мир. Все нестандартные термины, которые я собираюсь предложить, наоборот, обозначают лишь специальные приемы, помогающие сопротивляться искушению перепрыгнуть к глобальному. В силу коррекционной сущности этого гимнастического движения достоинства этих понятий в основном негативны. Они принадлежат нашему инфраязыку наряду с такими слабыми терминами, как «группа», «актор», «сила», «перевод» и «поток». Как и понятие сети, они обозначают не то, что изображается на карте, а то, как возможно изобразить на карте что-то относящееся к территории. Они — часть инвентаря на столе географа и дают ему возможность проецировать очертания места на лист бумаги. Поэтому понятия, обзор которых я собираюсь дать, не скажут ничего существенного о социальной сфере; они лишь позволяют АСТ-теоретикам прослеживать социальный поток,— подобно тому как маленькие мостики, которые умеют строить энтомологи, позволяют, не мешая движению муравьев, пересчитывать их по одному.

 

ОТ ПАНОПТИКУМА - К ОЛИГОПТИКУМУ

У близоруких АСТ-социологов огромное преимущество перед востроглазыми, всеохватывающими внешними наблюдателями. Они могут не только задавать неприличные и глупые вопросы, но еще и делать это назойливо и все вместе. Зажим первого типа получается из совершенно наивного вопроса: «Где на самом деле производятся структурные эффекты?» Понимаю, что этот географический вопрос обнаруживает ужасную невоспитанность, но я ученый и потому привык, говоря о любом научном знании, указывать необходимые условия его производства. Например, даже лингвистам, чтобы собрать воедино все элементы, извлеченные из тысяч локальных взаимодействий и миллионов речевых актов, и старательно выстроить языковую структуру, нужны комната, офис, институт, кафедра, помещения для архивов, рабочее место, кофейник и ксерокс. То же верно и для юристов: правовая система складывается с помощью папок, библиотеки, заседаний и т. д. Даже Карлу Марксу в библиотеке Британского музея понадобился стол, чтобы собрать воедино огромные силы капитализма. Физиология не больше, чем язык или право, живет таинственной эфирной жизнью: она всегда производится где-то — в такой-то и такой-то лаборатории Королевского хирургического колледжа, в новой редакции учебника, в кабинете врача, в ходе консилиума, где модифицируется стандартная процедура лечения вывихнутых лодыжек. И культура не действует втайне, за спиной актора. Эта самая возвышенная продукция производится в особых местах, особыми институтами, будь то захламленные кабинеты на верхнем этаже дома Маршалла Салинса в кампусе Чикагского университета или толстые папки с результатами полевых исследований, хранящиеся в музее Питтс-Ривер в Оксфорде.

Другие социологи могут обходить вниманием подобные места производства, как и прочих прозрачных проводников, поскольку согласно их эпистемологии роль таких мест состоит лишь в проявлении «фундаментальных структур» человеческих действий; но историки и социологи науки уделяют им пристальное внимание: Коль скоро мы решили следить, как различные дисциплины производят дискуссионные реалии, нам придется учитывать и практические способы каждодневного производства знания о действиях других. Это релятивизм? Надеюсь. Подобно тому как никакой сигнал не передается быстрее скорости света, так и никакое знание не распространяется без ученых, лабораторий и хрупких референциальных цепочек. Наш интерес к этим скромным средствам не продиктован подозрением насчет подлинной эффективности таких структур или потребностью в рефлексии. Просто эти средства дают нам идеальные маркеры для выяснения, что за постоянно существующие отношения возможны между «микро» и «макро». Если весь континуум физического пространства и физического времени изменил очертания, когда ученые поняли, что на самом деле два сигнала никогда не посылаются одновременно, то насколько же значительнее переформатируются социальное пространство и социальное время, когда каждая структурная характеристика будет возвращена обратно в локальные условия ее производства?

И уж точно, как только указываются локальные места, производящие глобальные структуры, меняется вся топография социального мира. Понятие «макро» уже описывает не более широкое или более обширное место, куда на манер русской матрешки вставляется «микро», а другое, такое же локальное и такое же «микро»-место, связанное со множеством других мест посредником, транспортирующим определенные типы следов. Ни о каком месте нельзя сказать, что оно больше любого другого, но о некоторых местах можно сказать, что они выигрывают от гораздо более надежных связей с гораздо большим числом мест, чем другие. Полезность этого шага в том, что он поддерживает ландшафт плоским: то, что раньше — в дорелятивистской социологии — располагалось «выше» или «ниже», теперь находится рядом, на том же уровне, что и другие места, на которые пытались смотреть сверху вниз и которые включали внутрь. Теперь гораздо лучше, чем раньше, видны все связи, провода, механизмы транспортировки и средства передвижения, соединяющие места друг с другом. В этом их сила, но в то же время, как мы скоро увидим, и их хрупкость. Если вы отделите какую-нибудь фундаментальную структуру от ее локального проявления, ничего не случится: структура останется в своих таинственных эмпиреях; если же вы обрежете стуктурирующее места, оно просто больше не сможет ничего структурировать.

Дойдя до этой точки, не пытайтесь умничать, не совершайте прыжков, не включайте средства передвижения: сделав это, вы потеряете проход и не сможете очертить контуры нового ландшафта. Просто близоруко идите по следу. Решились стать муравьем, акторно-сетевым теоретиком и оставайтесь! Если вы упорно придерживаетесь решения производить постоянные испытания, а не прерывать их, то перед вами начнет возникать другая горная цепь. Это ландшафт, пронзающий, стирающий и решительно срезающий прежние места «локального взаимодействия» и «глобального контекста».

Не то чтобы тут не было иерархии, подъемов и спусков, расселин, глубоких каньонов, возвышенностей. Просто если вы захотите перейти с одного места на другое, вам придется заплатить полную цену за отношение, связь, перемещение и информацию. Лифты, ускорения, сокращения пути здесь недопустимы. Например, миллионы речевых актов, из которых состоят словарь, грамматика, языковая структура, на кафедре лингвистики выделили из локальных речевых актов, записанных, транскрибированных, сопоставленных и разными способами классифицированных с помощью множества разных посредников. Если под каждым речевым актом «бессознательно» не действует структура, это не означает, что структуру сделали из воздуха «локальные» лингвисты, усердно работающие в своих кабинетах. Это означает, что записанная структура соотносится, связана, ассоциирована со всеми речевыми актами определенными путями, которые должно выявить исследование. Конечно, кабинет лингвиста может иметь определенное отношение к тому, что говорится «снаружи», но каким образом, по-вашему, должно было установиться это отношение без связей и без оплаты, без постоянного торга вдоль всего пути, идущего в кабинет и из кабинета? Такие двусторонние отношения даже сильнее, если грамматика тоже становится за годы изучения общим признаком того, что такое для говорящих взаимодействие." Писаные правила теперь входят в арсенал каждой вестернизированной матери, ругающей свою дочь за неправильную речь. При таком рассмотрении каждое академическое подразделение — кабинет антрополога, лаборатория физиолога, библиотека юриста, кафедра социолога, студия архитектора, офис консультанта — приобретают в отчете наблюдателя звездообразную форму с центром, окруженным множеством ведущих к центру и от него радиальных линий со всевозможными мелкими отросточками. Волк Контекста мог бы проглотить взаимодействие, но не такую длинную, плоскую, складчатую сеть, в которой он и сам целиком запутался бы. Благодаря тому, что мы следуем, не отклоняясь, этому направлению, становится видимым новое топографическое отношение между бывшими «микро» и «макро». «Макро» не находится ни «выше», ни «ниже» взаимодействий, а добавляется к ним как еще одна связь, подпитывающаяся ими и подпитывающая их. Нет другого способа достичь изменений относительного масштаба. По поводу каждого из «макро-мест» можно поставить один и тот же тип вопросов. Ответ придет из полевых исследований — он переориентирует внимание назад на локальное место, пере-описав последнее как исходящие лучи связей, по которым средства передвижения (документы, записи и материалы) движутся своими путями.

То, что в конце первой части было сказано о письменных отчетах социологов, верно и по отношению ко всем другим создателям структур: все они наводят маленькие мостики, чтобы преодолеть расстояния между различными системами координат. Точная природа движущихся сущностей здесь неважна: то, какими в каждом случае должны быть средства передвижения и документы, покажет исследование. Что имеет значение, так это. возможность для исследователя регистрировать, где только можно этот вид «сетевой» формы, а не разделять полученные данные на две части: локальную и глобальную. Написать акторно-сетевой отчет — значит суметь захватить эти многочисленные отношения, не ограничивая их с самого начала априорным решением, каким должен быть «подлинный объем» того или иного взаимодействия или социального объединения. Как уже должно быть понятно, ACT — прежде всего абстрактный принцип проекции, в соответствии с которым должен быть развернут любой контур, а не конкретное произвольное решение, какой контур должен быть нанесен на карту.

Расчетные центры, как я их назвал, дают такие звездчатые контуры потрясающей формы. Капитализм, к примеру, может быть неподатливой сущностью, имеющей «дух», но торговая площадка Уолл-стрит связана со «всем миром» тонкими, но быстрыми каналами миллионов байтов в секунду информации, которая, переваренная трейдерами, молниеносно возвращается в то же место биржевыми экранами Рейтере или Блумберга, регистрирующими все трансакции и затем передающими все это «остальной части (связанного) мира», определяя, что почем в сети. Если учитываются такие каналы, то у нас есть на выбор два пути: мы можем продолжать верить, что капитализм тайно действует как «инфраструктура» всех мировых трансакций, и, раз так, надо прыгнуть от локальной оценки стоимости конкретной компании к ее «контексту», меняя по ходу средства передвижения, изменяя передаточные механизмы и улетая в стратосферные соображения вместо того, чтобы ходить ногами по земле. Либо мы можем продолжать давать работу ногам и исследовать такие места, как торговая площадка Уоллстрит, не меняя средств передвижения, просто чтобы посмотреть, куда это решение нас заведет. В этих случаях ландшафт, начерченный с помощью двух видов маркеров, будет совершенно разным.

И тогда все упущенное вернется к действию: у капитализма нет реального врага, поскольку капитализм «везде», но у данной торговой площадки Уолл-стрит много конкурентов в Шанхае, Франкфурте и Лондоне. Сбой компьютера, подлый шаг конкурента, неожиданная фигура, скрытая переменная в ценовой формуле, рискованная процедура подсчета могут сдвинуть баланс от баснословной прибыли к драматическим потерям. Да, Уолл-стрит связана со многими местами, и в этом, и только в этом смысле она «больше», мощнее, она доминирует. И все же она не шире, не крупнее, не менее локальна, не менее интерактивна и интерсубъективна, чем торговый центр во французском Мулене или шумный и зловонный рынок Буаке в Кот-д'Ивуаре. Не фокусируйтесь на капитализме, но и не прилипайте к экрану торговой площадки: отслеживайте связи, «следуйте за самими акторами». Никакой холодной объективации здесь нет, никакой высший разум тут не раскрывается. Всюду подслеповатые термиты старательно заняты выкапыванием данных. Просто идите, принюхиваясь, по их ходам, и неважно, как далеко это вас заведет.

Такое изменение топографии случается всякий раз, когда вы заменяете некую таинственную структуру полностью видимыми и эмпирически прослеживаемыми местами. Организация определенно не «больше», чем те, кого она организует. Поскольку Билл Гейтс физически не больше всех работников фирмы «Майкрософт», сама «Майкрософт» как корпоративное целое не может быть чем-то вроде вместительного здания, где находятся индивидуальные акторы. Напротив, «Майкрософт» — это определенного типа движения, проходящие через них всех, и лишь немногие из этих движений начинаются и кончаются в кабинете мистера Гейтса. Именно потому, что организация в меньшей степени общество, чем политическое тело, она состоит только из движений, сотканных из постоянной циркуляции документов, историй, отчетов, товаров и страстей. С точки зрения кабинета не одно и то же — быть пересекаемым более длительными, быстрыми и интенсивными связями или быть шире. Идти по постоянным следам — не то же са-М9е, что перепрыгивать к структуре. Придерживаться видимого и подручного — не то же самое, что набивать брюхо невидимыми силами. Все время пользоваться однотипным средством передвижения — не то же самое, что согласиться на более быстрые и непривычные формы транспортировки. Нет такого места, о котором можно было бы сказать, что оно «нелокально». Если что-то должно быть «делокализовано», то это значит, что его отправляют с одного места на другое, а не с какого-то места в никуда. «Разве в этом нет здравого смысла?»,— по-прежнему упрямо бормочет подслеповатая, ползающая по следам актор-но-сетевая теория. Актор-сеть очерчивается всегда, когда в ходе исследования принимают решение заменить акторов любого размера локальными и взаимосвязанными местами, вместо того чтобы делить их на «микро» и «макро». Обе части важны, отсюда и дефис. Первая часть (актор) раскрывает узкое пространство, в котором начинают вынашиваться все грандиозные компоненты мира; вторая часть (сеть) может объяснить, при помощи каких средств передвижения, следов, испытаний, типов информации мир вбирается внутрь этих мест и затем, трансформировавшись в них, выдавливается обратно наружу из их тесных стен. Вот почему приписанная через дефис «сеть» фигурирует здесь не как тайное присутствие Контекста, а как то, что соединяет акторов. Вместо того чтобы быть, как Контекст, другим измерением, придающим объем слишком узкому и плоскому описанию, сеть позволяет отношениям оставаться плоскими и полностью оплачивать «трансакционные издержки». Здесь не макросоциология и микросоциология,—здесь два разных способа рассмотрения отношений между «макро» и «микро»: первый выстраивает русскую матрешку — маленькая матрешка внутри, большая снаружи; второй разворачивает связи — маленькая матрешка неприсоединена, большую надо присоединить.

Не случайно ACT начинала с исследования науки. Всегда, когда- ищут показательный пример того, что бы означало для социальной теории положить конец различию между «микро» и «макро», отличным образцом являются научные связи. Их не только гораздо легче исследовать,—они еще и дают наиболее яркие примеры того, как маленькие инновации могут, в конце концов, стать макрохарактеристиками «целого» мира. У наук нет размера, или, скорее, если что и не объясняет в достаточной мере их силу, то это их малый размер. Не случайно Габриэль Тард в поисках идеального примера для теории «лучей подражания», всегда обращался к (тогда не существовавшей) социологии науки. Он утверждал, что есть непрямая, но полностью прослеживаемая связь между кабинетом Галилея во Флоренции XVI века и тем, что выучивает каждый школьник, от которого требуют не верить своим глазам, когда они говорят, что в сумерки солнце садится. Потенциально масштаб любой лаборатории или чрезвычайно мал, или чрезвычайно велик. Со стороны наблюдателя глупо заранее раз и навсегда определять ее подлинный размер. Научные дисциплины, включая малые «камеральные науки» — бухгалтерию, менеджмент, организацию бизнеса, дают замечательные примеры, ибо, подобно плодовым мушкам генетиков, предлагают увеличенную версию того, что происходит везде, хотя и не столь ясно и заметно. Как мы уже видели в первой части, чем больше развиваются наука и технология, тем физически легче прослеживать социальные связи. Спутники, оптико-волоконные сети, калькуляторы, потоки данных и лаборатории — все это новое материальное оборудование высвечивает связи, как будто бы гигантская красная ручка соединяет точки, тем самым позволяя каждому видеть линии, которые прежде были едва заметны. Но то, что верно в отношении лабораторий и кабинетов, верно и для всех прочих соединяющих и структурирующих мест.

Для этой первой категории ориентиров я предлагаю использовать в качестве родового термина слово «олигоптикум»,— оставив выражение «расчетные центры» для мест, где благодаря математическому или как минимум арифметическому формату документов, двигающихся туда и обратно, становятся возможными буквальные, а не просто метафорические расчеты. Как известно каждому читавшему Мишеля Фуко, «паноптикум» — идеальная тюрьма с тотальным контролем над заключенными, придуманная в начале XIX века Иеремией Бентамом, так и осталась утопией (то есть «нигде» — миром без координат), питающей двойную болезнь — всеобщую паранойю и всеобщую мегаломанию. Но мы ищем не утопии, а имеющие четкие координаты места на земле. Олигоптикумы — именно такие места, поскольку они делают прямо противоположное тому, что делают паноптикумы: они видят слишком мало для того, чтобы удовлетворить мегаломанию инспектора или паранойю поднадзорных, но то, что они видят, они видят хорошо. Отсюда и использование этого греческого слова для обозначения компонента, который одновременно и необходим, и действует в малых количествах (как «олиго-элементы» вашей аптечки). Олигоптикумы дают возможность четко, но в крайне узких пределах видеть (соединенное) целое до тех пор, пока поддерживаются связи. Казалось бы, абсолютистскому видению паноптикума ничто не угрожает, и потому он так нравится социологам, мечтающим занять центральную башню бентамовской тюрьмы; а олигоптикум может ослепить малейший жучок (bug).

Иногда обнаружить эти места легко, так как физические связи оставляют следы, как в лабораториях. Ясно, к примеру, что командно-контрольный центр армии не «больше» и не «меньше», чем локальный фронт за тысячи миль от него, где рискуют жизнью солдаты, но очевидно и то, что такой командный пункт (war room) может командовать всем и контролировать все—на что указывает само его название,—но только пока она остается связанной с театром военных действий непрерывной передачей информации. Поэтому здесь правильная топография состоит не во включении линии фронта «в» верховное командование, а в локализации обоих и соединении их плотным кабелем. Именно это я и понимаю под выравниванием ландшафта. Это нелегкая задача, что слишком хорошо известно любому солдату, командиру и военному историку.

Иногда обнаружить звездообразные олигоптикумы труднее: кабинка редактора газеты похожа на командно-контрольный пункт, но лишь слегка: входящее и исходящее здесь не так формализованы и не так подчиняют, как военный приказ или команда. В ряде других случаев связи едва видны, скажем, когда спрашивают, в каком отделе производят «эдипов комплекс», «управление», «реструктуризацию» или «социальный капитал». Но все же и тут можно пройти по следам и начертить карту, например, различных противоречащих друг другу социальных теорий, ходящих в Париже. Хотя они и кажутся нематериальными, но физически транспортируются через полевые исследования, анкеты, статистические бюро, академическую полемику, журнальные статьи, разговоры в баре и гранты, пока не возвращаются назад через редакции, учебники, партийных функционеров, забастовочные комитеты и военные штабы, где некоторые участники используют их, решая, кто они такие и к какой группе принадлежат. Как мы узнали из первого источника неопределенности, сегодня трудно отнести себя к группе без помощи социолога. Кто бы что знал о «культурном капитале», «методологическом индивидуализме», «организационной инерции», «массовом увольнении работников», «гендере», «принципе предупреждения», если бы эти понятия не прошли вначале через какой-то исследовательский центр? В случае таких слабых следов чертить карту может оказаться труднее, — проходы могут быть тоньше, связи часто прерываются. Но попытаться необходимо, чтобы не создалось впечатление, что нас можно, не заплатив за это, занести «в категорию».

Чтобы закончить с этим первым типом зажима: хотя эта проблема на первый взгляд кажется в самом деле странной (если не сказать, бестактной), когда бы и кто бы ни говорил о «системе», «глобальной характеристике», «структуре», «обществе», «империи», «мировой экономике», «организации», первой рефлекторной реакцией ACT должен быть вопрос: «В каком здании? В каком отделе? По какому коридору туда идти? Кому из коллег это читали? Как это было составлено?». Если исследователи согласятся воспользоваться этим ключом, их удивит количество мест и каналов, которые обнаружатся сразу же, как только будут заданы эти вопросы. Социальный ландшафт начнет меняться очень быстро. И, как заметят путешественники, обозревать плоский ландшафт, где во множестве циркулируют попытки установить и поддерживать непрочные связи, они будут совсем не с тем же чувством, которое у них бы вызвало требование заглянуть в устрашающую пирамиду власти. Именно это различие в топографии и объяснит (в заключительной главе книги), почему две социальные теории не могут рассчитывать на один и тот же тип политической значимости.

 

ПАНОРАМЫ

И все же нет основания отрицать, что тень гигантской социальной пирамиды маячит над нашими головами. Это напоминает «рефлекс Павлова» или коленный рефлекс. Всякий раз, говоря об обществе, мы представляем сферу или массивный монумент, что-то напоминающее огромное надгробие. Здесь сверху донизу царит порядок. И сколько бы я ни предупреждал, любой олигоптикум, удерживающий ландшафт плоским, будет немедленно засунут куда-то «в» более широкий социальный контекст, как голубь в голубятню. Этому предрассудку невозможно противостоять напрямую, поскольку более двух столетий он был позицией по умолчанию наших операционных систем: общество — как его ни мыслить — должно быть крупнее по масштабу. И вот именно эта позиция по умолчанию и не позволяет развернуть релятивистскую социологию.

Проблема в том, что социологи используют масштаб как одну из многочисленных переменных, устанавливаемых еще до начала исследования, хотя масштаб — это то, к чему приходят акторы, масштабируя, располагая в пространстве и контекстуапизируя друг друга путем транспортировки конкретными средствами передвижения конкретных следов. Как-то мало у нас принято уважать достижения акторов, если в итоге мы отказываем им в одной из самых существенных привилегий — определять относительный масштаб. Аналитик не должен навязывать абсолютный масштаб. Как знают все читавшие когда-либо о теории относительности, абсолютные системы координат порождают лишь ужасные деформации, разрушая всякую надежду на переложение документов в читаемый формат, в то время как мягкие и скользкие «координатные моллюски» (термин Эйнштейна) позволяют физикам переходить из одной системы в другую если не гладко, то, по крайней мере, постоянно. Либо социолог жесток,— и весь мир превращается в путаницу, либо социолог достаточно гибок,— и мир приходит в порядок. И здесь снова задачи эмпирического релятивизма сродни моральным обязательствам.

Именно потому, что искоренить этот предрассудок — жить внутри всеобъемлющей структуры, по-видимому, невозможно, надо придумать второй тип искусственного зажима. Пока мы не выявим места, где так убедительно демонстрируют «верх», «низ», «всеобщее» и «глобальное», соблазн прыгнуть в «контекст» не ослабеет и у масштабообразующей деятельности акторов никогда не будет пространства, чтобы быть полностью развернутой. Социальный ландшафт никогда не станет настолько плоским, чтобы стала полностью видна цена соединяющих средств передвижения. Люди будут и дальше верить, что большой зверь поддерживает свое существование, не нуждаясь в корме; что общество способно обходиться без того, чтобы его производили, собирали, соединяли или поддерживали; что оно позади нас, так сказать, а не стоит перед нами как задача, которую надо решить.

Как мы видели в предыдущей части книги, не дело социолога решать за актора, из каких групп составлен мир и что за силы побуждают их действовать. Его задача—построить искусственный эксперимент: сообщение, рассказ, нарратив, отчет, где можно было бы полностью развернуть это разнообразие. Пусть это покажется странным на первый взгляд, но точно так же обстоит дело и с масштабом: не дело социолога решать, является ли это взаимодействие «микро», а то — «среднего уровня» или «макро». Слишком много средств, таланта и энергии потрачено участниками на модификацию относительного масштаба всех других участников, чтобы социологи решали этот вопрос, исходя из фиксированного стандарта. Как показали Болтански и Тевено, если вы что-то и не можете делать за акторов, так это решать, где их место на шкале от малого до большого, потому что при каждой из многочисленных попыток обоснования своего поведения они могут то апеллировать к целому, упоминая человечество, Францию, капитализм и разум, то, минуту спустя, приходить к локальному компромиссу. Столкнувшись с таким резким изменением масштаба, аналитик может найти только одно возможное решение — отнестись к самому такому изменению как к одному из данных исследования и посмотреть, какими практическими средствами распространяют «абсолютное мерило».

Масштаб — это собственное достижение актора. Хотя это самая старая и, по-моему, самая главная идея из предложенных ACT, я так и не встретил никого, кто бы согласился хотя бы взглянуть, что за ландшафт таким образом открывается. Если отважиться на параллель, то Галилею так и не удалось склонить своих «дорогих и уважаемых коллег» хоть одним глазком заглянуть в его вручную изготовленный телескоп. Причина в том, что мы склонны представлять масштаб —«макро», «мезо», «микро», как упорядоченный ряд увеличений. Это немного напоминает чудесную, но вводящую в полное заблуждение книгу «Умножая на десять», где на каждой странице предлагается картинка, масштаб которой увеличивается на порядок по сравнению с предыдущей,—от Млечного Пути и до спиралей ДНК, а где-то примерно посередине — фото двух юных участников пикника на лужайке у Верхнего озера. Достаточно микросекунды на размышление, чтобы понять, что этот монтаж обманывает — где должна быть расположена камера, чтобы показать галактику в целом? Где микроскоп, способный нацелиться именно на эту клеточную ДНК, а не на ту? По чьему приказу картинки расположены в таком стройном порядке? Прекрасная сборка, но совершенно не соответствующая истине. То же можно сказать и об эффекте изменения масштаба в социальной сфере, за исключением в данном случае того, что тут он используется не как хитроумный художественный прием, а как естественнейшая норма, вытекающая из прочнейшего здравого смысла. Разве не очевидно, что IBM «больше», чем ее менеджеры по продажам? Что Франция «шире», чем Высшая горная школа, которая гораздо «больше», чем я? И если представить себе IBM и Францию в таких же звездообразных очертаниях, как упомянутый выше командно-контрольный военный пункт, то во что тогда превратятся организационные карты корпоративной структуры IBM, карта Франции, картина всей Земли? Разве не очевидно, что они дают гораздо более широкую «рамку», внутри которой должно «находиться» «все, что меньше»? Разве не вполне разумно говорить, что Европа больше Франции, которая больше Парижа, который больше, чем Рю Дантон, которая больше, чем моя квартира? Или что XX век — это рамка для Второй мировой войны? Что в «Пармской обители» Стендаля битва при Ватерлоо — гораздо более значимое событие, чем связанные с ней переживания Фабрицио дель Донго? Возможно, читатели готовы терпеливо воспринимать притязания ACT на новую топографию, но они перестанут это делать, если она уйдет слишком далеко от здравого смысла. Как может «помещение вещей в рамку» не быть самым разумным действием? Я согласен — все дело именно в том, что надо придерживаться здравого смысла. Я согласен и с тем, что акторы постоянно как раз это и делают — помещают вещи в тот или иной контекст. Я только утверждаю, что саму эту деятельность по заключению в рамку, саму деятельность по контекстуализации, нужно заставить проявиться, но сделать это невозможно до тех пор, пока эффект изменения масштаба принимается на веру. Установить масштаб заранее означало бы придерживаться только одной меры и единственной абсолютной системы координат, когда мы как раз измерением и занимаемся; когда именно движения из одной системы в другую мы и хотим осуществить. И снова: социологи социального недостаточно абстрактны. Они верят, что должны держаться здравого смысла, но вопреки этому демонстрируют совершенное отсутствие разума, воображая «социальное изменение масштаба» без камеры, рельсов, тележки на колесах и всей сложной команды, которую необходимо собрать, чтобы сделать такую простую вещь, как снять кадр при помощи движущейся камеры. Всякое изменение масштаба, претендующее на упорядочение вещей на манер русской матрешки, всегда является продуктом сценария, тщательно спланированным режиссером-постановщиком. Если вы в этом сомневаетесь, посетите «Юниверсал студиос». «Верх» и «низ», «локальное» и «глобальное» должны быть сделаны, они никогда не даются просто так. Нам всем это прекрасно известно: мы были свидетелями множества случаев, когда относительный размер моментально изменялся — забастовками, революциями, переворотами, кризисами, инновациями, открытиями. События — не аккуратные стопки одежды в универмаге. Кажется, что этикетки с размерами S, M, L, XL скорее распределены случайным образом; размеры увеличиваются и уменьшаются слишком быстро; вещи сжимаются и расширяются с молниеносной скоростью. Но мы никогда не готовы изобразить на карте результаты собственных ежедневных наблюдений,— настолько мы поглощены навязчивым жестом — «помещать вещи в более широкий контекст».

Но и сам этот жест необходимо также тщательно документировать! Замечали ли вы когда-нибудь на социологических конференциях, политических митингах, за разговорами в баре, как жестикулируют люди, говоря о «Большой картине», куда предлагают поместить только что сказанное вами, чтобы оно «вписалось» в такие легко схватываемые сущности, как «поздний капитализм», «подъем цивилизации», «Запад», «современность», «человеческая история», «постколониализм» или «глобализация»? Их жесты так широки, как будто они оглаживают тыкву! Я хочу показать вам, наконец, настоящий размер «социального» во всем его величии. Ну... не так уж оно и велико. Его лишь делают таким широкие жесты и профессорский тон, которым ссылаются на «Большую картину». Если в ком-то и нет здравого смысла, так это в принимающих тыкву, пусть даже и разумного размера, за «общество в целом». Для этого типа социальной теории пробила полночь, и красивая карета превратилась обратно в то, чем и должна остаться навсегда — в растение семейства Cucurbitaceae.

Я говорю жестокие вещи, знаю, но иногда нужно быть жестоким и из добрых побуждений, как хирург, спешащий удалить болезненную бородавку. Размер и изменение масштаба не нужно смешивать с несвязностью. Либо этот масштаб тыквы соединен множеством связей со многими другими местами, как торговая площадка Уолл-стрит соединена с множеством мест, образующих мировую экономику,— и если так, я хочу убедиться, что эти связи существуют, потрогать каналы, проверить их прочность, испытать их реальность. Либо он не соединен, и тогда угрожающая жестикуляция не заставит меня поверить, что мое маленькое «локальное» описание «обрамлено» чем-то «большим». Да, я не хочу быть вставленным в рамку! Но я готов тщательно изучать само структурирование, чтобы превратить его из этакого автоматического ресурса в увлекательную новую тему. Именно благодаря эффекту изменения масштаба социальное социальных теоретиков и выходит на сцену, претендует на то, чтобы в него «были вставлены» локальные взаимодействия, и в итоге устанавливает столь мощное иго над мышлением каждого актора. Иго это такой силы, что когда альтернативная социальная теория предлагает его сбросить, это все равно, что Богу еще раз умереть. Есть много общего между вечно умирающим Богом давних лет и той позицией, которую порой мечтает занять богоподобный социолог.

В сущности, «Великая картина»—это картина и есть. И тогда можно задать вопрос: в каком кинотеатре, в какой выставочной галерее ее показывают? Через какой оптический аппарат она проецируется? Какой аудитории она адресуется? Я предлагаю назвать панорамами новые зажимы, которые мы создаем, настойчиво задавая такие вопросы. В противоположность олигоптикумам, панорамы, согласно этимологии, позволяют увидеть все. Но они также не позволяют увидеть ничего, ибо всего лишь показывают образ, нарисованный (или спроецированный) на внутренней стене комнаты, полностью изолированной от внешнего мира. Эта метафора идет от залов, изобретенных в начале XIX века, потомки которых — стереокинотеатры, построенные при научных центрах и мегамаркетах. Греческое слово «пан», означающее «все», в данном случае подразумевает не то, что эти картины позволяют обозреть «целое», а что, наоборот, они прилеплены к стене глухо изолированного помещения, где проецируется на круговой экран полностью связный ландшафт. В полной связности их сила—и их главная слабость.

Где найти их теперь, когда все реальные панорамы, воспетые Вальтером Беньямином, уже разрушены? Везде. Их рисуют всякий раз, когда редактор газеты авторитетно делает обозрение «ситуации в целом»; когда в книге пересказывается история мира от Большого взрыва до президента Буша; когда учебник социологии предлагает взгляд на современность с высоты птичьего полета; когда генеральный директор большой компании собирает своих акционеров; когда известный ученый обобщает, к удовлетворению публики, «современное состояние науки»; когда политический активист объясняет сокамерникам «долгую историю эксплуатации»; когда вас наполняет ужасом мощная архитектура — пьяцца, небоскреб, гигантская лестница. Иногда это прекрасные достижения, как Палаццо делла Раджоне в Падуе (да, Дворец разума!), где огромный городской зал целиком покрывают фрески, изображающие панорамы всей классической и христианской мифологии рядом с календарем всех торгов и городских событий. Иногда панорамы — всего лишь грубые эклектические клише, как в замысловатых сюжетах теоретиков заговора. Иногда они предлагают совершенно новые программы, когда показывают новое шоу о «конце истории», «конфликте цивилизаций» или «обществе риска». Иногда—переписывают историю, предлагая совершенно новое прочтение Zeitgeist, как в «Феноменологии духа» или Коммунистическом манифесте.

Сила этих устройств в том, что они прекрасно решают проблему постановки целого, упорядочения «верха» и «низа», вложения друг в друга «микро», «мезо» и «макро». Но делают они это, не умножая числа двусторонних связей с другими местами, как командно-контрольные пункты, расчетные центры и вообще все олигоптикумы. Панорамы конструируют картину, на которой нет зазора, создавая у зрителя сильное впечатление полной погруженности в реальный мир без всяких искусственных опосредствовании или дорогостоящих потоков информации, идущих от внешнего мира или к нему. Если олигоптикумы постоянно показывают хрупкость связей и недостаток контроля над тем, что остается в промежутке между их сетями, то панорамы создают впечатление полного контроля над обозреваемым, хотя в каком-то смысле они слепы и ничто не входит и не выходит за их стены кроме заинтересованных или разочарованных зрителей. Не отличать их от олигоптикумов — see равно, что не отличать эпизод войны, отслеживаемый из командного пункта Армии США в городе Тампа (Флорида), от того же самого эпизода в изложении «Фокс Ньюс», когда события «сегодня на фронте» комментирует отставной генерал. Первый отчет реалистичный. Он ясно осознает, что может перестать быть таковым, как только обрежут коммуникации; второй мог бы быть вполне реальным, но у него меньше возможностей сообщить нам, не фикция ли он. Чаще всего именно избыток связности и выдает иллюзию.

Хотя панорамы не стоит принимать чересчур всерьез, так как связные и полные отчеты могут стать самыми слепыми, самыми локальными, самыми ограниченными в смысле видения, их тоже необходимо тщательно изучать, поскольку они дают единственный шанс увидеть «всю историю» как целое. Не надо презирать тотализирующие парадигмы как акт профессиональной мегаломании,— их надо, как и все остальное, добавить к той множественности мест, которую мы хотим развернуть. Они — вовсе не то место, где все происходит как в мечтах директора, а локальные узлы, которые необходимо добавить, как и многие другие новые места, пунктирно размечающие плоский ландшафт, который мы пытаемся картографировать. Но даже после такого уменьшения в размере их роль может стать центральной, поскольку они наделяют зрителей, слушателей и читателей стремлением к целостности и центральности. Именно из этих мощных повествований мы черпаем метафоры для того, что «связывает нас вместе», для страстей, которые надеемся разделить друг с другом, для общего вида социальной архитектуры, для господствующих нарративов, которым подчиняемся. Это в их узких границах наш здравый смысл черпает идею о том, что взаимодействия происходят в «более широком» контексте, что существуют «верх» и «низ», что «локальное» вставлено внутрь «глобального» и что возможен Zeitgeist, дух которого еще надо придумать.

Статус таких панорам до странности двойственен: они одновременно и защищают от тотализации — поскольку явно локальны и втиснуты в слепые комнаты,— и создают предвкушение единого мира, в котором мы должны жить. Панорамы собирают, заключают в рамки, ранжируют, упорядочивают, организуют; они — источник того, что понимают под хорошо упорядоченным изменением масштаба. Неважно, насколько панорамы нас одурачивают, они готовят нас к стоящей перед нами политической задаче. При помощи своих многочисленных хитроумных спецэффектов они создают прообраз коллектива, с которым их нельзя смешивать. Как мы уже начинаем понимать, всегда есть опасность принять строительство таких панорам за гораздо более сложную политическую задачу постепенного построения общего мира. Просмотр социальных теорий как фильмов в этих стереопространствах делает политику совершенно другой. «Общество sui generis» Дюркгейма, «аутопойетические системы» Лумана, «символическая экономика полей» Бурдье или «рефлексивная современность» Бека — превосходные нарративы, если готовят нас по окончании просмотра взяться за политические задачи построения; они неверны, если их принимают за описание уже существующего общего мира. В лучшем случае панорамы дают профетический прообраз коллектива, в худшем — они его очень бедная замена. Одно из притязаний ACT состоит в том, чтобы сохранять профетический порыв, всегда ассоциировавшийся с социальными науками, но при этом аккуратно препровождать господствующие нарративы назад, в комнаты, где их показывают.

Так что и здесь опять всякий раз, когда выставлен на сцену хорошо организованный порядок масштабов, добровольная слепота ACT должна выливаться все в те же дерзкие и глупые вопросы: «В какой комнате? В какой панораме? Какими средствами? Каким режиссером? Сколько стоит?». Как только вы начнете настойчиво задавать этот второй ряд вопросов, в каждом углу начнут проявляться активные, иногда даже красивые комплексные места. Если сомневаетесь, попробуйте в качестве упражнения локализовать площади, театры, сцены, где рисуется «глобализация». Скоро вы поймете, что, несмотря на массу всяких «глобоглупостей», глобализация циркулирует по маленьким рельсам, ведущим в итоге к прославленной форме провинциализма.

За инструкцией «идите медленно» следуют «не прыгать» и «стараться, чтобы все было плоским!». Эти три части совета усиливают друг друга, поскольку лишь когда будет измерена длинная дистанция между различными точками территории, будут и полностью подсчитаны трансакционные издержки их соединения. Как мог бы путешественник заранее оценить время, которое понадобится для восхождения на вершину горы, если бы еще до этого не были начерчены — одна за другой — изометрические линии? Как бы мы оценили масштаб стоящей перед нами политической задачи, не измерив сначала расстояния между несоизмеримыми точками зрения?

 

IV. Шаг второй: перераспределяем локальное

 

Оснащая исследователей разными инструментами (олигоптикумами и панорамами), мы даем им возможность локализовать глобальное и аккуратно препроводить его обратно в круг, по которому оно теперь и циркулирует туда и обратно. Я предлагаю всякий раз, когда появляется потребность в уходе от локальных взаимодействий, не пытаться делать всякие сальто-мортале к невидимо таящемуся на заднем плане миру социального контекста, а отправляться в трудный путь по множественным локальным площадкам сборки глобального, структурного и всеобщего, откуда они распространяются вовне благодаря прокладке специфических проводов и проходов. Если вы будете делать это достаточно долго, те же эффекты иерархии и асимметрии, которые были видны раньше, возникнут из цепочек накладывающихся друг на друга локальностей. Поскольку они ведут внутрь многочисленных олигоптикумов и панорам, отныне в использовании слова «контексты» уже нет никакой ошибки. У транспортирующих их эффекты средств передвижения есть таблички с номерами и четкие надписи — совершенно как на проезжающих вагонах. Время от времени контексты собираются, соединяются и выставляются внутри особых помещений в форме целостных панорам, добавляющих местам, которые «контекстуализируются» и «структурируются», множество своих противоречивых структурирующих эффектов.

Нет нужды говорить, что не существует никакого другого места для их соединения,— по крайней мере, пока не существует. Поэтому очень глупо задаваться вопросом, «в какой» супермегамакроструктуре все эти локальности находятся, так же как совершенно несуразно было бы пытаться найти, после того как появилась теория относительности, эфирный поток, «через который» проходит Земля. Нет такого глобального всеобъемлющего пространства, где, к примеру, были бы собраны и суммированы штабной пункт Стратегического командования воздушных сил, торговая площадка Уолл-стрит, карта загрязнения водных ресурсов, отдел переписи населения, Христианская коалиция и ООН. И если кто-нибудь пытается это делать, как я в этом параграфе, то это еще одно место, еще один кружный маршрут, свободно соединенный с другими местами и не претендующий на то, чтобы «включать в себя» или «знать» их. Если какое-то место желает всегда доминировать над всеми остальными, что ж — прекрасно. Но ему придется заплатить за каждое средство, необходимое для достижения каждого из тех мест, на суммирование которых оно претендует, и установить с ними постоянные, дорогостоящие двусторонние отношения. Если оно не оплатит счет до последнего цента, то превращается в панораму. Даже монаде, хотя Лейбниц никогда не говорил об этом специально, чтобы смутно воспринимать присутствие других монад, требуется дополнительная работа.

Но реконтекстуализация контекста—лишь часть задачи восстановления привычки ходить пешком по плоскому ландшафту. Для нас все ещё остается проблемой понять, почему, как мы сказали ранее, множество присутствующих уже готовых других компонентов делают взаимодействия такой неудовлетворительной отправной точкой. Возможно, рефлекс социологов, уводящий их от взаимодействий, побуждающий смотреть назад, вверх или вниз в поиске других мест активности, и направлен не туда, куда следует, но это все еще надежная интуиция. Если мы поняли "первый шаг как просьбу о предоставлении привилегий «локальным взаимодействиям», то мы не много выиграли.

Упрямая приверженность призыву «локализуйте глобальное» не объясняет, что такое «локальное», особенно если действие, как мы уже многократно видели раньше, так явно «делокализовано». Наоборот, если обновление прежнего «глобального контекста» отбросит нас назад, в другой излюбленный локус социологии — в межличностные взаимодействия между единичными интенциональными и целеполагающими человеческими существами,— все будет потеряно. Если одностороннее движение от взаимодействий к контексту, как мы только что видели, никуда не ведет, то и у обратного движения к локальным местам нет основания быть направленным к более четкой цели. Так и не добравшись в итоге до конкретной почвы «социального гипостазиса», мы просто будем переходить от одного артефакта к другому. Если глобальное лишено конкретного существования,—разве что когда его возвращают к его маленьким канальцам и на множество его сцен,—то и у локального его нет. Поэтому теперь мы должны задать тот же самый вопрос, что и раньше, но в перевернутом виде: как производится само локальное. На этот раз нам надо не локализовать глобальное — само локальное должно быть переадресовано и перераспределено. Важность осуществления этой симметричной операции объясняется тем, что если делать два корректирующих шага поочередно, на первый план выйдет другой, совершенно иной феномен: наше внимание начнет концентрироваться на «соединителях», которые потом, и только потом, получат возможность свободно циркулировать, никогда не останавливаясь в месте, называемом «контекст» или «взаимодействие». Если же оба шага сделать одновременно, социальный мир начнет совершенно преображаться; он приобретет новые, более достоверные очертания — очертания, позволяющие путешествовать без внезапных остановок, очертания, которые могут оказаться полезными в дальнейшей работе собирания, объединения и построения.

 

АРТИКУЛЯТОРЫ И ЛОКАЛИЗАТОРЫ

Утверждение, что каждому локальному взаимодействию «придают форму» многочисленные уже имеющиеся элементы, ничего не говорит об источнике этих элементов. И все же теперь мы достоверно выяснили, откуда они не приходят: они не просачиваются из глобального контекста, общей рамки, глубинной структуры. Мы там были: там не на что смотреть, кроме тени политического тела, которую следует оставить на потом. Этот результат, хотя и совершенно негативный, прекрасно расчищает путь. Теперь мы свободны для поиска другой, более непрерывной тропы, идти по которой эмпирически легче, чтобы прийти по ней в те места, откуда появляются компоненты, вступающие во взаимодействие. И наверняка, если никакие этикетки, свидетельства о рождении или торговые марки не смогут нам помочь следовать за акторами, есть еще то, что, пользуясь языком промышленности, можно назвать хорошей прослеживаемостъю промежутков между местами производства локальных взаимодействий. Но мы должны не забывать уроков первой части и извлекать пользу из всех источников неопределенности. Извилистую тропу, по которой большинство компонентов действия добирается до конкретного взаимодействия, можно обнаружить по умножению, вовлечению, включению и свертыванию акторов-нечеловеков. Если аналитику не дать права проходить через множественные типы активности, то вся проблема локального и глобального становится неразрешимой. Но как только привлечены не-человеческие агенты, выявляется другой ряд связей, которые так же отличаются от раскрытых в предыдущем разделе, как вены — от нейронных проводящих путей. Мощная интуиция, говорящая, что большинство компонентов ситуации «уже изначально здесь», что мы просто «занимаем» предзаданную позицию «внутри» некоего предустановленного порядка, всегда обязана своим возникновением переносу какого-то места в другое место и другое время, осуществленной кем-то другим посредством незначительных или радикальных изменений способов мобилизации новых типов не-социальных агентностей. Действия других продолжают выполняться на некотором расстоянии, но благодаря подключению новых типов посредников. Парадоксально, но социальное становится видимым только когда у него есть возможность просачиваться через не-социальные действия.

Этот процесс делегирования, перемещения и перевода яснее всего виден по той роли, которую играют материальные объекты,— поскольку мы понимаем «материю» в изложенном выше расширенном смысле (см. р. 109). Говоря о «всеобъемлющей рамке», «опорах», «инфраструктуре», «фрейме», мы свободно пользуемся техническими терминами, заимствованными из архитектуры, металлургии и кинематографа. Почему не сказать буквально, что значит для одного взаимодействия фреймироватъ, структурировать, локализовывать другое? Пока мы пользуемся этими метафорами в приглушенной форме, мы не видим, что именно может соединять одно место с другим посредством шаблона. Мы можем и дальше верить, что уход с локальной сцены, возможно, и в самом деле означает прыжок в контекст, или в то, что участники с помощью своих социальных способностей сами придумывают на месте все компоненты локальных взаимодействий. Но как только мы вводим в действие технические метафоры, становятся видны связи между местами, несмотря на то, что они состоят из самых разных типов материалов. Эта гетерогенность, однако, более не представляет для нас затруднения, поскольку мы уже знаем, как сделать соизмеримыми несоизмеримые материалы. Мы знаем, что у объектов есть странная способность быть совместимыми в определенные решающие моменты с социальными способностями, а затем стать совершенно чуждыми любому человеческому репертуару действия. Такое переключение затрудняет исследование, но не настолько, чтобы разорвалось заново прядущееся социальное, которым мы пользуемся как нитью Ариадны. Действительно, то, что обозначается термином «локальные взаимодействия»,—это сборка всех других локальных взаимодействий, распределенных где-то в пространстве и во времени и перенесенных, чтобы оказывать влияние на сцену через сменяющих друг друга акторов-не-человеков. Именно такое перенесенное присутствие одних мест в другие я называю артикуляторами или локализаторами. Приведу достаточно тривиальный пример. Предположим, вы сидите на стуле в лекционном зале, а вокруг, амфитеатром, ровными рядами сидят и слушают вас студенты. Мне потребовалось всего лишь полдня работы в университетских архивах, чтобы выяснить, что пятнадцать лет назад за двести километров отсюда архитектор — я нашел ее имя и раскопал разработанные ею масштабные модели — начертила спецификации этого места вплоть до сантиметра. Она не предполагала, что именно вы будете сегодня читать лекцию, но в общих чертах предусмотрела один из аспектов сценария этой сцены: когда вы говорите, вас должно быть слышно; вы будете сидеть на возвышении; перед вами будут студенты, максимальное количество которых, пространственные параметры и т. д. необходимо учесть. Не удивительно, что, вступив на эту сцену пятнадцать лет спустя, вы чувствуете, что не вы это все устроили: большая часть того, что требуется вам для действия, здесь уже есть. Конечно, пространство действительно готовили для вас,— родового «вас», то есть для большей части вас.

Наверняка ни один аспект этой структуры — теперь я могу пользоваться этим термином без колебаний, поскольку в нем уже нет ничего скрытого или непостоянного,— не «определяет» ни того, что вы будете говорить, ни даже того, где вы будете сидеть. Вы вольны стоять, ходить взад-вперед по проходам или выступить в роли преподавателя-бунтаря мая 1968 года, организовав стулья в форме менее «авторитарного» круга,— и ничто не помешает студентам заснуть, как только вы откроете рот. Но из того, что материальные компоненты этой площадки не «детерминируют» действия, еще не следует, что они ничего не делают. Нам теперь известно гораздо больше онтологических состояний, чем две глупые крайности — бытие и ничто. На минуту остановитесь и оцените все, благодаря чему вашему взаимодействию со студентами не мешает уличный шум или толпы ждущих следующего занятия под дверью в коридоре. Если у вас есть сомнения в транспортирующей силе всех этих скромных посредников, образовавших эту локальную сцену, откройте двери и окна и посмотрите, сможете ли вы преподавать. Если все еще сомневаетесь, попробуйте почитать лекцию во время шоу, под детский плач и изрыгаемую усилителями техно-музыку. Результат неизбежен: если вас старательно не «фреймируют» другие силы, тихо перенесенные на сцену, ни вы, ни ваши студенты ни на минуту не сможете сосредоточиться на том, что делается «локально». Иными словами, что произошло бы, если бы навсегда установилась интерсубъективность ценой удаления одного за другим всех следов интеробъективности.

Во многих случаях довольно легко установить постоянные, открытые для наблюдения связи между мечтами и чертежами кого-то другого, в другое время, в другом месте и тем, чем занимаетесь вы и ваши студенты в данный момент, локально и лицом к лицу. Эта локальная сцена была создана в качестве места каким-то другим местом благодаря молчаливому теперь посредничеству чертежей, спецификаций, дерева, бетона, стали, лака и краски, благодаря труду множества рабочих и художников, покинувших сцену, но сделавших так, чтобы объекты могли выполнять свои действия в их отсутствие, благодаря участию выпускников, славные дела которых можно вознаградить бронзовой табличкой. Локальности локализованы. Места размещены. И чтобы все так и оставалось, несметное число людей за дверями должны поддерживать условия для того, чтобы вы могли спокойно находиться «внутри» со своими студентами. Вовсе не будучи чем-то изначально автохтонным, «гораздо более конкретным», чем абстрактные контексты, взаимодействия лицом-к-лицу должны, наоборот, рассматриваться как результирующая точка огромного числа кишащих вокруг них сил.

Хотя нет «скрытой лежащей в основе структуры», нельзя сказать, что не существует структурирующих шаблонов, циркулирующих по каналам, легче всего материализуемых посредством техник — техник письма и вообще интеллектуальных технологий, таких же важных, как шестеренки, рычаги и химические связи. К интерсубъективному отношению между вами и вашими студентами необходимо добавить интеробъективность, которая настолько переместила действия, что в данном месте кто-то другой из другого места и другого времени продолжает действовать через непрямые, но вполне прослеживаемые связи. Это не значит, что то далекое место — часть некоего таинственного контекста. Просто благодаря интеробъектности между двумя местами — студией архитектора и вашей сегодняшней аудиторией — открываются каналы, по которым начинают циркулировать множество сущностей. Более того: после первого корректирующего движения на переднем плане оказываются скорее средства передвижения, перемещения, сдвиги и переводы между местами, а не сами места. Места не образуют раз и навсегда данной отправной точки, так как каждое из них фреймировано и локализовано другими местами, в том числе, конечно, и студией архитектора, выбранной мною в качестве условного начала для примера. Теперь мы понимаем, почему нужно было начинать, по известному выражению Горация, в гуще вещей, in medias res. Циркуляция — первое, ландшафт, «в котором» циркулируют шаблоны и агенты всех сортов и мастей,— второе. Эта, возможно, самая ранняя интуиция социальных наук заставила нас утверждать, что социальное — объективный, трансцендентный, вездесущий феномен sui generis. Как это обычно бывает, интуиция была права, но этот феномен трудно было зарегистрировать, пока мы путали циркуляцию социального с возникновением общества, а его само — с политическим телом.

То, что масштаб зависит не от абсолютного размера, а от числа и качеств отправителей и артикуляторов, я узнал много лет назад, когда мне довелось наблюдать за Ширли Штрум и ее бабуинами. Когда я ее встретил на самой первой «бабуиновой конференции», проводившейся в роскошном замке близ Нью-Йорка, это была молодая исследовательница, сумевшая приучить диких обезьян к своему близкому и регулярному присутствию. Прежние наблюдатели, смотревшие на бабуинов с безопасного расстояния из окна джипа обнаружили много интересного, но поместили поединки самцов «внутрь» отсутствующих структур, применяя к бабуинам залежавшийся арсенал социологии человеческого общества. Считалось, например, что в животных сообществах господствует жесткая структура доминирования, «в которую» включены самцы. На конференции Штрум пыталась показать, что «структура» доминирования — это не что-то такое, что стремятся обрести самцы бабуинов, а проблема, которую ставят все животные, испытывая друг друга в ходе тщательно организованных поединков. Иными словами, и Штрум, и перемещающиеся стаями молодые самцы решали одну и ту же базовую проблему: как производятся социально-структурирующие эффекты. И она, и они постепенно, с помощью ряда испытаний, обнаружили, что это самки, а не самцы, плетут в повседневных взаимодействиях достаточно прочную систему доминирования, остающуюся невидимой для наблюдателей (в основном мужчин), далеких от того, чтобы замечать такие тонкости. Так что в действительности в этом красивом кенийском ландшафте я следовал за гарфинкелевским типом приматолога, в то время как она пыталась понять бабуинов, которых мягко отстранила от их вечной роли «культурных простофиль», и они смогли дорасти до новых рефлексивных действий компетентных членов сообщества. Одним словом, бабуины были умны, социально умны.

Если и была ошибка, в которую не следовало бы впадать социальной теории, так это ошибка полагать, что бабуины находят свою роль в уже предсуществующей структуре. Но такой же ошибкой было бы считать, что они просто взаимодействуют друг с другом. Эти мохнатые маленькие зверьки были заняты таким же социальным трудом, что и наблюдавшие их люди, и жили в таком же сложном мире. И все же была огромная разница — в оснащенности. Одну и ту же главную задачу испытания, поддержания и воспроизводства всех компонентов социальной жизни обезьяны решали с помощью одного только «социального инструментария», тогда как человеческий наблюдатель был дополнительно к этому оснащен материалами и интеллектуальными технологиями. Приматам приходилось распознавать значение взаимодействий с помощью единственного инструмента — самих взаимодействий: им приходилось решать, кто друг, а кто враг, кто кого вытесняет, кто кому подчиняется, кто готов вступить в коалицию, используя основной ресурс — поединки и ухаживание, ухаживание и поединки. Если они что-то и запоминали, то их воспоминания должны были быть «вписаны» в их собственные тела их собственными телами. Это приматолог опирался на записанные имена, статистические таблицы, записные книжки, документацию, образцы крови, отпечатки пальцев и все виды визуальных средств. И люди, и животные преследовали одну и ту же цель — поддержание социального порядка, но с совершенно разными ресурсами. И тогда встал мучительный вопрос: «В чем различие между обезьянами и людьми, если больше нет пропасти, разделяющей природу и культуру, инстинкт и рефлексию, «культурных простофиль» и компетентных интенциональных агентов? В описании Штрум бабуины опасно сближались с человеком, и все же я не был готов, несмотря на название ее книги, считать себя «почти» бабуином. Вернее, теперь все определялось тем, что понимать под этим маленьким «почти».

На первый взгляд можно решить, что очевидное различие — в технологии. Бабуины не совсем лишены инструментов стабилизации. Но дело в том, что, хотя самцы показывают огромные клыки, а самки выставляют напоказ свои непреодолимо привлекательные (для самцов) пышные задницы, бабуинам все же приходится утверждать свою силу с помощью еще больших социальных способностей. У шимпанзе есть кое-какие орудия, но у бабуинов — только «социальный инструментарий», а именно собственные тела, постепенно преображаемые годами постоянного обольщения, ухаживания друг за другом и жизни в сообществе. В каком-то смысле стая бабуинов и в самом деле может служить идеальным естественным экспериментом для выяснения того, что происходит, когда социальные отношения сводятся только к социальным способностям. В данном случае у участников нет никакой доступной им технологии, чтобы «строить» «суперструктуру» своего «общества». Поскольку эти архитектурные термины для них, как и для наблюдателя, совершенно метафоричны, бабуинам приходится тратить бездну времени на восстановление шаткого «строения» общества, постоянное закрепление его неустойчивых иерархий, непрерывную смену вожаков и ведомых в кормодобывающих набегах. Они не могут ни перестать это делать, ни воздействовать друг на друга на расстоянии. Если они это делают, то с помощью в высшей степени комплексного посредничества еще более тонких интерсубъективных коалиций. Способ, которым бабуинам приходится каждое утро восстанавливать свой скоропортящийся социальный порядок, остается видимым из-за немногочисленности доступных им инструментов. Если бабуины скрепляют социальное с помощью более комплексных социальных взаимодействий, то мы используем для этого менее социальные и в каком-то смысле чуть менее комплексные взаимодействия, хотя они и могут быть более сложными, то есть состоящими из большего числа складок.

Но можно воспользоваться этим прекрасным примером нечеловеков-приматов и по-другому, как своего рода теоретической отправной точкой. Один из выводов, которые мы могли бы сделать, состоит в том, что взаимодействия лицом-к-лицу — ненадежная отправная точка для исследования социальных связей и у людей, и у обезьян, поскольку в обоих случаях происходят постоянные наложения действия других сил. В обоих случаях действие смещается, расщепляется, перенаправляется и перераспределяется, не говоря уже о том, что его поддерживают взгроможденные друг на друга слои опосредовании. Бабуины тоже пользуются своего рода «интеллектуальной технологией»: домашней иерархией, живой историей каждого взаимодействия, траекториями дружб и коалиций, прирожденными различиями размеров, пола, анатомического строения и т. д. Это постоянное наложение действий других и делает жизнь в групповой среде бабуинов столь селективной, такой подавляющей и такой напряженной,—жизнь, состоящая из ресурсов и хищников. Неумный в социальном отношении бабуин отбраковывается так же быстро, как если бы он не находил пищи или не мог спариваться. Люди живут в такой же напряженной, селективной и подавляющей среде, но состоящей из гораздо большего числа посредников, отправителей и «делокализаторов», делающих локальные взаимодействия гораздо менее локальными. Если контекст не мог быть отправной точкой, то не могут ею быть и взаимодействия лицом-к-лицу. Тут различие уже не между «простыми» бабуинами и в высшей степени «сложными» людьми, а между комплексными бабуинами, складывающими себя во множество сущностей — ландшафт, хищников, группы,— и сложными людьми, складывающими себя в гораздо большее число сущностей, и большое преимущество некоторых из них в том, что они остаются на месте, тем самым упрощая, по крайней мере, локально, задачу установления порядка. У людей более видимы, чем у обезьян, наложение, перенаправление, делегирование и соединение, могущие стать для нас —вместо локальных взаимодействий лицом-к-лицу — отличной отправной точкой.

 

НЕНАДЕЖНОЕ МЕСТО ВЗАИМОДЕЙСТВИЙ ЛИЦОМ-К-ЛИЦУ

Из-за сильного ощущения, что взаимодействия «более конкретны», читателю, возможно, легче расстаться с глобальным, чем с локальным. Как мы видели, рассматривая второй источник неопределенности, одному и тому же актанту могут придаваться разные фигурации (см. с. 57). Хотя мы можем наделять индивидуальные характеры большей достоверностью — в силу привычки читать рассказы,— для того чтобы создать характер, нужна такая же семиотическая работа, если можно так выразиться, что и для создания концепта или корпорации. Поэтому, хотя мы вынуждены постоянно подстраиваться к небольшим различиям в фигурации, нет оснований забывать, что наша релятивистская система координат должна быть безразличной к масштабу. Но остается верным и то, что вера в бесспорное существование индивидов чрезвычайно укоренена, по крайней мере, у нас на Западе, и люди твердо убеждены, что хотя абстракции вроде структуры, контекста или общества и следует критиковать, эго трогать нельзя. Таким образом, возможно, разумнее делать больше коррекционных упражнений по перераспределению локального, чем по локализации глобального. Поэтому я должен составить список того, что, вопреки многочисленным ожиданиям, вероятно, не смогут дать взаимодействия лицом-к-лицу. Здесь снова уроки ACT будут только негативными: развернуть социальное, чтобы его можно было пересобрать, невозможно без расчистки пути.

Во-первых, нет таких взаимодействий, которые можно было бы назвать изотопическими. То, что действует в данный момент в данном месте, приходит из множества других мест посредством идущих издалека материалов, и привносится множеством отдаленных акторов. Если бы мы захотели нанести на обычную географическую карту связи, установленные нами между лекционной аудиторией и всеми местами, действующими в ней одновременно, нам пришлось бы изобразить целый куст стрелок, чтобы включить сюда, например, лес, из которого сделана кафедра, деканат, ответственный за планирование занятий, секретарскую, где печатали расписание, чтобы по нему можно было найти аудиторию, служителя, следящего за помещением, и так далее и тому подобное. И это было бы не напрасное упражнение: каждая из этих отдаленных инстанций с необходимостью предвосхитила и предзадала эту аудиторию, транспортировав через множество различных посредников массу шаблонов, сделавших ее пригодным местом и продолжающих поддерживать ее пригодность.

Во-вторых, ни одно взаимодействие не является синхронным. Стол может быть изготовлен из дерева, посаженного в 1950-е годы, а срубленного два года назад; ткань, из которой сшито платье преподавательницы, соткана пять лет назад, хотя скорость возбуждения нейронов в ее голове измеряется миллисекундами, а зона мозга, ответственная за речь, существует добрые сотни тысяч лет (но может, и меньше: об этом идут горячие дискуссии среди палеонтологов). Из используемых ею слов некоторые вошли в английский из других языков четыреста лет назад, хотя правило грамматики, возможно, старше; метафоре, которую она использует, всего шесть лет, а эта риторическая фигура из Цицерона; клавиатура компьютера, на которой она печатала текст лекции, последний продукт компании Apple, но тяжелые металлы, обеспечившие возможность координации изменений в его работе, будут существовать, пока существует Вселенная. Время всегда образует складки. Так что идея синхронного взаимодействия, где у всех компонентов один и тот же возраст и одинаковая скорость, бессмысленна — даже для бабуинов. Действие всегда осуществляется благодаря тому, что бремя связи перекладывается на долго- или кратко-живущие сущности.

В третьих, взаимодействия не синоптичны. В любой момент можно одновременно видеть очень немного участников определенного действия. Преподавательница может быть уверена, что центр сцены — она, но это не значит, что наряду с ней не действует множество других агентов,—это лишь значит, что нет способа их суммировать. Деревянная кафедра не была частью лекции, пока преподавательница не указала на нее как на пример дизайна, но все же и она что-то делает. Кафедра — один из компонентов, помогающих придавать взаимодействию форму, позволяющих заключить его в рамку. То же относится и к листку бумаги с объявлением о лекции, где указано ее место и время, хотя лектор его и не замечает. Но если мы захотим расставить и сосчитать все компоненты этой сцены, мы не сможем этого сделать: не существует способа выявить их все сразу,— или потому что их слишком много, или из-за того, что они — часть сложных механизмов, которые и должны оставаться невидимыми, раз играют роль действующих проводников. Сколько разных сущностей в этом микрофоне? В этом теле? В этом учебном заведении? Вы никогда не получите одно и то же число, сколько бы раз ни считали: всякий раз одни какие-то агенты будут становиться видимыми, а какие-то другие — оставаться скрытыми.

В-четвертых, взаимодействия не гомогенны. Выше мы уже поняли, что переключатели, передающие действие, на всем протяжении не имеют одного и того же материального качества. Сколько последовательных переходов нам пришлось бы совершить, захоти мы перейти из кабинета архитектора — пятнадцатилетней давности — в лекционную аудиторию? Вот на экран проецируются слайды: сколько требуется разных последовательно сменяющихся компонентов, когда записи, сделанные на клавиатуре, сначала оцифровываются, затем преобразуются в аналоговый сигнал, пока не трансформируются снова в своего рода медленную волну в мозгу полуспящих студентов? В каждом конкретном взаимодействии потрясает вовсе не то, что социологи, которых своеобразный тропизм влечет к «локальным местам», находят таким замечательным в достигнутых, наконец, взаимодействиях лицом-к-лицу, а толпа не-человеческих, не-субъективных, не-локальных участников, собравшихся, чтобы помочь совершить действие и передать его по каналам, которые непохожи на социальную связь, хотя и связаны друг с другом.

В-пятых, взаимодействия не изобаричны, если мне позволят воспользоваться в качестве метафоры названием линий, указывающих места с одинаковым давлением, которые мы встречаем на картах погоды, когда ищем зоны низкого давления или антициклоны. Некоторые участники давят очень сильно, требуя, чтобы их слышали и принимали в расчет, в то время как другие — это всего лишь рутинные обычаи, таинственным образом погруженные в телесные привычки. Иные упрятаны в качестве черного ящика в компьютерное железо, ведомое только инженерам из далекой Азии, и смутно — «технарям» из бригады по обслуживанию компьютеров где-то в кампусе. Особенное значение имеет разница давлений, оказываемых посредниками и проводниками: последние, как нам известно, добавляют ситуации предсказуемости, тогда как первые могут вдруг создать в ней бифуркации с самыми неожиданными вариантами дальнейшего. В любой момент лекции что-то может выйти из строя, — микрофон, громкоговоритель, даже преподавательница. Если хоть один проводник превратится в посредника, вся ситуация, какой бы важной и контролируемой она ни была, может стать непредсказуемой.

Не удивительно, что у социологов создается сильное впечатление, что взаимодействия растекаются во все стороны. Так оно и есть! Это не значит, что их крепко удерживает на месте какой-то прочный всеохватывающий контекст, держа хваткой какой-то скрытой структурирующей силы. Это значит, что в них одновременно занят обескураживающе широкий набор участников, которые смещают во все стороны свои границы, перераспределяя их и не давая возможности возникнуть где-нибудь тому, что можно было бы назвать «локальным». Относительность в социальных науках была бы простым делом, если бы нам необходимо было просто локализовать глобальное; она становится важной только тогда, когда исчезает твердая почва локального. В большинстве ситуаций действия будут с самого начала интерферировать благодаря гетерогенным сущностям, не обладающим тем же локальным присутствием, приходящим из другого времени, видимым не сразу и оказывающим разное давление. Нельзя сказать, что слово «взаимодействие» выбрано неудачно, просто количество и тип «действий» и размах их «взаимных» отношений очень сильно недооценивают. Растяните любое конкретное взаимодействие, и оно с большой вероятностью превратится в актор-сеть.

Конечно, если мы не впадем опять в пустые разговоры и не откажемся от трудной задачи отслеживать все наложения. В этом случае совершенно правомерно говорить о «структуре» и взаимодействиях лицом-к-лицу. Но это будет значить, что мы имеем дело с более рутинными ситуациями и пользуемся дорелятивистской системой координат. В такой сокращенной манере речи «структура» — это просто актор-сеть, о котором у нас мало информации или участники которого так смирны, что не требуется никакой новой информации. Взаимодействие — это место, так хорошо обрамленное локализаторами, ведущими себя как проводники, что его без особого беспокойства можно рассматривать как «происходящее локально».

Просматривая список того, что, возможно, не дадут взаимодействия лицом-к-лицу, вы все еще подозреваете попытку укоренить социологию в интерсубъективных взаимодействиях, расчетах индивидов или интенциональности. Напротив, ясно, что понятие локального взаимодействия так же малореалистично, как и понятие глобальной структуры. Такой результат ретроспективно делает еще более сомнительными предпринимавшиеся на протяжении всей истории социальных наук попытки достигнуть компромисса между так называемыми глобальным контекстом и взаимодействием, договориться о возможно еще более утонченном «срединном пути» между «актором» и «системой». В этих проектах сегодня столько же смысла, сколько его в проектах компиляторов эпохи Возрождения, добросовестно пытавшихся согласовать даты греческой мифологии с датами Библии. Точка соприкосновения между двумя мифологиями — тоже мифология.

Но если мы идем по следам, оставленным не-человеческими акторами, то понимаем, откуда возникает верное впечатление «фреймированности». Всякое место локализуется целым потоком локализаторов, распределителей, девиаторов, артикуляторов,—любое слово на выбор. Роль интеробъективности в том, чтобы ввести в локальные взаимодействия фундаментальное перемещение. Какой был бы смысл в относительном масштабе без интеробъективности? Как бы мы узнали, что мы — маленькие участники «более широкой» схемы вещей, если бы не ходили, к примеру, по глубоким и темным каньонам, вырезанных в массиве небоскребов? Ощущение себя маленьким определяется тем, сколько других людей, распределенных в пространстве и времени, готовили место для анонимного визитера, гуляющего сейчас, скажем, по улицам Нью-Йорк Сити. Размер в самом деле относителен — он зависит от того, насколько тщательно он был спланирован и насколько тщательно его продолжают поддерживать. Но это не значит, что мы на самом деле маленькие участники, «заключенные внутрь» рамки. Как долго нам надо напоминать этот трудный урок? Самое печальное экспериментальное доказательство было дано недавно, когда группа фанатиков, вооруженных всего лишь ножами для разрезания бумаги, уничтожили то, что так заботливо возводило множество других людей, разрушив здания так, что хотя здесь еще витает темный призрак смерти, длинная гнетущая тень, которую Башни-Близнецы отбрасывали на узкие улицы, исчезла из пространства за несколько часов. Разве после такого события мы не должны быть чрезвычайно чувствительны к хрупкости масштаба?

Построение относительного масштаба имеет совершенно разный смысл, когда мы понимаем его как вольную метафору для «выражения», «воспроизводства» и «отражения» всегда присутствующей «социальной структуры» или же когда есть только один способ построить что-то большее — архитектура и технологии в буквальном смысле этого слова. В традиционной версии социальной теории общество сильно, и ничто не может его разрушить, потому что оно реальность sui generis; во второй версии оно такое слабое, что его надо строить, чинить, укреплять и главное — заботиться о нем. Две этих карты социального, начерченные разными социальными маркерами, помимо того что продуцируют совершенно разные объяснения, ведут к двум совершенно разным эстетикам, этикам и политикам.

 

ПЛАГИНЫ

Никакое место не доминирует настолько, чтобы быть глобальным, и никакое место не настолько самодостаточно, чтобы быть локальным. Пока мы пытаемся использовать либо локальное взаимодействие, либо структуру, либо какой-то компромисс между тем и другим, у нас нет шанса проследить социальные связи, и чем талантливее компромисс, тем хуже, поскольку мы просто продлеваем аренду двух несуществующих мест. Я же, напротив, пытаюсь здесь быть по возможности тупым и увеличивать число зажимов, чтобы гарантировать нашу сопротивляемость искушению разделять на две емкости — глобальное и локальное — то, что делают акторы, резко прерывая тем самым разворачивание множества их хрупких и порой причудливых маршрутов. Закрепив по местам достаточно зажимов, мы тем самым начинаем чертить другой ландшафт, разрезающий старые пути от локального к глобальному и обратно, ландшафт, идущий, так сказать, поперек их всех, как если бы мы посредством странной картографической операции медленно превращали одну гидрологическую карту движения льдов в другую или же заставляли реку, текущую на запад, развернуться и течь с севера на юг.

В этой смене топографии потрясает то, что и бывшее глобальное, и бывшее локальное приобретают теперь одинаковую звездообразную форму — конечно, не «вовне», а в нашей координатной проекции. Образовывавшие контекст места выглядят теперь как пересечения множества следов движения документов, ходящих туда и обратно. Но и места, образовывавшие локальное, тоже выглядят как множественные перекрестки, к которым и от которых идет циркуляция шаблонов и форматов. Если мы примем две эти «сетевые» формы всерьез, прежний ландшафт станет абсолютно плоским, поскольку эти два типа звездообразных форм невозможно поставить один на другой внутри трехмерной структуры. Теперь они расположены рядом, каждый шаг позволяет аналитику следовать по их краям без всяких прыжков и разрывов,— совсем как в двумерном пространстве Флатландии, придуманной Эдвином Эбботом. Сначала — движения и перемещения, затем — места и формы. В итоге локализация глобального и перераспределение локального оказываются не такими трудными, как казалось раньше. Пять минут аккомодации взгляда и следов становится так много, что не заметить их мог бы только слепой. Места отличаются уже не формой и размером, а направлением движений и природой, как мы увидим, того, что транспортируется: информация, следы, товары, планы, форматы, шаблоны, связи и т. д. Локальное и глобальное теперь — мифические места, которые трудно разместить на карте. Где же могли находиться эти колдовские утопии?

Важно научиться ориентироваться в этом плоском пространстве, потому что хорошо сосредоточившись на том, что циркулирует, мы сможем заметить множество других сущностей, перемещения которых ранее были едва видны. Никто и не предполагал, что они могут циркулировать. Теперь можно обратить внимание и на гораздо более мелкие феномены, которые раньше приходилось хранить, ввиду их явной малости, во внутреннем святилище субъекта. Как плоский сухой и пыльный ландшафт сохраняет следы всех прошедших по нему животных, так и мы сможем найти движущиеся сущности, не оставляющие никакого следа в густом подлеске социологии социального.

Особенно важно то, что позволяет акторам интерпретировать ситуацию, в которой они локализованы. Неважно, сколько рамок прошло через локализаторы, чтобы придать форму ситуации, неважно, сколько документов перетекает из этой ситуации в олигоптикум и обратно,—все же между родовыми акторами, предопределяемыми этими движениями, и действием, совершаемым полностью включенными индивидуализированными участниками, остается огромная дистанция. У всех есть общий опыт поиска смысла даже в самом тщательно написанном руководстве для пользователя. Не имеет значения, на сколько родовых персон рассчитана схема сборки, но вы определенно начнете ворчать, проведя несколько часов над своей новенькой цифровой камерой, и почувствуете, что вы к этим персонам не относитесь. Оценивая расстояние между инструкциями, адресованными никому конкретно, и вами, вы болезненно осознаете то, что Дон Норман назвал «зазором исполнения». Было бы глупо игнорировать то, что создает впечатление такой конкретности и включенности в масштаб «реальной жизни» взаимодействий лицом-к-лицу, вызывая ощущение, что действие выполняют именно индивиды.

Это ощущение, конечно, сразу же исчезает, когда социологи социального заменяют эту здоровую интуицию скрытым действием какой-то невидимой структуры,—и уже никто конкретный не совершает никакого действия! Оно теряется и тогда, когда интеракционисты восстанавливают целеполагающего и персонализированного актора, но не устраняют при этом рамки, «в которой», как предполагается, члены общества разворачивают свои умственные способности. Человеческий агент придает смысл миру объектов, которые сами лишены всякого смысла. Тут мы снова оказываемся в отправной точке, вынужденные выбирать между значением без объекта и объективностью без значения. Но способность понимать суть будет также быстро потеряна и в случае, если акторы будут просто локализованы действием других мест благодаря посредничеству каких-то материальных или интеллектуальных техник, но сами не будут в состоянии интерпретировать и понимать предложения, сделанные ситуацией. Поэтому мы должны стать чувствительными к менее заметным следам и оставляющим их сущностям, чем те, с которыми до сих пор имели дело.

Вернемся к бесхитростному примеру с лекционной аудиторией, приведенному выше. Как бы хорошо она ни была спроектирована, для того чтобы преподаватели и профессора знали, что в ней делать, им необходимо проделать огромную работу. Без принесенного с собой оснащения человеческие акторы, даже в обрамлении самой удачной конструкции, были бы неспособны понять, что именно им дано; они не были бы связаны со значением места, как кошка, бегающая по Акрополю.

Надо добавить что-то еще. Но что и как? Мы уже знаем, чего не хотим делать, раз все время настойчиво «выравниваем» ландшафт. Мы не хотим прыгать, обращаясь к другому «уровню» или другому «типу» ресурса. И все же это была бы самая безопасная, самая легкая и самая разумная стратегия. Однако, как уже понял с огорчением читатель, разумность—не то, за что я борюсь! Я провожу здесь мысленный эксперимент, который окупится, только если провести его до конца: как долго можно сохранять эту позицию — никогда не пользоваться репертуаром «локальное-глобальное» или «актор-система»? Можно ли сопротивляться искушению? Еще раз: я не пытаюсь описывать этот ландшафт в сущностном или позитивном ключе, а просто ищу способ сопротивляться искушению сделать в его описании разрыв.

Чтобы восполнить «зазор исполнения», обычно принимают решение передвинуть рычаги и резко вбросить «субъективность», «интенциональность» и «внутренний мир» или, по крайней мере, начинают апеллировать к какому-то «интеллектуальному оснащению». Если социального, структурированного «снаружи», недостаточно для выполнения действия, то недостающие ресурсы должны прийти «изнутри» или от локально собранной группы человеческих акторов. И тут позитивизм уступает дорогу герменевтике, социологи передают жезл психологам и специалистам по когнитивистике, а социологи-структуралисты переходят к интерпретативной социологии. Но если позволить себе такой методологический прыжок, непрерывная тропа, проложить которую я пытался с самого начала, внезапно прервется; плоская карта опять будет изрезана, снова будет реактивирована сцена индивидуального субъективного актора, «дрейфующего» «внутри» большей системы; две мифические страны — глобальное и локальное — заново возникнут на карте; опять появится замок Мерлина. Поэтому, сохраняя нашу близорукую приверженность ACT, мы должны нащупать в темноте еще один зажим.

Разумеется, вопрос, который мы должны задать, будет таким: где средства передвижения, переносящие индивидуальность, субъективность, личностность и внутренний мир? Если мы в состоянии показать, что прославленные места — глобальное и локальное —состоят из циркулирующих сущностей, то почему бы не постулировать, что субъективности, обоснования, бессознательное и личности тоже циркулируют? И наверное, как только мы поставим этот странный, но неизбежный вопрос, появятся новые типы зажимов, способные облегчить наш поиск. Их можно было бы назвать субъективизаторами, персонализаторами или индивидуализаторами, но я предпочитаю более нейтральный термин «плагины» (plug-ins), заимствовав эту прекрасную метафору из нашей новой жизни в веб-мире. Когда вы попадаете в какое-то место киберпространства, часто бывает так, что на экране ничего не видно. Но потом дружелюбное предупреждение сообщает, что «возможно, у вас не хватает нужных плагинов» и вы должны «загрузить» определенное программное обеспечение, которое, если его инсталлировать в вашу систему, даст вам возможность активировать то, чего вы не видели до этого. Выразительность метафоры плагина связана с тем, что компетентность приходит не оптом, а буквально битами и байтами. Не надо представлять себе человека «целиком», наделенным интенциональностью, делающим рациональные расчеты, чувствующим ответственность за свои грехи или сокрушающимся о своей смертной душе. Вы понимаете, чтобы получить «завершенных» человеческих акторов, вы должны собрать их из множества последовательных слоев, каждый из которых эмпирически отличается от следующего. Способность быть вполне компетентным актором теперь приносят дискретные пелле-ты, или — если заимствовать термины из киберпространства,— патчи и апплеты, точный источник которых можно «погуглить» до того, как они будут один за другим загружены и сохранены. Как мы неоднократно видели на протяжении этой книги, информационные технологии позволяют отслеживать ассоциации способом, который раньше был невозможен. Не потому, что они ниспровергают старое конкретное «гуманное» общество, превращая нас в формализованных киборгов или «постгуманоидных» призраков, а по совершенно противоположной причине: они делают видимым то, что раньше присутствовало лишь виртуально. В прежние времена компетентность была чем-то таинственным и ее было трудно проследить; по этой причине вам приходилось, так сказать, заказывать ее оптом. Когда же стало возможным оценивать компетентность в бодах и байтах через модемы и маршрутизаторы, когда появилась возможность счищать ее слой за слоем, она становится открытой для полевых исследований. Каждый пеллет оставляет за собой след, который теперь имеет источник, лейбл, средство передвижения, канал циркулирования, иногда даже ценник. Хотя информационная технология, поставленная на пьедестал как человеческое существо, рассматривалась с точки зрения «все или ничего», теперь она явно превращается во временный продукт целого ансамбля плагинов, которые приходят из совершенно разных мест. Если быть реалистами, то целое — не бесспорная отправная точка, а временный продукт сложной сборки.

Подобно тому как разделение труда, порожденное промышленностью и бюрократией, помогало Дюркгейму и Веберу очертить собственное определение социальных связей, информационные технологии помогают нам понять идущую работу по изготовлению акторов. Теперь гораздо легче не рассматривать актора как наделенного некой изначальной «интериорностью» субъекта, взор которого направлен на состоящий из грубых вещей объективный мир, которому он должен противостоять или быть способным сварганить из него какое-нибудь символическое варево. Мы должны иметь возможность вести эмпирические наблюдения за тем, как анонимное родовое тело делается личностью: чем сильнее поток предложений (offers) субъективности, тем больше внутреннего мира вы получаете.

Субъекты не более автохтонны, чем взаимодействия лицом-к-лицу. Они тоже зависят от потоков сущностей, позволяющих им существовать. Наконец-то теперь быть «актором»—это полностью искусственная и полностью прослеживаемая сборка: то, что раньше было верно только применительно к Левиафану, теперь верно и для каждого из его «компонентов». Позже этот результат пригодится нам для нашего определения политики.

Некоторые плагины выявить очень легко. Например, к ним относятся все официальные и юридические документы, удостоверяющие, «кто вы такой». Если вы сомневаетесь, что эти скромные бумажные техники способны производить квазисубъектов, попробуйте пожить в большом европейском городе «иностранцем без документов» или выпутаться из-под надзора ФБР, установленного из-за опечатки в вашей фамилии. Другие средства передвижения оставляют такой слабый след, как будто и в самом деле нематериальны. Но если хорошо присмотреться, можно найти и их: сколько циркулирующих клише надо усвоить, чтобы быть в состоянии высказаться о фильме, компаньоне, ситуации, политическом положении? Если вы начнете искать источник каждой из своих индивидуальных черт, разве не развернется перед вами все та же звездообразная форма, которая и обращает вас к местам, людям, периодам, событиям, большинство из которых вы забыли? Эта тональность голоса, это необычное выражение, это движение руки, эта походка, эта поза,—разве все это не следы? Теперь возьмем ваши внутренние чувства. Разве они вам не даны? Разве чтение романов не помогает вам научиться любить? Как бы вы узнали, к какой группе принадлежите, если бы не непрерывная загрузка культурных клише, которыми вас бомбардируют другие? Вы умели бы печь пирог, если бы не читали с жадностью бесчисленные модные журналы? А надевать презерватив, успокаивать любовницу, причесываться, бороться за свои права, правильно подбирать одежду? В этом вам тоже помогают журналы. Если вы рассматриваете каждую журнальную рубрику как всего лишь «выражение» некоей темной социальной силы, ее эффективность исчезает. Но если вы помните, что вверху и внизу ничего нет, а на заднем плане нет мира социального, то разве не верно будет сказать, что эти рубрики составляют часть вашего так лелеемого внутреннего мира? Мы уже знакомы с тем, что теперь не должно выглядеть парадоксом: только когда исчезает всеобъемлющее общество, можно вывести на авансцену весь диапазон циркулирующего «снаружи».

Правда, при условии, что мы добавим еще один поток, еще один канал циркуляции, по которому плагины поставляют акторам в пользование дополнительные инструменты — дополнительные души: они необходимы, чтобы можно было интерпретировать ситуацию. Например, супермаркет предварительно формирует вас как потребителя, но только в родовом смысле. Чтобы вы превратились в активного и понимающего потребителя, вас еще надо оснастить умением рассчитывать и выбирать. В социологии социального предлагались лишь два источника подобной компетенции: либо вы с ним родились как человеческое существо — как если бы дарвиновская эволюция с течением времени готовила мужчин и женщин стать расчетливыми посетителями супермаркетов и оптимальными макси-мизаторами, либо вас формирует в качестве умного потребителя мощная хватка экономической инфраструктуры. Но в новой топографии, которую мы набрасываем, другой источник этой компетенции может быть у вас на кончиках пальцев: существуют циркулирующие плагины, на которые вы можете подписаться и которые можете немедленно загрузить, чтобы стать локально и временно компетентным.

Когда вы так смотрите на полки супермаркета, на первый план выходит потрясающий набор изобретений, каждое из которых способно вам помочь более компетентно рассчитывать. Даже когда вам предстоит принять решение мировой важности—какой сорт нарезанной ветчины выбрать,— к вашим услугам десятки измерительных инструментов, помогающих вам стать потребителем: этикетки, торговые марки, штрихкоды, система мер и весов, индексы, ценники, каталоги, разговоры с другими покупателями, реклама и т. д. Но главное, вы являетесь носителем умственной и когнитивной компетентности лишь пока подключены к этому оснащению. Вам не унести ее с собой; это не ваша собственность. Вы можете как-то ее интернализировать, но даже для этого подвига интернализации вам нужно загрузить другой плагин! Если вы попытаетесь делать рациональные расчеты вдали от этого оснащения (к примеру, решите покупать Universal Panoramas, чтобы стать Мировой компанией), для принятия своего «макрорешения» у вас, возможно, не будет ничего кроме грубых подсчетов на обратной стороне конверта — вы больше вообще не будете обладать компетенцией рациональности. Здесь снова гораздо больше реалистического смысла в игнорировании обеих инстанций: и сил рынка, и индивидуального агента.

Марсель Мосс определяет, что такое «габитус», и находит то же социальное, что и Тард:

Нечто вроде озарения пришло ко мне однажды, когда, находясь в Нью-Йорке, я заболел и оказался в тамошней больнице. Я спрашивал себя, где я уже видел девушек с такой походкой, как у моих медицинских сестер. У меня было время подумать над этим, и я наконец вспомнил, что это было в кино. Вернувшись во Францию, я стал замечать, особенно в Париже, распространенность этой походки. Девушки были француженками, а ходили таким же манером. Фактически американские способы ходьбы благодаря кино стали проникать к нам. Этой мысли я придал затем более широкое значение. Положение рук, кистей во время ходьбы образуют своего рода социальную идиосинкразию, а не просто продукт сугубо индивидуальных, психических устройств и механизмов. Например, я уверен, что смогу опознать по походке девушку, воспитывавшуюся в монастыре. Как правило, она ходит со сжатыми кулаками. И я до сих пор помню окрик моего учителя в третьем классе: «Скотина, ты все время ходишь с растопыренными руками!» Стало быть, существует также воспитание походки.

Другой пример: различают приличные и неприличные положения рук во время отдыха. Так, вы можете с уверенностью сказать, что если ребенок сидит за столом с прижатыми к туловищу локтями, а когда не ест, держит руки на коленях, то это англичанин. Юный француз не умеет оставаться в определенном положении: локти у него веером, он наваливается ими на стол, и так все время.

Наконец, я видел также, да и вы все видели, изменение в технике бега. Представьте себе, что мой преподаватель гимнастики, одним из лучших окончивший Жуанвиль в конце 1850-х, учил меня бегать с прижатыми к туловищу кулаками, что полностью препятствовало всем беговым движениям. Мне потребовалось увидеть профессионального бегуна в 1890 году, чтобы понять, что надо бегать иначе.

Таким образом, в течение многих лет у меня было такое представление о социальной природе habitus. Обращаю ваше внимание на то, что я говорю habitus на настоящей латыни, понятной во Франции. Слово это передает суть дела несравненно лучше, чем «привычка» (habitude), (exis), «навык» (acauis) и «способность» (faculte) в истолковании Аристотеля (который был психологом). Оно обозначает не те метафизические привычки и таинственную «память», о которой говорится в солидных томах или небольших и знаменитых диссертациях. Эти «привычки» варьируют не просто в зависимости от индивидов и их подражательных действий, но главным образом в зависимости от различий в обществах, воспитании, престиже, обычаях и моде. Необходимо видеть техники и деятельность коллективного практического разума . там, где видят только душу и ее способности к повторению».

Когнитивные способности не находятся внутри «вас», а распределяются по всей форматированной ситуации, которая состоит не только из локализаторов, но еще и из множества выстраивающих компетенцию предложений (propositions), множества маленьких интеллектуальных технологий. Хотя они и приходят извне, их не спускают из какого-то таинственного контекста: у каждой из них есть своя история, которую можно эмпирически проследить с большими или меньшими трудностями. Каждый патч приходит со своим собственным средством передвижения, форма, цена и циркуляция которого могут быть нанесены на карту, как хорошо показали историки банковского дела, когнитивные антропологи и психологи. Если и есть что-то находящееся не «в» агенте, то это именно многочисленные слои строителей компетенции, которых мы должны постоянно загружать, чтобы на какое-то время приобрести какую-то способность. В этом преимущество плоского ландшафта: когда я делаю такое утверждение, это уже не значит, что я снова перехожу на другую, симметричную, позицию и хочу сказать, что их, «конечно», поддерживает «социальный контекст». Напротив, если я говорю, что они циркулируют по своим собственным каналам, это значит, что они уже не приходят ни из контекста, ни из субъективности актора, ни, следовательно, из какого бы то ни было хитроумного компромисса между одним и другим. Но как же я, эго? Разве я — в глубинах своего сердца, извилинах своего мозга, внутреннем святилище своей души — не «индивидуальность»? Конечно, да, но лишь пока меня индивидуализируют, спиритуализируют, интериоризируют. Верно, что циркуляцию таких «субъектификаторов» часто труднее проследить. Но если вы поищете их следы, вы найдете их по всему месту: потоки, ливни, массы того, что можно назвать психоморфами, потому что они в буквальном смысле придают вам форму души. Возьмем, к примеру, любовные разговоры. Если вы сомневаетесь в эффективности этого вида транспортировки, проведите эксперимент. Попробуйте пожить немного без них, и вы увидите, как быстро «вы» — да, изначальный «вы»,— засохните. Даже любовь, особенно любовь, можно истолковать как то, что приходит извне, как чудесный дар, созидающий наш внутренний мир. Именно этот путь был очерчен в поэмах, песнях и на картинах, не говоря уже о бесчисленном кортеже ангелов, херувимов, амуров и стрел, чье объективное — да, объективное,— существование тоже надо принимать в расчет. Даже любви приходится иметь свое средство передвижения, свои специфические техники, свои каналы, свое оснащение, как и торговым площадкам, штабам, заводам. Конечно, посредники будут другими, и транспортироваться будет другое, но общая абстрактная форма будет все та же, и именно эту чисто теоретическую форму я и хочу сейчас зафиксировать.

Я просто пытаюсь показать, как можно совершенно изменить границы между социологией и психологией. Для этого существует только один способ: заставить каждую единичную сущность, обитающую в бывшем «внутри», приходить извне не как негативное принуждение, «ограничивающее субъективность», а как позитивное предложение (offer) субъективации. Как только мы это сделаем, прежний актор, член, агент, личность, индивид,—как бы его ни называли,—примет все тот же звездообразный вид, который мы наблюдали раньше, выравнивая глобальное и заново распределяя локальное. Его или побуждают быть индивидуальностью-субъектом, или побуждают быть родовым не-существом многочисленные другие силы. Каждая компетенция, глубоко погруженная в безмолвие вашего внутреннего мира, сначала должна прийти извне, чтобы потом медленно в нем осесть и расположиться в благоустроенном подвале, двери которого затем тщательно опечатают. Ничто из всего этого не является данностью. Внутренние миры устроены так же сложно, как камера Гора в центре пирамиды Хеопса. Старинный девиз эмпиристов — nihil est in intellectu, quod поп sit prius in sensu—не так уж бьет мимо цели, хотя его смысл (нет ничего внутри, что не пришло бы извне) чуть-чуть другой. В субъекте нет ничего такого, что не было бы ему дано извне. В каком-то смысле разве не самая мощная интуиция социальных наук кроется в вопросе: «Не создают ли нас?». Разумеется, смысл этой хитроумной фразы полностью зависит от того, что понимать под маленьким невинным словечком «извне».

 

ОТ АКТОРОВ К ПОДСОЕДИНЕНИЯМ

Не отнесло ли меня от Харибды к Сцилле? Что значит сказать, что психоморфы приходят извне? Может быть, я так яростно боролся с дихотомией глобальное/локальное, что в итоге восстановил ее в старом обличье оппозиции «внутреннее/внешнее», залежавшегося реквизита дискуссии между психологией и социологией? Какой огромный шаг назад! Неужели я хочу вернуться во времена, когда акторов рассматривали как множество марионеток, которыми манипулируют вопреки их воле посредством множества невидимых угроз? Зачем было отказываться от глобальной структуры и взаимодействий лицом-к-лицу, если это означает погрузить глубинную субъективность личности в поле анонимных сил? Действие (acting) без акторов! Субъективность без субъектов! Назад в славные шестидесятые! Но что мы выигрываем? Что ж, именно здесь, возможно, и кроется выигрыш ACT. Сделав ландшафт плоским, мы очень изменили и само «извне»: оно уже не общество и не природа. Положив конец и неуловимой субъективности, и неподатливой структуре, мы получили, наконец, возможность разместить на первом плане массу других более тонких каналов, позволяющих нам стать индивидуальностью и обрести внутренний мир.

Трудность отслеживания этих типов «субъектоносных» или психоморфных посредников в том, что поскольку они приходят «извне», то, видимо, переносят вместе с собой тот же тип ограничений, который воображают социологи социального со своим пониманием общества. И, весьма вероятно, то, что они понимают под «внешним»,— принуждающая сила контекста или каузальная детерминация природы,— не оставляет плагинам ни малейшего шанса поместить внутрь актора что-то позитивное. Большую часть этой работы приходится брать на себя структурным силам — давать индивидам или отбирать у них немногочисленные мелкие маргинальные корректирующие способности. У социологов в их фантастической теории действия был только один путь — они воображали, что ниточка в рукекукловода может заставлять куклу действовать . Но у нас уже нет оснований пугаться этого странного представления об импорте внешней силы, так как мы обнаружили две последовательные ошибки в концепции социологии социального: одна — в понимании причинности, а вторая — в ее представлении о средстве передвижения, переносящем следствия. Отношениямежду куклами и кукловодами гораздо интереснее . Кроме того, мы знаем, как восстановить ущерб, нанесенный этими двумя ошибками: нам известно, что посредники — не причины, и что без трансформаций и переводов никакое средство передвижения не может переносить следствие. Что-то происходит вдоль тех ниточек, которые позволяют марионеткам двигаться.

Возможно, безнадежное разделение труда между психологией и социологией начнет меняться, когда такое понимание «внешнего» исчезнет и будет заменено циркуляцией плагинов. Хотя ни один из плагинов не обладает детерминирующей силой, они просто могут позволять кому-то что-то делать. Мы сейчас готовы соединить обе точки и полностью обновить понятие «внешнего»: оно не находится в одном и том же месте, и его влияние длится благодаря совершенно другой теории действия. Внешнее — это не контекст, «сделанный из» социальных сил, и оно не детерминирует «внутреннего».

Самое печальное следствие теории контекста в том, что она заставляет придерживаться двойной бухгалтерии: все приходящее извне вычитается из общей суммы действия, оставленного агентам «внутри». При таком типе баланса чем больше добавляется угроз, чтобы извне заставить вас действовать, тем меньше действуете вы сами: таков неизбежный результат этой счетной процедуры. И если бы вы захотели — по моральным или политическим причинам — спасти намерения, инициативу и креативность актора, то для этого остался бы только один способ — увеличить общую сумму действия, идущего изнутри, отрезав некоторые из угроз, и тем самым отказать в роли тому, что сейчас рассматривается как «путы», «внешнее принуждение», «ограничения свободы» и т.д. Или вы свободный субъект, или живете в унизительном подчинении. И, разумеется, представители критической социологии усиливают эту тенденцию, поскольку они способны говорить о «внешней силе» социального лишь злорадствуя по поводу «тесных ограничений», накладываемых «анонимным весом общества» на «личную свободу». Но этот странный ландшафт больше нас не угнетает. «Внешнее» вовсе не напоминает пустыню Гоби выдуманного социологами контекста, и оно не просто населено неоспоримыми фактами; «внутреннее» совсем не похоже на сокровенное святилище, окруженное холодными социальными силами, как необитаемый остров — голодными акулами. «В» и «вне», как и «вверх» и «вниз» — результаты, а не причины. Задача социолога— не фиксировать заранее их пределы.

Разница между двумя теориями не только в количестве связей, но и в теории действия, соединяющего каждую из этих связей. Мы уже видели, что неверно в метафоре марионеток: не то, что они приводятся в действие многочисленными ниточками, которые крепко держат кукловоды, а сомнительное утверждение, что господство просто переносится по ниточкам без перевода. Разумеется, марионетки связаны! Но отсюда не следует, ' что для их освобождения надо обрезать все ниточки. Единственный способ освободить кукол — это для кукловода быть хорошим кукловодом. Так же и для нас — чтобы добраться, наконец, до святилища самости, не надо уменьшать количество связей. Наоборот, как блестяще показал Уильям Джемс, именно умножая связи с внешним миром, мы получаем возможность понять, как устроено «внутреннее». Вы должны подписаться на множество субъективизаторов, чтобы стать субъектом, и загрузить множество индивидуализаторов, чтобы стать индивидуальностью,— так же как должны подсоединить множество локализаторов, чтобы иметь локальное место, и многочисленные олиго-птикумы, чтобы контекст «доминировал» над другими местами. Только когда игнорируется противостояние между актором и системой,— заметьте, я не говорю «преодолено», «примирено» или «разрешено»,— начинает высвечиваться самая важная тема социологии. Вот главный вклад Тарда, направленный против организма Спенсера и общества Дюркгейма. Он четко сформулировал обязанность социолога разрабатывать интра-психологию через множество опосредствовании со стороны интерпсихологии; причем первая рассматривалась как своего рода плацдарм для последней. Мы можем окончательно обрести «интрапсихическое», только вступив в отношения с множеством «экстрапсихического», или того, что можно было бы назвать «взбалтывающими мозг» субстанциями — психотропа-ми, или, пользуясь другим выражением, «генерирующими душу сущностями» — психогенами. Если рассматривать то, что приходит извне, как посредников, дающих и другим агентам возможность вести себя как посредникам, вся сцена внешнего и внутреннего совершенно меняется. У кукловода по-прежнему в руках много ниточек, но каждый из его пальцев тянет туда, куда указывает марионетка. Чем больше ниточек у марионеток, тем более подвижными они становятся. Теперь мы, наконец, свободны от целого ряда дискуссий по поводу «относительного веса» «индивидуальной свободы» по отношению к «структурной детерминации»: каждый посредник в каждой цепи действия — индивидуализированное событие, так как связан с множеством других индивидуализированных событий. Возможно, здесь нам и пора попрощаться с понятием «актор», которым я все это время пользовался как временным местоблюстителем. В этом слове плохо не то, что его часто применяют исключительно к людям, за это ограничение мы уже научились выходить, а то, что оно всегда обозначает источник инициативы или отправную точку, начало вектора, направленного на какую-то другую цель. Конечно, в царствование социологии социального важно было делать акцент на акторе, деятельности, инициативе, интерпретации, импровизации, обосновании, взаимодействиях и тому подобном, поскольку единственно возможной активностью, которую мог привносить контекст, была активность причины в поисках следствий или посредника, ищущего пассивных проводников, которые могли бы надежно переносить его силы. Но это уже не случай ACT: сама теория действия здесь другая, поскольку нас интересуют посредники, побуждающие других посредников что-то делать. «Побуждать делать» — не то же самое, что «быть причиной» или «делать»: в самой глубине здесь есть удвоение, перемещение, перевод, что сразу меняет всю идею. Раньше было невозможно соединить актора с тем, что побуждает его действовать, и не быть обвиненным в «доминировании», «ограничении» или «порабощении». Теперь это уже не тот случай. Чем больше у актора связей, тем в большей степени он существует. И чем больше посредников, тем лучше.

Теперь самого актора, который до сих пор в этой книге рассматривался как точка, атом или источник, надо сделать плоским и придать ему звездообразную форму. Как назвать этот «новоуплощенный» элемент? Нечто такое, что «побуждает действовать»? Нечто «подключаемое к тому, что подключено к действию»? Почему бы не воспользоваться термином «актор-сеть»? Я знаю, что это выражение все еще выглядит странным, так как может означать совершенно противоположное, а именно: разрешение дилеммы между актором и системой, от чего мы только что отказались. Но мир уже в наших руках, и, в конце концов, он не так уж плохо устроен. Итак, актор-сеть — это то, что приводится в действие большой звездообразной паутиной втекающих и вытекающих посредников. Она существует благодаря своим многочисленным связям: подсоединения первичны, акторы вторичны. Конечно, подобные выражения отдают «социологизмом», но лишь пока мы слишком много вкладываем в «быть» и слишком мало — в «иметь». Еще давно Тард подчеркивал, что семейство «иметь» гораздо богаче семейства «быть», вам не известны ни границы, ни направление последнего: обладать — значит также и находиться в чьем-то владении; быть подсоединенным — значит держать и быть удерживаемым. Обладание и все его синонимы — подходящие слова для переосмысленного значения того, чем могла бы стать «социальная марионетка». Ниточки по-прежнему существуют, но они передают свободу или рабство в зависимости от того, как за них держат. Отныне, говоря об акторе, мы всегда должны включать в расчет большую сеть подсоединений, побуждающих его действовать. А что до эмансипации, то это значит быть не «свободным от связей», а «хорошо связанным».

Хотя выше я критиковал понятие «общество», противопоставляя ему то, что предложил называть коллективом, еще более радикальным решением было бы рассматривать такие пучки акторов-сетей по аналогии с тем, как Уайтхед понимает слово «общество». Для него общества — не сборки (assemblages) социальных связей, как их, возможно, представляли Дюркгейм или Вебер, а все подсоединения составных реалий, обладающие протяженностью во времени и пространстве. По его словам, общество для продолжения существования нуждается в новых ассоциациях. И конечно, для такой работы нужны рекрутирование, мобилизация, вовлечение и перевод многочисленных других, возможно, целой вселенной. В таком генерализованном понимании обществ поражает то, что здесь полностью перетасовываются понятия субъективности и объективности. Субъект ли все то, что присутствует? Объект ли все то, что присутствовало? Итак, всякая сборка, оплачивающая свое существование в твердой валюте рекрутирования и расширения, явлется или, скорее, обладает субъективностью. Это относится к телу, институту, даже историческому событию, которое Уайтхед тоже рассматривает как организм. Субъективность — свойство не человеческих душ, а сборки как таковой, конечно, при условии, что она длится. Если нам удастся удержать это предельно расширенное понимание общества, то мы опять будем в состоянии понять, что имел в виду Тард, сказавший: «Всё суть общество, и все вещи суть общества».

 

V. Шаг третий: соединяем места

 

Разве, басня «Черепаха и Заяц» не напоминает сюжет сказки «Муравей и Заяц»? Один герой прыгает, бегает, скачет, спит, просыпается и делает кувырок,— и, конечно, он-то и выиграет гонку и отхватит приз. Но другой никогда не спит. Он потихоньку ползет и при этом непрерывно жует; не давая себе передышки, он без устали прокладывает крошечные галереи, стены которых — глина и слюна, и ползает по этим галереям туда и обратно. И все же, разве не справедливо сказать, что победит Муравей, к великому изумлению Зайца? Упрямо придерживаясь принципа плоского ландшафта и вставляя зажимы всякий раз, когда возникает соблазн принять трехмерные формы за само собой разумеющееся, мы замечаем такие типы связей, существование которых раньше не признавалось, хотя все чувствовали, что они должны быть. Разве мы, отказавшись перескакивать к контексту или держаться локального, или же занять промежуточную позицию, не регистрируем теперь в своих отчетах социальный пейзаж, который едва ли видели раньше? В главе I второй части мы установили, что резкие скачки между «микро» и «макро», актором и системой происходят не в силу сущностной специфики социологии, а из-за проецирования на общество тени политического тела. Поэтому дальше мы изобрели два способа противостоять побуждению, уводящему наблюдателя от локального взаимодействия к контексту или от структуры к локальной практике. В качестве первого шага мы разменяли глобальное, контекстуальное и структурное на мелочь локального; это позволяет нам определять, посредством каких двусторонних циркуляции эти места могут приобретать релевантность для других. В качестве второго шага мы трансформировали каждое место во временный конечный пункт других мест, распределенных во времени и пространстве; каждое место превратилось в результат действия на расстоянии какой-то другой силы. Как я неоднократно предупреждал читателя, только когда оба коррекционных шага делаются усердно, появляется третий феномен, единственно достойный тех усилий по абстрагированию, через которые нам пришлось пройти. Настала пора Муравью получить свой приз. Что происходит, когда мы совершаем эти два движения — локализуем глобальное и распределяем локальное — одновременно'? Каждый раз, когда надо установить связь, приходится прокладывать новый канал, и по нему должен передаваться новый тип сущности. То, что циркулирует, так сказать, «внутри» каналов,— это сами действия по приданию чему-то измерения. Всегда, когда одно место хочет воздействовать на другое место, оно должно пройти через определенную среду, перенося что-то на протяжении всего пути; чтобы продолжать действие, оно должно поддерживать более или менее продолжительное отношение. И наоборот, всякое место теперь является мишенью множества подобных активностей, перекрестком множества путей, временным хранилищем многочисленных средств передвижения. Места, теперь окончательно трансформированные в актор-сети, отодвигаются на задний план; на передний план выдвигаются связи, средства передвижения и соединения. Как только мы это сделаем, мы получаем суперпозицию каналов, таких разнообразных и запутанных, как те, что увидит анатом, если сможет одновременно раскрасить все нервные, кровеносные, лимфатические и гормональные пути, поддерживающие существование организма. «Удивительные сети» (retia mirabilia) — этим выражением воспользовались гистологи, чтобы обозначить некоторые из этих дивных конфигураций. Насколько удивительнее, чем тело, выглядит теперь социальное! Разве не может социология, как сказал Уайхед о философии, не только начинаться с удивления, но им и заканчиваться.

Надеюсь, ясно, что такое уплощение не означает, что мир самих акторов становится плоским. Совсем наоборот, акторы получают достаточное пространство, чтобы развернуть свои собственные противоречивые действия: масштабирование, увеличение, включение, «панорамирование», индивидуализи-, рование и т.д. Для ACT метафора плоского ландшафта была просто способом четко отделить свою работу от труда тех, кого мы видим вокруг. Если аналитик берет на себя заранее и априори обязанность определять масштаб, в который встроены все акторы, то большая часть их работы по установлению связей просто исчезнет из виду. Только если мы сделаем принцип плоского ландшафта исследовательской позицией по умолчанию, может быть обнаружена и зарегистрирована активность, необходимая для производства различий в размерах. Если географическую метафору мы уже несколько затаскали, то метафора из финансовой сферы нам тоже подойдет, хотя, возможно, я и ею пользовался уже слишком часто. Трансакционные издержки движения, связывания и сборки социального теперь могут быть оплачены до последнего цента, что позволяет нам сопротивляться соблазну получить масштабирование, включение одного в другое и увеличение просто так, без затраты энергии, без рекрутирования других сущностей, без установления дорогостоящих связей.

На какую из метафор нам бы ни захотелось опереться, они могут лишь помочь создать противовес социальной инерции. Они — часть нашего инфраязыка. И снова: все происходит так, как будто ACT располагает свою социальную теорию не на том же уровне, что социологи социального. То, что последние понимают под теорией,—это позитивное, субстанциалистское и синтетическое понимание компонентов, из которых скроено социальное, и такие объяснения часто бывают суггестивными и значительными. Мы в ACT подталкиваем теорию на один шаг дальше в абстракцию: именно негативная, пустая, релятивистская сеть координат позволяет нам не синтезировать компоненты социального вместо актора. Поскольку она совершенно несубстанциальна, в ней никогда нет властности, присущей объяснениям другого типа. Но в этом-то все и дело. Социальные объяснения в последнее время стали слишком дешевыми, слишком автоматическими; срок их годности истек, и критических объяснений тоже, даже в еще большей степени. Так много компонентов было упаковано в общество, индивида, познание, рынок, империю, структуру, взаимодействия лицом-к-лицу, что распаковать их уже так же невозможно, как прочитать сотню тысяч строк кода, образующего операционную систему, не говоря уже о том, чтобы попытаться переписать его. Вот почему мы должны быть уверены, что каждая из сущностей перетряхнута, перераспределена, развернута и «де-социализирована», чтобы можно было добросовестно выполнить задачу повторной их сборки. Переходя к ACT, мы напоминаем обленившихся водителей машин, снова перешедших к путешествиям пешком; нам нужно заново усвоить, что если мы хотим добраться до вершины горы, то должны все время шагать, то правой ногой, то левой, и нам нельзя ни прыгать, ни бежать — всю дорогу, до самого конца! В Заключении я покажу, почему это имеет такое значение не только для науки, но и для политики.

В нашей дискуссии теперь можно поставить три новых вопроса. Первый — найти тип соединителей (connectors), делающих возможным транспортировку сил на огромное расстояние, и понять, почему они так эффективны в форматировании социального. Второй — выяснить, какова природа так транспортируемых сил, и придать более точное значение понятию посредника, которым я уже пользовался. Наконец, если эта теория связей и соединителей верна, то должно быть возможным вплотную подойти к логическому следствию, о котором читатели должны были уже задуматься: что находится в промежутках между связями? Каковы размеры нашего незнания социального? Иными словами, так широка terra incognita, которую придется оставить белой на наших картах? После того как мы так часто в этой книге сокрушались, что социальное социологов плохо упаковано, что мы не можем произвести инспекцию его состава, пока не выясним степень его свежести, пришло время гораздо более положительно отнестись к работе, проделанной социальными науками для того, чтобы сделать социальное зримым.

 

ОТ СТАНДАРТОВ К СОБИРАЮЩИМ ФОРМУЛИРОВКАМ

Перед тем как двинуться вперед, проведем небольшой тест, чтобы увидеть, в состоянии ли мы решать задачу, в которой явно участвует масштаб, не делая выводов о соответствующих измерениях всех агентов в цепи. Это позволит проверить, насколько ловко мы научились избегать как локального, так и глобального. Вот, к примеру, ряд фотографий, на которых Алиса голосует во Франции на общенациональных выборах. Просмотрим фотографии от первой до последней и попытаемся решить, какая из них локальнее или глобальнее остальных. Первую фотографию, на которой Алиса размышляет над газетой «Le Monde», пытаясь решить, за какую из партий голосовать, нельзя считать локальной просто потому, что Алиса читает ее в одиночестве за завтраком. Этот же номер газеты в тот день читали миллионы. Алису бомбардируют потоки клише, аргументов, редакционных колонок и точек зрения, из которых она должна составить свое собственное мнение. Но последнее изображение, где суммированы результаты дня голосования, нельзя назвать глобальным даже под предлогом, что на диаграмме с распределением голосов (с удивительным результатом — победили левые) суммирована «вся Франция». На экране телевизора в квартире Алисы эта диаграмма распределения голосов — шириной в несколько сантиметров. Как только мы понимаем, что ни об одном из изображений этого фотомонтажа нельзя сказать, что оно меньше или больше любого другого, становится полностью видна ключевая особенность этой серии фотографий — их связанность, хотя она не уловима ни на одной фотографии по отдельности! Что-то здесь циркулирует — от первой фотографии к последней. В затемненной кабинке для голосования мнение Алисы трансформируется в лист бумаги, заверенный ее подписью, который наблюдатели затем положат в коробку с бюллетенями, потом его отметят как анонимный элемент в подсчете, результаты которого будут переданы в центральное бюро Министерства внутренних дел, где они соединятся с другими дважды проверенными результатами. В каком отношении находятся «маленькая» Алиса и «вся Франция»? Этот канал, проложенный с помощью этого инструмента, дает физическую возможность собрать на основе циркуляции бумажных технологий связь между Алисой и Францией, четкая прослеживаемость которой медленно создавалась на протяжении двух веков основанной на насилии политической истории и сопротивления избирательным реформам. Разрыв между «взаимодействием» и «контекстом» скрыл бы комплексную машинерию, устанавливающую непрерывные связи между местами, среди которых нет больших и маленьких. Как только мы концентрируемся на том, что циркулирует от места к месту, в фокус нашего внимания сразу попадает первый тип сущностей — формы. Это одно из наиболее туманных по смыслу слов, и все же именно эту тему позволяет увидеть в новом свете смена социальной теории. Обычно форма берется не в материальном, а в формальном смысле. И в самом деле, если вы забыли, что в плоском мире нельзя прыгать, формализм превращается в адекватное описание самого себя: вы попытаетесь дать формальное описание формализма—и видит Бог, в таких попытках не было недостатка. Но как только вы замечаете, что каждое место должно платить за связь с другим местом каким-то перемещением, понятие формы приобретает весьма конкретное и практическое значение: форма —это просто нечто, позволяющее передавать что-то другое от места к месту. И тогда форма превращается в один из важнейших типов переводов.

Такой сдвиг от идеального к материальному можно распространить и на информацию. Обеспечение информацией — это действие по заключению чего-либо в форму. Но теперь это слово приобретает очень повседневное, практическое значение; это может" быть лист бумаги, документ, сообщение, отчет, карта — все то, что на практике совершает неоценимый подвиг транспортирования одного в другое, не деформируя его при этом массивными трансформациями. Посмотрите на примере Алисиного голосования, через сколько метаморфоз прошло ее мнение, хотя его все время достоверно регистрировали, чтобы не было нигде никакой подтасовки. Именно для регистрации таких противоречивых требований формализма я и предложил много лет назад выражение «неизменные мобильности». И снова: научная деятельность дает много привилегированных примеров транспортировки посредством трансформаций: от скромных с душком задач изготовления чучел животных редких видов и до самой возвышенной, но столь же практической задачи написания уравнения, а между этими задачами — построение статистического аппарата или еще более скромная задача резки бумаги и изготовления папок всех цветов и оттенков. Каким бы ни было средство, теперь возможно материальное описание формализма, очень серьезно подходящее к соединяющей способности форм (понимаемые как можно более физически) и отбрасывающее саму мысль, что формализмы могут быть описаны формально.

Первое важное следствие внимательного отношения к материальной прослеживаемости неизменных мобильностей состоит в том, что оно поможет нам определить место того, что было так важно в социологии социального с самого ее возникновения. Оно также даст мне возможность загладить свою вину: я так бесцеремонно обошелся с теми, кто старше меня и лучше. Теперь я могу признаться, что не без угрызений совести на протяжении всей этой книги так критично высказывался о манере социальных наук подходить к проблеме форматирования. На самом деле успехи социологии социального были поразительными. Ее достижения поистине впечатляют, и это благодаря им у всех нас есть возможность «иметь» общество, чтобы в нем жить. Я с самого начала знал, что, хотя эти социологии делают социальную теорию неуклюжей, поскольку перестали заниматься задачей сборки социального, как раз по этой причине они так хорошо ее выполняют, то есть форматируют отношения между местами. Слабость и сделала их столь сильными, точнее, сила, с которой они фиксируют социальное, и делает их столь неловкими, когда они берутся за его пересборку. Таким образом, в конечном счете критики социологии социального заблуждаются, забывая учесть невероятную эффективность социологии социального в производстве одной формы подсоединений: социальной или, по крайней мере, той части социального, которая была стабилизирована. В формировании и форматировании социального мира не может быть ничего неверного.

Упрекать социальные науки за то, что они формальны, все равно, что критиковать словарь за то, что в нем слова расположены в алфавитном порядке, или фармацевта — за то, что на всех его склянках и коробочках есть этикетки. Задача стабилизации пяти источников неопределенности не менее важна, чем задача сохранения их открытыми. Хотя путать первую задачу со второй — опасная ошибка, было бы смешно не решать вторую задачу под предлогом, что нужно заниматься первой. Наоборот, когда во всей полноте поставлена задача развернуть разногласия, касающиеся социального мира, как это сделал я в первой части, решающая важность второй задачи — укрепления границ, категорий и положений — тоже должна быть полностью признана. Если такой грубой методологической ошибкой является ограничение—заранее и вместо самого актора— диапазона сущностей, могущих населять социальный мир, то в равной степени прискорбно игнорировать проделываемую ими постоянную работу, ограничивающую репертуар актантов и удерживающую разногласия в узде. И еще раз (даже если это начинает слегка раздражать): единственно продуктивный лозунг— «идите за акторами»; да, за ними надо идти, и когда они множат число реалий, и когда они его сокращают.

Мы должны теперь научиться отдавать дань уважения формализаторам, классификаторам, категоризаторам и виртуозам счета, как раньше нам пришлось научиться отвергать их за то, что они преждевременно прервали решение задачи ассоциирования и построения. Я признаю, что это новое коррекционное упражнение может оказаться для нас тяжелым, но кто сказал, что практика социальной науки должна быть безболезненной? Если акторы одновременно делают множество вещей, то разве мы не должны стать такими же гибкими, артикулированными и умелыми, как они? Если социальные науки формируют социальное, то эти формы надо исследовать так же тщательно, как и разногласия. Теперь мы уже не подвергаемся риску перепутать такое исследование формализма с его формалистским описанием. Формы ничего не «потеряли». Они не «забыли» ни о человеческом, ни о конкретном жизненном измерении. Они не «холодны» и не «бессердечны», и не лишены «человеческого лица». Поиск следов создания, тонкой настройки, распространения и поддержания неизменных мобильностей ни на одну секунду не уведет нас с узких галерей практики. Если и есть противостояние, которое нас уже не сдерживает, то это противостояние, которое, как считалось, имеет место между позитивистской и интерпретативной социологиями. Если их аккуратно переместить, то их интуиции откроют два последовательных аспекта социальных сборок.

Нам очень поможет в поиске следов стабилизации разногласий, если мы выведем на первый план важное понятие стандартов. Можно сказать, что социология социального циркулирует так же, как физические эталоны, или, еще лучше, что социальные науки — часть метрологии. До исследований науки и в особенности ACT, стандартизация и метрология были пыльными, специализированными, узкими областями знания, на которые смотрели свысока. Что неудивительно, поскольку их удивительные в действительности достижения были отсечены разрывом между локальным и глобальным, который мы теперь признали искусственным. Как только локальное и глобальное исчезают, становятся очевидными принципиальная важность стандартов и огромные преимущества, которые дает нам метрология — в самом широком понимании этого слова.

Возьмем, к примеру, килограмм платины, установленный Международным бюро мер и весов (Bureau International des Poids et Mesures) в глубоком подвале Павильона Бретеля в парке Севра под Парижем. Это конвенциальный эталон веса? Да. Это материальный объект? Да. Это международная институция? Еще раз да. Представляет ли он верхний конец метрологической цепи, идеальную модель, с которой должны сравниваться в безмолвной церемонии каждые два года все другие — низшие — копии? Опять да. Вне всякого сомнения, это гибрид. И все же именно эти сбивающие с толку сущности дают всем метрологическим сетям мира возможность иметь своего рода «общую меру». Локальны или глобальны метрологические эталоны, такие как килограмм? Локальны, поскольку они всегда где-то находятся и циркулируют в специальных ящиках, с использованием специальных сигналов, в определенное специальное время, в соответствии со специальными протоколами. Глобальны ли они? Конечно, поскольку без таких стандартных единиц измерения как ватт, ньютон, ом, ампер, то есть без Международной системы единиц измерения (СИ), глобального бы вовсе не было,— ни один локус не имел бы «того же» времени, «того же» расстояния», «того же» веса, «той же» силы электрического тока, «тех же» химических реагентов, «тех же» эталонных биологических материалов и т. д. Не было бы общего стандарта, не было бы общей меры. Все места были бы абсолютно несоизмеримыми.

Стандарты и метрология решают на практике проблему относительности, которая, похоже, пугает столь многих: можем ли мы достигнуть всеобщего согласия? Конечно, можем! При условии, что вы найдете способ присоединить свой локальный инструмент к одной из многочисленных метрологических цепей, материальные сети которых могут быть полностью описаны и цена которых может быть полностью определена. А также при условии, что нет ни разрыва, ни зазора, ни неопределенности ни в одной из точек трансмиссии. Действительно, прослеживаемость—это предмет всей метрологии! Здесь не допускается никакой прерывности,— как раз в этом и нуждается ACT, чтобы очертить социальную топографию. Наша социальная теория рассматривает метрологию как главный пример того, как можно повсюду локально распространяться, все время обходя при этом как локальное, так и универсальное. Практические условия экспансии универсальности открываются эмпирическому исследованию. Не случайно историки науки столько усилий посвятили ситуационному и материальному расширению универсалий. Учитывая, сколько модернизаторов инвестировали в универсальность, это немалый подвиг.

Как только вы приняли пример научной метрологии и стандартизации в качестве опоры для отслеживания циркуляции универсалий, вы можете делать ту же операцию для остальных, менее прослеживаемых, менее материализованных циркуляции: наибольшая координация между агентами достигается посредством распространения квазистандартов. Для многих типов следов эту метафору очень легко объяснить: каково было бы состояние экономической активности без учета кодов и обобщения наиболее успешных практик? Если, к примеру, вы переходите от североамериканского формата бухгалтерской отчетности к соответствующему формату Евросоюза, то предлагаете инвесторам другие стандарты, помогающие им делать расчеты: прибыльные европейские компании окажутся в красной зоне, а остальные —в черной. Конечно, тех, кто считает экономику инфраструктурой, не затронет это «небольшое различие» в ведении счетов; они скажут, что его вряд ли можно сравнивать с «реальным влиянием» экономических сил. Но те из нас, кто понимает, что такое рассчитать что-то, экстерна-лизовывать одни элементы и интернализовывать другие, чтобы в буквальном смысле принять их в расчет (take them into account), проследят все малейшие детали этого «технического диспута», поскольку от этих тонкостей зависит понимание того, что такое прибыль, эксплуатация или прибавочная стоимость. Если экономии суть продукт экономик, как утверждает Мишель Каллон, то скромные бумажные инструменты, дающие возможность координации, сразу выходят на первый план.

Другие циркуляции стандартов кажутся более тонкими, хотя их прослеживаемость довольно хороша, пока исследователь не позволяет вторжению «социального объяснения» разорвать эту нить Ариадны. Откуда бы вы знали свою «социальную категорию», если бы не огромная работа статистических институтов по градуированию, если не стандартизации, категорий доходов? Как люди идентифицировали бы себя с «высшим средним классом», «яппи» или «преппи», если бы ни читали газет? Как мы узнали бы свой «психологический профиль», если бы не все новые и новые статистические обзоры, все новые и новые профессиональные встречи, новые и новые конференции по нахождению консенсуса? Как психиатр категоризировал бы душевнобольного пациента без DSM?' Бесполезно говорить, что такие категории произвольны, конвенциональны, размыты или, наоборот, имеют слишком жесткие границы, или совершенно нереалистичны. Они решают на практике проблему повсеместного локального распространения стандарта посредством циркуляции некоторого прослеживаемого документа, хотя, возможно, метафора документа в чем-то туманна. Речь не идет о том, что некоторые могущественные люди несправедливо «рассовывают по ящикам» других, тем самым игнорируя и калеча их «невыразимый внутренний мир». Скорее, циркуляция квазистандартов позволяет анонимным и изолированным силам медленно, слой за слоем, становиться сопоставимыми и соизмеримыми, а это, конечно, составляет большую часть того, что для нас означает «быть человеком». Такая общая соизмеримость, конечно, определяется качеством того, что переносится. Проблема не в том, чтобы бороться с категориями, а в том, чтобы задаться вопросом: «Подчиняет (subjecting) ли вас категория или субъективирует (subjectifying)?» Как мы уже видели в конце последнего раздела, свобода—это выход из плохой зависимости, а не отсутствие связей.

С этой точки зрения мы теперь понимаем, какую великую, хотя и невольную, услугу способна оказать нашему исследованию социология социального. Она позволяет проследить ту часть социального, которая складируется и стабилизируется, по мере того как коммунальные предприятия, информационные технологии, бюрократии и в общем смысле распространение форматов и Стандартов делают видимой цену производства универсальности. Именно поэтому социальные науки одновременно и часть проблемы, и ее решение: они постоянно поддерживают вспененным коллективное брожение. Стандарты, определяющие, к выгоде каждого, из чего состоит социальное как таковое, могут быть хрупкими, но они все равно могущественны. Теории о том, что такое общество или каким оно должно стать, играют огромную роль, помогая акторам определить, где они, кто они такие, с кем они должны считаться, как им обосновать свое существование и какому виду сил они должны подчиняться. Если естественные науки, такие как физика или химия, преобразили мир, то насколько же больше социальные науки трансформировали то, что значит для людей быть связанными друг с другом? Акторы могут загружать теории социального с такой же легкостью, как и МРЗ-файлы. И, конечно, сама мысль, что «мы члены общества», что мы «подотчетны», что мы имеем «правовую ответственность», что «гендер отличается от пола», что «мы в ответе перед следующим поколением», что мы «теряем социальный капитал», и т.д., циркулирует по каналам, восстанавливать которые способны историки мысли с почти такой же точностью, с какой их коллеги делают это в отношении Международных часов, ома, метра, двойной бухгалтерии или распространения стандартов ISO9000. Социальные теории — не позади всего этого, а очень даже на первом плане. Каждая

из них тяготеет к экспансии или, как заметил Тард, «мечтает, подобно Александру Македонскому, о завоевании мира». Даже если какая-то социальная теория и достигла гегемонии, она никогда не будет универсальнее метра, и, уподобляясь ему, проживет ни минутой дольше, чем поддерживающие ее метрологические цепи.

Как только мы научились очерчивать ее, мы можем воспользоваться этой топографией и взяться за другие каналы, которые не материализуются непрерывно каким-то государственным аппаратом, но движения которых, тем не менее, имеют тот же эффект. Точно такую же роль могут играть и собирающие формулировки, при условии, что мы не видим в них про-' сто «репрезентацию» или «искаженный образ» существующих социальных сил. Например, средневековая формула «Voxрорuli, vox Dei» («Глас народа — глас Божий») не просто «выражает» широко распространенное популярное верование, укорененное в вечной мудрости народа. Вы можете, как Алан Буро, задокументировать большинство случаев этого речевого акта, имевших место в Средние века, начертить сетевую форму его употребления и показать, что всякий раз, когда эта формула произносилась, она изменяла, хотя и незначительно, распределение ролей и сил между deus, populus, vox и rex. Из первого источника неопределенности мы узнали, что даже маленькое изменение в способах говорить о группах изменяет производство этих групп. Это еще более верно в случаях, когда формулировка несет в себе иную социальную теорию, как в данном случае чрезвычайно неустойчивого выражения, включающего в себя, наподобие тонкого рельефа, вырезанного на поверхности драгоценного камня, целую интерпретацию связей между теологией и политикой.

Такие собирающие формулы — не какие-нибудь редкие и экзотические случаи. Подумайте, что достигается, когда американец с гордостью заявляет: «Это свободная страна!», или когда француз восклицает: «У нас же демократия!». Посмотрите, сколько позиций изменилось, когда европейские бюрократы провозгласили «принцип предосторожности» в противовес более классическому американскому принципу риска. Оцените, как загорается ближневосточная аудитория, когда вы говорите об «оси зла» или ратуете за «Исламское просвещение». Собирающие формулы не только очерчивают новые связи, но и предлагают новые тщательно разработанные теории о том, что надо соединить. Они производят социальное всеми практическими способами. Такова сила «обоснований», анализируемых Болтански и Тевено: они не имеют размера, но оставляют за собой, так сказать, в виде следа «оценки размера», поскольку такие формулировки дают людям возможность ранжировать себя — как и объекты диспута. Каждый раз, когда какое-то выражение используется для обоснования чьего-либо действия, оно не только форматирует социальное, но и создает второй уровень описания — как следует форматировать социальные миры. Именно потому, что масштаб не является фиксированной принадлежностью социального, такие собирающие формулировки и играют столь важную роль. Когда им позволяется просто представлять, овеществлять или объективировать что-то другое, например, социальный контекст на заднем плане, их эффективность уже не видна. Но как только в них снова видят многочисленные стандарты, циркулирующие по тонким метрологическим цепям, они явно превращаются в источник того, что мы понимаем под бытием в обществе. Как возможно было бы собрать коллектив без собирающих формулировок?

 

НАКОНЕЦ, ПОСРЕДНИКИ

Теперь, когда мы умеем находить дорогу на уплощенном ландшафте и научились воздавать должное форматирующей силе социологии социального, следующий шаг так же труден, как и логичен. Сама метрологическая сила социальных наук и делает трудным для них согласие с социальным как ассоциациями. Именно потому, что эта социология так преуспела в градуировании и стандартизации стабилизированных определений социального, она находит столь непрактичной оценку новых данных, которые постоянно привносят разногласия. Чем лучше вам удается понимание «старого» социального, тем хуже — понимание нового. Точно так же обстоит дело с техническими областями метрологии: они дают возможность всем другим лабораториям заниматься наукой, но сами не являются источником больших открытий, даже если проворно используют любой новый факт, чтобы повысить точность своих инструментов еще на несколько десятых. Метрология не в большей степени является всей наукой, чем социология социального — всей социологией. Социальное, образующее общество,—только часть ассоциаций, составляющих коллектив. Если мы хотим пересобрать социальное, то необходимо, кроме циркуляции и форматирования традиционно понимаемых социальных отношений, искать и другие циркулирующие реалии.

Этот поиск легче, когда мы знаем, что нельзя путать уже собранное социальное с работой по пересборке социального, и когда мы знаем, как не замещать искомые сущности чем-то состоящим из социальной субстанции. Локализуя циркуляцию, производство, форматирование и метрологию социального в маленьких, способных расширяться и дорогостоящих каналах, мы уже открыли пространство, в котором могут начать циркулировать другие типы сущностей.

Но если мы хотим извлечь пользу из этих небольших «окон возможностей», то должны сменить позицию по умолчанию наших поисков. Мы не должны заявлять: «встретившись с объектом, не обращай внимания на его содержание, а ищи окружающие его социальные аспекты». Вместо этого надо сказать так: «встретившись с объектом, прежде всего, обрати внимание на связи, из которых он состоит, и лишь потом посмотри, как он обновил репертуар социальных отношений». Иными словами, мы должны понять, почему социологи так боятся столкнуться с не-социальными сущностями, составляющими социальный мир, хотя эта чудесная встреча представляет собой самый обычный опыт. Мы словно бы не можем выдержать встречи лицом-к-лицу с загадочным феноменом, продолжающим разрастаться всякий раз, когда у нас возникает ощущение, что коллективная жизнь рушится. Почему, встретившись с религией, мы стремимся ограничить исследование только ее «социальными измерениями» и за научную добродетель почитаем не изучать религию как таковую? Почему при встрече с наукой наша первая реакция — почтительно сосредоточиться на ее «социальных предпосылках», а не на объяснении самой объективности? Почему, исследуя искусство, мы сосредоточиваемся только на том, «что социально» в оценке шедевра, а не на множестве других возможных источников его ценности? Почему, изучая экономику, мы так неуверенно приближаемся к самой сердцевине наших связей с товарами, ограничиваясь «чем-то социологическим», в которое, как нам кажется, «погружены» «чисто рациональные расчеты»? И так далее. Похоже, первая наша реакция — браться за исследование ассоциаций лишь в том случае, если их сверху покрывает слой социальных отношений; похоже, мы никогда не согласимся разговаривать с подлинными действующими лицами, а лишь с социальными силами, действующими как их заместители. Во времена, не ведающие целомудрия, и такая невообразимая чистота: «Скройтесь, пожалуйста, скройтесь, видеть не могу эти ассоциации!», или: «Прежде чем войти во дворец социальных наук, пожалуйста, прикройтесь чадрой социальных объяснений».

Хотя самая обыкновенная наша встреча с обществом перегружена новыми элементами, которые сами по себе не являются частью социального репертуара, почему мы все время настаиваем, что должны придерживаться короткого списка его признанных членов? Такое ограничение приобрело смысл с началом модернизации. Чтобы подчеркнуть четкий разрыв с прошлым, логично было заранее ограничить общество малым числом персон грата. Но это не означает, что социология должна навсегда согласиться быть без-объектной дисциплиной, то есть наукой без объекта. Испытывать уважение к форматирующей силе социологии социального — это одно, но совсем другое — ограничиться метрологией и забыть об открытии новых феноменов. Как можно называть эмпирической дисциплину, выбирающую среди данных только те, которые могут быть упакованы в «социальные объяснения»? Не надо великой доблести и большого воображения, чтобы увидеть: когда остался в стороне модернизм, в такой позиции уже нет морального, научного или политического смысла.

Подумайте, к примеру, что бы случилось при подходе к религии, сохраняющем старые позиции по умолчанию. У набожных душ есть загадочная непреодолимая склонность говорить так, как будто они находятся в отношениях с духами, божествами, голосами, призраками и т. д. Все подобные сущности, конечно, с точки зрения исследователя, не обладают существованием, поскольку не принадлежат к ограниченному репертуару изначально установленных сил. Так что же нам делать с тем, что акторы неуклонно обозначают как реально существующие сущности? Нам пришлось бы взять их в пугливые кавычки, вынести их существование за скобки и локализовывать их строго в мышлении верующего. Нам пришлось бы в буквальном смысле изобрести верующего. Начала бы развиваться первая воображаемая сфера. Теперь, раз эти реалии не существуют, но тем не менее «воспринимаются» как реальные, они должны приходить из чьего-либо духа или мозга. Но божествам, духам и голосам слишком тесно жить во внутреннем мире отдельной личности. Они очень точны, очень техничны, очень изобретательны. У них весьма размашистые движения, и они явно не умещаются в границах индивидуальной изобретательности, воображения и способности к самообману. Кроме того, акторы продолжают настаивать, что их побуждают делать разные вещи именно реальные сущности, приходящие «извне»! Простые люди не хотят, чтобы они были просто объектом веры, и потому в конечном счете эти сущности должны приходить извне. Значит ли это, что мы должны признать за ними реальное существование? Нет, и еще раз нет, поскольку они не существуют, что считается единственным «достоверным фактом» в этом деле. Что это за единственная реальность, находящаяся вне индивида и обладающая силой поддерживать существование несуществующих феноменов? В ответ, конечно, скажут: общество, социальное, состоящее из социального вещества. Вот и вторая, даже еще большая сфера, начинает развиваться из нашего собственного исследования: несуществующее социальное вещество, ответственное за поддержание существования несуществующих сущностей, населяющих ограниченное мышление заблуждающихся членов общества. И все это под именем настоящей науки и серьезной учености! И, несмотря на это, простые люди продолжали бы настаивать: их побуждают действовать реальные сущности, приходящие извне их самих.

Но любой науке приходится выдумывать рискованные и искусственные устройства, делающие исследователя чувствительным к новым типам связей. Разве не очевидно, что не имеет эмпирического смысла отказываться от встречи с силами, побуждающими людей действовать? Почему бы не принять всерьез то, что так настойчиво говорят респонденты? Почему не пойти туда, куда они показывают пальцем, говоря о том, что «заставляет их действовать?» Китайская пословица (скорее всего ненастоящая) гласит: «Когда мудрец показывает на луну, дурак смотрит на его палец». Я не могу согласиться с тем, чтобы социальные науки унизились до создания целых дисциплин, превращающих ученых в дураков. Почему бы не сказать, что в религии важное — это существа, побуждающие людей действовать, как всегда и утверждает любой верующий? Это было бы более эмпирично, возможно, более научно, уважительнее и гораздо экономнее, чем изобретение двух невозможных, несуществующих мест: мышление верующего и социальная реальность скрыты за иллюзиями, подпираемыми еще большим количеством иллюзий. Кроме того, что уж такого научного в понятии «вера»?

Если принимается такая позиция по умолчанию — смотрите сначала на объект, а только потом на стандартизированное социальное, то здесь, конечно, есть хитрость. Я не настолько наивен, чтобы верить, что ACT могла бы избежать судьбы всех теорий: мыслить — значит не решать трудные проблемы, а всего лишь убирать их с дороги. Чтобы встреча с объектами произошла, надо вернуть другим циркулирующим реалиям гражданские права, так, чтобы они тоже могли занимать место рядом с более старыми членами общества. Но разве социологи социального не гордятся, что устранили все эти экзотические объекты? Неужели мы на самом деле должны вернуть назад богов, говоря о религии, шедевры — анализируя искусство, и объективные факты — когда изучаем науку? Разве не именно это препятствие социальная наука с гордостью оставила позади? Разве обращение к существованию не-социальных циркулирующих реалий — не самый реакционный, отсталый и архаичный шаг, какой только возможен? Именно здесь Муравей победит или проиграет. Можем ли мы предвосхитить социальную науку, которая принимала бы всерьез существа, побуждающие людей действовать! Может ли социология стать эмпирической в смысле уважения к странной природе того, что «дано в опыте», подобно тому как зоологи питают уважение к своим зоопаркам, а ботаники — к своим гербариям? Можем ли мы очертить социальные отношения, переходя от одного не-социального существа к другому, а не замещая все сущности, населяющие мир, неким эрзацем, сделанным «из социальной субстанции»? И даже еще проще: может ли социальная наука иметь реальный объект изучения?

Прежде чем категорически ответить «нет», задумайтесь на минуту, что бы значило для чувствительности наших инструментов, если бы нам пришлось сменить стандартную настройку и сначала рассматривать объекты, а не рыскать по кустам в поисках социальных объяснений. Потом сравните это с неправильным подходом к религии в только что приведенном примере. Или возьмите произведения искусства. За исключением религии, никакая другая область не была смята до такой степени критической социологией, как социология искусства. Любую скульптуру, картину, блюдо французской кухни, моду на техно-музыку, роман — все это свели к ничто, объясняя «скрытыми за ними» социальными факторами. Если воспользоваться инверсией платоновской аллегории пещеры, все объекты, которыми люди приучились восхищаться, подменили марионетками, отбрасывающими социальные тени, которые считаются единственной «подлинной реальностью» «позади» оценки произведения искусства. Нигде социальное объяснение до такой степени не играло роли царя Мидаса наоборот, обращающего золото, серебро и алмазы в грязь. И все-таки, как и в случае с религией, если вы прислушиваетесь к тому, что говорят люди, они подробно объяснят, как и почему притягивают их к себе, движут ими, влияют на них произведения искусства, «заставляя их» чувствовать вещи. Невозможно! Запрещено! Быть взволнованным — это просто манерность. Так что же мы должны были бы делать, если бы оставались на прежней позиции? Что же и здесь, как и в случаях с религией, наукой и политикой, «научной» хваткой социологии люди превращаются в тех, кто себя обманывает — они снова верующие! И опять, как всегда, некоторые люди, доведенные до бешенства варварской непочтительностью «социальных объяснений», поднимаются на защиту «сокровенного святилища» произведения искусства от варваров. И, к сожалению (наклон крут, результат неизбежен), в итоге мы плавно качаемся между «интернализмом» и «экстернализмом», эстетическими и социальными объяснениями всю дорогу обратно в детский сад.

Конечно, это не то, что дано эмпирически, ибо хотя существа, с которыми нас связывают произведения искусства, совсем не похожи на социальное социологов, они никогда не похожи и на изолированный «объект» эстетики с его «внутренним ядром» и «неизреченной красотой». Если в прежней парадигме вам приходилось иметь дело с игрой с нулевой суммой: все проигранное произведением искусства выигрывало социальное, а все проигранное социальным должно было выиграть «внутреннее качество» произведения искусства, то в новой парадигме мы имеем ситуацию «выигрывают все»: чем больше связей, тем лучше. Разве это не самый что ни на есть общий опыт? Вы смотрите на картину; ваш друг указывает на деталь, которую вы не заметили. Значит, вас побудили что-то увидеть. Кто это видит? Конечно, вы. Но разве вы сами, по своей воле не признались, что не увидели бы этого без вашего друга. Так кто увидел утонченную черту? Вы или ваш друг? Абсурдный вопрос. Кто настолько глуп, чтобы вычесть из общей суммы действия влияние указания на что-то? Чем больше влияния, тем лучше. И если вы постепенно подпадаете под влияние качества лака, правил арт-рынка, головоломок нарративных программ, сменяющих друг друга вкусов коллекционеров, образующих длинный кортеж посредников, то «внутреннее качество» произведения не ослабеет, а наоборот, усилится. Чем больше «изобилия» (affluence), тем лучше. Пытаться различать «то, что идет от зрителей», и «то, что идет от объекта», контринтуи-ти.бно, когда очевидный ответ — «плыть по течению». Объект и субъект могут существовать, но все интересное происходит вверх по течению или вниз по течению. Просто следуйте за потоком. Да, идите за самими акторами или за тем, что побуждает их действовать,—за циркулирующими сущностями.

В дорелятивистском понимании социального на переднем плане находился человек-участник, а дальше, через резкий разрыв, социальный мир. Людям не позволяли встретиться ни с чем, если оно не состояло из социальных отношений. Таков был этикет этой странной дипломатии. В новом определении все наоборот: человеческие участники и социальный контекст перемещаются на задний план; на первый план выдвигаются все посредники, умножение которых производит, среди многочисленных других сущностей, то, что можно назвать квазиобъектами и квазисубъектами. Если вернуться к довольно неудачной астрономической аналогии, которую использовавший ее Кант сделал еще более шаткой, и перевернуть ее, то вместо объектов, вращающихся, как в докоперниковской социологии, вокруг социальных структур, теперь различные социальные структуры эманируют из многочисленных подсоединений, занимающих центральное место в социальной вселенной. Неважно, насколько сомнительна эта метафора, но именно к такому изменению перспективы стремится ACT. Вещи, квазиобъекты и подсоединения — реальный центр социального мира, а не агент, личность, член группы или участник и не общество или его перевоплощения. Разве это не более удачный способ, пользуясь другим выражением Канта, сделать социологию способной, наконец, «вступить на надежную дорогу науки»?

Возможно, читатель помнит, что на самых первых страницах этой книги, когда мне надо было по возможности четко объяснить различие между социологией социального и социологией ассоциаций, мне пришлось вслед за Тардом сказать, что первая из них просто путает explanans и explanandum: общество — это следствие, продукт ассоциаций, а не их причина. В то время это резкое различие не могло быть слишком убедительным, поскольку просто переворачивало направление причинно-следственной связи. Теперь я в состоянии предложить более точную формулировку: существует много других способов заново очертить весь социальный мир помимо узкого понимания, обеспечиваемого стандартизированными социальными связями.

Я могу, конечно, сохранить упрощенный аргумент и заявить, например, что не наука объясняется социальными факторами, а содержание науки объясняет форму ее контекста; что не социальная власть объясняет право, а правовая практика определяет, что значит быть обязанным; что не технология «социально формируется», а, скорее, различные техники придают протяженность и длительность социальным связям; что не социальные отношения «включают в себя» экономические расчеты, а экономические расчеты наделяют актора компетенцией экономического поведения и так далее. Хотя каждая из этих инверсий была бы верна в терминах ACT, они оставались бы неполными, поскольку я оставил обе позиции — то, что объясняет, и то, что надо объяснить, нетронутыми, просто поменяв одну на другую. В этой первой формулировке не социальное объясняет ассоциации, а, скорее, ассоциации объясняют социальное.

Но теперь после того, как мы привыкли путешествовать по новому плоскому ландшафту, эти две позиции исчезают вместе с самой потребностью социального объяснения, апеллирующего к хранилищу уже стабилизированных социальных связей: социальное — это не место, не вещь, не сфера и не разновидность вещества, а движение новых ассоциаций во времени. Такая смена топографии дает возможность теперь представить тот же самый аргумент ACT в более интересном освещении, предлагая, так сказать, посадочные полосы для вхождения в коллектив другим сущностям, сущностям таким же целостным, вездесущим, заслуживающим уважения и эмпирическим, что и социальное социологов, но не так внимательно ими исследуемым.

Например, мало того, что право невозможно объяснить влиянием на него социальных сил; неверно было бы даже сказать, что право должно, в свою очередь, объяснять, что такое общество, ибо нет никакого общества, чтобы его объяснять. Право может делать гораздо лучшие вещи: например, циркулировать по всему ландшафту, соединяя сущности правовым способом. Науку, конечно, невозможно объяснить исходя из ее социального контекста, но ее и нельзя использовать для объяснения компонентов социальных отношений. У нее тоже есть много, чем заняться: например, циркулировать повсюду, соединяя сущности научным способом. Хотя совершенно бессмысленно объяснять религию как воображаемое воплощение общества, переворачивать это отношение было бы не намного лучше, поскольку религия даже не ставит своей целью объяснение формы общества. Она тоже способна делать важные вещи: соединять все те же реалии, которые соединяют право и наука, но связывая их религиозным способом. Поскольку с объяснением политики с помощью таких понятий, как власть и господство, можно спорить, здесь нет смысла в простом переворачивании аргумента: у политики много более важных задач, которые ей надо решать,— снова и снова очерчивать парадоксальную форму политического тела политическим же способом. И то же самое можно сказать о множестве других типов соединителей, которые теперь находятся в центре сцены, поскольку именно их перемещения выявляют социальные связи,— выражение, которое, как мы знаем, означает не «связи, сделанные из социального», а новые связи между не-социальными элементами.

А теперь сложный момент, подобный соломинке, сломавшей хребет верблюда: перемещение — да, но чего? Что значит говорить о правовом, религиозном, научном, техническом, экономическом и политическом «способах» установления связей? И как это может быть сопоставимо со следами, оставленными градуированными определениями социальных связей? Вот тут-то аналогия с коперникианской революцией—лишь скромное преуменьшение; вот тут-то и может произойти реальный разрыв с любым типом «социальной» науки, если мы радикально не изменим значения этого прилагательного,— и вот тут-то горстка читателей, которых я умудрился сохранить до сих пор, могут навсегда отказаться от этой теории. Для того чтобы понять, что именно я считаю конечной целью ACT, мы должны выпустить из их клеток сущности, которым до сих пор было строго запрещено выходить на сцену, и позволить им снова бродить по миру. Как бы их назвать? Сущности, существа, объекты, вещи, возможно, их надо считать невидимыми. Для того чтобы развернуть все разнообразные пути, которыми они собираются в коллектив, потребовалась бы совсем другая книга, но, к счастью, мне не нужно делать это в позитивном ключе,— я должен лишь указать направление и объяснить, почему мы до сих пор минимизируем свои шансы быть «объективными», так долго придерживаясь социологии социального.

Возможно, я слишком часто пользовался метафорой относительности, но параллель потрясающая: отказ от социального объяснения аналогичен отказу от эфира; ничто не потеряно, за исключением артефакта, делавшего невозможным развитие науки, заставляя исследователей изобретать сущности с противоречивыми свойствами и не позволяя им увидеть реальные вещи. Я вижу основное преимущество предложенного мною странного шага в том, что он дает социологам возможность эмпирически схватить то, что на самом деле делают все участники. Когда социальные объяснения перемещены в производство и распространение стандартов, наконец, могут быть выделены и другие существа, по-своему участвующие в собирании коллектива. Ни одна благочестивая душа никогда не соглашалась быть просто верующей, так зачем действовать так, как будто вера — единственный способ «объяснения» религии? Никакой любитель искусства никогда не колебался между «субъективностью» и «объективностью», так зачем ввергать всю социологию искусства в это искусственное противостояние? Ни один инженер никогда не различал группу людей и совокупность деталей,— так зачем строить объяснения так, как будто общество и технологию нужно держать порознь друг от друга? Ни один лабораторный ученый никогда не встречался с объектом «вовне», не проделав работы, чтобы «сделать его видимым», так зачем действовать так, будто альтернатива между «реализмом» и «конструктивизмом» кому-то интересна? Ни один политик никогда не сталкивался с простым господством, так зачем настаивать на важности различения формальных процедур и реальных социальных сил? Если слово «эмпирический» означает «приверженный опыту», то разве это не предполагает уважения к тому, что дано в наиболее обычных столкновениях с социальным?

Посредники, наконец, открыли нам свои настоящие имена: «Мы — существа внешнего мира, собирающие и объединяющие коллектив той же протяженности, что и то, что вы до сих пор называли социальным, ограничивая себя лишь стандартизированной версией сборок; если вы хотите следовать за самими акторами, вы должны идти и за нами». Когда вы начинаете внимательно обращаться с посредниками, то осознаете, что очень немногие из них довольствуются онтологическим репертуаром, предоставляемым двумя старыми коллекторами — природой и обществом. Право, наука, религия, экономики, души, системы морали, политика и организации — все могут обладать собственными модусами существования, собственными цирку-ляциями. Возможно, множество обитаемых миров и натянутая гипотеза, но множество режимов существования в нашем собственном мире — что ж, это данность. Есть ли у социологии хоть какая-то причина, чтобы продолжать ее игнорировать?

Проблема в том, что социальные науки никогда не осмеливались быть по-настоящему эмпирическими из-за уверенности, что они в то же время должны участвовать в задаче модернизации. Всякий раз, когда начиналось честное исследование, оно на полпути прерывалось побуждением обрести определенную значимость. Именно поэтому так важно поддерживать разделение того, что я раньше обозначил как три самостоятельные задачи социальных наук: развертывание разногласий, стабилизацию этих разногласий и поиск политических рычагов воздействия. Но прежде чем мы приступим к этому последнему вопросу политическом эпистемологии, я должен указать другую загадочную вещь, которая и побудила меня к написанию этого введения. В противоположность всем другим «зажимам», которые мне удалось расставить по местам, этот прорвет сплошное переплетение сетей, terra firma следов и документов и уведет нас обратно к морю — морю нашего общего невежества.

 

ПЛАЗМА: НЕДОСТАЮЩИЕ МАССЫ

Какое огромное облегчение — обнаружить, что мы не «в» обществе, как и не «в» природе. Социальное не похоже на обширный недосягаемый горизонт, объемлющий каждое из наших движений; общество — не вездесущее, всезнающее, всепроникающее, видящее каждое наше движение, слышащее каждую нашу самую тайную мысль, как всемогущий Бог старых катехизисов. Когда мы соглашаемся начертить плоский ландшафт, для которого я предложил список подпорок, приемов, сетей координат и зажимов, мы заставляем социальное — по крайней мере, его градуированную, стабилизированную и стандартизированную часть,— циркулировать по узким проходам, которые можно распространить вширь только с помощью большего количества инструментов, расходов и каналов. Всеобщее, то есть системное или структурное, не игнорируется, а заботливо размещается внутри одного из многих стереотеатров, предоставляющих завершенные панорамы общества,— и мы теперь знаем, что впечатление тем сильнее, чем более замкнуто помещение. Общество — это не целое, вмещающее в себя всё, а то, что проходит «через» всё, градуируя связи и предоставляя каждой сущности, которой достигает, возможность соизмеримости. Теперь мы должны научиться «подключать» социальные каналы, как подключаем телевизионный кабель. Общество не больше охватывает целое, чем Всемирная паутина — действительно всемирная. Но тогда следующий вопрос так прост, шаг вперед так неизбежен, следствие выводится так логично, что, я уверен, каждый из читателей уже предвидит этот последний аспект. Если верно, как заявляет ACT, что социальный ландшафт имеет такую плоскую «сетевую» топографию и что компоненты, из которых состоит общество, движутся внутри узких каналов, то что находится в промежутках между петлями этого циркулирования? Вот почему сетевая метафора, невзирая на ее мелкие дефекты, остается такой сильной. В противоположность субстанции, поверхности, области и сферам, заполняющим каждый сантиметр того, что они объединяют и очерчивают, сети оставляют все, что они не связывают, просто несвязанным. Разве сеть не состоит преимущественно и большей частью из пустот? Как только что-то настолько большое и всеобъемлющее, как «социальный контекст», заставляют проходить через весь ландшафт по прямой как метро или газопроводы, неизбежно встает вопрос: «Что это за вид вещества, который не затрагивается этим узким видом циркуляции или к нему не подключен?». Как только задан такой вопрос, происходит головокружительный переворот, задний план и авансцена меняются местами. Как только весь социальный мир перемещен внутрь своих метрологических цепей, в наш окоем врывается необозримый новый ландшафт. Если знание социального ограничивается муравьиными галереями, по которым мы движемся, то что мы знаем о том, что снаружи? Не много.

В каком-то смысле это следствие материального понимания формализма. Если формализм не дает полного описания самого себя, это означает, что для придания завершенности любому акту формализма нужно добавить нечто, пришедшее откуда-то из другого места и не являющееся формальным по определению. Это величайший урок Витгенштейна: следование правилам само не может быть описано при помощи правил. Как всегда, именно Гарфинкель предложил самое полное определение «внешнего», к которому мы должны обращаться, чтобы завершить любое действие: «Сфера вещей, ускользающих от формально-аналитической учета, астрономически велика по размеру и размаху». Хотя Гарфинкель и не понимал подлинного значения стандартизации, его метафора — не преувеличение: соотношение того, что мы отформатировали, с тем, что нам неизвестно, действительно астрономическое. Социальное, как его обычно истолковывают,— всего лишь несколько песчинок в сравнении с тем множеством связей, которых требует осуществление малейшего действия.

Вы обнаружите такое же замешательство и у самых разных школ социальной теории: действие не встраивается в завершенную логическую схему. Например, в этом великое достоинство, чтобы не сказать очарование, описаний социальных практик Гови Беккера. Если его описания всегда остаются неполными, незавершенными, допускающими колебания, если они начинаются с середины и без особой на то причины останавливаются, то это не слабость с его стороны, а результат предельной внимательности к прихотливости опыта. Чтобы выучить мелодию, управлять оркестром, вы должны понять множество невыученных, нескоординированных фрагментов действия. В этом и причина—если взять другую школу мысли, почему Тевено вынужден множить число разнообразных режимов действия, чтобы просто начать охватывать простейшее поведение. Как только нужно дать неформальное описание формализма, каждый мыслитель превращается во второго Зенона, множа ad infinitum, число промежуточных шагов. Поэтому же и Ло, пытаясь определить перспективы своей ACT, утверждает, что «альтернативная метафизика допускает „по-ту-сторон-ность" как огромную, избыточную, энергетичную, как набор колеблющихся потенциальностей и окончательно неразрешимый поток».

Но именно Тард, что неудивительно, предложил самые радикальные интуиции по поводу основания, необходимого для возникновения любой активности. Следствия именно его интерпретации связей между большим и малым я уже использовал в предыдущих главах. Большое (государства, организации, рынки) — это усиление, но также и упрощение малого. Только Тард мог до такой степени перевернуть здравый смысл, чтобы почти спокойно утверждать: «Таким образом, гораздо больше логики в отдельной фразе, чем в рассуждении, и в одном рассуждении — больше, чем в последовательности или группе рассуждений; в конкретном ритуале — больше, чем во всей религии; в одном пункте закона — больше, чем во всем правовом кодексе; в одной научной теории — больше, чем во всем научном корпусе; и в одной части работы, выполненной одним работником, больше, чем во всем, что он сделал». Опираясь на этот принцип, мы не должны считать, что «макро» включает в себя «микро». Напротив, «микро» состоит из разрастания несоизмеримых сущностей (Тард называет их «монадами»), которые просто предоставляют один из своих аспектов («свою внешнюю сторону»), чтобы на какое-то время образовать целое. Малое удерживает большое. Или, вернее, большое может в любой момент снова раствориться в малом, из которого оно возникло и в которое вернется. Каково бы ни было выражение, похоже, никакого понимания социального не обеспечено, если вы не обратите внимания на другой ряд неформатированных феноменов.Как если бы в какой-то точке вам пришлось покинуть твердую почву и выйти в море .

Я называю этот фон плазмой,—это именно то, что еще не отформатировано, еще не измерено, еще не социализировано, еще не включено в метрологические цепи, еще не покрыто, не обследовано, не мобилизовано или не субъективировано. Насколько оно велико? Возьмите карту Лондона и представьте себе, что социальный мир, который мы до сих пор посещали, занимает не больше пространства, чем метро. Весь остальной Лондон будет плазмой,— все его здания, обитатели, климат, растения, кошки, дворцы, конные гвардейцы. Да, Гарфинкель прав, «астрономически велика по размеру и размаху».

Как только мы признаем протяженность этой плазмы, мы сможем переместить в правильное месте две противоположные интуиции позитивистской и интерпретативной социологии: да, для того чтобы понять какое бы то ни было действие, нам приходится обращать внимание на «внешнее»; да, в интерпретациях этих действий существует бесконечная изменчивость. Но «внешнее» не состоит из социального вещества, — совершенно наоборот, и интерпретация не является характеристикой индивидуализированных человеческих агентов,— совсем наоборот.

Чтобы интерпретировать поведение, мы должны что-то добавить, но это не значит, что нам следует искать социальную рамку. Конечно, социологи были правы, ища некое «внешнее», хотя оно совсем не похоже на то, чего они ожидали: в нем нет и следа градуированного социального обитателя. Они были правы, ища «нечто скрытое на заднем плане», но это нечто — не на заднем плане и не так уж скрыто. Оно находится в промежутках и не состоит из социального вещества. Оно не скрыто, оно просто неизвестно. Оно напоминает обширную прилегающую территорию, дающую ресурсы для выполнения каждого единичного действия,— как сельская местность для городского жителя, как недостающая масса для космолога, пытающегося математически уравнять вес вселенной.

Чтобы быть в состоянии интерпретировать поведение, мы действительно должны быть готовы к множеству разных версий, но это не значит, что мы должны обратиться к локальным взаимодействиям. В этой книге я много критиковал феноменологов и, возможно, также гуманистов за их уверенность в том, что взаимодействия лицом-к-лицу, индивидуальные агенты и целеполагающие личности обеспечивают более реалистичную и живую позицию, чем то, что они называют пустыми абстракциями общества. Они правы, делая упор на неопределенностях, но не там видят их источники. Целеполагающие человеческие существа, интенциональные личности и индивидуальные души не единственные интерпретирующие агенты в мире фактов, лишенном какого бы то ни было собственного значения. То, что понимается под интерпретациями, изменчивостью и текучестью,— это просто способ зарегистрировать обширное «внешнее», к которому должно апеллировать всякое действие, чтобы быть выполненным. Это верно не только по отношению к человеческим действиям, но и ко всякой активности. Герменевтика — не привилегия людей, а, так сказать, свойство самого мира. Мир — это не твердый континент фактов, куда вкраплено несколько озер неопределенности, а широкий океан неопределенностей, где пестреют несколько островов градуированных и стабилизированных форм.

Действительно ли мы знаем так мало? Мы знаем еще меньше. Парадоксально, но этим «астрономическим» невежеством объясняются многие вещи. Почему за неделю исчезают мощные армии? Почему целые империи, такие как советская, распадаются за несколько месяцев? Почему компании, распространившиеся на весь мир, становятся банкротами после очередного квартального отчета? Почему те же компании менее чем за год из красной зоны резко переходят к показателям огромной прибыли? Почему мирные граждане превращаются в революционные толпы, а неукротимые волнующиеся массы снова обращаются в веселое скопление свободных граждан? Почему вялый индивид вдруг становится активным, посмотрев невнятный выпуск новостей? Почему выдохшегося классического музыканта вдруг захватывают самые смелые ритмы? Генералы, издатели, менеджеры, исследователи, моралисты часто говорят, что среда таких внезапных изменений — мягкое, неощутимое, жидкое нечто. Это точная этимология слова «плазма». Это не значит, что прочная архитектура общества на заднем плане осыпается, что у Великого Левиафана глиняные ноги,—это значит, что и общество, и Левиафан циркулируют по таким узким каналам, что для приведения в действие они должны опираться на бессчетное число компонентов, приходящих из окружающей их плазмы. До сих пор я делал чрезмерный упор на непрерывность, которую обеспечивают прослеживаемые связи, а их всегда надо рассматривать по контрасту с гораздо более обширным фоном, где связи прерываются. Или, если выразить эту мысль иначе, должна возникнуть такая социология, противоположные интуиции которой следовало бы поддерживать: и жесткая, и мягкая одновременно. Мы должны быть в состоянии рассматривать и огромную инертность социальных структур, и невероятную текучесть, на которой держится их существование: последняя и есть подлинная среда, позволяющая первым циркулировать.

Ко всякому действию из описанных мною до сих пор вы должны прибавлять огромный репертуар недостающих масс. Они нужны для баланса расчетов, но их не хватает. Хорошая новость тут в том, что социальные атрибуты занимают не так уж много места; плохая новость — мы многого не знаем об этом «внешнем». И все же у нас есть резерв, резервная армия, огромная территория — вынесем за скобки то, что это не территория и не армия,-— для каждого форматированного, локализованного, непрерывного, принимаемого в расчет действия, чтобы оно на этой территории выполнялось. Теперь можно понять мою настойчивую критику социального социологов: это багаж, который не так легко открыть для инспекции. Если я часто настаивал на том, что нельзя путать социальное как общество с социальным как ассоциацией, то для того, чтобы в итоге мы могли мобилизовать этот резерв. Как было бы возможно какое бы то ни было политическое действие, если бы его нельзя было вывести из лежащих в ожидании потенциальностей?

Законы социального мира, возможно, и существуют, но они занимают совсем иное положение, нежели то, которое изначально мыслилось традицией. Они существуют не за сценой, не у нас над головами и не до действия, а после действия, ниже его участников и витают на переднем плане. Они не покрывают, не включают в себя, не собирают, не объясняют; они циркулируют, форматируют, стандартизируют, координируют, и это их нужно объяснять. Общества нет, или, вернее, общество — имя не всей территории. Поэтому мы можем начать все сначала и приступить к разведке обширного ландшафта, на котором социальные науки до сих пор создали лишь несколько небольших плацдармов. Для социологии может снова начаться эра разведки,— при условии, что мы будем помнить призыв: не заполняйте пробелы. С чего бы нам быть нетерпеливыми с этой дисциплиной? Социология — новая наука, последыш в большой семье, где много братьев и сестер. Понятно, что сначала она пыталась подражать их успехам, копируя их понимание науки и социального. На то, чтобы найти свой путь, нужно много времени.

 

Заключение: от общества к коллективу — можно ли пересобрать социальное?

 

Альтернатива, которую я предложил в этой книге, так проста, что ее можно кратко резюмировать на одной странице: проблема социального возникает, когда связи, в которых кто-то запутался, начинают распутываться. Социальное обнаруживается благодаря удивительным движениям от одной ассоциации к следующей. Эти движения могут либо приостанавливаться, либо возобновляться. Когда они останавливаются преждевременно, социальное в его обычном понимании связывается с уже признанными участниками, называемыми «социальными акторами» и являющимися членами «общества». Когда движение к объединению возобновляется, оно очерчивает социальное как ассоциации, проходя через множество не-социальных реалий, которые позже могут стать участниками объединения. Если осуществлять это движение настойчиво и систематически, оно может привести к разделяемому всеми участниками определению общего мира, что я и называю коллективом; но если нет методов, способных сделать мир общим, собрать коллектив не удастся; и, наконец, социологию лучше всего определить как дисциплину, участники которой открыто вовлечены в пересборку коллектива.

Несмотря на обобщающий характер моих высказываний, цель, поставленная мною в начале этой работы, была достаточно узкой: возможна ли снова наука о социальном, при условии, что мы, в силу того что узнали из социологии науки, изменим свое понимание и «науки», и «социального»? Как я сразу предупредил читателя, я не старался быть справедливым и взвешенным. Я только стремился логически последовательно вывести как можно больше следствий из этой странной отправной точки. И вот наше странствие подошло к концу. Мы уже можем сделать вывод, что социальное, в его обычном понимании, это всего лишь период в долгой истории сборок между поиском политического тела и исследованием коллектива. Масштабный проект, дававший импульс социологии социального со времени ее возникновения в середине XIX века и до конца XX, теперь пришел в упадок. Но это не повод для отчаяния. Напротив, это лишь означает, что на смену ему должен прийти другой проект, такой же масштабный, как и предыдущий. Поскольку социология социального только один из путей, ведущих к коллективу, социология ассоциаций берет на себя задачу создания коллектива, прерванную идеей социального. Воздавая должное усилиям наших предшественников и храня верность их традиции, мы должны вернуться к их цели, понять, почему они раньше времени сочли ее достигнутой, и выяснить, как продолжить движение к ней с несколько лучшими шансами на успех.

Возможно, я выглядел несправедливым или даже злобствующим по отношению к прежним определениям социального, но это из-за того, что в последнее время они еще больше препятствуют возвращению к задаче освоения общего мира. Когда новые ассоциации сложены в мешок социальных сил, не остается способа осмотреть его содержимое, проверить, не истек ли срок годности, выяснить, есть ли на самом деле у этих сил средства передвижения и энергия для транспортировки на протяжении всего пути к тому, на объяснение чего они претендуют. Как мы уже видели в предыдущей главе, мы не отрицаем форматирующей силы социальных наук. Напротив, как раз потому, что они так хорошо градуируют социальный мир, эти науки плохо приспособлены к исследованию ассоциаций, состоящих из множества не-социальных сущностей. Тот самый репертуар, с которым так хорошо ориентироваться в обществе, во времена кризиса парализует. Отсюда соблазн придерживаться репертуара уже принятых участников, исключая не соответствующие ему данные. Чтобы продолжить проект социальных наук и вернуться к истокам изначально породившего его удивления, нужно снова стать чувствительными к самым странным типам сборок. Когда мы считали себя членами нововременного общества, нас могли удовлетворять сборки «общество» и «природа». Но сегодня мы должны заново исследовать, из чего мы состоим, и расширить репертуар связей и количество ассоциаций гораздо дальше границ, предложенных социальными объяснениями. На каждом углу наука, религия, политика, право, экономика, теория организации и т. д. представляют феномены, которые мы должны снова находить загадочными, если хотим понять, из каких типов сущностей могут быть собраны коллективы в будущем. Поскольку теперь коллекторы кажутся недостаточно вместительными, вернемся к чертежной доске.

Хотя я могу ожидать, что у социологов социального вызовет замешательство идея возвращения к задаче прослеживания связей и придания ей направленности на все объекты, которые они считали разумным оставить в стороне, отношения преемственности между ACT и их проектом должны быть тем не менее достаточно ясны. Здесь может быть много методологических разногласий и ропота, но они не должны считать вызывающим тревогу возобновление их же собственного проекта.

Иная ситуация с критической социологией. Я дал это название тому, что происходит, когда социологи не просто ограничиваются градуированным социальным репертуаром, оставив в стороне объекты, как часто склонны поступать другие школы, но и вдобавок к этому заявляют, что объекты состоят из социальных связей. Эта тенденция становится еще более тревожной, когда раздраженная реакция самих акторов рассматривается не как признак опасности подобной редукции, а как лучшее доказательство того, что для продолжения движения существует только научный путь. Если объекты исследования состоят из социальных связей, то есть именно из того, что более ранние социологи считали частью официального репертуара, и если вы отрежете единственный источник фальсификации,— возражения тех, кого вы «объясняете», то трудно увидеть здесь совместимость с ACT. Какими бы ни были претензии критической социологии на научность и объективность, она не может быть социологией — в новом, предлагаемом мною смысле, поскольку она не способна перевооружиться, чтобы пройти сквозь не-со-циальные элементы. Сталкиваясь с новыми ситуациями и новыми объектами, она рискует просто повторять, что они сотканы из того же краткого репертуара уже признанных сил: власти, господства, эксплуатации, легитимации, фетишизации, овеществления. Право может быть социально сконструированным, но и религия, экономика, политика, спорт, мораль, искусство и все остальное построены из того же материала; новым является только слово «поле». Проблема критической социологии в том, что она всегда права.

И все-таки я должен в заключении разобраться с этим способом социальной критики, поскольку за явным вопросом, что такое настоящая наука, кроется гораздо более хитрый вопрос о политической значимости. Если первый вопрос разжигает страсти, то второй приводит в ярость,— а с яростью тоже надо считаться.

Как должно быть уже ясно из самой структуры этой книги, я заявляю: чтобы сохранить верность эмпирическому пониманию социального, мы должны последовательно решить три разные задачи: развертывания, стабилизации и построения. Сначала мы должны научиться так развертывать разногласия, чтобы точно просчитать количество новых участников каждого будущей сборки (часть первая); затем мы должны быть в состоянии исследовать, как сами акторы стабилизируют эти неопределенности, выстраивая форматы, стандарты и метрологии (часть вторая); и, наконец, мы хотим увидеть, как смонтированные таким образом сборки способны обновить наше ощущение бытия в том же коллективе. До сих пор я просто пытался оттянуть момент решения этой последней задачи. Теперь пора приступить к вопросу о том, что я называю политической эпистемологией.

 

ВАМ КАКУЮ ПОЛИТИЧЕСКУЮ ЭПИСТЕМОЛОГИЮ?

Принеся свои извинения, чтобы компенсировать непомерность нападок на социологию социального, переместив ее огромную форматирующую силу, я должен теперь еще раз проверить свою оценку критической социологии. Ошибка ее не в самом стремлении обладать критичностью, а в желании обрести ее не в нужный момент и прежде, чем будут выполнены другие задачи социологии. Я ставлю в упрек критической социологии то, что она смешивает общество с коллективом. Ее ошибка не в том, что она выглядит политизированной или смешивает науку с политикой, а в том, что ее понимание и науки, и политики могло быть только неудачным, так как она не потрудилась оценить число сущностей, которые необходимо собрать в первую очередь. Социологи-критики недооценили сложность политической деятельности, так как решили, что социальное состоит из всего нескольких типов участников. Они не дали себе труда заметить, что у политики не так много шансов на успех, если перечень bonafide членов общества, образующих социальный мир, заранее радикально ограничен.

В этой книге я неоднократно показывал, почему нельзя множить число акторов, идти за их замысловатыми метафизиками, измерять размах их разногласий, и в то же самое время подвергать большинство этих сущностей исключению, объявляя их странными, вымышленными, устаревшими, архаичными, идеологическими и вводящими в заблуждение. Рожденная в суровые времена, социология пыталась подражать естественным наукам в уровне сциентизма и сократить необходимое время протекания политического процесса, чтобы ответить на настойчивые призывы решить социальный вопрос. Но с чрезмерной готовностью сплавляя воедино науку и политику, она никогда не была достаточно последовательной, чтобы объяснить, из какой не-социальной субстанции состоит социальное, и никогда не имела достаточно свободы, чтобы разработать собственную концепцию науки. Поступая так, социологи не ошибались: просто они считали, что решение уже у них в руках, поскольку использовали слова «социальное» и в особенности «общество» для обозначения общего мира. Они хотели участвовать в обсуждении политических проблем того времени, что-то сделать на быстром пути модернизации или, по крайней мере, применить законы своих наук к социальной инженерии.

Но неважно, насколько уважительными могут казаться эти причины, не следовало из-за них приостанавливать работу по развертыванию и собиранию ассоциаций. Если то, что должно быть собрано, сначала не открыть, не дефрагментировать и не пересмотреть, то пересобрать его будет невозможно. Не нужно больших способностей или политической проницательности, чтобы понять: если вам приходится бороться с невидимой, не оставляющей следов, вездесущей и тотальной силой, вы окажетесь бессильны и будете постоянно терпеть поражение. Только если эти силы состоят из более мелких связей, сопротивление которых можно испытывать поочередно, у вас может быть шанс изменить данное положение дел. Можно сформулировать это в резкой форме так: если есть общество, политика невозможна. Таким образом, вопреки первому впечатлению, между обретением политической значимости и попытками давать социальные объяснения — глубокий конфликт. Или, по крайней мере, нет никаких гарантий, что критическая социология автоматически снабдит вас критичностью.

Как я уже неоднократно подчеркивал, огромная опасность критической социологии в том, что она в своих объяснениях всегда права. Именно поэтому она рискует стать эмпирически пустой и политически спорной. Важно оставить открытой возможность неудачи — это единственный способ сохранить и научную эффективность, и возможность политической значимости. Предложенное мною здесь определение социологии, базирующееся на социологии науки, должно быть способным вернуть эмпирическую эффективность, поскольку оно дает возможность повсюду идти за новыми ассоциациями, а не останавливаться на границе прежнего социального. Социальная наука должна вернуть себе политическую значимость потому, что она снова берется за проблему сборки, привлекая новых найденных ею участников. Но для этого требуется одновременная перенастройка науки и политики. Никакого «двойного видения»: этому мы научились у исследований науки и общества. Идея не в том, чтобы бороться за чисто объективную науку о социальном, и не в том, — если мечта о беспристрастной науке отброшена,—чтобы увидеть социальные науки навсегда увязшими в грязных трюках политики. Речь идет просто о попытке иного распределения ролей между наукой и политикой. Вся трудность в том, чтобы решить, что значит что-то изучать и при этом не колебаться между мечтой о беспристрастности и противоположной ей мечтой об участии и значимости.

Стоит отметить, что ACT обвинили в двух симметричных и прямо противоположных грехах: она распространяет политику на все, включая и сокровенное святилище науки и технологии; она настолько равнодушна к неравенствам и борьбе за власть, что не предлагает никакой критики, довольствуясь тем, что потворствует власть имущим. Хотя оба обвинения должны были бы взаимно уничтожать друг друга (как можно распространять политику так далеко и при этом делать для нее так мало?), они не являются необходимо противоречащими друг другу. Поскольку левые всегда опирались на науку, чтобы придать веса своему проекту эмансипации, политизированная наука равнозначна лишению эксплуатируемых единственного имеющегося у них шанса изменить баланс, воззвав к объективности и рациональности. Если лженауки следует разоблачать (они лишь замаскированная идеология), то чисто научные дисциплины и представляют единственный апелляционный суд, способный рассудить все споры. Только самые большие реакционеры радуются слабости разума. Проигравшим останутся «простые» властные отношения — ив этой игре ягнята будут съедены гораздо быстрее волков. Более того, отдавая ключи от политизированной науки в руки власть имущих, ACT превращается просто в «социологию инженеров», или еще хуже — в группу консультантов, учащих тех, кто освобожден от дисциплинирующей власти разума, быть еще большими маккиавеллистами, еще большими интриганами, еще более безразличными к различию между идеологией и наукой. Во имя расширения сетей голый король получает больше наимоднейших «одеяний». ACT—это всего лишь расширенная форма маккиавеллизма.

Меня всегда озадачивала подобная критика. По-моему, наоборот, это те, кто называет себя прогрессивными мужчинами и женщинами, не должны связывать себя с социальной теорией, в наименьшей степени способной вместить их разнообразные программы эмансипации. Если нет способа осмотреть и разобрать содержимое социальных сил, если они по-прежнему не объяснены или продолжают брать верх, мало что можно сделать. Настойчивое утверждение, что за всеми — столь разными — проблемами сохраняется всеохватывающее присутствие одной и той же системы, одной и той же империи, одной и той же тотальности, всегда потрясает меня как крайнее проявление мазохизма, извращенный способ поиска гарантированного поражения с наслаждением от горько-сладкого ощущения высочайшей политической корректности. Ницше набросал бессмертный портрет «человека ресентимента», имея в виду христианина, но и представитель критической социологии вполне подпадает под это определение.

Разве не очевидно, что только пучок слабых связей, сконструированных, искусственных, для чего-то предназначенных, ответственных и удивительных — единственный способ увидеть какую-то борьбу? При всем почтении к Тотальному рядом с ним нечего делать, кроме как упасть перед ним на колени или — что еще хуже — мечтать самому занять место, дающее абсолютную власть. По-моему, было бы гораздо надежней заявление, что действие возможно только на той территории, которая была открыта, сделана плоской, сокращена в размере до места, где циркулируют внутри маленьких каналов форматы, структуры, глобализация и тотальности и где для любого их применения нужна опора на массы скрытых потенциальностей. Если это невозможно, то нет и политики. Никто никогда не выигрывал битвы, не обращаясь к новым комбинациям и неожиданным событиям. Чьи-то действия «имеют значение» (make a difference) только в мире, который сам состоит из различий. Но разве это не топография социального, возникающая, как только мы делаем предложенные мною во второй части три шага? Разве мы, указывая на «плазму», не разворачиваем резервную армию, размеры которой, как сказал Гарфинкель, «астрономически больше» того, с чем она должна сражаться? По крайней мере, теперь превратности победы гораздо слаще, а поводов взращивать в себе мазохизм гораздо меньше. Наша цель — критическая близость, а не критическое расстояние.

Если трудно точно указать, в чем политический проект ACT, и тем самым — в чем он неправилен и в чем его следует поправить,— то это потому, что нужно изменить и само понимание того, что такое для социальной науки обладать политической значимостью. Политика — слишком серьезная вещь, чтобы оставить ее в руках горстки тех, кому, как им кажется, по праву рождения дано решать, в чем она должна состоять.

 

ПРОСТО ДИСЦИПЛИНА В РЯДУ ДРУГИХ

Заявляя, что критическая социология смешивает науку с политикой, последнее, чего я хотел,—это вернуться к классическому разделению политики и эпистемологии. Такое заявление в любом случае выглядело бы очень странным в устах социолога науки! Я не могу утверждать, что не дело уважающей себя науки иметь политический проект, даже если выбранные мною два героя — Тард и Гарфинкель — не известны своим политическим рвением. Однако противоположность между независимой, беспристрастной, объективной наукой и ангажированным, воинствующим, пристрастным действием перестает что-либо значить, как только заходит речь об огромной собирающей силе научной дисциплины, и не имеет значения, «естественная» это дисциплина или «социальная». Во всяком случае социальные дисциплины должны просто перенимать собирающую силу естественных. Политическая эпистемология — не способ избежать «осквернения» хорошей науки «грязными политическими соображениями», как и не способ помешать позитивистам «скрываться за претензией на объективность». Поскольку никто не знает, что именно всех их связывает — пять неопределенностей, рассмотренных в первой части,—нам определенно нужно слаженное, искусственное, честное и изобретательное усилие конкретного ряда дисциплин. Но эти дисциплины должны пониматься так же, как химия, физика, механика и т.д.,—как множественные попытки собрать в определенном систематизированном порядке новых кандидатов, чтобы придать форму миру. Параллель с естественными науками здесь неизбежна, поскольку науки обоих типов должны избегать мысли, что собирание коллектива уже завершено. В другой своей работе я показал, что природа разделяет эту характеристику с обществом. В понятии природы в рамках одной и той же «внешней реальности» слиты сразу две разные функции: с одной стороны, множественность образующих мир сущностей; с другой — единство их как собранных в одно неоспоримое целое. Обращения к реализму здесь недостаточно: это бы означало, что и множественные дискуссионные реалии, и унифицированные неоспоримые факты окажутся в одной и той же упаковке. Таким образом, когда люди подвергают сомнению существование «природы» и «внешней реальности», никогда не знаешь, оспаривают ли они преждевременную унификацию дискуссионных реалий под гегемонией фактов или отрицают множественность открываемых науками сущностей. Первое необходимо, второе совершенно глупо.

Чтобы вскрыть упаковку и создать возможность публичного контроля, я предложил отделить вопрос о возрастающей множественности сущностей, среди которых мы живем,— сколько нас? — от второго, совершенно иного вопроса: образуют ли собранные объединения мир, в котором можно жить, или нет,— можем ли мы жить вместе! Для решения обоих вопросов потребуются разнообразные умения ученых, политиков, художников, моралистов, экономистов, законодателей и т. д. Различие этих профессий определяется не сферами, с которыми они имеют дело, а различными умениями, применяемыми к одной и той же сфере, подобно тому как представители разных профессий — электрики, плотники, каменщики, архитекторы, сантехники — работают поочередно или параллельно на строительстве одного здания. Если традиция различает общее благо (забота моралиста) и общий мир (данный естественно), то я предлагаю заменить «политику природы» поступательным построением общего мира. Это, с моей точки зрения, и есть способ переопределить науку и политику, а также решить задачу политической эпистемологии, которую ставят перед нами различные экологические кризисы.

Теперь мы видим, что общего у двух коллекторов — природы и общества: оба они суть преждевременные попытки соединить в две противоположные сборки один и тот же общий мир. Это то, что я назвал конституцией Нового времени, воспользовавшись юридической метафорой для описания объединенных достижений политической эпистемологии. Итак, следует применить переопределение политики как поступательного построения общего мира и к прежним сборкам общества, и к прежним сборкам природы. Трудность в том, что здесь небольшое нарушение симметрии, и по этой причине так опасно смешивать это новое понимание политики с критической социологией.

В то время как непокорные объекты из прежней сферы природы вполне видимы вне зависимости от того, что о них говорят представители естественных наук, непокорных субъектов из прежнего общества легко подчинить, поскольку они редко выражают недовольство, становясь «объясняемыми», или, по крайней мере, их недовольство редко тщательно регистрируют. Зачастую социальные науки склонны создавать более яркую имитацию блеклой и пустой сферы науки (заполненной неоспоримыми фактами и жесткой цепью причинно-следственных связей), чем большинство естественных наук! И все же в обоих случаях то, что надо собирать,—прежние члены старых сборок природы и общества, которых я назвал посредниками, циркулирующие объекты и существа,—не похожи ни на факты, ни на социальных акторов.

Чтобы это понять, мы должны помнить, что быть фактом — это не «естественный» модус существования, а, как ни странно, антропоморфизм. Вещи, стулья, кошки, коврики и черные дыры никогда не ведут себя как неоспоримые факты; так ведут себя иногда люди по политическим причинам, чтобы сопротивляться исследованию. Так что абсурдно противостоять тому, что «людей рассматривают как объекты». В худшем случае это просто означает, что людей рассматривают наравне с другими дискуссионными реалиями — в физике, биологии, компьютерной науке и т.д. Просто комплексность добавилась бы к комплексности. «Объективированные люди» будут вовсе не принижены, а, напротив, возвышены до уровня муравьев, шимпанзе, чипов и частиц! «Рассматриваться как вещи», как мы теперь понимаем, означает не быть «редуцированным» к простым фактам, а иметь возможность жить такой же многогранной жизнью, как дискуссионные реалии. Редукционизм — не грех, от которого следует воздерживаться, и не добродетель, которой надо строго придерживаться: это практическая невозможность, так как элементы, к которым редуцируется «более высокий уровень», будут такими же комплексными, как и нижний уровень. О, если бы люди в руках представителей критической социологии могли испытывать к себе такое же отношение, как киты в зоологии, гены в биохимии, бабуины в приматологии, почвы в педологии, опухоли в онкологии или газ в термодинамике! Тогда бы их сложные метафизики, по крайней мере, уважались, их непокорность признавалась, их возражениям давали развернуться, их множественность принималась. Пожалуйста, рассматривайте людей как вещи, наделите их хотя бы той степенью реальности, какую вы готовы допустить для скромных дискуссионных реалий, материализуйте их и, да, овеществите, насколько это возможно!

Позитивизм — в его природной или социальной, реакционной или прогрессивной форме — ошибочен не потому, что забыл о «человеческом сознании» и последовательно придерживается «холодных данных». Он ошибочен политически. Он редуцировал дискуссионные реалии к фактам чересчур поспешно, без должного процесса. Он смешал две задачи реализма: задачу достижения множественности и задачу объединения. Он затушевал различие между развертыванием ассоциаций и собиранием их в коллектив. И это правильно почувствовали адвокаты герменевтической социологии, но они не сумели выйти из западни,— настолько причудливыми были их представления о естественных науках и материальном мире. Вместе с редукционистами они любят ненавидеть, они неправильно поняли, что значит для науки — социальной или естественной — иметь политический проект; отсюда ложная альтернатива: «быть беспристрастным ученым» или «быть социально значимым». Вот почему так озадачивают частые обвинения социологии ассоциаций в том, что она «только описательна» и «не имеет политического проекта», в то время как, наоборот, именно социология социального отчаянно колеблется между научной беспристрастностью, которой ей никогда не обрести, и политической значимостью, которой ей никогда не достигнуть.

Вместо этого на первый план надо вывести два других ряда процедур: первый из них делает видимым развертывание акторов, а второй делает объединение коллектива в общий мир приемлемым для тех, кто будет объединен. Это из-за первого ряда процедур ACT больше похожа на беспристрастную науку, борющуюся с желанием социологии быть законодателем вместо самого актора. Это из-за второго ряда ACT должна скорее производить впечатление политической ангажированности, ибо она критикует продукцию науки об обществе, считающемся невидимым для глаз «информантов», и претензии немногочисленного авангарда на более истинное знание. Мы хотим быть более беспристрастными, чем это было возможно в рамках проекта социальной инженерии традиционной социологии, так как заходим гораздо дальше в исследовании разногласий. Но мы хотим и большего участия, чем это допускала научная мечта о беспристрастном взгляде. И все-таки раскрытие четырех источников неопределенности, рассмотренных нами выше, дает что-то похожее на беспристрастность. А участие дает пятый источник неопределенности, благодаря которому можно помогать по частям собирать коллектив, предоставляя ему арену, форум, пространство, представление благодаря скромнейшему посредничеству рискованного отчета, — обычно это хрупкое вмешательство, состоящее только в тексте.

Таким образом, исследовать — всегда значит заниматься политикой в том смысле, что собирание или выстраивание того, из чего состоит общий мир, — дело политики. Тонкий вопрос — решить, какого рода объединение и выстраивание нужны. Именно в этом ACT и составляет живой контраст с социологией социального. Мы заявляем, что разногласия по поводу типа состава социального мира, не должны разрешаться социологами,— их должны развивать дальше будущие участники, и что «пакет» с существующими социальными связями должен быть ежеминутно доступен общественному контролю. Это означает, что две задачи — принятия акторов в расчет и расположение их в определенном порядке должны быть отделены друг от друга. Теперь наш тест заключается в том, чтобы выяснить, какие социальные науки способны поддерживать это различие.

Все дисциплины от географии до антропологии, от бухгалтерского дела до политологии, от лингвистики до экономики выходят на сцену как множество способов, посредством которых компоненты коллектива сначала помещаются рядом, а затем превращаются в связанное целое. «Исследовать» никогда не значит сначала смотреть беспристрастным взглядом, а затем включаться в действие в соответствии с принципами, открытыми в результате исследования. Каждая дисциплина в одно и то же время и расширяет ряд действующих в мире сущностей, и активно участвует в трансформировании некоторых из них в надежные и стабильные проводники. Так, например, экономисты не просто описывают экономическую инфраструктуру, существовавшую с начала времен. Они открывают способности к расчетам у акторов, и не ведавших до этого, что они у них есть, и обеспечивают то, что некоторые из этих новых компетенций благодаря множеству практических инструментов — банковских счетов, прав собственности, квитанций кассовых аппаратов и других плагинов — оседают в обыденном сознании. Социологи социального, как мы видели, не только «открыли», что такое общество, но сделали гораздо больше. Они всегда активно участвовали в умножении числа связей между акторами, которые до этого и не знали, что имеют дело с «социальными силами», а также предлагали акторам множество способов объединения в группы. Психологи одновременно населяют душу сотнями новых сущностей — нейротрансмиттерами, бессознательным, когнитивными модулями, перверсиями, привычками,— и стабилизируют некоторые из них как рутинные части нашего обыденного сознания. Географы способны представлять отличительное многообразие рек, гор и городов и создавать при этом общее обитаемое пространство, используя для этого карты, понятия, законы, территории и сети. Подобная инструментальная активность просматривается в языке лингвистов, истории историков, культурном многообразии антропологов и т.д. Без экономики нет хозяйства; без социологии нет общества; без психологии нет души; без географии нет пространства. Что бы мы знали о прошлом без историков? Как бы нам была доступна структура языка без грамматиков? Подобно паутине, которую плетет паук, экономизация — это то, что изготовлено руками экономистов, социализация—социологов, психологизация— психологов, спациализация—географов.

Это не значит, что эти дисциплины — фикции, создающие свой предмет из воздуха. Это значит, что они, как прекрасно указывает само название,— дисциплины: каждая из них разворачивает выбранный ею определенный род посредников и предпочитает определенный тип стабилизации, тем самым населяя мир различными типами вымуштрованных и полностью отформатированных обитателей. Что бы исследователь ни делал, когда он пишет отчет,—он уже часть этой активности. Это не дефект социальных наук, как если бы им стало лучше, освободись они от этой петли. Это просто означает, что они похожи на все другие науки, участвуя в нормальном деле умножения числа сил и стабилизации или дисциплинирования некоторых из них. В этом смысле, чем более наука беспристрастна, тем более участвующей и политически значимой она уже является. Непрекращающаяся активность социальных наук, направленная на то, чтобы заставлять социальное существовать, «сбивать» коллектив в спаянное целое, и составляет большую часть того, что называется «исследованием» социального. Каждый отчет, прибавляемый к этой массиву, тоже содержит в себе некое решение по поводу того, каким должно быть социальное, то есть какими должны быть множественные метафизики и единая онтология общего мира. Сегодня редки групповые образования, которые бы не пользовались оснащением и инструментарием, которые создают экономисты, географы, антропологи, историки и социологи, надеющиеся узнать, как образуются группы, каковы их границы и функции, и каким образом их лучше сохранять. Для социальной науки нет смысла в желании избегнуть этой непрерывной работы. Но много смысла в том, чтобы стараться делать эту работу хорошо.

 

ДРУГОЕ ПОНИМАНИЕ ПОЛИТИКИ

Так каков же, в конце концов, политический проект ACT? Поскольку эта небольшая школа — только замысловатый способ вернуться к удивлению при виде найденного социального (чувство, которое как-то притупилось за позднейшую историю социальных наук), единственный способ снова установить, что мы понимаем под политикой,— приблизиться к этому первоначальному чувству.

Нетрудно увидеть, что в XIX веке это чувство постоянно возобновлялось — благодаря вызывающему удивление возникновению масс, толп, индустрии, городов, империй, гигиены, медиа, изобретений всех сортов. Странно, ведь эта интуиция должна была бы даже усилиться в следующем веке с его катастрофами и инновациями, растущим числом угроз, нависших над человеком, и экологическими кризисами. Этому помешало само понимание общества и социальных связей, стремившееся очистить немногочисленные элементы, подвергая в то же время исключению огромное количество кандидатов. Там, где царствовал натурализм, было очень трудно наблюдать за построением социального сколько-нибудь продолжительное время и хоть с какой-то долей серьезности. ACT, отказавшись одновременно от понятий «природа» и «общество», предприняла попытку восстановить чувствительность к предельной сложности сборки коллектива, образованного из такого количества новых членов.

Ощущение кризиса, которое, на мой взгляд, стало центральным для социальных наук, теперь можно выразить так: при расширении ряда сущностей, новые ассоциации не образуют жизнеспособной сборки. И именно здесь на сцену снова выходит политика, определяемая нами как интуиция того, что самих ассоциаций недостаточно: еще нужна их композиция, чтобы выстроить общий мир. Будь то к лучшему или к худшему, но социология, в противоположность своей сестре антропологии, никогда не сможет удовлетвориться множественностью метафизик; она нуждается и в постановке онтологической проблемы единства этого общего мира. Теперь, однако, это должно быть сделано не внутри описанных мною панорам, а вовне и навсегда. Так что совершенно верно будет сказать, что никакая социология не удовлетворится «просто описаниями» ассоциаций и не сможет просто любоваться зрелищем предельной множественности новых связей. Воспользуемся снова парадоксальным выражением Лорана Тевено: чтобы заслужить право называться «наукой о жизни сообща», нужно решить еще одну задачу. Если социология — наука, то какое она имеет отношение к «жизни сообща»? А если речь идет о проблеме совместного существования, то зачем тут нужна наука? Ответ: из-за множественности новых кандидатов на существование и узких границ коллекторов, в которых, как воображают, и возможно совместное обитание.

Студент Лондонской школы экономики, так озадаченный ACT в интерлюдии, был прав в своем стремлении к политической значимости; таковы все молодые люди, поступающие на отделения политологии, исследований науки, феминистской социологии и культурологии, чтобы приобрести «критическое мышление», «совершать значимые поступки» и делать мир более пригодным для жизни. Возможно, их высказывания и наивны, но трудно представить, как можно называть себя социологом, взирая на них свысока, как будто все это — одни юношеские мечты. Когда эту потребность в политическом участии уже не путают с двумя другими задачами социологии, когда процесс рекрутирования новых кандидатов для коллективной жизни уже не прерывается, горячее желание искать, принимать новые сущности и давать им приют не только вполне законно, а возможно, это единственная научная и политическая причина, по которой стоит жить.

Словами «социальный» и «природа» пользовались, чтобы скрыть два совершенно разных проекта, проходящих сквозь обе неудачно составленных сборки: один проект — исследовать связи между неожиданными сущностями, а второй — удержать эти связи в каком-то жизнеспособном целом. Ошибочны не попытки делать обе вещи в одно и то же время — всякая наука одновременно есть и политический проект,—ошибка в том, что решение первой задачи прерывается из-за неотложности второй. ACT — это просто способ сказать, что задача сборки общего мира не просматривается, если первая задача не выходит в своем решении за узкие границы, установленные из-за преждевременного замыкания социальной сферы.

Трудно поверить, что мы до сих пор вынуждены погружать те же типы акторов, то же число сущностей, те же профили существ и те же модусы существования в те же типы коллективов, что и Конт, Дюркгейм, Вебер или Парсонс, особенно после того, как наука и технология массово увеличили число участников, варящихся в общем котле. Да, социология — это наука иммигрирующих масс, но как быть, когда вам приходится одновременно иметь дело с электронами и избирателями, ГМО и НПО? Для молодого вина новых ассоциаций не годится пыльная старая фляга. Потому я и определяю коллектив как расширение границ природы и общества, а социологию ассоциаций — как продолжение социологии социального.

Вот что я считаю политическим проектом ACT, вот что я имею в виду, говоря о поиске политической значимости. Когда задача раскрытия множественности сил решена, может быть поставлен другой вопрос: каковы ассамблеи этих сборок? (what are assemblies of those assemblages?)

Здесь мы должны быть осторожны, чтобы не перепутать эту формулировку с другой, очень ее напоминающей, но могущей нас вернуть к совсем другому проекту. Поставить политическую проблему часто означает обнаружить за данным состоянием присутствие до сих пор скрытых сил. Но тогда вы рискуете попасть в ту же ловушку производства социальных объяснений, которую я выше подверг критике, и в итоге занимаетесь полной противоположностью того, что я имею в виду под политикой. Вы используете все тот же старый репертуар уже собранных социальных связей для «объяснения» новых ассоциаций. Хотя и кажется, что вы говорите о политике, вы не говорите политически. То, что вы делаете, просто еще расширение на один шаг все того же маленького репертуара уже стандартизированных сил. Возможно, вы испытываете удовольствие, давая «сильное объяснение», но в этом-то и проблема: вы участвуете в экспансии власти, но не в перекомпоновке ее содержания. Даже если это похоже на политические разговоры, то рано даже говорить о попытке политики, поскольку нет попыток объединить кандидатов в новую сборку, соответствующей их конкретным требованиям. «Опьяненный властью» — это выражение подходит не только генералам, президентам, генеральным директорам, сумасшедшим ученым и боссам. Его можно применить и к социологам, путающим экспансию сильных объяснений с построением коллектива. Вот почему постоянный девиз ACT — «будьте трезвыми с властью», то есть по возможности воздерживайтесь от использования понятия власти, если оно открывает ответный огонь и бьет по вашим объяснениям, а не по той мишени, в которую целитесь вы. Не должно быть сильных объяснений без чеков и балансов.

Так что в итоге существует конфликт — и не надо его прятать — между занятием критической социологией и политической значимостью, между обществом и коллективом. Для того чтобы исследовать возможное, недостаточно описать железные узы необходимости. При условии, что мы принимаем противоядие от сильных объяснений критической социологии, выражение «быть политически мотивированным» теперь начинает приобретать другой, более конкретный смысл: мы ищем способы регистрации новых ассоциаций и исследуем, как можно их собрать в удовлетворительной форме.

В конечном счете, как ни странно, только свежесть результатов социальной науки может гарантировать ее политическую значимость. Никто не указал на это так решительно, как Джон Дьюи с его пониманием публичного. Чтобы стать значимой, социальная наука должна быть способна обновляться — невозможное качество, если считать, что общество находится «за» политическим действием. Она также должна обладать способностью описывать петлю от немногого к многому и от многого к немногому,— процесс, который часто упрощается ради представления политического тела. Таким образом, теперь несколько легче пройти тест на политическую заинтересованность: заниматься социологией нужно так, чтобы составляющие коллектив компоненты регулярно обновлялись. Расчистите путь для построения так, чтобы она могла пройти завершенную петлю и начать ее заново, и обеспечьте, чтобы числом, модусами существования и непокорностью собранных таким образом сущностей нельзя было бы слишком рано пренебречь. Теперь каждый читатель сам может судить, какого рода социальная теория более всего подходит для осуществления этих целей. Наш характерный вклад состоит в том, что мы просто выявили стабилизирующие механизмы. Таким образом, мы препятствовали преждевременной трансформации дискуссионных реалий в факты. ACT утверждает, что можно преодолеть путаницу, разделить задачи развертывания и объединения, четко определить процедуры для должного течения процесса и тем самым изменить обычное понимание большей политической значимости и большей научности социальной науки. В этом смысле мы разделяем настойчивый интерес наших предшественников и к науке, и к политике, хотя ACT и расходится с ними в способе развертывания и в способе объединения. До сих пор социология социального не слишком интересовалась разработкой четких процедур проведения различий между задачами развертывания и объединения. Мы претендуем на то, что решаем эти две противоположные и комплементарные задачи несколько лучше, именно потому, что благодаря появлению трезвой социологии науки изменилась концепция и науки, и общества.

Существует, по крайней мере с моей точки зрения, определенная связь между концом модернизации и определением ACT. Если бы мы все еще были нововременными, то могли бы просто не обращать внимания на эту ловлю душ и расщепление волосков. Мы продолжали бы решать старые задачи модернизации и боролись бы за беспристрастную науку и (или) научно обоснованную политику. Дело в том, что социология социального всегда была очень сильно связана с превосходством Запада, включая, конечно, и стыд за то, что оно было столь подавляющим. Если вы действительно считаете, что будущий общий мир можно лучше построить, используя понятия природы и общества как предельного метаязыка, то ACT бесполезна. Она может стать интересной только если то, что в недавнем прошлом называлось «Западом», решится на пересмотр своего самопредставления перед остальным миром, который скоро станет сильнее. Осознав внезапное новое ослабление старого Запада и стараясь понять, как ему подольше продержаться в будущем и сохранить место под солнцем, мы должны установить такие связи с другими, которые, вероятно, не удержатся в коллекторах «природаобщество». Или, пользуясь еще одним неоднозначным термином, нам, возможно, придется включаться в космополитику.

Я вполне сознаю, что сказанного мною недостаточно для обоснования каждого из этого множества пунктов. Эта книга — просто введение, предназначенное помочь заинтересованному читателю извлечь из социологии науки выводы для социальной теории. Не говоря уже о том, что, возможно, кто-нибудь, независимо от профессии, станет использовать эти приемы. По крайней мере, теперь никто не может пожаловаться, что проект акторно-сетевой теории не представлен в систематической форме. Я сам добровольно сделал из нее такую легкую мишень, что не надо быть метким стрелком, чтобы в нее попасть.

Я выполнил то, что обещал в самом начале,— был достаточно односторонним, чтобы вывести все следствия из совершенно неубедительной отправной точки. И все же я не могу совсем избавиться от впечатления, что занимаемые мною крайние позиции, возможно, как-то соотносятся со здравым смыслом. Во времена множественных кризисов того, что понимается под принадлежностью, уже нельзя слишком упрощать задачу совместного существования. Так много других сущностей сейчас стучатся в двери наших коллективов. Разве так уж абсурдно желать перевооружения наших дисциплин, которое возвратило бы им чувствительность к создаваемому ими шуму и помогло бы найти для них место?