Политики природы. Как привить наукам демократию

Латур Бруно

Заключение

 

 

Что делать? Заниматься политической экологией!

Для того чтобы политическая экология заняла свое законное место, достаточно привить наукам демократию.

Для решения этой задачи в настоящей книге я был вынужден употреблять устаревшие термины: речь, дискуссия, Конституция, Парламент, палата, логос и демос. Я прекрасно понимаю, что таким образом выражаю определенную точку зрения, возможно, не просто европейскую, а французскую, или даже социал-демократическую, или, хуже того, логоцентрическую… Но где вы видели дипломата, на которого не наложил бы свой отпечаток лагерь, который он представляет? Кто не рядится в ливрею интересов сильных мира сего, службу которым он выбрал и которых должен будет предать? Если мы обращаемся к парламентариям, то только потому, что нет никакого взгляда с Сириуса, который определил бы, кто прав, а кто виноват. Ограничен ли я своей точкой зрения, нахожусь ли в плену своих социальных репрезентаций? Это зависит от того, что будет дальше. Дипломаты действительно не могут воспользоваться преимуществами, которые дает Небо Идей, однако они не заточены в темную Пещеру. Они берут слово там, где находятся в данный момент, и располагают только тем языком, который достался им по наследству. Используя эти формулы, они обращаются к тем, кто не в состоянии выразить это лучше, и, в свою очередь, ограничены узкими рамками, в которые они заключены с рождения. Для дипломата ничего не значат первые произнесенные слова, важно только то, что он будет говорить дальше: это первая петелька общего мира, которая позволит соткать полотно из этой несвязной речи. Все подлежит обсуждению, включая сами термины, в которых ведется это обсуждение и которыми пользуются дипломатия, наука и демократия, так как это всего лишь белые флаги, вывешенные на фасад и призванные остановить боевые действия.

Если то, что я делал, иногда казалось шокирующим с точки зрения благоразумия•, то только потому, что я хотел заново открыть здравый смысл•, смысл общего. Тот, кто говорит о природе как об уже установленном единстве, которое позволяет избавиться от социальных репрезентаций, от всего, что ведет нас к разъединению, наделен царской властью, самой авторитетной из существующих, могуществом, которое превосходит любые пурпурные плащи и золотые скипетры гражданских или военных властей. Я ничего не прошу у них, кроме небольшого одолжения: так как вы наделены властью решать, что нас объединяет, а что – разъединяет, что является рациональным, а что – иррациональным, приведите доказательства вашей легитимности, свидетельства того, что вас выбрали, мотивы ваших решений, учреждения, которые позволяют вам выполнять ваши функции, cursus honorum , который вы должны были пройти. Как только вы примете определение общественной жизни как последовательного построения общего мира•, вы больше не будете обладать этой властью, которой вас наделяли «непреложные законы природы». Для законов необходим Парламент. «Никакой реальности без репрезентации». Никто не заставляет вас полностью отказаться от власти, но вы должны пользоваться ею именно как властью, со всей осмотрительностью, проволочками, процедурами и особенно – осознавать необходимость считаться с оппозицией. Если абсолютная власть действительно развращает абсолютно, то власть, которая под покровительством природы определяет общий мир, развращает сильнее любой другой. Не пришло ли время лишить вас этой абсолютной власти, возведя в ранг представителей, в которых всякий должен уметь сомневаться?

Научные войны ставят нас сегодня в то же положение, что и войны религиозные, которые заставили наших предшественников в XVII веке изобрести двуликую власть политики и Науки, сделав веру вопросом совести. Если бы каждый читатель Библии в непосредственном контакте с Богом мог ниспровергнуть существующий порядок ради своей собственной интерпретации, то общественной жизни пришел бы конец. Общий мир перестал бы существовать. Именно поэтому наши предки были вынуждены секуляризовать политику и произвести релятивизацию религии, сделав ее частным делом каждого. Должны ли мы сегодня прибегнуть к подобной нейтрализации, чтобы каждый мог подняться против государственной власти со своей собственной интерпретацией природы, апеллируя к непосредственному контакту с фактами? Можно ли секуляризовать науки подобно тому, как мы секуляризовали религию, и сделать точные знания мнением, к которому стоит прислушаться, но которое при этом остается частным? Должны ли мы мечтать о государстве, которое будет гарантировать только свободу исповедания различных научных религий, не поддерживая ни одну из них? Если мы формулируем этот вопрос подобным образом, то его решение покажется довольно странным, ведь нам удалось секуляризовать мораль и религию исключительно потому, что у нас была гарантия уже реализованного единства, которое Наука приносила нам на блюдечке. Будучи, подобно Науке, агностиком в вопросах религии светская Республика будет лишена всякого содержания. А ведь тогда общий мир будет основан на наиболее любопытном и произвольном из всех знаменателей: на королевском Я.

Я же хотел выяснить, существует ли иное решение: вместо того чтобы снижать требования к содержательности фактов, относя их к частной сфере, почему бы, напротив, не расширить список этих требований? Решение, найденное в XVII веке – одновременное изобретение неоспоримых matters of fact и бесконечной дискуссии, – не давало в конечном счете достаточных гарантий создания общественного порядка, космоса. Мы теряли две наиболее важные функции: способность рассуждать об общем мире и приходить к согласию, закрывая дискуссию, т. е. одновременно власть принятия в расчет• и власть упорядочения•. Хотя ни один понтифик не мог больше заявить: «Scientia locuta est, causa judica est» , потеря авторитета стократно компенсируется возможностью совместного исследования того, что является подлинным фактом и кто является легитимным членом коллектива. Если мы должны меньше рассчитывать на Науку•, мы можем ожидать гораздо большего от наук•; нам нужно меньше неоспоримых фактов и больше исследований; меньше первичных качеств• и больше коллективного экспериментирования• как с существенным, так и со второстепенным. И в этом случае я всего лишь прошу о небольшом одолжении: распространить действие демократических принципов на нелюдéй. Но разве не это в конечном счете настойчиво пытались запретить ученые? Иметь абсолютную гарантию того, что факты не состоят из человеческих аффектов? Они считали, что быстро добились своей цели за счет сокращения с помощью matters of fact, с самого начала находившихся вне любых общественных дискуссий. Разве нельзя получить, пускай более сложным и опасным путем, более надежные гарантии, если люди будут не единственными, кто работает над созданием Республики•, их общей вещью.

Я не утверждаю, что, как только мы переведем политику на язык экологии, она станет проще. Наоборот, она станет еще сложнее, требовательнее, формальнее или даже придирчивее, и да, она станет дотошнее. Не было случая, чтобы установление правового государства облегчало жизнь тех, кто привык к простоте государства полицейского. Представление о «правовом природном государстве», какой-либо due process, необходимый для открытия общего мира, никак не упростит жизнь тех, кто хотел обречь на иррациональное небытие все пропозиции, чей внешний вид им не нравился. Им нужно будет аргументировать и привести все в порядок, не пропуская ни один из этапов, описанных нами в предыдущих главах. Однако, как мы могли убедиться, избавляясь от природы, общественная жизнь избавляется от основной причины своего ступора. Освобожденная от трансценденций, сколь благотворных, столь и бесполезных, политика вздохнет полной грудью. Она больше не живет под этим дамокловым мечом: угрозой спасения извне. Придется договариваться.

Является ли разработанная мной гипотеза нормативной или дескриптивной? Я сделал вид, что новая Конституция описывала уже свершившиеся факты и достаточно всего нескольких удачных формулировок, чтобы они бросились в глаза наиболее подготовленным читателям. Это была единственная возможность не вступать в противоречие со здравым смыслом. Разница между дескриптивным и нормативным заключается в том, что и то и другое зависит от разделения на факты и ценности: я не мог воспользоваться им, не впадая в противоречие. В «обычном описании» содержится строжайшая форма нормативности: то, что есть, определяет общий мир, поэтому все, что должно быть, или же все остальное сведено к зыбкому существованию вторичных качеств. Нет ничего антропоцентричнее инанимизма• природы. Для того чтобы противопоставить нечто норме, заключенной в matters of fact, нужно быть еще более нормативными. Что касается остального, то нет ничего менее утопичного, чем аргумент, направленный исключительно против этой утопии, этой модернистской эсхатологии, которая вечно ждет спасения от объективности, пришедшей извне. Политическая экология предлагает вернуться к топосу и ойкосу. Мы возвращаемся домой, чтобы разделить общее жилище, нисколько не претендуя на то, что сильно отличаемся от других. В любом случае работники интеллектуального труда пришли намного позднее первых поселенцев, немного раньше, чем сова Минервы, и могут всего лишь помочь другим интеллектуалам – своим читателям – признать то, что благодаря демосу уже давно стало положением дел.

Нам возразят, что речь наверняка идет об утопии, так как соотношение сил обязательно будет угрожать правовому государству и навяжет вместо описанной нами деликатной процедуры немногословную силу установленного порядка. Я действительно не пользовался возможностями критического дискурса. Я разоблачил всего лишь одну власть: власть природы•. Для этого у меня был железный повод: общество• выполняет в критическом дискурсе ту же функцию, что природа в дискурсе тех, кто занимается натурализацией. Societas sive natura . Утверждать, что под прикрытием легитимных отношений существуют невидимые для акторов силы, которые могут обнаружить только специалисты в области социальных наук, означает использовать в случае с Пещерой тот же механизм, что и в случае с метафизикой природы•: существуют первичные качества – общество и соотношение сил, – которые в основном занимаются обустройством вселенной, и качества вторичные, вызывающие сильные чувства, но от этого не менее ложные и создающие завесу для этих невидимых сил, обнаруживая которые мы немедленно падаем духом. Если мы должны отказаться от естественных наук, так как они прибегают к этой дихотомии, то надо еще решительнее отказаться от наук социальных, когда они пытаются использовать ее для анализа коллектива, понимаемого как общество•. Если мы должны вместе с естественными науками последовательно выстраивать общий мир, то оставим общество, чтобы объяснить поведение акторов. По той же самой причине, что и к природе, к обществу можно прийти в самом конце коллективного эксперимента, а не отталкиваться от него в самом начале, как от чего-то уже сформированного. Критический дискурс участвует в расширении сферы действия соотношения сил, но не описывает их и тем более не разоблачает. Он хорош только для того, чтобы попытаться взять власть, хотя ему никогда не удается это сделать, потому что он ошибается даже в том, что касается силы.

Социальные науки: экономика, социология, антропология, история, география – могут играть куда более полезную роль, чем просто определять – вместо акторов, и чаще всего вопреки им – силы, которые ими тайно манипулируют. Акторы не понимают, что они делают, но социологи понимают это еще меньше. То, что манипулирует акторами, неизвестно никому, включая исследователей в области социальных наук. Именно по этой причине существует Республика, общий мир, который только предстоит построить: нам неизвестны коллективные последствия наших действий. Мы запутались в рискованных отношениях, все обстоятельства которых должны быть предметом постоянной ре-презентации. Меньше всего нам нужно, чтобы кто-то строил за нас наш будущий общий мир. Но чтобы исследовать то, что нас связывает, мы можем рассчитывать на гуманитарные науки, предлагающие акторам многочисленные и подверженные регулярному пересмотру варианты, которые позволят нам понять коллективный опыт, в который мы все вовлечены. Все эти «-логии», «-графии», «-номии» становятся совершенно необходимыми, если они постоянно предлагают коллективу новые варианты того, что может быть, сохраняя при этом следы сингулярностей. При помощи социальных наук коллектив наконец может себя переосмыслить. Если вполне заурядные умы могут стать строгими и педантичными учеными благодаря оборудованию, находящемуся в их лабораториях, то можно только догадываться, кем могут стать обычные граждане, если для осмысления коллектива они будет оснащены инструментарием социальных наук. Политическая экология будет золотым веком социальных наук, освобожденных от модернизма.

Могу ли я сохранить выражение «политическая экология», чтобы обозначить выход из этого состояния войны? Я понимаю, что связь с «зелеными» партиями остается под вопросом, так как я постоянно критиковал использование понятия природы, доказывая, что оно парализует все усилия «экологов». Как сохранить термин «политическая экология» для обозначения как Naturpolitik экологов, которые якобы вернули проблемы природы в политическую плоскость, так и общественной жизни, которая должна найти противоядие против природы? Нет ли здесь злоупотребления терминологией? Если я позволил себе отнестись без должного уважения к политической философии экологии, то только потому, что до сегодняшнего дня она практически не использовала возможности, которые ей предоставляли философия наук и сравнительная антропология, хотя и та и другая, в чем мы убедились в первой главе, заставляют нас отказаться от сохранения природы. При этом я отдавал дань уважения разнообразной практике тех, кто демонстрировал, что за каждым человеком стоят стремительно умножающиеся ассоциации нелюдéй, беспорядочные последствия которых делают невозможным старое разделение на природу и общество. Какой еще термин, кроме экологии, позволит нам приобщить к политике нелюдéй? Возможно, мне простят то, что я сбросил с пьедестала экологическую мудрость, если мне удастся устранить некоторые из ее наиболее очевидных противоречий? Вести речь о природе, не пересматривая отношения между демократией и наукой, не имело никакого смысла. При этом мы должны быть уверены, что люди больше не будут заниматься политикой отдельно от нелюдéй, а разве не этого всегда добивались «зеленые» движения, используя неуклюжее понятие «сохранение природы»?

Остается один деликатный вопрос: должна ли политическая экология унаследовать разделения, свойственные традиционной политике? Как неоднократно было замечено, партии, которые к ней апеллируют, затрудняются отнести себя к левым или правым. Но левая или правая позиция зависит от Ассамблеи, в которой собираются парламентарии, от расположения кресел, от формы амфитеатра, места президента, помоста, на котором расположено кресло спикера. Политическая экология не ищет себе место внутри старой Конституции, она намерена собрать коллектив в другой ассамблее, на другой площадке, на другом форуме. Поэтому левого и правого будет недостаточно для описания новых разделений. Ни одно определенное заранее сочетание отныне не позволит нам противопоставлять силы Прогресса и Реакции, как если бы существовал единый фронт модернизации, в котором совместно выступали Просвещение, секуляризация, смягчение нравов, рынок, универсальность. Различия между этими партиями давно уже стали важнее того, что их объединяет.

Что делать с правыми и левыми, если прогресс, как мы убедились, состоит в переходе от запутанного к более запутанному, от смешения фактов и ценностей к еще более запутанному смешению? Если свобода состоит не в том, чтобы окончательно избавиться от максимального числа существ, а в том, чтобы связать себя с всевозрастающим числом противоречивых пропозиций? Если братство состоит не в том, чтобы сформировать единый фронт цивилизации, который обречет всех остальных на варварство, а обязательство вместе со всеми строить общий мир? Если равенство требует принять нелюдéй, не зная заранее, кто из них окажется только средством, а кто принадлежит царству целей? Если республика• является одновременно самой древней и новейшей разновидностью Парламента вещей?

Для отбора возможных миров разделение на левое/правое кажется совершенно не подходящим. При этом невозможно договориться и преодолеть это разделение, апеллируя к силе, вызывающей всеобщее единодушие, так как у нас больше нет природы, которая могла бы всех объединить без сопротивления с нашей стороны. Меня не очень беспокоит эта проблема. Как только ассамблея соберется в привычной ей обстановке, политическая экология очень быстро научится находить новые расхождения, новых врагов и новый фронт борьбы. Тогда придет время наклеивать им ярлыки. Большая их часть уже у нас перед глазами. Удивительные с точки зрения Старого порядка, они станут банальными в условиях нового. Мы в любом случае не торопимся унаследовать все эти разделения вчерашнего дня.

Существуют ли другие решения помимо политической экологии? Чего вы в конце концов хотите? Можете ли вы на самом деле сказать, нисколько не смущаясь и свято в это веруя, что будущее нашей планеты состоит в том, что все культурные различия будут упразднены, надеясь при этом, что они постепенно будут заменены единственной природой, известной универсальной Науке? Если вам хватает для этого смелости, то тогда будьте откровенны: хватит ли вам наглости для того, чтобы, наоборот, отказаться от идеи о том, что культуры, даже будучи несущественными, превращаются в несовместимые миры, которые загадочным образом присоединяются к единственной природе, одновременно наиболее существенной и лишенной смысла? А если это не входит в вашу задачу, если мононатурализм в сочетании с мультикультурализмом кажется вам обманом, если вы больше не дерзаете быть модерными, если у старой формы будущего нет будущего, то не стоит ли вернуть в оборот древний словарь демократии? Почему бы не попробовать покончить с естественным состоянием и научными войнами? Мир по-прежнему молод, науки появились совсем недавно, история едва началась, что же до экологии, то она почти не начиналась вовсе: тогда почему мы должны останавливать исследование учреждений общественной жизни?