Политики природы. Как привить наукам демократию

Латур Бруно

2. Как объединить коллектив

 

 

Из предыдущей, довольно пространной главы, мы узнали, что понятия природы и политики обозначают не пребывающие в мире существа или отдельные регионы бытия, а определенный тип организации общества. В целом, возможно, не все является политическим, но политика занимается формированием целого, если мы заранее соглашаемся с ее новым определением как набора задач, выполнение которых позволяет постепенно построить общий мир•. Однако ими занимаются не только политики (в профессиональном смысле слова): в наших западных странах ученые издавна находятся в привилегированном положении за счет подлинно королевской власти, которой их наделяет природа. Политическая философия не вняла словам из Писания: «…всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет…» (Мф. 12: 25), поскольку она как ни в чем не бывало продолжала пребывать в человеческом мире политических проблем, оставляя решение большей части вопросов на усмотрение заговорщиков из ассамблеи нелюдéй, которая втайне, в нарушение любых процедур и посредством загадочных манипуляций решала, из чего состоит природа и в какое объединение с ней мы можем вступать.

Разделяя общественную жизнь на две неравные палаты, старая Конституция приводила исключительно к застою, получая лишь преждевременное единство природы и бесконечный разброс культур. В конечном счете старая Конституция приводила к созданию двух одинаково незаконных ассамблей: первая, объединенная под покровительством Науки, была нелегитимной, так как определяла общий мир в нарушение всех публичных процедур; вторая была незаконнорожденной, так как была лишена вещественной реальности, которую она уступила другой ассамблее, поэтому вынуждена была довольствоваться «соотношением сил», множеством противоречивых мнений, различными макиавеллистскими ухищрениями. Одна из них имела отношение к реальности, но не к политике, другая – к политике и к «социальному конструированию». В арсенале и той и другой имелся убийственный прием, при помощи которого можно было положить конец дискуссии: неоспоримый разум, неоспоримая сила, right и might, knowledge и power . Каждая палата угрожала другой уничтожением. Главной жертвой этой продолжительной холодной войны была третья сторона – третье сословие, коллектив, навсегда лишенный как политических, так и научных компетенций при помощи разума или силы.

Из первой главы можно сделать исключительно негативные выводы: даже если мы поняли, что природа не может служить политической моделью, ничего лучше природы у нас пока нет… Поэтому теперь перед нами стоит куда более сложный вопрос: как отредактировать Конституцию, чтобы она позволила нам построить общий мир, соблюдая процессуальные нормы? Но для начала – что за термин мы используем для описания того, что придет на смену разделившемуся в себе королевству? Этим термином будет республика•. Это гордое имя подойдет как нельзя лучше, если мы заставим громче звучать слово res, слово «вещь» (58). Как уже было неоднократно замечено, дело можно представить таким образом, будто политическая экология заново открыла в res publica, в общей вещи, старинную этимологию, которая с незапамятных времен связывала во всех европейских языках слово «вещь» с другим словом из юридического лексикона, Ding и Thing, res и reus (59).

Империя модернистской Конституции, которая сегодня пришла в упадок, заставила нас немного забыть о том, что вещь• появилась прежде всего как проблема, которая обсуждается определенной ассамблеей и требует совместно принятого решения. В данном случае речь идет не об антропоморфизме, который возвратил бы нас в прошлое пре-модерна, а, напротив, о конце разорительного антропоморфизма, используя который безразличные к человеческой участи вещи вторгались извне, чтобы вне всяких процедур уничтожить плоды работы этих ассамблей. Однако, несмотря на создаваемую видимость, пресловутое «безразличие космоса к человеческим страстям» предполагает самую странную из всех разновидностей антропоморфизма, потому что оно претендует на то, чтобы придавать людям форму, заставляя их замолчать при помощи непререкаемой власти объективности, свободной от любых страстей. Так нелю́ди были похищены и обращены в камни, которыми побивают собравшийся демос! Прикрываясь объективностью, чтобы избежать политических процедур, науки стали путать с этим насильно навязанным сокращением, и все во имя высокой морали и самой чувствительной из добродетелей! К природе хотели прийти посредством силы, то есть посредством разума. Да, это настоящее интеллектуальное шарлатанство, к счастью давно разоблаченное.

Единственное новшество нашего проекта состоит в том, что мы пытаемся найти то, что придет на смену этому «разделившемуся в себе царству», используя возможности третьего сословия, ведь только в силу предрассудка мы могли отождествлять его с собранием рабов, заточенных в Пещере, и с узниками социального. Поскольку внезапное вторжение природы больше не парализует постепенное строительство общего мира, мы получаем возможность созвать коллектив•, которому, как следует из названия, предстоит «собрать» [collecter] множество ассоциаций людей и нелюдéй, не прибегая к насильственному разделению между первичными• и вторичными качествами•, до сих пор позволявшему втайне исполнять функции королевской власти. Эта компетенция есть у третьего сословия, но она остается скрытой и существует в виде двойной проблемы репрезентации•, которую старая Конституция обязывала рассматривать по отдельности: эпистемология, желающая знать, каковы должны быть условия для получения точной репрезентации реальности; политическая философия, которая пыталась понять, на каких условиях уполномоченный может честно представлять себе подобных. Никто не желает признавать, что у этих двух вопросов есть много общего, поскольку само их радикальное различие стало признаком высочайшей добродетели: «не будем смешивать» вопросы природы и политики, бытия и того, что должно быть (60). Как утверждалось, именно по отсутствию этого смешения всегда распознавали и распознают сегодня философскую добродетель. К счастью, в этот час шума и ярости история была занята чем-то прямо противоположным, всячески смешивая природы и политики, вот уже несколько десятилетий диктуя необходимость создания ясной политической эпистемологии•, которая придет на смену старой эпистемологической полиции.

Один короткий анекдот позволит нам проиллюстрировать переход от разделенного царства к республике вещей. Из дела Галилея философия науки всегда делала выводы в свою пользу: собравшись в одной палате, конклав принцев и епископов обсуждает, как править миром и во что должна верить их паства, чтобы попасть на Небеса; в другой палате, уединившись в противоположном крыле дворца, в своем кабинете, обращенном в лабораторию, Галилей разгадывает законы, управляющие миром и движением небесных сфер. Эти два помещения никак не сообщаются между собой, поскольку в одном обсуждаются различные мнения, а в другом – единственно возможная реальность. С одной стороны, множество вторичных качеств, из-за которых люди пребывают в иллюзиях; с другой – единственный человек, пребывающий в истине, один на один с природой, описывающий невидимые для остальных первичные качества. Так устроен двухпалатный коллектив старой Конституции.

Осенью 1997 года в Киото был только один конклав, в котором собирались сильные мира сего, принцы, лоббисты, главы государств, промышленники, а также исследователи в самых различных областях, чтобы вместе решить, в каком состоянии находится планета и что мы должны сделать для сохранения нашего неба (61). Однако этот конгресс в Киото не просто собрал воедино две старые ассамблеи ученых и политиков, чтобы поместить их в третью палату, более просторную, более органичную, более синтетическую, более всеохватывающую, более сложную. Нет, политики и ученые заполнили места единой ассамблеи, не имея больше возможности рассчитывать на старые привилегии вроде спасительного вмешательства Науки или ворчать, пожимая плечами: «Что нам за дело до всех этих споров? В любом случае Земля вертится и без нас, что бы мы ни говорили». Мы перешли от двух палат к единому коллективу. Политика должна идти своим чередом без трансценденции природы: это исторический феномен, и мы взяли на себя обязательство его осмыслить (62).

Конец природы не означает, что нашим затруднениям пришел конец. Напротив, осознав опасности, которые нас поджидают, мы поймем, какое преимущество давало неумеренное использование понятия природы нашим предшественникам: обходясь одновременно без науки и политики, они как по волшебству упростили прохождение препятствий. Но мы, освободившись от чар и заклятий природы, после марш-броска, проделанного в предыдущей главе, оказываемся у подножия стены или на пороге создания. При условии, что читатели, подобно евреям в пустыне, не будут грезить о терпком вкусе египетского лука…

 

Сложности с созывом коллектива

Что мы должны сделать, чтобы созвать коллектив в соответствии с новыми принципами? Есть немало теоретиков экологии, которые ратуют за то, чтобы «преодолеть» гибельное противопоставление «человека и окружающей среды». Почему бы не представить этот созыв как объединение вещей и людей? На первый взгляд, объединяя два термина, целое с его дополнением, мы очень быстро придем к искомому единству и без лишних усилий перенесемся в объединенное королевство, которому двухпалатное разделение не сможет навязать свой апартеид. В таком случае политическую экологию можно определить как соединение экологии и политики, вещей и людей, природы и общества. Достаточно будет объединить две ассамблеи, чтобы решить проблему построения общего мира и составить отличную Конституцию. К сожалению, «тот самый» коллектив, несмотря на создаваемую видимость, невозможно получить путем простого присоединения природы к обществу. В этом заключается первая сложность.

Если для преодоления экологических кризисов было бы достаточно соединить «человека и природу», конституционный кризис, к которому они привели, был бы давно преодолен. Однако он только начинается. Если кризисы проявляются в исчезновении природы, то они проявляются еще ярче в исчезновении традиционных инструментов, необходимых для созыва двух ассамблей природы и общества. Объединить их путем простого сложения было бы преступлением одновременно против знаний, морали и политики (63). Теперь мы знаем почему: природа позволяла подчинить ассамблею людей, постоянно угрожая ей спасением, исходившим от Науки, с самого начала парализуя ее работу; и наоборот: ад социального позволял подчинить ассамблею природы, постоянно угрожая осквернить ее насилием. Поэтому очевидно, что нельзя просто собрать воедино, без осуществления неких дополнительных процедур, две палаты, призванные парализовать работу друг друга: для начала нужно заново определить принципы их созыва. В политической философии, в представлении гуманитарных наук о социальном мире, в определении, которое психология дает субъектам, пока нет ничего, что могло бы заменить природу. Поэтому не стоит надеяться, что некий «природный договор» поможет преодолеть ограниченность старого общественного договора, как если бы могли просто собрать в единое целое субъекты и объекты, формировавшиеся годами, чтобы вести самую беспощадную из всех холодных войн (64). Как бы долго ни переваривал этот боа-констриктор, он не сможет проглотить слона природы. Тело, созданное для того, чтобы оставаться чужеродным для общественного организма, не подлежит социализации; поэтому надо полностью изменить химический состав его пищи и соков, его полостей и выпуклостей. Именно этим, с нашей точки зрения, занимается политическая экология, и теперь она должна научиться извлекать из этого уроки.

Столь соблазнительное обобщение представляется еще более неизбежным при условии, что экологические кризисы чаще всего выражаются в исчезновении всего, что находится за пределами человеческого мира, любых условий для человеческой деятельности, какой бы то ни было разгрузки, за счет которой мы до сих могли, выражаясь при помощи изящного эвфемизма, изобретенного экономистами, экстернализировать• действия. На этот парадокс уже неоднократно обращали внимание: забота об окружающей среде• начинается в тот момент, когда никакой окружающей среды больше нет, то есть нет больше определенного пояса реальности, за счет которого можно было бы избавиться от нежелательных последствий политической, промышленной и экологической деятельности человека (65). Историческое значение экологических кризисов заключается не в появлении какой-то особой озабоченности природой, а, напротив, в том, что становится невозможно представить по отдельности политику и природу, которая одновременно была для нее эталоном, возможностью, ресурсом и свалкой. Политическая философия внезапно сталкивается с необходимостью интернализации• окружающей среды, которую она до сих рассматривала как особый мир, который настолько же отличается от нашего, как у древних в догалилеевскую эпоху физика подлунного мира отличалось от небесной. Поскольку сегодня человечество осознает, что для осуществления политики у него больше нет ни возможности разгрузки, ни резервов, то все прекрасно понимают, что мы должны не просто всерьез заняться природой, а перестать считать, что совокупность нелюдéй должна навсегда остаться под ее властью. В последние несколько десятилетий человеческая ассамблея считает своим долгом вернуться к изначальному разделению и заново спрашивает со старой ассамблеи, которая втайне собиралась веками, держа в строжайшей тайне свою политическую деятельность. Все хотят знать, в соответствии с какой статьей из какой Конституции люди и нелю́ди должны были заседать по отдельности, одни под контролем проводимой властью политики, а вторые – эпистемологической полиции. И если никакого текста вдруг не обнаружится, то мы должны во весь голос требовать изменений устройства нашей общественной жизни, отредактировав Конституцию в соответствии с требованиями сегодняшнего дня.

Если мы используем слово «коллектив»• в единственном числе, то совсем не для того, чтобы описать тип объединения, аналогичный тому, что обозначают при помощи слова «природа», и совсем не для того, чтобы обозначить мифическое «единство человека с природой». «Та самая», уникальная природа, как нам прекрасно известно, никогда не была стабильной, она всегда была следствием непреодолимого разрыва с социальным и человеческим миром. Потому что самим словом «коллектив» мы хотели подчеркнуть работу по сбору множества в единое целое. Это слово имеет преимущество, поскольку напоминает нам, что система сбора сточных вод состоит из сети малых, средних и больших «коллекторов», которые позволяют сбрасывать уже использованную воду, а также поглощать дождевые потоки, которые обрушиваются на большой город. Нам прекрасно подходит метафора cloaca maxima , с ее приспособлениями для расчета параметров и контроля, водопроводами, очистками и отверстиями человеческого тела, необходимыми для ее поддержания. Чем больше мы ассоциируем материальные предметы, учреждения, техники, ноу-хау, процедуры и проволочки со словом «коллектив», тем точнее будет их применение: так тяжелый, но необходимый труд по постепенному и публичному построению будущего единства станет заметнее.

Именно по этой причине под словом «коллектив» в единственном числе мы подразумеваем не ответ на вопрос о числе коллективов (к которому мы приступим только в пятой главе), а всего лишь актуализацию проблемы постепенного построения общего мира, которую старая Конституция с ее разделением на две палаты не позволяла даже сформулировать, так как природа, столь поспешно унифицированная, решала ее раз и навсегда. Мы понятия не имеем, существует ли один-единственный коллектив, три их или больше – шестьдесят пять или несметное множество. Мы используем этот термин исключительно для обозначения политической философии, в которой больше нет двух аттракторов, один из которых сохранял бы единство в виде природы, а второй поддерживал бы множество в виде различных обществ. Этот коллектив означает все что угодно, но только не разделение на две части. Проявляя интерес к коллективу, мы заново ставим вопрос о том, как собрать ассамблею, нисколько не заботясь о прежних титулах, которые позволяли одним заседать в ложах природы, а другим – всего лишь на узких скамейках общества. В настоящей главе мы попробуем определить, чем оснащены, если можно так выразиться, эти «граждане», призванные заседать в единой ассамблее, притом что до сих пор, если развивать метафору, они жили в сословном обществе, разделенном на аристократию, духовенство и третье сословие. Мы уверены, что объединение этих двух палат будет иметь те же последствия для будущей республики, что и день, когда третье сословие, аристократия и духовенство отказались заседать по отдельности и голосовать в соответствии со своей сословной принадлежностью.

Хотя у революционных примеров прошлого определенно есть свой шарм, все сопровождавшие их конституционные потрясения касались исключительно людей. Однако сегодня контрреволюционные выступления затрагивают нелюдéй в равной степени. Что для этого объединения людей и нелюдéй служит эквивалентом принципа «один человек – один голос», изобретенного нашими предками, как только они отказались заседать в соответствии с классовым делением Старого порядка•? Такова вторая сложность, которую мы должны преодолеть, чтобы созвать коллектив.

Должны ли мы пойти дальше и дать нелю́дям право голоса (66)? Достаточно лишь вскользь упомянуть о подобных проблемах, чтобы перед нами возник пугающий призрак необходимости заниматься метафизикой, то есть самим определять обустройство плюриверсума, а также свойствами, которыми должны обладать граждане этой республики. Мы впадаем в болезненное противоречие: как если бы нам нужно было разработать одну метафизику для людей и нелюдéй, хотя мы уже отбросили разделение природа/общество именно потому, что оно навязывало нам особую разновидность метафизики, выпадающую из всех публичных механизмов, а именно метафизику природы•, если прибегнуть к нарочито парадоксальному выражению. Если же, как предлагают нам многочисленные теоретики экологии, мы должны покончить с традиционной метафизикой, чтобы прийти к новой, менее дуалистичной, более щедрой, более отзывчивой, то мы никогда не сможем написать эту новую Конституцию, поскольку у любой метафизики есть неприятное свойство заканчиваться бесконечными спорами… Мы хотим возобновить общественную дискуссию, которая длительное время находилась под запретом, но мы не можем ожидать, что она будет зависеть от предварительного согласия относительно обустройства плюриверсума – ведь именно к этому стремилась королевская власть, которая распределяла объединяющие нас первичные качества и вторичные качества, которые нас разделяют, стараясь сделать это без лишних затрат и дискуссий. Мы хотим прийти к этому общему миру после того, как будет написана новая Конституция, а не заранее. Перед нами стоит классическая проблема бутстрэпа: для того чтобы чаемая нами экспериментальная метафизика• могла прийти на смену произволу или арбитражу природы, мы для начала должны определить некий прожиточный минимум, «метафизический МРОТ», который сделает возможным созыв коллектива. Какой смысл читателю отказываться от собственной метафизики и принимать нашу или же метафизику теоретиков настолько глубинной, сколь и поверхностной экологии? Почему он должен лишать себя той надежной базы, что дает ему «метафизика физики»?

К счастью, нам совершенно не требуется противопоставлять одну метафизику другой и продолжать бесконечные споры об устройстве Вселенной. Чтобы возобновить общественную дискуссию о распределении первичных и вторичных качеств, о построении общего мира, о res publica, достаточно будет перейти от военной концепции общественной жизни к гражданской. Политическая экология не занимается «одновременно» вещами и людьми. Что значит «заниматься»? Что значит «одновременно»? Что значит «вещами»? Что значит «людьми»? Все эти словечки мы подбираем на ходу, а ведь они уже прошли соответствующую подготовку, оснащены и готовы показать себя на поле боя прошедших войн, до которых нам нет никакого дела. Чтобы они могли послужить нашим целям, мы должны осуществить их «конверсию», как выражаются работники оборонной промышленности, когда речь идет о переводе целой отрасли военного производства на мирные рельсы.

Мы покажем, как люди и нелю́ди, если они больше не находятся в состоянии гражданской войны, могут изменить свои свойства и послужить материалом для создания коллектива. Тогда как стратегия противопоставления субъект/объект состояла в том, чтобы запретить любой обмен качествами, связка человек/не-человек делает этот обмен не просто желательным, а необходимым. Именно он позволит составить коллектив из реальных существ, наделенных подлинной волей, свободой и даром речи. Общая судьба подобных существ позволит ответить на вопрос, почему политическая экология не сможет развиваться путем простого сложения экологии и политики. Вместо науки об объектах и политики субъектов мы получим в конце главы политическую экологию коллективов, состоящих из людей и нелюдéй.

Менее сложная, чем предыдущая, и особенно – следующая, эта глава требует от читателя только одного: не прийти в ужас от того любопытнейшего изменения свойств, к которому мы теперь приступим. Если предпринятая нами процедура конверсии все еще кажется удивительной, то ее следует сопоставить с той неоднозначной ролью, которую играли милитаризированные объекты в соответствии со старой Конституцией: лишенные дара речи, они были наделены способностью говорить от своего лица; будучи аморальными, они тем не менее навязывали людям высокую мораль, которая заставляла их смиренно склониться перед неоспоримой очевидностью фактов; чуждые делам человеческим, они благодаря промышленности и лабораториям без труда вторгались в повседневную жизнь; неодушевленные, они воодушевляли, если не сказать больше, были душой принадлежащих нам тел; невидимые, они всегда оставались в поле зрения ученых; несущественные, поскольку они были лишены дара речи и чужды ценностям, они формировали самую суть реальности, определяя правила общего мира; безразличные к нашим страстям, они тем не менее проводили отличия, которые были решающими в наших спорах; лишенные воли, при помощи своих скрытых движений они заставляли жалких людишек действовать… Если совмещение человеческих и нечеловеческих компетенций, к описанию которых мы приступим, кажется удивительным, то читатель должен проявить добрую волю и сравнить их простоту с тем чудовищным захламлением, которое мы привыкли считать разумным и естественным, а также помнить, что мы оставляем солдат в их казармах и ведем речь исключительно о гражданской жизни людей и нелюдéй.

 

Первое разделение: научиться не доверять своим официальным представителям

Если построение общего мира больше не принимается за данность и должно стать предметом обсуждения, то единственный способ рассматривать коллектив в качестве материала, представляющего общественный интерес, это определить его как ассамблею существ, наделенных даром речи. Традиционно политическая философия полагала, что насилие должно уступить место дискуссии; сегодня от нее требуется в одно и то же время прийти на смену молчанию и неоспоримым истинам. Как это непонятное словечко «дискуссия», позаимствованное из шумных человеческих ассамблей, поможет нам дать новое определение политической экологии, которая занимается как раз существами, лишенными дара речи и относящимися к немой природе (67)? Говорит и разглагольствует политика, а не природа, если только речь не идет о старых мифах и волшебных сказках. Однако стоит лишь немного переключить наше внимание, чтобы показать, как нечеловеческие существа, в свою очередь, являются причиной многочисленных затруднений речи•, что позволит нам изменить смысл слова дискуссия, который плавно перетечет из политической традиции в область того, что в будущем станет традицией экологической, при этом закрепив за речью, за логосом, то центральное место в политической философии, которое никогда не оспаривалось.

Первое затруднение речи проявляется в умножении противоречий: конец природы также означает конец научной очевидности относительно природы. Как неоднократно было замечено, всякий экологический кризис становился отправной точкой полемики среди экспертов, которая чаще всего мешала созданию совокупности неоспоримых фактов, на которую затем могли бы сослаться политики в процессе принятия решений (68). В подобной ситуации, в которой можно без труда узнать споры о глобальном потеплении, функции червей в амазонской почве, об исчезновении амфибий или о деле зараженной крови, возможны два подхода: подождать, пока научный прогресс положит конец неопределенности, или же рассматривать неопределенность как неизбежный элемент экологических или санитарных кризисов (69). Преимущество второго подхода состоит в том, что мы заменяем неоспоримое оспоримым и сводим воедино понятие объективной науки и полемики: чем больше различных реальностей, тем больше споров.

Но и теперь мы не сможем обновить политическую экологию, не воспользовавшись теми преимуществами, которые дает нам социология наук. Вынесение ученых споров на публику совершенно не означает, что мы переходим от установленных фактов к беспочвенным фантазиям, а всего лишь то, что понятие о внешнем и внутреннем пространстве науки отживает свой век. Сегодня, как и раньше, ученые спорят в своих лабораториях (70). Заметим, что смысл слова «дискуссия» изменяется, как только мы переходим к «белым халатам». Мы больше не можем противопоставлять научный мир неоспоримых фактов политическому миру бесконечных дискуссий. Появляется все больше общих дискуссионных площадок, на которых находится место как научной полемике, так и дрязгам, типичным для политических ассамблей (71). Ученые спорят между собой о вещах, которые благодаря им обретают дар речи и присоединяются к политическим дискуссиям. Если подобное совмещение до сих пор встречалось редко, то только потому, что оно осуществлялось и поныне осуществляется где-то в другом месте, в лаборатории, за закрытыми дверями, тогда как исследователи выступают в качестве экспертов на общественных слушаниях, монотонным голосом и в унисон зачитывая сверенный текст о положении дел. Таким образом, внутри самих наук существуют некоторые процедуры, которые могут прервать ход дискуссии, сделать нужные акценты и подвести ее итоги, чтобы затем сообщить о них разным палатам. Поэтому было бы неправильно противопоставлять тех, кто не спорит, а именно ученых, которые располагают доказательствами, и спорящих, то есть политиков, не способных прийти к согласию в отсутствие убедительных доказательств.

Так где же мы найдем тот выступ, на который сможет временно примоститься эта промежуточная форма речи между «я говорю» и «факты говорят», между искусством убеждения и доказательством, перед тем, как окончательно определить ее место в третьей и четвертой главе? В политике существует вполне подходящий термин для обозначения всего спектра посредников между тем, кто говорит, и тем, кто говорит от его лица, между сомнением и неуверенностью: официальный представитель [porte-parole]. Тот, кто всегда говорит от лица других и никогда – от своего. Если бы мы, напротив, утверждали, что через него говорят другие, то это было бы слишком наивно, и хотя подобная наивность встречается в некоторых эпистемологических мифах, политические традиции накладывают на нее запрет. Для описания подобного рода промежуточных состояний обычно используются такие понятия, как перевод, предательство, фальсификация, изобретение, синтез, транспозиция. Одним словом, вводя понятие официального представителя, мы обозначаем не полную ясность речи, которую он передает, а ее полный спектр, начиная с тотального сомнения (официальный представитель говорит от своего лица, а не от лица тех, кто его уполномочил) до полного доверия: когда он говорит, то его устами глаголют уполномочившие его лица.

Следует признать, что понятие официального представителя замечательно подходит для определения того, чем занимаются «белые халаты». Сильно укоренившийся предрассудок должен был сделать несовместимыми лаборатории и ассамблеи, поэтому мы отказались от этого удобнейшего понятия: «белые халаты» являются официальными представителями нелюдéй, и мы должны, как и в отношении всех прочих представителей, всегда сомневаться в их способности говорить от имени уполномочивших их лиц, хотя и не полностью отказывать им в этом праве. Ожесточенная научная полемика предполагает не менее широкий спектр позиций, чем ожесточенные дебаты в политических ассамблеях, начиная от обвинений в предательстве («это говорят не объективные факторы, а вы и ваша субъективность») до поощрения за величайшую преданность: «То, что вы говорите о фактах, они сказали бы сами, если бы только умели говорить, впрочем, они говорят именно благодаря вам, ведь вы говорите не от своего лица, а от лица фактов…» Благодаря понятию официального представителя можно получить собрание, которое больше не будет заранее разделять участников в зависимости от того, говорят ли они то, что представляют собой вещи, или то, чего хотят люди. От общей ассамблеи, собравшейся в Киото, можно ожидать, что каждая участвующая в ней сторона будет как минимум рассматривать всех прочих в качестве официальных представителей, вне зависимости от того, представляют ли они людей, пейзажи, лобби химической промышленности, планктоны южных морей, леса Индонезии, экономику Соединенных Штатов Америки, неправительственные организации или администрации…

«Дискуссия», этот ключевой термин политической философии, который ошибочно считали уже сформировавшимся понятием, в каком-то смысле доступным в каталоге, претерпевает серьезные изменения: дар речи больше не является исключительно человеческим свойством, по крайней мере, люди больше не являются его единственными обладателями (72). Один из наиболее простых способов описать экологический кризис – это признать, что чаще всего он начинается с научной регистрации, которая облекает его в форму слов, фраз и графиков, в рамках тех дисциплин, которые способны предупредить нас о проблемах, но не в состоянии найти устраивающее нас решение. Никто больше не может найти спасения от ожесточенных политических дебатов за стенами лабораторий. Если читатель все еще сомневается в этом, то ему достаточно бросить беглый взгляд на страницы научных журналов, чтобы обнаружить свидетельства этих фундаментальных изменений: вместо того чтобы завершить дискуссию, обратившись к фактам, всякая новость из области науки только подливает масла в огонь, вызывая ажиотаж публики (73). Кто-то все еще надеется, что в один прекрасный день мы станем настолько учеными, что вернемся в старые добрые времена, когда природа была лишена дара речи, а эксперты говорили о неоспоримых фактах и могли с помощью своих знаний покончить с любой политической дискуссией. Блажен, кто верует… С нашей точки зрения, подобная организация речи означает самый страшный модернистский кошмар, в который хотели погрузить общественную жизнь и от которого его может теперь избавить политическая экология. В дальнейшем мы всё и всегда будем обсуждать вместе, прежде чем принять какое-то решение (74). Употребляя слово спор [controverse] в позитивном смысле, мы упраздняем не очевидность различных наук, а одну из старых преград, воздвигнутых между видимой ассамблеей людей, которые препираются между собой, и ассамблеей ученых, которые, конечно же, занимаются тем же самым, но втайне, производя in fine неоспоримые факты (75).

Однако это первичное освобождение речи само по себе ничего не решает: как бы то ни было, мы заметим, что труженики, занимающиеся поиском доказательств, проводящие эксперименты в лаборатории, осуществляющие регистрацию при помощи инструментов, публикующие результаты в журналах, обсуждающие их значение на конгрессах, делающие выводы в отчетах, совмещающие законы с новыми инструментами, новыми правилами, новыми доктринами, новыми привычками, являются людьми, – только они говорят и спорят. Как можно сомневаться в этом очевидном факте? Как можно доказывать, что не только человек обладает уникальным даром речи? Нам не стоит тотчас же соглашаться. В области политической экологии ничего нельзя делать быстро: как мы уже неоднократно замечали, благоразумие столь же скверный советчик, что и гнев.

Можно пойти намного дальше в перераспределении ролей между политиками и учеными, если мы примем всерьез неприметные суффиксы -логии или -графии, которые все научные дисциплины, точные или не очень, бедные или богатые, знаменитые или безвестные, горячие или холодные, непременно включают в свой состав. Всякая дисциплина может быть описана как сложный механизм по наделению миров даром речи и обучению письму, как всеобщее обучение грамоте немых существ. Поэтому странно, что политическая философия, одержимая своим логоцентризмом, не заметила, что существенная часть этого логоса находилась в лабораториях. Напомним, что нелю́ди – это не объекты, и в еще меньшей степени – факты. Они сперва появляются в качестве новых существ, которые наделяют даром речи тех, кто собирается вокруг них и обсуждает их между собой. Именно так мы в предыдущей главе описали форму, которую принимает внешняя реальность, как только ее освобождают от наложенного на все объекты обязательства затыкать людям рот.

Кто говорит в лаборатории на самом деле, используя для этого инструменты и включая в сеть различные приборы от имени ученой ассамблеи? Разумеется, не сам ученый. Если вы хотите представить как шутку какой-либо установленный факт, то достаточно сказать, что о нем говорит какой-то один ученый, что это только его рассуждения, его предрассудки, его жажда власти, его идеологические установки, его предвзятые идеи а не… а не что? Конечно же, не сами вещи, не вещь сама по себе, не реальность. Идея о том, что «факты говорят сами за себя» – одно из самых распространенных клише ученого Града. Но что на самом деле подразумевается под говорящим «сам за себя» фактом? Это настолько неинтересно «белым халатам», что они верят в то, что частицы, ископаемые, экономики, черные дыры производят некоторый эффект без посредников, без исследований, одним словом – без артикуляционного аппарата, который отличается крайней сложностью и весьма хрупок. Едва ли кто-то настолько безумен, чтобы утверждать, что факты говорят сами за себя, но вряд ли кто-то будет настаивать на том, что «белые халаты» являются единственными, кто говорит о вещах, лишенных дара речи. Нечто подобное утверждают, когда хотят подвергнуть беспощадной критике некоторое высказывание, которое больше не претендует на истину и из объективного становится субъективным, из факта превращается в артефакт. Поэтому мы утверждаем, что «белые халаты» изобрели артикуляционные аппараты, которые позволяют нелю́дям принимать участие в дискуссиях людей, как только они сталкиваются с трудностями относительно участия новых существ в коллективной жизни. Это пространная, неуклюжая и довольно расплывчатая формулировка, однако мы считаем, что в данном случае затруднения речи предпочтительнее аналитической ясности, которая одним ударом разрубила бы гордиев узел проблемы немых вещей и говорящего человека. Лучше мямлить, когда мы говорим об ученых, чем безрассудно доверять рассуждениям непререкаемого авторитета о немых вещах, ничего не понимая в этой метаморфозе, которая обывателям кажется обычным фокусом. Тогда как миф о Пещере принуждал нас к волшебному преображению, в данном случае речь идет всего лишь о переводе, за счет которого вещи становятся, в стенах лаборатории и посредством некоторых инструментов, релевантными нашим рассуждениям о них (76). Вместо навязанного Наукой• абсолютного различия между эпистемологическими вопросами и социальными репрезентациями, мы обнаружим в науках• самое тесное переплетение двух видов речи, до сих пор чуждых друг другу.

Прежде чем читатель с ужасом воскликнет, что мы заставляем его читать сказку, в которой животные, вирусы, звезды, волшебные палочки заговорят человеческими голосами подобно сорокам или принцессам, подчеркнем, что речь совершено не идет о каких-то нововведениях, которые противоречат здравому смыслу. Напротив, именно благоразумие использует эпистемологический миф о природе, который «должен быть признан как таковой», это оно говорит о «поразительной очевидности» и об «удивительных фактах». Чтобы построить политическую экологию на новых принципах, перед нами не стоит выбор между рациональной теорией, предполагающей немую природу и говорящего человека, с одной стороны, а с другой – теорией, притянутой за волосы и отводящей «белым халатам» роль артикуляционного аппарата нелюдéй. Мы имеем дело с мифом о благодетельной жене, которая одновременно верит в немые вещи и говорящие факты, а также в вещи, которые говорят сами за себя, и в непререкаемых экспертов. И мы выступаем с рациональным предложением осмыслить это мифическое противоречие, реконструировав все те сложности, которые возникают у человека при разговоре о нелю́дях вместе с ними.

Другими словами, если новый миф уже существует, то концептуальное учреждение, который может сделать его продуктивным, еще не появился. Именно его нам предстоит изобрести. Как и во всех модернистских мифах, нелепое противоречие между немой природой и говорящими фактами призвано сделать непререкаемым мнение ученых, которое за счет непонятной операции, напоминающей чревовещание, превращалось из «я говорю» в «факты говорят сами за себя», а затем в «вам остается только замолчать». Можно говорить что угодно про миф о Пещере, но он не ассоциируется ни с разумом, ни со справедливостью, ни с простотой. Сложно придумать что-то более архаичное и отдающее колдовством, даже если для этого строятся примитивные декорации, на фоне которых с благословления социологии вступают в противоестественную связь эпистемологическая полиция и политическая философия.

Мы не утверждаем, что вещи говорят «сами за себя», поскольку никто, включая людей, не говорит сам за себя, а всегда за счет чего-то другого. Мы не заставляем человеческие субъекты разделить право голоса, которым они заслуженно гордятся, с галактиками, нейронами, клетками, вирусами, растениями и ледниками. Мы просто привлекаем внимание к феномену, который предшествует распределению различных видов речи, которые мы назвали Конституцией. Мы напомнили о том, что раньше считалось само собой разумеющимся: между говорящими субъектами политической традиции и немыми вещами традиции эпистемологической всегда помещается третий термин, а именно речь, не подлежащая обсуждению, до сих пор остававшаяся невидимой формой политической и научной жизни, то позволявшая превращать немые вещи в «говорящие факты», то заставляющая онеметь говорящие субъекты, принуждая их смириться с фактами.

Как мы уже заметили в предисловии, у нас нет выбора, заниматься ли нам политической экологией. Отказываясь от нее, мы принимаем самое странное из всех распределений: речь говорящего субъекта может быть прервана в любой момент более авторитетным выступлением, которое никогда не проявляется само по себе, потому что остается непререкаемым, и которому никто не в состоянии возразить. Защищая права человеческого субъекта говорить и говорить в одиночестве, мы не закладываем основы демократии, а делаем ее все менее осуществимой (77). Все прояснится, если мы согласимся поместить республику до распределения этих форм, разновидностей и продолжительности выступлений, если мы позволим проявиться во всем их многообразии затруднениям речи, которые препятствуют поспешным суждениям о том, кто говорит и по какому праву. Мы не заменяем старую метафизику объектов и субъектов «более проработанной» концепцией вселенной, в которой человек и вещи заговорят как поэты, мы всего лишь хотим заново поставить вопрос о том, что за речь необходимо произнести, чтобы снова собрать вместе людей и нелюдéй. Мы можем не задаваться вопросом, кто говорит, но в таком случае не стоит требовать от коллектива объединения демократическим путем.

Демократию можно представить только в том случае, если мы имеем возможность свободно пересекать упраздненную ныне границу между наукой и политикой, с тем чтобы иметь возможность подключить к дискуссии и услышать самые различные голоса, которые до сих не были слышны, хотя, как утверждалось, их возражения постоянно учитываются в ходе дебатов, а именно голоса нелюдéй. Ограничивать дискуссию людьми, их интересами, их правами, их субъективностью через несколько лет будет казаться настолько же странным, как отказывать в праве голоса рабам, беднякам или женщинам. Употреблять понятие дискуссии исключительно в отношении людей, не осознавая, что существуют миллионы тончайших механизмов, чьи голоса могут влиться в общий хор, значит в силу предубеждения лишиться той огромной власти, которую дают нам науки. Одна часть общественной жизни протекает в лабораториях, именно там ее следует искать. Если мы забудем об их существовании, то это не принесет нам ничего, кроме неудобств: из политической дискуссии было исключено множество голосов, которые могли бы быть услышаны и могли изменить таким образом состав будущего коллектива; «белые халаты» были обязаны становиться учеными и постоянно вмешиваться, пользуясь своей властью, при этом забывая обо всех их сомнениях, навыках, инструментах, чтобы всякий раз избегать дискуссий, апеллируя к неоспоримым фактам и железным законам (78). С одной стороны, люди лишались доступа к тому неисчерпаемому источнику демократии, которым являются нелю́ди; с другой – «белые халаты» лишались доступа на равных правах к неиссякаемому источнику путанных речей, который называется демократией, созданной людьми.

Мы не можем просто свести воедино ученый спор и дискуссию, а потом подключить к обсуждению нелюдéй. Понятие официального представителя позволяет нам пойти намного дальше, а именно распространить сомнение верности принципам представительства на нелюдéй. Речь не является чем-то очевидным и свойственным исключительно человеческому роду, способность к которой может лишь метафорически приписываться нелю́дям. Речь любых официальных представителей, старой науки или старой политики становится загадкой, целым спектром различных убеждений, начиная от самого радикального сомнения, назовем ли мы его артефактом, предательством, субъективностью или эгоизмом, до самого полного доверия, назовем ли мы его точностью, верностью, объективностью или единством. Таким образом мы не «политизировали природу». Репрезентативная функция этих официальных человеческих представителей остается столь же глубокой тайной, что и функция лабораторий. Человек, говорящий от лица других, – вот великая загадка наравне с загадкой человека, который говорит таким образом, что больше не произносит ни слова, но при этом с его помощью говорят сами за себя факты. Того, кто говорит: «Государство – это я», «Франция решила, что…» – понять ничуть не проще, чем того, кто в своей статье высчитывает массу Земли или число Авогадро.

На данном этапе мы не претендуем на решение проблемы официального представителя, а хотим всего лишь подчеркнуть, что существует не две проблемы: с одной стороны, научной репрезентации, с другой – репрезентации политической, а одна. Как к ней приступить, чтобы заставить говорить самих за себя тех, от имени которых мы собираемся говорить? Отказываясь от сотрудничества, политическая философия и философия науки не дали нам никакой возможности решить этот вопрос. Политическая экология впервые четко определяет проблему, которую нам предстоит решить. Она не относится непосредственно ни к политике, ни к эпистемологии, ни к их сочетанию: смещенная трижды, она лежит в совсем другой области.

 

Второе разделение: ассоциации людей и нелюде́й

Несложно возразить, что, как бы мы ни петляли, говорит всегда ученый. Если мы готовы поставить на одну доску научный спор и политическую дискуссию, мы не можем без подозрения относиться к неконтролируемому распространению речевой сферы на вещи. Хотя на самом-то деле ругаются именно люди. Существует асимметрия, которая непреодолима не только на практике, но и с точки зрения права. Если мы хотим сохранить особое место человека и это восхитительное определение «политического животного», которое издавна служит фундаментом общественной жизни: человек, по крайней мере гражданин мужского пола, имеет право гражданства поскольку он свободно выступает на агоре. Да кто же с этим спорит? Кто хочет вернуться к этому определению? Кто хочет уничтожить его окончательно? Мы по-прежнему находимся под влиянием этих принципов, долгой и почтенной традиции, которая расширяла определения того, что мы называем человеком, гражданством, свободой, речью и правом на гражданство. Но это еще не конец истории. Получается, что греки, изобретая одновременно Науку и демократию, завещали нам проблему, которую до сих пор никто не смог решить. Желать запрета использования новых артикуляционных аппаратов, чтобы учитывать всех нелюдéй, которых мы заставляем говорить самыми различными способами, как раз и будет означать, что мы отказываемся от почтенной традиции и добровольно становимся варварами. Потому что варвар, по определению Аристотеля, – это тот, кто не имеет понятия о представительских ассамблеях или, в силу предрассудков, ограничивает сферу их применения и значимость; тот, кто при помощи неоспоримой власти намерен обойтись без неспешной представительской работы. Меньше всего желая повторить этот опыт, мы, напротив, хотим назвать Цивилизацией• распространение речевой сферы на нелюдéй, чтобы решить наконец проблему представительства, которая делала бессильной демократию практически с момента ее изобретения из-за того, что в качестве ее противовеса была изобретена Наука•.

Мы прекрасно понимаем, в чем заключается сложность: определяя заново затруднения речи•, мы лишаем драматизма первое противопоставление между немым сущим и говорящими субъектами. Вернувшись к гражданской жизни, демобилизованные люди и нелю́ди могут сбросить свои ветхие одежды субъектов и вещей, чтобы вместе участвовать в жизни республики. Однако наш нелегкий труд далек от завершения, так как нам предстоит подвергнуть конверсии другие области этой военной индустрии с тем, чтобы получить более-менее представительных «граждан». Помимо наделения их даром речи, надо привить им способность действовать и собираться в некоторые ассоциации; в следующей главе нам предстоит найти им подходящую корпорацию.

Чтобы понять природу существ, которых нам предстоит собрать воедино, мы в любом случае должны избавиться от противопоставления двух ассамблей. Это единственный способ найти определение совместного занятия экологии и политики. Однако нам могут возразить, что это отнюдь не противоречит тому, что по-прежнему есть «вещи» и «люди» и что мы используем выражения «человек» и «не-человек»: даже если мы переключаем внимание на их общие артикуляционные аппараты, даже если мы, чтобы собрать их вместе, совмещаем процедуры, позаимствованные как из лабораторий, так и из репрезентативных ассамблей, наш взгляд по-прежнему, как в теннисном матче, перемещается от объектов к субъектам. Таким образом, у нас по-прежнему нет общего дела для наук и политики. Пускай каждый занимается своим делом и коровы будут под присмотром, если, конечно, они не заражены бешенством… Мы никогда не сможем поверить, что необходимо было объединить эти два термина, чтобы оценить получившуюся смесь, приготовленную в чудовищном плавильном котле, этого монстра, еще более диковинного, чем речь нелюдéй, представленная нами в предыдущем разделе. Так что же это за общее дело, которым занимаются профессиональные ученые и политики?

Пример с теннисным матчем не так уж и плох. Он ни в коем случае не отсылает к каким-то изолированным областям, которые потом нужно соединять при помощи высшего разума, и не предлагает «преодолеть» при помощи диалектического маневра понятия объекта и субъекта, единственная цель которых состоит в том, чтобы отправлять мяч на другую сторону и постоянно быть начеку. Мы не можем сказать о субъекте ничего такого, что не унизило бы объект, а об объектах ничего, что так или иначе не вызывало бы у субъекта чувство стыда. Если политическая экология отталкивалась бы от этих понятий, то она быстро потонула бы в бесконечной полемике, которая ее постоянно сопровождала. Если бы она попыталась «преодолеть их противоречия» при помощи чудесного синтеза, то она умерла бы еще быстрее, зараженная насилием, которое противно ее характеру (79). Иначе говоря, субъекты и объекты не принадлежат плюриверсуму, метафизику которого нам нужно заново создать: «субъект» и «объект» являются наименованиями, данными двум различным представительским ассамблеям, чтобы они никогда не могли собираться вместе в одном помещении и дать клятву в зале для игры в мяч. Не мы помещаем эти понятия в центр политической дискуссии. Они были там с самого начала. Они были созданы для того, чтобы наводить страх друг на друга. Единственный вопрос заключается в том, можем ли мы положить конец этой взаимной неприязни и построить вокруг них новую общественную жизнь.

Именно этот поворот позволит нам понять огромную разницу между гражданской войной в противопоставлении объект/субъект и сотрудничеством в связке человек/не-человек. Точно так же как определение речи в предыдущем разделе служило не для обозначения кого-то, кто говорит от имени немой вещи, а для затруднений, проблем, целого спектра возможных позиций, глубокой неуверенности, связка человек/не-человек отсылает не к разделению плюриверсума, а к неуверенности, к глубокому сомнению относительно природы действия, к целому спектру позиций по вопросу об испытаниях, которые потребуются для определения природы актора•.

Начнем с очевидности, которую подсказывает нам благоразумие и от которой мы постепенно попробуем отойти. Традиция разделяет, с одной стороны, социального актора, наделенного сознанием, даром речи, волей, замыслами, с другой – вещь, которая зависит от причинной детерминации. Даже если он зачастую обусловлен чем-то, то есть детерминирован, можно сказать, что актора характеризует прежде всего свобода, тогда как вещь всегда зависит от причинных цепочек (80). О вещи нельзя сказать, что она является актором, во всяком случае, не актором социальным, потому что в она в буквальном смысле не действует. Она причинно обусловлена.

Все эти определения вызывают паралич: ее не так-то легко понять, эту политическую экологию. Они обязывают ее слишком рано делать выбор между двумя катастрофическими решениями, каждое из которых возвращается к терминологии двух незаконных ассамблей: натурализация, с одной стороны, социализация – с другой (см. приложение к первой главе). Она либо берет в качестве модели вещь и расширяет ее на всю биосферу, включая человека, чтобы разрешить проблемы планеты, но тогда у нее в распоряжении нет людей, наделенных свободой и волей, чтобы произвести отбор и решить, что нужно и что не нужно делать; или же, наоборот, она распространяет модель воли на все, включая планету, но у нее больше нет чистых фактов, неуязвимых, нечеловеческих, которые позволили бы заставить замолчать множество голосов, выражающих определенную точку зрения и свои интересы. Не нужно думать, будто у политической экологии есть решение, соответствующее золотой середине, которое включало бы в себя немного натурализации и немного социализации, потому что в подобном случае снова потребовалось бы провести границу между фатальной неизбежностью вещей, с одной стороны, и требованиями свободы социальных акторов – с другой. Это предполагало бы, что проблема уже решена, поскольку политическая экология уже знала бы, что представляют собой социальные акторы, чего они хотят, что они могут и чем являются вещи с их причинными связками. Что за чудо необходимо, чтобы она смогла преодолеть эту дихотомию? Откуда у нее это абсолютное знание? Или от природы, или от общества. Но для того чтобы произвести это абсолютное знание, которое устанавливает границу между «вещами» и «людьми», политическая экология должна была заранее сделать выбор между натурализацией и социализацией, между экологией и политикой. Она не может заниматься одновременно и тем и другим, не впадая в противоречие. Именно это и делает ее, начиная с момента ее появления, настолько нестабильной и насильно заставляет метаться между абсолютной властью и настолько же абсолютным бессилием. Однако, с нашей точки зрения, политическая экология сможет избавиться от этого противоречия, если перестанет считать, что она занимается либо «вещами», либо «людьми», либо и теми и другими одновременно.

На наше счастье, это почтенное определение не обладает устойчивостью, которую, как может показаться, ей придает многовековая патина. Честно говоря, оно уже основательно изъедено червями и может протянуть еще немного только за счет полемики, которая возникает вокруг нее. Лишенные претензий на описание определенных сфер бытия, «объект и «субъект» сводятся к двусмысленным ролям, которые позволяют сопротивляться их чудовищной, как принято думать, встрече. Чем в действительности является субъект? Тем, что не поддается натурализации. Чем является объект? Тем, что не поддается субъективации. Как мифологические близнецы, они ведут войну и являются наследниками разделения на две бессильные ассамблеи, от которого мы уже отказались выше. Меняя Конституцию, мы узнаем, как нам избавиться от давно надоевшей дискуссии об объектах и субъектах.

Если вы настаиваете, что свободны, а вам надменно заявляют, что вы всего лишь мешок с аминокислотами и протеинами, вы, конечно же, будете отчаянно сопротивляться подобной редукции, гордо заявляя о неписаных правах субъекта. «Человек – это не вещь!» – скажете вы, стукнув кулаком по столу. И будете правы. Если вы укажете на существование неоспоримого факта, а вам надменно заявляют, что вы подтасовали этот факт, руководствуясь своими предрассудками, и речь идет «всего лишь о социальном конструировании», то вы изо всех сил будете сопротивляться этой редукции, на этот раз поддерживая автономию Науки против любого субъективного давления. «Факты – упрямая штука!» – скажете вы, опять стукнув кулаком. И вы опять будете правы. Чтобы избежать встречи с одним монстром, мы готовы защищать другого, но это двоякое сопротивление является крайним средством. Чтобы участвовать в подобных схватках и изнурять себя, постоянно стуча кулаком по столу, нужно, чтобы больше не было никакой гражданской жизни; для этого нужно согласиться сойти в Пещеру и приковать себя цепями.

Предположите теперь, что вам показали ассоциацию людей и нелюдéй, точный состав которой никто пока не знает, однако серия испытаний позволяет утверждать, что они действуют, то есть просто изменяют других акторов посредством серии простейших трансформаций, перечень которых можно составить при помощи отчета о произведенных опытах. Таково минималистское, светское и неполемическое определение того, что действует (81).

Идет ли речь об объектах? Ни в коем случае. Всякий не-человек, претендующий на существование, оказывается в окружении целой свиты «белых халатов» и множества других профессионалов, которые указывают на инструменты, ситуации, протоколы до того, как мы сможем понять, кто говорит и насколько весом его авторитет. Здесь имеются акторы, или, чтобы избавить этот термин от малейших признаков антропоморфизма, актанты, действующие агенты, интерференты. Идет ли речь о субъектах? В еще меньшей степени. Существуют лаборатории, участки, ситуации, эффекты, которые никак не могут быть сведены к серии действий, которые до сих пор были предусмотрены для субъекта. Мы снова узнаем рискованные соединения•, которые встречались нам в предыдущей главе, умножение которых, как мы уже заметили, свидетельствует о глубине экологических кризисов.

Если вместо того, чтобы реагировать на резкий выпад объекта или субъекта, вам предложат гражданский способ ассоциации людей и нелюдéй в состоянии неопределенности, то вам незачем будет возмущаться, стуча кулаком по столу, в ритме двух модальностей реализма (82). Ни один бесспорный аргумент не сведет вас до уровня вещи. Речевой механизм как раз будет весьма прозрачным и окажется задействован во вполне определенных ученых спорах. Речь идет не о том, чтобы заменить серию действий, традиционно ассоциирующуюся с субъектом, на упрощенную серию, которая подвергнет ее редукции. Напротив, предлагаемые вам ассоциации хотят добавить к первому перечню куда более длинный перечень претендентов на осуществление деятельности. Отвергает ли сам факт того, что механизм речи становится более прозрачным, обвинения в сведении его к социальному конструированию, предрассудкам, аффектам, мнениям – всему тому, что заставляет вас протестовать против власти субъективности? Ни в коем случае, так как теперь предлагаемые вам ассоциации не сводят серию действий к серии предрассудков, интересов, социальных аффектов, которые уже были зафиксированы; они всего лишь вежливо предлагают вам расширить репертуар действий при помощи перечня более длинного, чем тот, которым мы располагали до сих пор.

Мы утверждаем, что этого довольно безобидного понятия о серии простейших действий из короткого или длинного перечней вполне достаточно, чтобы смешать карты в игре между людьми и нелюдьми́ и показать им выход из вековой войны, которую с таким воодушевлением ведут объекты и субъекты, причем одни собираются под знаменами природы, а другие хотят объединиться под эгидой общества. Отчетливое преимущество понятия из более длинного или короткого перечня заключается в его банальности. Оно ведет скромную, гражданскую, общественную жизнь, вдали от канонады бесконечной холодной войны, которую ведут между собой субъект и объект, а также другой, еще более бесконечной войны, которую ведут против всех остальных претендующие на то, чтобы «выйти за пределы» противопоставления объекта и субъекта.

Теперь мы понимаем, что расширение коллектива позволяет осуществить новую презентацию людей и нелюдéй, отличную от той, что требовалась во время холодной войны между объектами и субъектами (83). Они все время играли с нулевой суммой: то, что теряли одни, немедленно приобретали другие, и наоборот. Что касается людей и нелюдéй, то они могут взаимно дополнять друг друга, не требуя уничтожить своего визави. Говоря иными словами: объекты и субъекты никогда не могут вступить в ассоциацию, а люди и нелю́ди способны это сделать. Как только мы перестанем принимать нелюдéй за объекты и позволим им влиться в коллектив в качестве новых членов, чьи контуры пока не определены и которые сомневаются, дрожат, приводят в смущение, мы не сможем, стоит это признать, присвоить им статус акторов•. Если мы будем буквально понимать термин ассоциация•, то у нас больше не будет повода отказывать им также в статусе социальных акторов. Традиция отказывала им в этом звании, присваивая его субъектам, которые действовали в мире, в определенных рамках, в окружении вещей. Но теперь мы понимаем, что этот отказ был связан с паническим страхом, что человек окажется сведен к вещи или же, наоборот, что предрассудки социальных акторов ограничат доступ к вещам. Чтобы избежать подобной реификации, равно как и социального конструктивизма, необходимо было внимательно патрулировать границу между социальными акторами и объектами: таков был сюжет всех этих фильмов ужасов, снятых в Пещере.

Эти страхи теперь беспочвенны, если то, что постучало в дверь приходит не в виде полемики об объектах с заклеенными ртами, а в виде экологии (84) сложного и растерянного не-человека, который вступает в отношения с коллективом и понемногу социализируется в лаборатории при помощи различного оборудования. Нет ничего проще, чем составлять все более длинные перечни актантов, притом что мы никогда не могли уладить отношения между объектами и социальными акторами, какие бы диалектические пируэты мы для этого ни проделывали и какими бы ловкими мы себя ни считали. Создать ассоциацию социальных акторов с другими социальными акторами – вот более реальная задача, справиться с которой нам уже никто не помешает.

 

Третье разделение между людьми и нечеловеческими существами: реальность и непокорность

Вся история конфликтов подтверждает одно: если оружие не оставлено при входе, никакое гражданское собрание невозможно. Наша стратегия состоит в последовательной дедраматизации, которая позволяет перековать мечи нынешних воинов на орала будущих граждан. В этой главе мы не пытаемся представить некую фундаментальную метафизику, которая позволила бы нам раз и навсегда обустроить вселенную. Напротив, она направлена против любого принятого втайне решения о подобном обустройстве, которое мы хотим сделать предметом общественного обсуждения. Мы всего лишь хотим понять, как должны быть оснащены существа, чтобы собрать жизнеспособный коллектив, вместо того чтобы разделяться на две одинаково незаконные ассамблеи, которые делают друг друга бессильными и препятствуют нормальному течению общественной жизни.

Для этой миротворческой операции мы предлагаем что-то вроде обмена любезностями, своего рода джентльменское соглашение: почему бы не признать за вашими противниками достоинства, которые вы цените выше всего? Мы убедились в том, что это было возможно в отношении терминов «речь» и «социальный актор», которые мы считали антропоморфными: не было ни одной причины закреплять их исключительно за людьми, потому что они прекрасно подходят для нелюдéй, с которыми люди ежедневно пересекаются и которые все быстрее становятся частью общего коллектива благодаря работе лабораторий. Теперь нам нужно проделать обратную операцию и выяснить, так ли это в отношении терминов, которые обычно относятся к так называемым объектам, например в отношении реальности. У этих «граждан» уже есть артикуляционный аппарат, они могут действовать и вступать в ассоциации, остается только снабдить их телом.

Разумеется, ни в коем случае нельзя сохранять ту часть понятия внешней реальности, которая ранее ассоциировалась с полемикой вокруг Пещеры. Но нам также известно, что, отказываясь от подобной полемики, мы не утрачиваем всякой связи с реальностью, какой бы незавидной участью ни грозила нам эпистемологическая полиция. Мы еще раз можем оценить разницу между работой, которую выполняет противопоставление субъект/объект, и тем, что позволяет осуществить ассоциацию людей и нелюдéй. Всякий раз когда мы используем понятие субъекта, мы пытаемся избежать чего-то отвратительного, известного как «реификация», «овеществление», «натурализация». Чтобы не дать этому монстру прийти к власти, мы готовы на все, вплоть до того, что будем настаивать на существовании субъектов, «отделенных» от природы, наделенных сознанием и волей, неотъемлемым правом на свободу, одним словом, навечно и полностью освобожденных от установленного порядка вещей. И этот монстр на самом деле угрожает субъекту, поскольку, прикрываясь природой, он вводит понятие не допускающей возражений речи, в нелепости которого мы убедились во втором разделе.

Но для чего нам понадобилась подобная нелепость? Для этого есть довольно веские причины, ведь иначе станет ясно, чем является эта не допускающая возражений речь, а именно: противоречием в определении. Если кто-то сможет пользоваться ею без угрызений совести, то только для того, чтобы бороться с чем-то еще более отталкивающим: с жестокостью политических аффектов, изменчивостью мнений, убеждений, ценностей, интересов, которые угрожают повлиять на установление фактов, упразднить объективность, уничтожить доступ к самим вещам, заменить реальный мир бесконечным круговоротом человеческих страстей. Чтобы не дать этому монстру прийти к власти, мы готовы на все, вплоть до того, чтобы настаивать на существовании вне какого бы то ни было человеческого общества непререкаемых законов, вечных и объективных, которые неподвластны возбужденной толпе и пред которыми субъекты должны смиренно пасть ниц. С каждым колебанием весов амплитуда увеличивается, на любой абсурд следует еще более абсурдный ответ с другой стороны. На протяжении столетий именно эта инфернальная диалектика постепенно делала понятие внешней реальности неосуществимым на практике. Нет ничего более простодушного, чем это понятие, и нет ничего, что было бы столь дьявольски политическим. Нет ни одной незначительной детали, которая не говорила бы о желании избавиться от власти одного монстра и ускорить приход другого, еще более ужасного, который преградит ему дорогу.

В последующих главах мы увидим, как заменить плохо обоснованную экстериорность [extériorité], упоминаемую сегодня в дискуссиях, на чаемую нами экстериоризацию [extériorisation], которую мы уже обсудили в общих чертах и характер которой определили. Пока же мы должны убедиться в том, что, собирая в коллектив социальных акторов, наделенных даром речи, мы не потеряем доступ к внешней реальности и не останемся один на один с привычными фантомами социальных наук: символами, репрезентациями, означающими и прочими эфемерными феноменами из того же теста, которые существуют лишь по контрасту с той природой, что закреплена за естественными науками. Если мы хотим, чтобы коллектив мог собраться, то достаточно отделить понятие внешней реальности от понятия непреложной необходимости, чтобы равномерно распределять власть между всеми «гражданами», являются ли они людьми или нелюдьми́. Поэтому для нас понятие внешней реальности будет ассоциироваться скорее с неожиданностью и событием, чем с «наличным бытием» [être-la] военной традиции, неоспоримым присутствием matters of fact .

Свобода является принципиальным отличием человека не более, чем речь; точно так же как отличительной чертой не-человека не является необходимость. О них можно сказать только то, что они вторгаются внезапно, пополняя собой перечень тех, с кем нужно считаться. Читатель должен понять, что речь не идет о каком-то удивительном, диалектическом, новом, экзотическом, барочном, восточном, глубоком решении. Нет, оно является весьма банальным, и именно в этом его достоинство. Оно является мирским, светским, обыкновенным; оно поверхностно, оно бесцветно (85). Его банальность делает его идеальным кандидатом для замены скандального противопоставления субъект/объект. Разве может быть более надежное основание здравого смысла, чем очевидность этих человеческих и нечеловеческих акторов, ассоциация которых порой удивляет? Ни больше ни меньше.

Теперь мы понимаем этот урок политической экологии, который казался нам парадоксальным, когда мы впервые получили его в первой главе: экологические и санитарные кризисы, утверждали мы, обнаруживают себя в непонимании связей между акторами и внезапно возникшей невозможности собрать их вместе. Подлинное достоинство экологического активизма заключается именно в неожиданности: когда мы вдруг замечаем, как новый актор, человек или не-человек внезапно вмешивается в некоторое действие в момент, когда мы ожидаем этого меньше всего. Но окончательная форма человеческой натуры, предрешенное устройство природы менее всего ему доступно. Политическая экология не может раз и навсегда определить свободу или необходимость; она не может с самого начала решить, что природа будет предрасположена к необходимости, а человек – к свободе. Она оказывается вовлечена в эксперимент, в ходе которого акторы пытаются соединиться друг с другом или избежать друг друга. Да, коллектив – это плавильный котел, но в нем смешиваются не природные объекты и субъекты права, а определенные в соответствии с перечнями действий актанты, ни один из которых не является исчерпывающим. Если бы на знамя политической экологии нужно было бы нанести какой-нибудь девиз, это была бы вовсе не топорная формула, в которую еще верят некоторые активисты – «Защитим природу!», а совершенно другая, куда более подходящая для многочисленных неожиданностей, с которыми она сталкивается на практике: «Никто не знает, на что способна окружающая среда…»

В ситуации неведения, когда вмешательство объекта или субъекта может вызвать возмущение, вмешательство новой ассоциации людей и нелюдéй (иных протоколов, испытаний, перечней действий) скорее приведет к облегчению, потому что эксперимент является открытым, а репертуар действий – неограниченным. Тогда как субъект считает невыносимым, что его лишает слова объект, произнося речь, не допускающую возражений, человек испытывает удовольствие, получив в свое распоряжение новых нелюдéй, которые примут участие в построении их коллективной жизни (86). Если объект считает скандальным, что его подвергают сомнению при помощи социального конструирования, то нелю́ди видят только преимущества в предоставлении ему возможности, если можно так выразиться, «причалить» к коллективу (87). Ни субъект, ни объект не смогли бы без возмущения принять изменение перечня актантов, которые нужно принимать в расчет. То, что давалось одному, необходимо было забрать у другого. Тогда как пара человек/не-человек сформирована именно для этой цели: позволить коллективу собрать как можно большее количество актантов в одном и том же мире. Игра началась. Перечень нелюдéй, принимающих в ней участие, расширяется. Перечень людей, которые займутся их приемом – также. Нам больше не нужно защищать ни субъект от реификации, ни объект – от социального конструирования. Вещи не угрожают субъектам. Социальная конструкция больше не ослабляет объект.

Читатель возразит, что всегда есть принципиальная разница между социальными акторами-людьми и социальными акторами-нелюдьми́, поскольку первых невозможно контролировать, а вторые, напротив, не подчиняются ничему, кроме жесткой причинности. Это означает, что он по-прежнему использует старую модель, которая рассматривала человеческую субъективность как то, что нарушало объективность законов, негативно влияло на качество суждений, упраздняло последовательность причин и следствий. Он все еще обращается к старому распределению ролей между необходимостью вещей и свободой субъектов, чтобы заклеймить природу и возвысить человека или чтобы восславить природу и принизить человека. В обоих случаях он продолжает пользоваться сомнительными качествами субъекта и объекта. Он ведет себя так, словно мы все еще живем в старом космосе с его радикальным отличием подлунного и надлунного миров. Которое было необходимо для того, чтобы людские страсти не мешали объектам и мы всегда могли настаивать на «строгом подчинении каузальности».

Чтобы совершенно убедить в этом читателя, необходимо, чтобы он принял всерьез определение «актор»•, введенное в предыдущей главе. Акторы определяются прежде всего через препятствия, скандалы – все то, что мешает господству, препятствует доминированию, нарушает целостность коллектива и принципы его построения. Выражаясь обыденным языком, человеческие и нечеловеческие акторы предстают прежде всего возмутителями спокойствия. Их действие можно описать при помощи понятия непокорность. Если кто-то верит, что нелюдéй можно определить через покорность по отношению к строгим законам причинности, то он просто никогда не присутствовал при продолжительной постановке эксперимента в лаборатории. Тот, кто верит, что человека можно определить через свободу, наоборот, никогда не придавал значения тому, с какой легкостью он замолкает и подчиняется, той податливости, которую он проявляет, когда его регулярно пытаются свести к роли объекта (88). С ходу распределять роли между управляемым и покорным объектом, с одной стороны, и свободным и упрямым человеком, с другой, означает отказ от исследования – на каких условиях, посредством каких опытов, на каком поприще, какими усилиями мы должны лишить их замечательной способности появляться на сцене в качестве полноценных акторов, то есть тех, кто препятствует безусловному переходу (осуществленному при помощи силы или разума), как посредников, с которыми стоит считаться, как действующих лиц, возможности которых пока неизвестны. Мы не утверждаем, что следует свести воедино роли субъектов и объектов, однако мы должны, как это уже было проделано в отношении понятий дискуссии и актора, заменить очевидное распределение ролей спектром неопределенностей, который варьируется от необходимости до свободы. Достаточно признать, что на старом поприще природы последствия всегда слегка опережают причины, а на новом то, что приводит в действие, остается под вопросом, так как это необходимо для переведения дискуссии в мирное русло и наделения новых ассоциаций людей и нелюдéй тем минимумом реальности, который требуется, чтобы собрать их вместе.

 

Более или менее внятно артикулированный коллектив

Распределив компетенции речи, способности к ассоциации и доступ к реальности между людьми и нелюдьми́, мы положили конец антропоморфному разделению объект/субъект, которое обрекало все возможные существа на войну за обладание общим миром. Мы не предлагали альтернативной версии метафизики, более щедрой, более всеохватывающей, однако старались не рассматривать метафизику природы• в качестве единственно возможного принципа политической организации. Мы добились прогресса при созыве коллектива, потому что знаем, через какой обряд должны отныне проходить данные субъекты и данные объекты, чтобы сложить оружие и заново открыть в себе способность объединяться в коллектив. Заново наделяя их даром речи, способностью к ассоциации и делая их непокорными, чтобы они смогли найти общий язык.

При этом нет никакой гарантии, что эта ассамблея пройдет удачно и они соберутся на чем-то вроде экуменического Вудстока во славу Геи. У нас нет ни малейшей идеи о последствиях подобного объединения и даже начала подобного рода объединительной работы. Мы знаем: теперь снова стало возможным то, что было запрещено из-за разделения на две палаты. Мы не строим иллюзий: политическая экология не обернется буколикой или сельской идиллией, не станет проще, симпатичнее, чем во времена старой двухпалатной политической системы. Она станет одновременно проще и сложнее: проще, потому что больше не будет существовать в условиях постоянной угрозы двойного ступора, спровоцированного Наукой или властью; гораздо сложнее – по той же самой причине: не впадая в ступор, она снова начнет постепенно конструировать общий мир. То есть она будет заниматься политикой, тем родом деятельности, от которого мы немного отвыкли, поскольку наша вера в Науку позволяла нам бесконечно откладывать оплату счетов и полагать, что общий мир давно построен при покровительстве природы.

Как нам обозначить эти ассоциации людей и нелюде́й в рамках коллектива, находящегося в стадии формирования? Мы до сих пор использовали довольно неудачный термин, ведь никому не придет в голову обращаться к черной дыре, слону, уравнению, авиамотору, торжественно приветствуя его: «Гражданин!» Нам необходимо новое выражение, от которого не отдает Старым порядком, в то же время способное объединить в себе затруднения речи, неопределенность действий, а также различные градации реальности, при помощи которых теперь определяется жизнь гражданского общества. Для этого мы выбрали термин пропозиции•: мы хотим сказать, что река, стадо слонов, климат, Эль Ниньо, мэр, коммуна, парк делают коллективу некоторые предложения [proposition]. У этого слова есть преимущество, так как оно включает в себя смысл, изложенный в предыдущих четырех разделах: «У меня есть для вас предложение [proposition]» означает неопределенность, а не высокомерие, мирное предложение, которое положит конец войне; оно относится к области языка, который стал общим для людей и нелюдéй; оно дает понять, что речь идет о новой и непредвиденной ассоциации, которая будет усложняться и расширяться; наконец, хотя оно пришло из лингвистики, оно совершенно не ограничено языком и может означать непокорность при «определении позиций» [prise de position], которые мы занимаем и не желаем оставлять, не придавая при этом внешней реальности застывшую форму неоспоримых фактов. Мы не утверждаем, что плюриверсум состоит из пропозиций, а то, что, начав свою гражданскую работу по созыву коллектива, Республика будет принимать во внимание только пропозиции, а не вышеуказанные субъекты и объекты.

Повторю еще раз: речь идет не об онтологии, ни даже о метафизике, а только о политической экологии (89). Употребление слова «пропозиция» просто позволяет нам не использовать старую систему высказываний [énoncés], ведь именно используя ее, люди говорили о внешнем мире, отделенном от них пропастью, для преодоления которой был построен узенький мостик референции, хотя он никогда полностью не удовлетворял этой задаче. Мы не ожидаем, что термин «пропозиция» позволит нам сразу прийти к какому-то невероятному компромиссу относительно философии альтернативного знания. Мы просто хотим помешать философии Науки под шумок выполнить половину работы философии политической. Для того чтобы логос снова стал центром Града, не должно быть с одной стороны языка, с другой – мира, а между ними референции, устанавливающей более или менее точное соответствие между двумя несопоставимыми явлениями. Это безобидное с виду решение просто перенесет в область языка миф о Пещере с его разделением на две несовместимые вселенные. Для политической экологии нет одного мира и множества языков, точно так же как нет одной природы и множества культур: есть пропозиции, которые настойчиво желают стать частью одного и того же коллектива в соответствии с процедурой, которая станет предметом обсуждения в третьей главе.

Очень простой пример позволит нам проиллюстрировать этот важнейший момент, который необходим для того, чтобы сделать выводы, хотя мы и не можем развивать его в деталях (90). Предположим, что вас приглашают в винный погреб в Бургундии на дегустацию, которая называется «вертикальной» [longitudinale], так как она предлагает одно и то же вино разных лет (в отличие от «горизонтальной» [transversale], которая предлагает разные вина одного года). Перед тем как алкогольные пары́ лишат вас способности рассуждать здраво, вы в течение одного или двух часов, благодаря безостановочной смене вин, обретете чувствительность к различиям, о которых накануне не имели ни малейшего представления. Погреб, расстановка бокалов на бочке, надписи на этикетках, наставления хозяина погреба, составление некоего отчета об эксперименте – все это формирует определенный инструмент, который позволяет вам относительно быстро приспособить ваши нос и нёбо для того, чтобы отмечать все более тонкие различия, которые становятся для вас все более и более очевидными. Предположим, что затем вас попросят пройти в лабораторию и вы обнаружите в комнате, облицованной белой плиткой, сложный набор инструментов, позволяющий, в чем вас примутся уверять, установить связь между отличиями, которые вы смогли почувствовать при помощи языка, с другими отличиями, проиллюстрированными картинками или кривыми на миллиметровой бумаге либо на экране компьютера. Предположим теперь (и эта гипотеза будет куда более экстравагантной, чем две предыдущие), что мы больше не используем для сравнения этих двух экскурсий философию знания, которую мы выучили за партами, установленными в Пещере, и что мы больше не пытаемся доказать, что первый опыт был субъективным, потому что он воздействует на наш ум посредством вторичных качеств•, а второй – объективным, поскольку, с точки зрения «белых халатов», только он позволяет нам открывать первичные качества•. Как мы можем квалифицировать эту двойную дегустацию в терминах мирного времени?

Благодаря бондарю, благодаря газовому хроматографу мы стали чувствительными к различиям, которые ранее не фиксировались нашим нёбом или в виде записи на логарифмической бумаге. Мы сделали намного больше, чем просто установили связь между ощущениями, словами, расчетами с некоторой вещью из внешнего мира, которая уже существовала; мы приобрели способность, умножая количество инструментов, фиксировать новые отличия. При производстве этих различий и выявлении все новых нюансов с нами нужно считаться, с нами и нашим обонянием, с нами и нашими инструментами. Чем больше у нас приспособлений, чем больше времени мы проводим в погребе или лаборатории, чем искушеннее наше нёбо, чем изобретательнее хозяин погреба, чем чувствительнее хроматограф, тем больше становится реальностей. В соответствии со старой традицией, мы должны были отдать должное реализму, так как имеем доступ к реальности, и делать одолжение единственно возможной природе объекта, вечно недоступного. Однако из нашего небольшого примера хорошо видно, что степень реальности возрастает пропорционально усилиям, которые мы потратили на то, чтобы повысить чувствительность. Чем больше становится инструментов, тем более изощренными становятся устройства и тем шире наши возможности фиксировать состояние различных миров. Искусственные приспособления и реальность окажутся в списке достоинств, тогда как на другой стороне мы обнаружим нечто принципиально отличное от нашей работы, а именно – нечувствительность. Таким образом, различие пролегает не между речью и реальностью, которые разделяет хрупкая бездна референции, как в старом и довольно сомнительном споре об истинных и ложных высказываниях, а между пропозициями, способными создать устройства, чувствительные к самым незначительным нюансам, и теми, чья чувствительность притуплена и не способна фиксировать даже значительные отличия.

Язык не оторван от плюриверсума, это одно из материальных устройств, при помощи которых мы «загружаем» плюриверсумы в коллектив. Только в условиях беспощадной гражданской войны язык мог быть отделен от того, о чем он говорит, чтобы гражданские вроде нас забыли об очевидной вещи, продиктованной здравым смыслом: мы постоянно работаем над соответствием вещей тому, что мы о них говорим. Если мы прекратим эту работу, они больше ничего не расскажут; но когда они говорят, то делают это самостоятельно, в противном случае, какого черта мы день и ночь работаем, чтобы добиться от них хоть слова? (91)

Чтобы обозначить то, что станет будущим коллективом, коль скоро мы рассматриваем его как ассоциацию людей и нелюдéй, определенных длинными перечнями элементарных действий, именуемыми пропозициями, мы будем использовать замечательное слово артикуляция•. Главное достоинство этого термина в том, что он никогда не использовался в теперь уже неактуальной полемике о субъекте и объекте. Другое его достоинство состоит в том, что он позволяет нам лучше использовать артикуляционные аппараты, которые мы описали в первом разделе, им также можно воспользоваться для обозначения навязчивой реальности материальных предметов. Мы можем сказать о коллективе, что он более или менее артикулирован, во всех смыслах этого слова, то есть что он больше «говорит», что он изысканнее, находчивее, что он включает в себя больше предметов, дискретных единиц или активных участников, что он совмещает их, пользуясь большей свободой, что он может быть собран разными способами, что он использует широкий репертуар действий. О другом коллективе мы скажем, что он практически безмолвен, что в нем меньше активных участников, меньше свободы, меньше самостоятельных предметов, что он менее гибок. Мы можем сказать о двухпалатном коллективе, который состоит из свободных субъектов и бесспорных природ, что он совершенно безмолвен, потому что цель противопоставления объект/субъект – заставить его замолчать, упразднить дискуссии, затруднить артикуляцию, построение, ввести общественную жизнь в ступор, заменить постепенное построение общего мира на молниеносный переход к бесспорному – факты или насилие, right or might.

Мы же, наоборот, утверждаем, что новые процедуры, связанные с политической экологией, направлены на то, чтобы всеми средствами осуществлять артикуляцию. Кто собирается, кто говорит, кто принимает решения в области политической экологии? Теперь мы знаем ответ: это не природа и не люди, а внятно артикулированные существа, ассоциации людей и нелюдéй, правильно сформированные пропозиции. Нам, конечно же, потребуется в пятой главе объяснить, чем отличается внятная артикуляция от невнятной, но теперь мы, по крайней мере, имеем представление об общей задаче.

Остается последнее приспособление, которым мы должны снабдить членов вновь созданного коллектива. Артикулированные пропозиции должны иметь скорее привычки•, а не сущности• (92). Если коллектив отмечает вторжение сущностей, очертания которых определены и бесспорны – природных каузальностей и человеческих интересов, – переговоры ни к чему не приведут, потому что нам не стоит ожидать от пропозиций ничего, кроме войны до полного изнеможения противника. Все изменится, если у пропозиций появятся привычки, имеющие то же значение, что и сущности, но которые можно пересматривать по ходу действия, если игра действительно стоит свеч. Рассказывают, например, что этологи, специализирующиеся на жабах, превратили их повадки в неоспоримые сущности, а это заставило автодорожные компании прорыть дорогостоящие «тоннели для жаб», чтобы они могли плодиться непосредственно в местах своего рождения. Вопреки толкованиям Фрейда, жабы не собирались, подобно людям, возвращаться в «неорганическое состояние» [mare primitive]. Стало понятно, что на самом деле жабы, обнаружив пруд у подножия холма, до такой степени верят, что вернулись к своей колыбели, что тут же откладывают в них свои бесчисленные яйца и больше не пользуются дорогими и опасными тоннелями. После проведения этого эксперимента расположение кладки яиц превратилось из сущности в привычку: то, что раньше не обсуждалось, стало предметом обсуждения; лобовой конфликт земноводных с автодорогами принял другую форму… Как мы увидим в дальнейшем, построение общего мира на основе опыта и обсуждения снова становится возможным только после того, как его обитатели соглашаются перейти от спора о сущностях• к вопросу о совместимости привычек.

 

Заключение: восстановление гражданского мира

«Неодушевленные предметы, так есть ли у вас душа?» Возможно, нет, но определенная политика есть точно. Секуляризируя, дедраматизируя, прививая цивилизацию, демобилизуя, мы заменили определенности относительно разделения между различными существами на три неопределенности. Первая относится к затруднениям речи: кто говорит? Вторая – к возможности ассоциации: кто действует? И, наконец, третья – к непокорности событий: кто может? Вот несколько долгожданных банальностей, которые выталкивают нас из темных глубин, с помощью которых теоретики политической экологии полагали возможным «примирить человека с окружающей средой». В качестве отправной точки они рассматривали разделение на объекты и субъекты, которое не описывало существа, обитающие в плюриверсуме, а было призвано обходить политику стороной. С таким же успехом можно пахать на танках. Обвиняя другие культуры в анимизме, эпистемологическая полиция тщательно скрывала экстравагантность своего собственного инанимизма [inanimisme]: настолько глобальной политизации плюриверсума, что он всегда приводил к «унанимизму» без всяких обсуждений. Врачуя «нарциссические травмы», которые научные революции наносили несчастным людям, открывавшим вместе с Галилеем, с Дарвином, а затем вместе с Фрейдом, что нет никакой связи между миром и человечеством, между космологией и антропологией, она еще тщательнее скрывала внезапное появление все более радикального антропоцентризма, который давал новой группе ученых право регулировать непреложный порядок Науки (93). Наслаждаясь отчаянием, возникавшим от безразличия мира к нашим страстям, (политическая) эпистемология поместила общественную жизнь в эту империю страстей, скромно оставляя за собой единственную империю упрямых фактов. Теперь мы знаем, как снова вернуться к демократической политике взамен старой империалистической. Таблица 2.1 позволит нам подвести итоги и описать ту противоречивую роль, которая ранее отводилась объектам в состоянии войны, а также самые обычные задачи, которые мы поставим перед артикулированными пропозициями, как только мир будет восстановлен.

Таблица 2.1. Политическая роль объектов сильно отличается от роли артикулированных пропозиций: первые делают общественную жизнь невозможной, тогда как вторые ее вполне допускают

Созыв невозможен из-за метафизики природы

Созыв возможен благодаря экспериментальной метафизике

Теперь мы до конца проделали путь, намеченный в начале этой главы. Ничего еще не решено, однако угроза чудовищного упрощения общественной жизнь теперь миновала. Мы произвели секуляризацию коллектива, если под этим понимается прощание с невозможной мечтой о высшей трансценденции, которая сможет чудесным образом сделать общественную жизнь проще. Мы также в общих чертах описали экономику мирного времени, которая отныне может прийти на смену экономике войны, до сих пор известной благодаря батальонам объектов, целившихся в субъекты, и субъектам, роящим траншеи для защиты от объектов.

Вместо грандиозной битвы между наукой и политикой, которые пытались поделить между собой различные сферы сущего или защищались от захватнических планов, которые они строили друг против друга, мы просто предложили им вместе работать над артикуляцией коллектива, определяемого как постоянно расширяющийся перечень ассоциаций между человеческими и нечеловеческими акторами. Взяв на себя эту ответственность, мы определили, где взять материал для коллектива, которым занимается политическая экология. Таким образом, сочетание этих слов имеет смысл. В коллективе сочетается столько всевозможных существ, голосов, акторов, что ими всеми не может заниматься исключительно экология или политика. Первая стала бы заниматься натурализацией всех этих существ, а вторая – их социализацией. Отказываясь сводить политику к людям, субъектам, свободе, а Науку – к объектам, природе, необходимости, мы обнаружили область совместной работы политики и наук: перемешать существа в коллективе, чтобы артикулировать их и наделить даром речи.

Нет ничего более политического, чем подобная работа, но и ничего более научного, а самое главное – нет ничего более обыденного. Если мы обратимся к самым классическим, самым банальным представлениям о науках как о наиболее канонической и почтенной разновидности политики, то они всегда будут соответствовать задаче «наделения даром речи» артикулированных существ. Мы не должны требовать от здравого смысла ничего, кроме выполнения этих задач, а также отказа от предоставления ученым права говорить от имени объектов, а политикам – от имени субъектов. Помимо этого «небольшого» изменения, мы теперь можем считать вполне очевидным, что коллектив состоит из существ, которые наделены достаточным количеством общих черт, чтобы иметь отношение к политической экологии, которая никогда не заставит их без обсуждения становиться или природными объектами, или социальными субъектами.

Мы не требуем от читателя отказаться от любых попыток упорядочивания, иерархизации или классификации и бросить все в общий котел коллектива. Мы просим его всего лишь не путать это законное желание порядка и приведения в норму с онтологическим разделением объекта и субъекта, которое, как мы полагаем, не только не позволяет привести все в порядок, но и вносит чудовищную путаницу. Пускай читатель не беспокоится, он найдет в следующих главах столь дорогие ему различия, но в конце процесса, а не в начале. Как только коллективные институты придадут устойчивость этому распределению ролей и функций, мы сможем снова узнать субъекты и объекты, экстериорность, людей, космос. Но не в начале, не раз и навсегда, не в нарушение всех процедур, не как варвары вне всяких ассамблей, то есть как существа модерна без огня и совести. Да, мы, наконец, вышли из пещерного века, войны, холодной войны, естественного состояния, войны всех против всех, «каждого против всех». Способ внятно артикулировать пропозиции или то, что наши предки называли логосом, снова можно найти в центре агоры.