Джон Сертиз стал чемпионом мира на Ferrari в 1964 году. После этого Ferrari выигрывала в среднем одну гонку за сезон, и в 1973 году команда была совершенно в загоне. Жаки Икс и Артуро Мерцарио безнадежно отставали. А после того, как Икс в Сильверстоуне, вскоре после середины сезона, квалифицировался 19-м, гонки посещались только от случая к случаю.
Ответственным за катастрофу техники стал Коломбо, и в середине сезона из «Сибири» был обратно призван гениальный Мауро Форгьери. Почему Форгьери был в опале, я не знаю, во всяком случае, он получил новый шанс. Коломбо разрабатывал машину Икса, а Форгьери занимался автомобилем Мерцарио. Внешне, как обычно, во всем обвинялись пилоты.
Еще осенью 1973 годя меня привезли в Италию и представили Энцо Феррари. Я проехал пару кругов по тестовой трассе Фиорано, после чего должен был высказать свое мнение «старику». Тогда я еще не говорил по-итальянски, и сын Феррари, Пьеро Ларди, был переводчиком. Пьеро был внебрачным ребенком, и поэтому не мог зваться Феррари. Старик свято хранил память о своем «легитимном» сыне Дино, который умер в 1956 году в возрасте 24-х лет от лейкемии. Только в восьмидесятые годы Пьеро был признан «полноценным» сыном и смог сменить имя на Феррари. Показательным для точки зрения Энцо Феррари было предложение, которое он сам привел в своей книге: «Любовь между мужчиной и женщиной слишком перегружена сексуальными желаниями, а единственная великая и глубокая любовь, которая возможна в мире, это — любовь отца к своему сыну».
Вернемся к осени 1973 года. «Что ты думаешь о машине», — спросил Феррари, который со всеми своими гонщиками был «на ты». «Дрянь», — сказал я. Но Ларди сразу меня прервал: «Такого говорить нельзя».
«Как это нельзя?» Автомобиль обладал до смешного недостаточной поворачиваемостью, не позволял зайти ни в один поворот, на нем просто невозможно было ехать. «Нет», — ответил Пьеро, — «этого нельзя переводить».
Так что я сказал, что автомобиль плохо держит дорогу, обладает излишней недостаточной поворачиваемостью, нужно переделать переднюю часть.
Феррари — Форгьери: «Сколько тебе нужно, чтобы внести изменения, необходимые в представлении Лауды?»
«Одну неделю».
Феррари — Лауде: «Если через неделю ты не будешь быстрее на секунду, вылетишь из команды».
К этому моменту Форгьери уже очень далеко продвинулся в своей работе над новой передней подвеской с низким центром крена, я знал об этом и поэтому не был слишком шокирован. Но я понимал, на какую мозоль наступил: не автомобили Ferrari проиграли сезон, а лишь гонщики Икс и Мерцарио, машины, в любом случае, были великолепны. Сказать Энцо Феррари, что его машины плохи — этого в системе предусмотрено не было.
В ту неделю я сидел у Форгьери круглосуточно «за спиной», и, действительно, новая передняя ось была настолько лучше, что я легко спас свою шкуру — в первый, но далеко не в последний раз в Ferrari.
Один из сотрудников сказал об Энцо Феррари: «Он — жизнь, он — знамя, он — фабрика». В 70-е годы это было совершенно справедливо, даже в 80-е. Это выражает пафос, всегда бывший не только частью легенды Ferrari, но и ее реальностью.
Когда я в 1973 году познакомился с Феррари, ему было 75 лет, и он не выглядел моложе. Он мог держаться с большим достоинством, а в узком кругу был менее впечатляющ. У него была пара странных привычек, он чесался в самых невероятных местах и отплевывался по нескольку минут, с полной самоотверженностью, в свой гигантский платок, который в полностью развернутом виде был размером со знамя. Умственно он был еще вполне в себе, его формулировки были шутливыми и умными. Несмотря на все собачье почитание, в центре которого находился, он обладал тонкой самоиронией. Один журналист спросил, как он, Энцо Феррари, видит себя со стороны.
«Если я утром смотрю в зеркало, то сам себя не понимаю». Благосклонно он предложил и другую интерпретацию — что не все вещи в жизни можно постичь. Это, конечно, замечательно.
Даже неэтичный, но довольно актуальный в Италии вопрос, что случится с фирмой после его смерти, привел к величественному ответу: «Я не беспокоюсь о том, что будет после меня».
Несмотря на это, он был вполне готов броситься в огонь и декламировать речи, достойные д'Аннунцио. Когда необходимо было мотивировать коллектив, в так называемых годовых выступлениях, речь шла о клятве на верность и о силе труда, с которыми придет победа.
Частью легенды был также его отказ посещать гонки, и вообще покидать местность Модена/Маранелло, за редчайшими исключениями. Поскольку он еще и принимал не так много гостей, то находился в собственном изолированном мире, в котором был полностью зависим от информации своих лакеев и газетных сообщений. Действительно объективно, хладнокровно рассказывать о Феррари в Италии просто не принято. Из индивидуальных эмоций и целей различных лобби, возникали тирады из типографской краски, которые уже стоили головы многим зависимым от Ferrari людям. Энцо Феррари никогда не был в состоянии фильтровать эти сообщения по содержанию в них истины и по их намерениям. Поэтому его гонщики, начальники служб команды и механики долговременно находились под давлением прессы — с тем конечным эффектом, что почти ни один трудовой договор не оканчивался в нормальных, спокойных обстоятельствах. Все время были «казино», от Фанхио до Альборето.
Если бы те эмоции, с которыми у Феррари приводились в движение спорт и бизнес, были обращены в нужном направлении, то возникли бы замечательные возможности. Прежде всего, связанные с техническим оснащением и тестовой трассой Фиорано. Она находится на расстоянии всего лишь нескольких сотен метров от производственных площадей в Маранелло и всегда в распоряжении. Ни у одной команды Формулы 1 нет подобного комплекса.
Если Клей Регаццони и я проводили тесты, Коммендаторе почти всегда появлялся в Фиорано. Там он часто сидел весь день, обычно читая газету. Он был невероятным любителем читать газеты. Казалось, что шум его гоночных машин являлся фоном, который был ему полезен. Часто он оставался и после обеда и ел в маленьком ресторане, который там оборудовали по его распоряжению. Он всегда был в курсе, что испытывалось на тестах — передняя подвеска или выхлоп. Что бы ни было, он всегда требовал постоянной информации. В общем, смысла в этом не было, поскольку он не предлагал технических решений. Несмотря на это, каждое принятие решения проходило иерархический путь наверх к боссу и оттуда вниз — к механикам, менеджерам или гонщикам. При этом было очень важно непосредственно общаться с Феррари и противостоять влиянию его лакеев и информаторов. В конце концов, он же имел только «отполированную» информацию извне, зависящую от личности передававшего. Техника — держать старика всегда счастливым — часто была важнее, чем собственно техника. Он не был хорошим добродушным дядюшкой, он был господином, и его гнева боялись.
В каждый день тестов я искал контакта с шефом, и если его не было в Фиорано, то я ехал на фабрику и шел прямиком, без доклада, в его комнату. Вежливый стук, «Войдите», и вот я оказывался в этом знаменитом гроте, со строгими темно-синими стенами и изображением умершего сына напротив письменного стола. Этот прямой доступ, на который больше никто не осмеливался, но который старик охотно принимал, облегчал мою жизнь в Ferrari и, несомненно, продвинул нас вперед в техническом отношении. Я смог приобрести влияние на Форгьери и поддерживать мотивацию к долгосрочным дальнейшим разработкам.
Лука Монтеземоло, совсем молодой гоночный директор, хоть и был явным протеже клана Аньелли, тем не менее, хорош для этой работы. Его происхождение давало ему устойчивое положение в среде внутренних интриг, так что он действительно мог сосредоточиться на прагматичной работе. А это для гоночного директора Ferrari — уже прекрасный результат. Я сразу и не припомню никого ни до него, ни после, кому бы это удавалось.
Картина динамичной, стремящейся вперед и вполне гармоничной команды чудесным образом приобретала целостность благодаря Клею Регаццони. Для меня он был идеалом коллеги по команде — хотя и сильным, но не настолько, чтобы в команде летели пух и перья. Позиции расставились автоматически с течением времени. В личном плане я отлично уживался с ним, он постоянно спешил. В Италии он пользовался репутацией хвастуна и героя-любовника, в его обществе никогда не было скучно. У меня никогда больше не появлялось партнера по команде, с которым я частным образом проводил бы столько времени вместе. Он был искренним и прямолинейным, его эмоции можно было читать прямо на лице. И если ему что-то было не по нраву, он сразу говорил. Правда, я должен признаться, из-за оси «Лауда-Монтеземоло» он, конечно, был несколько оттеснен в сторону.
Мы могли бы стать чемпионами мира уже в 1974 году. Сначала я упустил все свои шансы, потом в финальной борьбе на двух заключительных заокеанских Гран-при Регаццони подвела техника. Чемпионом стал Фиттипальди на McLaren.
В 1975 году появилось чудо — Ferrari 312T, мчащийся памятник Форгьери, жемчужина среди гоночных автомобилей. Начиная с Монако, я контролировал ситуацию, последовала золотая серия — Монако, Цольдер, Андерсторп, победа в Ле-Кастелле и в довесок, когда я уже был чемпионом, еще и в Уоткинс Глене.
Моя жизнь переменилась в кратчайшее время во всех отношениях. Самое большое отличие популярность придавала внешне. Уже обеих побед 74 года (Испания, Бельгия) было достаточно, чтобы каждый в Австрии узнавал слово Niki, немцы меня некоторым образом усыновили, а итальянцы перемножали Лауду на Феррари. С самого начала, когда пошла известность, она мало что для меня значила, и изменила меня разве что в том отношении, что я пытался в частной жизни все больше и больше уйти в «заповедник» — очень узкий круг друзей, строго определенные рестораны, больше оставаться дома. Новая любовь — полеты — хорошо подходила к этому. То, что поначалу интересовало меня только как техническая задача, приобрело и практическое значение. Небольшой собственный самолет мог бы намного сократить, по крайней мере, маршрут Зальцбург — Модена — Зальцбург. Я начал брать уроки и купил Cessna Golden Eagle, для полетов на котором я вначале нанял летчика. Так или иначе, я мог себе это позволить, зарплата в Ferrari была грандиозной по сравнению с моей прежней ситуацией (а по сегодняшним меркам — смехотворной). И за выступления в кузовных гонках на BMW-Alpina я получал приличные гонорары.
Между Мариэллой и мной отношения не были больше фантастическими. Я не мог бы определить какую-то особенную причину, просто так случилось. Несмотря на это, мы хотели выехать из крошечного жилища и планировали строить дом в красивом месте в районе Зальцбурга, в общине Хоф, между озером Фушль и Тальгау, всего лишь в десяти минутах на машине от аэропорта Зальцбурга. Мариэлла взяла на себя переговоры с архитектором.
Однажды летом 1975 года Курд Юргенс устраивал вечеринку в своем зальцбургском доме. Подобным делам я тогда придавал так же мало значения, как и сегодня, но как-то получилось, что мы с Мариэллой пошли туда. Караян был там и говорил со мной об автомобилях. Курд Юргенс был очень радушен, и все оказалось приятнее, чем можно было ожидать. Я обратил внимание на молодую даму, по-настоящему бойкую и привлекательную. Ее волосы глубокого коричневого оттенка особенно хорошо смотрелись на фоне белого платья. В один из моментов она оказалась в моей близости, присела и коснулась моего колена. Никто из нас ничего не знал о другом, но как-то само собой оказалось, что она обратилась ко мне «на ты»: «Что ты хочешь выпить?»
— «Воды», — сказал я, и она принесла мне стакан. Открытость, с какой она ко мне обратилась, и теплота ее образа и голоса понравились мне, и я спросил кого-то, кто она такая. Марлен, подруга Курда Юргенса. Ах, значит, хозяйка приема. Это было все, что случилось в тот день.
Днем позже я случайно столкнулся с Лемми Хофером. Он задержал меня, сообщил про сюрприз, оставил сидеть в саду «Фризахер» и снова появился уже с Марлен. Я был слишком робок, чтобы заговорить с ней, и вообще, это была затруднительная ситуация. Лемми и я болтали о какой-то чепухе, потом мне надо было идти, поскольку начинались мои авиационные занятия. Молодая женщина поняла из разговора, что я — гонщик. Предыдущим вечером она узнала только, что меня зовут Ники Лауда и я известный спортсмен, правда, предположила, что теннисист. Она спросила: «А что, собственно, делает гонщик в, так сказать, частном плане?»
Я дал очень толковый ответ вроде:
— «Ну… это зависит от… ничего такого особенного. А что?»
— «Да так, просто хотелось знать».
В тот день после обеда я почти не мог сконцентрироваться на полетных занятиях. Узнав телефонный номер, на следующий день я позвонил в дом Курда Юргенса. На мое счастье, он был в отъезде, а Марлен — дома. Хочет ли она со мной прогуляться? Да.
Я уже был к тому времени публичной личностью и должен был думать, где и с кем я показываюсь, поэтому мы поехали в другую сторону, во Фрайлассинг. Позже Марлен из-за воспаления надо было провести несколько дней в клинике Зальцбурга. Я посетил ее там, и она сказала, что ее отпускают. Это был обман, ей еще надо было смирно оставаться в постели, но она выбралась через окно и мы поехали на гору Гайсберг в старинную гостиницу, в которой пятеро крестьян играли в карты. Начиная с этого момента, все было ясно.
Марлен улетела назад к родственникам на Ибицу. Я вызвал своего пилота, Кеметингера, и сказал ему, что нам срочно надо на Ибицу. Это немного далековато, сказал он, поскольку у нас тогда был только Golden Eagle. Мне все равно, мы помчимся туда, в четыре часа. Мариэлле я что-то наплел про контракт на рекламу джинсов в Барселоне.
Итак, мы полетели, на Ибицу прибыли в полночь. Марлен уже была на аэродроме. Она повела нас через ночную жизнь Ибицы, потом я ощутил чудесный хаос ее семейства — мама, сестра Рената, брат Тилли. Мама — испанка, дети появились на свет в Венесуэле (Марлен), Чили и Испании. Все происходит на южный манер, невероятно свободно, легко, открыто и сердечно. Это было прямой противоположностью моей прежней жизни, противоположностью моей дисциплинированности, усердия и ожесточенности. Я был захвачен всем этим.
Пока еще я мог все держать в тайне и старался выиграть время, чтобы придти к согласию с самим собой и с Мариэллой. Сначала мне нужно было уехать на две недели в Америку, на тесты Ferarri перед гонкой в Уоткинс Глене. Непрерывно лил дождь, я только болтался туда-сюда и располагал достаточным временем для раздумий. После гонки я сразу улетел обратно и встретился с Марлен во «Фризахере». Правда, мне непременно надо домой, сказал я, нельзя после двух недель в Америке убегать в первый же вечер.
Она сказала, что тогда поедет в Вену, Курд все равно просил ее последить за порядком в его доме.
Я приехал домой, там все было благоустроенно и в лучшем виде. Я повесил пиджак на кресло, посмотрел на Мариэллу и понял — так дальше не пойдет. Боже мой, я совсем забыл, мне же надо в Вену, в банк (хотя был уже вечер). Схватив пиджак, я был таков. Примчавшись во «Фризахер» в паническом страхе, что Марлен уже уехала, я застал ее в момент, когда она уже садилась в машину. Все назад, я уже здесь и останусь здесь.
Тайна, таким образом, вскоре перестала быть таковой, газета «Kurier» все раскопала и запустила в печать историю о Ники Лауде и подруге Курда Юргенса.
Марлен и я поженились весной 1976 года в загсе венского района Нойштадт, где были столь любезны, что назначили нам время после окончания работы, тем самым мы избежали возможного «циркового представления». Работник загса был возмущен тем, что я без галстука. Свидетель, доктор Ертель, одолжил мне свой.
Гоночный сезон 1976 года начался фантастически, Ferrari громили всех. Я победил в первых двух гонках, Регаццони — в третьей. Оглядываясь назад, можно сказать, что все было чересчур гладко.
Первым признаком неприятностей был уход моего друга и опоры Луки Монтеземоло. Его карьера не могла надолго задерживаться на первой ступеньке — работе гоночного директора. Луку пригласили ближе к сердцевине власти империи FIAT. Его преемник Даниэле Аудетто был тщеславным парнем, втянутым в текущие интриги, невротиком и, в общем, таким же суетливым, как и все другие суетящиеся в Ferrari. Сразу стало не хватать спокойного, умного человека в тени Коммендаторе.
А потом случилась странная авария с трактором.
Я хотел снести пригорок на лужайке перед домом и во время этого процесса перевернулся на тракторе. Не хватило пары сантиметров, и меня бы убило или раздавило, во всяком случае, я был плотно утрамбован в землю. Отделался я только двумя сломанными ребрами, что, по правде, было хорошим результатом для такого рода аварии с трактором весом 1,8 тонны. Но боли были адские.
Плюс ко всему средства массовой информации набросились на этот случай. Конечно, чемпион мира в Формуле 1, потерпевший аварию на тракторе — это однозначно выгодная тема. В Ferrari поднялась паника. Все мои победы не могли предотвратить того, что часть итальянской прессы по-прежнему требовала итальянского пилота для Ferrari. Как только поступила информация о моем несчастье, появился шанс, хотя бы на следующую гонку посадить итальянца в кокпит, и поскольку как раз случайно один парень по имени Фламмини хорошо проехал гонку Формулы 2, то им должен был стать он. Даже сама мысль об этом была гротескной, и в этой буре эмоций я тоже не взвешивал каждую свою фразу и сказал кому-то, что итальянцы могут все равно ездить только вокруг церковной башни. «Газзетта дело спорт» сделала из этого громкий заголовок, после чего в Италии поднялась серьезная буря.
Фирма послала персонального вассала шефа — Санте Гедини (который позже стал моим сотрудником и сегодня отвечает за рекламу Parmalat и, тем самым, за мою кепку). Тогда он ночью примчался из Маранелло в Зальцбург, появился у меня рано утром, отогнал репортеров от моей двери палкой и снабдил Феррари текущими бюллетенями — так что это был настоящий обезьяний цирк.
Когда я с этими адскими болями лежал в постели, Клеттнер, радиорепортер из Зальцбурга притащил ко мне мужчину по имени Вилли Дунгль. Я его никогда не видел, но много о нем слышал: массажист, чудесный целитель, гуру, специалист по питанию, важная персона, связанная с сенсационными тогдашними успехами австрийских лыжников-прыгунов.
Моя первая встреча с Дунглем протекала примерно так:
Я лежал в постели и не мог пошевелиться от боли. Объявили о приходе целителя. Пожалуйста, пусть заходит. Выход на сцену Дунгля. Он в плохом настроении, резок, скомканное Guten Tag. Он только посмотрел на меня, к чему-то немного прислушался, даже не дотронулся до меня и решился на окончательный приговор. «Тут я совсем ничего сделать не могу сделать. Если Вы что-то от меня хотите, должны озаботиться Вашим приездом в Вену». Уход Дунгля, а я думаю, что это самый большой брюзга на свете.
Несмотря на успокаивающую классификацию в чемпионате (после трех гонок у меня было 24 очка, у ближайшего соперника — 10) в Ferrari разразилась паника, которая и меня напрягла. Я хотел сделать все, чтобы стартовать на следующем Гран-при. Так что, с возрастающими болями я, тем не менее, поехал в Вену, чтобы показаться замечательному хирургу-травматологу Пойгенфюрсту и представиться Вили Дунглю. Оба часто дополняли друг друга в щекотливых случаях.
Дунгль сказал мне, что сделав усилие для этой поездки в Вену я, так сказать, квалифицировался для его помощи, поскольку до сих пор он считал меня за очень надменного спортсмена, который не считается с собственным телом. Если я четко и ясно выражу волю — сделать, начиная с сегодняшнего дня, что-либо для своего тела, он начал бы со мной заниматься. Я проскрипел что-то вроде: «Ага…»
Начиная с этого момента, Дунгль стал одним из важнейших для меня и для моей профессии людей. Он непобедим, он гений. Его знания, чутье, деликатность, его методы — я просто не могу себе представить, что на Земле есть второй человек, который столько же может. Он заново открыл для меня тело, и в возрасте 36 лет я в лучшей форме, чем в 26. Он привел меня к тому, что я сменил рацион питания и привычки, и для всего находил такие объяснения, которые я действительно мог понять.
Помимо этого, он один из лидеров по брюзжанию на свете. С ним почти невозможно говорить по телефону. При разговоре по телефону он так недружелюбен, что через три слова хочется положить трубку, ибо непонятно, как с ним говорить дальше. Тональность разговоров между Вилли и Густи Дунгль — тоже наслаждение для любителей суровости. Но, поскольку они недавно отпраздновали серебряную свадьбу, этому не придается почти никакого значения.
Обычно сначала нужно подождать, насколько теплее станет нрав нашего Вилли. Все эти годы он страдал от тяжелой болезни почек, о которой знали лишь немногие, и дела его теперь идут только в гору после успешной пересадки почки летом 1985 года.
Удивительной его особенностью является тот факт, что его золотые руки ржавеют в тот момент, когда касаются руля. Это восхитительно, с какой уверенностью он включает не ту передачу и упрямо остается на ней. Об этих вещах с ним дискутировать нельзя, он упрям и несговорчив, как осел и становится все более ворчливым.
Прекрасный пример: случай произошел несколько лет назад в Южной Африке, когда импортер Mercedes предоставил мне в распоряжение модель 380 SE в чудесном цвете «золотой металлик». Я передал его Вилли для того, чтобы он мог ежедневно покупать свежие продукты и договорился с ним о соблюдении трех вещей, даже если внутренне он будет им противиться. Первое — в Южной Африке левостороннее движение. Второе — при движении селектор КПП должен находиться в положении «D». И третье — при парковке нужно всегда ставить автомобиль на ручной тормоз.
Несколько дней это работало чудесно. Каждый раз, когда он возвращался, я мимоходом осматривал машину и констатировал: все еще без повреждений. У меня, как всегда, было тщеславие вернуть арендованную машину в оригинальном состоянии, отсюда и мое восхищение фантастическим улучшением формы Вилли.
И вот на субботних тренировках Вилли отсутствует. Я уже в McLaren, уже застегнуты ремни, а Вилли нет. Я зову Рона Денниса: «Где Вилли?» Он успокаивает меня: «Сейчас не могу тебе сказать». Конечно, это был самый идиотский ответ, я встревожился и потребовал рассказать, в чем дело. Ответ: «Вилли в полиции».
Произошло следующее. Вилли был в овощном магазине, чтобы купить обычные чудесные вещи, как вдруг — коварным и необъяснимым образом — наш Mercedes цвета «золотой металлик» пришел в движение и въехал в магазин через витрину. Огромные убытки, огромное возбуждение. «Необъяснимо», — сказал Вилли, и был очень зол на Mercedes. Даже возникла версия, что пара негров якобы толкнули автомобиль в витрину, желая ограбить магазин. Все казалось более вероятным, чем то, что Вилли забыл поставить машину на тормоз. Тогда я сразу закрыл тему. Я все равно бы ничего не добился, только рассердил бы его.
Ну хватит об этом. Вождение чаще всего брал на себя я, а в остальном главным и единственным настоящим был он, и я ему бесконечно благодарен.
Тогда, в мае 1976 года, Дунгль на самом деле смог восстановить меня для гонки в Хараме. Однако вся акция проходила на пределе, все очень легко могло пойти не так. Во время жесткого маневра в дуэли с Джеймсом Хантом сломанное ребро выскочило и могло при этом проткнуть легкое. И боли были по ту сторону переносимого. Массаж Вилли, который он сделал после гонки, чтобы вновь вправить ребро, был чистым волшебством. Мое второе место в Хараме означало драгоценные шесть очков, а все вместе было первым ощущением предстоящего хаоса в моей жизни и в Ferrari.
Но сначала большой сбор — победа в Цольдере, победа в Монако, победа в Брэндс-Хэтч. После первых девяти гонок сезона у меня было 61 очко. Оба ex-aequo вторых гонщика, Джеймс Хант на McLaren и Патрик Депайе на Tyrrell, были едва на горизонте: по 26 очков.
В противоположность обычной для Ferrari практике, мой контракт хотели продлить уже в середине сезона, не желая каких-либо сюрпризов. Энцо Феррари, как правило, имел дурную привычку заставлять своих гонщиков дергаться, пока нигде не окажется свободного места. Таким образом снижались цены, и Старик считал себя за умного тактика. Но в 1976 году Коммендаторе был исключительно расположен для того, чтобы вскоре придти со мной к соглашению. Шоу, которое получилось из этих переговоров, я уже однажды описывал, я не могу этого выразить по другому, поэтому разрешите мне привести здесь выдержку из книги «Протокол» 1977 года:
Я сижу со стариком и его сыном Пьеро Ларди в задней комнате ресторана Cavallino, напротив завода в Маранелло. Мой итальянский хотя и стал уже вполне пригодным, но на таких переговорах Ларди всегда делает итало-английский перевод. Он охотно желал бы, чтобы я остался и в 1977 году, сказал Старик, что для этого нужно? Команда с двумя гонщиками, а не с тремя, говорю я, поскольку это превысило бы возможности техников и механиков. И в качестве второго пилота я охотно бы увидел Регаццони. Это будет сложно, его я хотел бы отстранить, говорит старик. Мы немного говорим о том, о сем, и я все время повторяю, что для меня бъло бы замечательно, если Регаццони останется.
В один момент он спрашивает, что я думаю о деньгах. Сколько я потребую? Я называю ему сумму в шиллингах: столько-то миллионов шиллингов. Он молчит, встает, идет к телефону, звонит бухгалтеру Делла Каза и спрашивает его: сколько будет в переводе столько-то миллионов шиллингов? Ждет ответа, кладет трубку, возвращается и спокойно садится напротив меня. ПОТОМ ОН НАЧИНАЕТ ОРАТЬ ТАК, как я еще в жизни не слышал. Он кричит, как на вертеле: наглость, свинство, что я себе позволяю, я сошел с ума, нам не о чем больше говорить, нам не по пути, и когда он переводит дыхание, Пьеро быстро переводит последнее проклятие. Перевод — полезная «прокладка» в таких переговорах, ругательства делаются более абстрактными. Я говорю Пьеро, переведи ему, если нам не по пути, то я могу лететь домой. Пьеро говорит, чтобы я оставался сидеть. Так продолжается некоторое время, наконец, я говорю, что Феррари должен сделать встречное предложение. Нет, — говорит старик, он хочет видеть в своей команде только счастливых гонщиков, а его встречное предложение не сделает меня счастливым. Ну ладно, тогда я действительно могу ехать домой. Раз мое предложение не принято и встречное не делается, то у нас нет шансов. Наконец, он делает предложение, на добрую четверть ниже моих требований, уже в лирах. Я злюсь и говорю Пьеро: объясни ему, что его менеджер уже предлагал мне на пару миллионов лир больше, он, что, хочет меня одурачить? Мой гнев не наигран, я теряю уважение, поскольку мы равноправные партнеры. Он хочет купить мои способности, а они стоят столько-то. Что? — кричит старик, — это правда про Аудетто? Да, — говорю я, позови его. Он зовет Аудетто, спрашивает его, верна ли названная сумма? Да, — говорит Аудетто, он предложил столько-то. Потом Феррари говорит мне: хорошо, если один мой сумасшедший служащий предложил столько, то ему придется согласиться. Аудетто он обещает еще поговорить с ним и отпускает его. Но это мое последнее предложение, кричит он на меня, ревет, как бык. Я показываю добрую волю и спокойно снижаю планку на процент. В ответ на это он успокаивается и говорит, что я бессовестный, это неслыханно, с него хватит, я перешел все границы, у него нервы, я хочу его смерти. Я прошу перевести Пьеро, что Ferrari без меня не стала бы чемпионом никогда. Пьеро: «Этого я не могу перевести, я этого не сделаю». Я ему отвечаю, чтобы он не трусил и спокойно переводил, причем быстро. Пьеро собирается с духом и переводит, краснея. Старик начинает снова кричать, он целый час ходит туда-сюда, пока не спрашивает, сколько я требую. Я опускаюсь еще на четыре процента, это мое последнее предложение.
Потом он говорит: ОК, EBREO — «ладно, еврей». Но это ему позволительно, это входит в цену. В этот момент он прелестный и славный, очаровательный старик, самый приятный собеседник, какого можно себе представить.