— Мескаль, — сказал консул почти безучастно. Что это он сказал? Все равно. Сейчас ему необходим по крайней мере мескаль. Но это будет не всерьез, какая-нибудь малость, убеждал он себя. — No, senor Cervantes, — прошептал он, — mescal, poquito.

И все же, подумал консул, он не просто взял то, чего не должен был брать, нет, это не так просто, верней, он как бы что-то потерял:, что-то упустил или, кажется, все-таки потерял, но не окончательно, упустил, но не безвозвратно... А еще верней, он как бы ждал чего-то и при этом уже не ждал... Он как бы стоял уже (но не на пороге «Салона Офелии», откуда видно тихое озерцо, где Ивонна и Хыо решили искупаться), вновь стоял на открытой, темной вокзальной платформе, у дальнего конца которой росли васильки и таволга, всю ночь перед тем он пьянствовал, а утром, к семи сорока, пришел встречать Ли Мейтленд, возвращавшуюся из Виргинии, пришел, ощущая легкость в голове и в ногах, достигнув того состояния, когда поистине пробуждается ангел, о котором писал Бодлер, и он был, пожалуй, не прочь встречать поезда, только бы они не останавливались, потому что в грезах ангела поезда не останавливаются и никто не выходит, даже другой ангел, даже прелестная светловолосая Ли Мейтленд... Кажется, поезд опоздал? Почему он шагает взад-вперед по платформе? Кажется, начальник вокзала сказал, что ее поезд придет со стороны Цепного — Цепного! — моста вторым или третьим по счету? А что сказал носильщик? Быть может, она приехала вот этим поездом? И кто она? Просто немыслимо, чтобы Ли Мейтленд оказалась в таком поезде. К тому же это все экспрессы. Железнодорожные пути поднимались в гору, исчезая из виду. Вдали, над рельсами, пролетела одинокая птица. Справа от переезда, почти рядом, цепенело дерево; листья его, словно зеленые осколки мины, разметались в воздухе, застыли недвижно. Неподалеку от запасных путей пробудилась фабрика, выпускающая консервированный лук, потом ожили угольные склады. Черную работу мы берем на себя, вам не придется пачкать руки: «Уголь из Преисподней...» В утреннем воздухе вкусно запахло луковой похлебкой, как на глухих улочках Вавена. Чумазые рабочие сновали с тачками или просеивали уголь. Погасшие фонари застыли вдоль платформы, словно змеи, готовые ужалить. А по ту сторону путей росли васильки, одуванчики и среди таволги сверкал, как раскаленная жаровня, металлический мусорный ящик. Утреннее солнце начинало припекать. И высоко, над горизонтом, словно дрожащие миражи, появлялись теперь один за одним эти ужасные поезда: сперва далекий гудок, потом длинная, яростная, черная струя дыма, высокий, словно из-под земли выросший, неподвижный столб, и вот уже виден локомотив; кажется, он мчит совсем не по рельсам, а куда-то в обратную сторону, он останавливается, или нет, не останавливается, уносится вдаль через поля, нет останавливается: господи боже, он не остановился; летит вниз, под уклон: впопыхах-ах, впопыхах-ах; впопыхах, ах-ах; впопыхах, ах-ах-ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах; увы и слава богу, не остановился; рельсы дрожат, вокзал словно уплывает, в воздухе черным-черно от угольной пыли; второпях-ух, второпях-ух, второпях-ух; а там следующий поезд, впопыхах-ах, впопыхах-ах, несется в обратную сторону, раскачивается, свистит, мчит, словно по воздуху, в двух футах над рельсами, впопыхах, ах-ах, фара горит, тускнея в утреннем свете, впопыхах, ax-ax-ax, одноглазое чудище, и странный, никчемный глаз отливает красновато-золотым блеском; поезда, поезда, поезда, все они одержаны демоном смерти, чьи заунывные стоны наполняют душу тоскливым предчувствием; второпях-ах, второпях-ах, второпях-ах. Но его поезда все нет; ее поезда все нет. Конечно, поезд придет непременно, — кажется, начальник вокзала сказал, что он придет третьим или четвертым по счету, только вот с какой стороны? Где тут север, где запад? И какой север, какой запад?.. А еще надо нарвать цветов и поднести их ангелу, светловолосой женщине из Виргинии, когда она ступит на платформу. Но цветы, растущие у насыпи, невозможно рвать, они липкие, брызжут соком и вообще оказываются на своих стеблях не с того конца (а сам он теперь оказался не с того конца платформы), он едва не упал в мусорный ящик, и васильки торчат где-то посреди стеблей, а у таволги — или это пижма? — стебли слишком длинные, букет никуда не годится. И как теперь перейти через рельсы — вот мчится еще поезд, снова не в ту сторону, впопыхах-ах, впопых ах-ах, и рельсы призрачны, они исчезают, поднимаются на воздух; или рельсы эти действительно ведут куда-то, в призрачную жизнь, или, быть может, в Гамильтон, Онтарио... Эх дурак, он пытается пройти по одному рельсу, как мальчишка: впопыхах, ах-ах; впопыхах, ах-ах-ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах, ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах, ах-ах, ах — поезда, поезда, поезда мчатся прямо на него со всех сторон света, и в каждом тоскливо воет демон. Жизнь торопится, дорожит каждым мгновением. Но почему же тогда она так часто не дорожит всем остальным? Уж вечер — он наступил моментально, — и теперь консул, положив перед собой увядшие васильки, сидит в привокзальной пивной с каким-то человеком, который перед этим предлагал ему купить три настоящих зуба. Но, может быть, поезд нужно встречать завтра? Что сказал начальник вокзала? И вдруг это сама Ли Мейтленд махала ему так отчаянно из экспресса? И кто выбросил из окна грязный ком папиросной бумаги? Что же он потерял? Почему здесь сидит этот идиот в грязном сером костюме, и его мешковатые брюки топорщатся в коленях, а одна штанина прихвачена велосипедным зажимом, и на нем длиннющий, серый, мешковатый пиджак, серая матерчатая кепка, коричневые ботинки, и лицо у него толстое, распухшее, серое, и во рту, с одной стороны, недостает трех верхних зубов, может, это те самые зубы, и шея у него толстая, и он поминутно говорит всем входящим: «Я тебя вижу», «Я слежу за тобой...», «От меня не скроешься...», «Если будешь сидеть смирно, старикан, никто и не заподозрит, что ты сумасшедший...» А когда-то в краю, где бушуют грозы и «молния ударяет в столбы, мистер Фермин, и грызет провода, сэр, — сами можете попробовать, какая потом в лужах вода, чистая сера», — каждый день, ровно в четыре часа, видя, как с ближнего кладбища выходит могильщик — потный, согбенный, походка тяжелая, челюсти широкие, все тело дрожит, в руках инструменты, специально предназначенные помогать смерти, — он шел в эту же пивную, где его ждал мистер Куатрас, негр-букмекер из Кодрингтона. «Я всю жизнь провел на ипподроме среди белых, поэтому чернокожие меня не любят». Мистер Куатрас смотрел на него с печальной улыбкой, он боялся высылки... Но тогда удалось победить смерть. И мистера Куатраса он спас. Не в ту ли самую ночь?.. Сердце холодело, как остывшая жаровня, и он стоял у вокзальной платформы, среди таволги, окропленной росой; как они прекрасны и зловещи, эти тени вагонов, когда скользят по заборам, скользят, частые, как полосы на шкуре зебры, по травянистой аллее под темными дубами при луне; и сплошная тень, словно полог над рельсами, застилает дощатый забор; мрачные предвестия судьбы, агонии сердца... вот они исчезли. Их вновь поглотила ночь. И луна тоже исчезла. C'etait pendant l'horreur d'une profonde nuit.

И вот, при свете звезд, пустынное кладбище, могильщик давно ушел, теперь он бредет, пьяный, через поля к себе домой — «ежели угодно, я могу выкопать могилу за три часа», — а на кладбище единственный фонарь, как луна, расплескивает туманные блики, под ногами высокая, густая трава, и обелиск возносится к небу, теряясь среди звезд Млечного Пути. «Джуль» — написано на памятнике. Но что же сказал начальник вокзала? Вокруг мертвецы. Ведь они спят? По какому праву им дано это, когда мы спать не можем? Mais tout dort, et l'аrmeе, et les vents, et Neptune. И он благоговейно возложил увядшие васильки на заброшенную могилу... Это было в Оуквилле... Но Оахака или Оуквилл — какая разница? И какая разница между пивной, что открывается в четыре часа дня, и другой пивной, что открывается (кроме праздников) в четыре утра?.. «Я вам говорю истинную правду, один раз я за сотню долларов целиком выкопал из земли склеп и отправил в Кливленд!»

Тело будет доставлено экспрессом...

Источая алкоголь из всех пор своего тела, консул стоял в открытых дверях «Салона Офелии». Как разумно он поступил, когда заказал мескаль. Как разумно! При таких обстоятельствах это правильный, это единственный путь. И к тому же он не просто доказал себе, что нисколько не боится этого зелья, но теперь он поразительно бодр, поразительно трезв, готов ко всему, что ожидает его впереди. Если б только перед глазами у него не дрожало, не мельтешило беспрерывно, словно в воздухе роятся неисчислимые мухи, он мог бы подумать, что уже много месяцев назад бросил пить. Плохо лишь одно — ему нестерпимо жарко.

Водопад, сотворенный здесь природой, пополнял два отдельных водоема, верхний и нижний, но зрелище это не столько освежало консула, сколько создавало какое-то нелепое впечатление, будто земля систематически истекает потом; в нижнем водоеме и намеревались купаться Хью с Ивонной, но они что-то медлили. А верхний водоем весь бурлил, питая искусственные водопады, под ними струился быстрый поток, петлял по лесной чаще и скрывался из виду, падая вниз уже естественным каскадом, который был гораздо больше первого. А потом, вспомнилось консулу, поток этот мельчает до неузнаваемости и редкими струйками стекает в ущелье. Через лес, вдоль потока, проложена тропа, и где-то там, дальше, от нее ответвляется еще тропа, которая ведет направо, в Париан — и в «Маяк». Но и первая тропа ведет в такое место, где много всяких баров и пивных. Бог знает, почему это так. Вероятно, в те времена, когда вокруг были крупные усадьбы, Томалин кое-что значил, отсюда брали воду для орошения окрестных земель. Потом, когда сгорели плантации сахарного тростника, блестящие, далеко идущие замыслы создать здесь водный курорт были решительно отвергнуты. Со временем родились смутные, гордые мечты о постройке гидроэлектростанции, но сделано ничего не было. А Париан являет собой и вовсе непостижимую тайну. Он был основан горсткой воинственных предков Сервантеса, коварными тласкальцами, которые сумели превратить Мексику, поруганную и преданную, в великую страну, он именовался столицей штата, но после революции его совершенно затмил Куаунауак, и, хотя там доныне какой-то неведомый административный центр, никто не мог толком объяснить консулу, почему этот городок еще существует. Порой люди уезжали туда, ему случалось это видеть; и теперь он подумал о том, что лишь немногие вернулись назад. Они, конечно, еще вернутся, сказал он себе: должно же быть какое-то объяснение. Но по-чему автобус не ходит прямо туда, а только заезжает, как бы нехотя, делая бессмысленный крюк? Консул поежился.

Около него терпеливо стояли фотографы, прикрыв головы накидками. Они не отходили от своих потрепанных аппаратов, ждали купальщиков, которые переодевались в кабинках. Вот какие-то две девицы в старомодных, взятых напрокат купальниках с визгом приблизились к воде. Их кавалеры расхаживали по серой стенке, отделявшей озеро от верхних водопадов, и не решались прыгнуть, указывая в свое оправдание на трамплин без лестницы, который сиротливо торчал среди веток перечного дерева, словно какой-то обломок, занесенный туда наводнением. Наконец они побежали с воплями вниз по цементному спуску. Девицы захихикали, помялись, но то же вошли в озеро. Поверхность воды испуганно встрепенулась. На горизонте все выше громоздились багровые тучи, но небо над головой по-прежнему было ясное.

Появились Хью и Ивонна в нелепых купальных костюмах. Они стояли у озера и смеялись— оба вздрагивали, хотя косые лучи солнца еще палили вовсю.

Фотографы защелкали аппаратами.

— Глядите, — воскликнула Ивонна, — здесь мы как на водопадах Хорсшу в Уэльсе!

— Или на Ниагаре, — заметил консул, — в году эдак тысяча девятисотом. Не прогуляться ли нам по воде на «Туманной деве», семьдесят пять центов за билет, и каждому выдается плащ из клеенки?

Хью нерешительно повернулся к нему, прикрывая руками колени.

— Угм. За тридевять земель, где кончается радуга.

— К «Пещере Ветров», до ветру. На каскад «Мокрый Зад».

А в небе действительно сверкала радуга. Правда, и без шее мескаль (Ивонна, разумеется, не могла об этом знать) расцветил бы все вокруг волшебными красками. Волшебство создавал сам Ниагарский водопад, но не величие стихии, не город, где так часто проводят медовый месяц: то был сладостный, пьянящий и даже озорной дух любви, что витает над этими струями, рождая в сердце щемящую тоску. Но вот мескаль внес фальшивую ноту, а потом сразу множество заунывных фальшивых нот, и под эту музыку словно заплясали летучие туманы в зыбком, искристом свете, где мелькали осколки радуги. Это был призрачный танец душ, которые заплутались среди обманчивого мерцания, но все равно искали постоянства там, где все непрерывно ускользает, теряется навек. Или это был танец ищущего и его неведомой цели, когда он то устремляется в погоню за яркими огнями, не ведая, что они уже озаряют его, то жаждет единения с манящей красотой и, быть может, никогда не поймет, что давно с нею слился...

В пустом баре змеевидно залегли тени. Они набросились на консула.

— Otro mescalito. Un poquito.

Голос, казалось, раздался над стойкой, из темноты, где сверкали два злых желтоватых глаза. Потом стал виден красный гребень, бородка, золотисто-зеленые перья птицы, стоящей на стойке, а позади показался Сервантес и приветствовал его с игривым тласкальским добродушием.

— Мuу fuerte. Muy уж-жасна! — прокудахтал он.

Неужели человек с таким лицом мог пустить под воду пятьсот кораблем и предать Христа и западном полушарии? Но птица оказалась вполне ручной. «Полпетуха четвертого», как сказал тот человек. И вот, пожалуйста, петух.

Это был бойцовый петух. Сервантес тренировал его для боев в Тласкале, но консула это не интересовало. Сервантесовы петушки всегда проигрывали — консул как-то раз спьяну посетил это зрелище в Куаутле; ужасные и ничтожные побоища, разжигаемые людьми, беспощадно жестокие, но при этом цинично ограничиваемые, всегда недолгие, как постыдная, разнузданная похоть, вызывали у него отвращение и скуку, Сервантес убрал петуха со стойки.

— Un bruto, — сказал он.

Приглушенный рев водопадов проникал в бар, словно где-то близко проплывал пароход... Вечность... Консул, освеженный прохладой, наклонился к стойке и созерцал второй стаканчик с бесцветной, попахивающей эфиром жидкостью. Выпить или не выпить?.. Но без мескаля, как представлялось ему, он забыл о вечности, забыл о том, что мир этот плывет по воле волн, что земля подобна кораблю, который застигнут штормом у мыса Горн и никогда уже не доберется до желанного берега. Или быть может, она подобна мячику, что летит над гигантским полем для гольфа, посланный рукой исступленного великана из окна сумасшедшего дома прямо в ад. Или автобусу, что кружной дорогой катится в Томалин и в небытие. Или же она подобна... там видно будет, чему она уподобится: в недолгом времени, после следующего стаканчика мескаля.

Но этот «следующий» стаканчик еще не был выпит. Консул встал, сжимая стаканчик, словно приросший к руне, вслушиваясь, припоминая... И вдруг сквозь шум водопадов до него донеслись звонкие, певучие голоса юных мексиканцев; и голос Ивонны, любимый до боли — и совсем иной после первого стаканчика мескаля, — голос женщины, которую ему вскоре суждено потерять.

Но почему он должен ее потерять?.. Теперь голоса как бы сливались воедино с ослепительным солнечным светом за распахнутой дверью, где алые цветы вдоль дорожки катились огненными мечами. Даже бездарный поэтический вымысел лучше, чем проза жизни, словно говорили ему неясные голоса теперь, когда он выпил еще полстаканчика. Но консулу слышался и другой шум, раздававшийся лишь у него в голове: впопыхах-ах. Экспресс из Америки мчит, сотрясаясь, везет труп через зеленые луга. Разве есть в человеке что-нибудь, кроме ничтожной души, которая поддерживает жизнь в трупе? Душа! Ах, можно ли сомневаться в том, что и ей не чужды свои воинст- венные, коварные тласкальцы, свой Кортес, свои noches tristes и где-то в недоступной глубине свой печальный Монтесума в цепях, пьющий шоколад? Шум нарастал, прерывался и вновь нарастал; аккорды гитары вторгались в крикливую разноголосицу, голоса взывали, пели заунывно, как женщины в Кашмире, заклинали сквозь рев водоворота; «Borrraacho!» — вопили они. И темный бар со сверкающим прямоугольником двери ходил ходуном, раскачивая пол у него под ногами.

— ...а что ты скажешь, Ивонна, если я предложу тебе как-нибудь залезть на этого малютку, я имею в виду Попо...

— Нет уж, бога ради! Неужели сегодняшней зарядки тебе мало еще...

— ...а для начала, чтобы натренировать мускулы, недурно бы забраться разок-другой на вершины помельче.

Они шутили. По консулу было не до шуток. Второй стаканчик москаля придал делу серьезный оборот. Этот недопитый стаканчик остался на стойке, а консул отошел в дальний угол, куда его поманил сеньор Сервантес.

Невзрачный человечек с черной повязкой на одном глазу, в черном пиджаке, но в нарядном сомбреро, откуда свешивались на спину длинные, яркие кисточки, хоть и был в душе дикарем, сейчас переживал нервное потрясение, пожалуй не менее глубокое, чем сам консул. Какое же скрытое притяжение влечет на его орбиту таких вот трепещущих, пропащих людей? Сервантес повел его за стойку, поднялся на две ступени, отдернул занавеску. Этот одинокий бедняк хотел еще раз показать ему свое жилище. Консул с трудом одолел ступени. Единственная тесная комнатка почти вся была занята громоздкой латунной кроватью. На стене висели ржавые ружья. В углу, перед маленькой фарфоровой статуэткой пресвятой девы, теплилась лампада. Это был поистине священный огонь, и свет его растекался сквозь рубиновое стекло по комнате, мерцал широким желтым кругом на потолке: фитилек был совсем короткий.

— Мистур. - Сервантес указал на лампаду дрожащей рукой: — Сеньйор. Мой дед наказывал мне, чтобы она всегда оставалась в неугасимости.

На глаза консула навернулись мескалевые слезы, он вспомнил, как минувшей ночью, среди пьяного угара, доктор Вихиль повел его на окраину Куаунауака, в церковь, которой он раньше не знал, там были мрачные стены со странной росписью, выполненной, вероятно, по обету, и в полутьме словно плыла милосердная пресвятая дева, которую он молил, ощущая в груди глухие удары сердца, сделать так, чтобы Ивонна вернулась к нему. Какие-то люди чернели вокруг, горестные и сиротливые, многие стояли на коленях — сюда приходили лишь скорбящие и одинокие. «Вот пресвятая дева, покровительница всякому, кто есть один как перст, — сказал доктор, склоняя голову. — И всякому моряку в плавании». Он преклонил колена на грязном полу, положил подле себя револьвер — доктор Вихиль никогда не ходил на балы в пользу Красного Креста без оружия — и сказал печально: «Никто сюда не шел, только тот, который есть один как перст». И теперь они молча стояли перед маленькой статуэткой пресвятой девы, и консул видел в ней ту, другую, что услышала его молитву, и снова взывал к ней. «Милость божия ниспослана мне, но все равно ничто не изменилось, я одинок, как прежде. Сколь ни бессмысленны мои страдания, я терзаюсь, как прежде. Жизнь мою нечем оправдать». Да, поистине это было так, но он хотел сказать совсем о другом. «Смилуйся, даруй Ивонне исполнение ее мечты — мечты? - о нашей новой совместной жизни, смилуйся, дай мне уверовать, что все это не гнусный самообман», — начал он снова... «Смилуйся, дай мне силы подарить ей счастье, избавь меня от этого самоистязания. Я пал низко. Дай же мне пасть еще ниже, дабы я узрел истину. Научи меня снова познать любовь, любовь к жизни». Нет, опять не то... «Где же обрести любовь? Ниспошли мне подлинное страдание. Верни мою былую чистоту, прозрение таинств, все, что я предал и потерял... Ниспошли мне подлинное одиночество, дабы я мог истово молиться. Дай нам обрести счастье, все равно где, только бы вместе, только бы не в этом, проклятом мире. Испепели мир!» — вскричал он в сердце своем. Глаза пресвятой девы были опущены, она посылала благословение, но, вероятно, неслышала... Консул даже не заметил, как Сервантес снял со стены ружье. «Люблю охоту». Повесив ружье на место, он выдвинул нижний ящик шкафа, притиснутого к стенке в другом углу. Ящик был битком набит книгами, среди которых оказалась «История Тласкалы» в десяти томах. Он тотчас снова задвинул ящик.

— Я маленький человек и не читаю этих книг, чтобы подтвердить свою малость, сказал он с гордостью. — Si, hombro, — продолжал он, когда они вернулись в Пар, - я вам уже говорил, я послушен своему деду. Он велел мне жениться на моей жене. И вот я называю свою жену матерью. — Он достал фотографию ребенка в гробу и положил на стойку. — Я пил целый день.

— ... темные очки и альпеншток. Тебе очень пойдет...

— ...все лицо намажу мазью. А шерстяную шапочку натяну до бровей...

Снова послышался голос Хью, ему ответила Ивонна, они одевались и громко переговаривались из кабинок, в каких-нибудь шести футах, за стеной:

— ... ты проголодалась, я думаю?

— ... две изюминки и половинку сливы!

— ... не забудь еще лимоны...

Консул допил мескаль; конечно, все это жалкая шутка, их намерение взобраться на Попо, хотя Хью вполне мог бы разузнать насчет подобных вещей еще до приезда сюда и пренебречь при этом всем остальным; но возможно ли, что мысль взобраться на вулкан вдруг уподобилась для них представлению о целой жизни вдвоем? Да, теперь он высится перед ними, там полно опасностей, ловушек, обманов, и на краткий, ничтожный миг, зыбкий и неверный, как дымок сигареты, им кажется, что это воплощение их судьбы.., или, увы, Ивонна просто-напросто сейчас счастлива?

— ... откуда двинем, из Амекамеки?..

— Чтобы предупредить горную болезнь.

— ...итак, предстоит целое паломничество! Мы с Джеффом давно туда собираемся, уже который год, Сперва верхом до Тламанкаса...

— ...за полночь в отеле «Фаусто»!

— Ну-с, чего вы желаете? Цветной капустки, старого хрена к холодному или горячему блуду? — Консул встретил их с невинным видом, словно не пил ни капли, и сразу помрачнел; он предчувствовал, что близится тайная вечеря, и старался не выдать голосом отчуждения, порожденного мескалем, разглядывая меню, которое подал ему Сервантес. — Или ягодичный экстракт? Онаны с отсебятиной в тютельку?..

— Перченые молоки? Или желаете натуральное кровяное филе по-уачинански с доброй немецкой приправой?

Сервантес вручил Хью и Ивонне по карточке, но они оба вместе читали ту, которую взяла Ивонна.

— Любительский докторский суп Мойзе фон Шмидтхауз, — произнесла Ивонна, с наслаждением выговаривая каждое слово.

— Я лично предпочитаю пикантную закусочку, — сказал консул. — Но сперва онаны.

— Хватит и одного, — поспешно добавил консул, обеспокоенный потому, что Хью смеялся слишком уж громко, а это могло задеть чувства Сервантеса, — и обратите внимание на добрую немецкую приправу. Ее добавляют даже к филе.

— А как насчет мяса с кровью? — спросил Хью.

— Тласкала! — Сервантес с улыбкой склонился к ним, играя карандашиком. — Si, я тласкалец. Вы ведь любите яйца, сеньора. Рубленые яйца. Muy sabrosos. Яйца, разведенные в соусе? К рыбе, к филе с горошком. Взбитые яйца по-королевски. Или вы любите голые яйца в тесте? Бляманже из телячьих печенок? Сыр пармезан ядреный со слезой? Духовых цыплят, обделанных по-домашнему? Закуску с раками? Не потребно ли хреновой рыбки с кровью?

— Ага, тут, я вижу, все с кровью! — заметил Хью.

— Боюсь, что обделанные духовые цыплята не лучше, да?

— Ивонна смеялась, хотя двусмысленность выражений большей частью не дошла до нее, и консул чувствовал, что она еще не заметила его состояния.

— Этих цыплят, чего доброго, готовят в собственной протоплазме.

— Si, не угодно ли покушать каракатицу под чернильным соусом? Или тунца? Аппетитного крота? Или для начала возьмите отборную дыню? Желаете съесть фигу? Ассорти а ля сиятельный херцог? Мандраже из потрохов? Не угодно ли отведать джина с соленой рыбкой? Забористого джина? Моченой рыбки? Хереса?

— Мадре? — удивился консул. — Это еще откуда? Хочешь скушать свою мать, Ивонна?

— Бадре, сеньор. Тоже рыба. Из Яутепека. Muy sabroso. Желаете?

— Ну как, Хью, хватит у тебя терпения ловить рыбку в мутной воде?

— Мне бы пива.

— Cerveza, si, «Монтесума»? «Дос Экиc»? «Карта Бланка»?

Наконец решили заказать печеных устриц, яичницу, духовых цыплят, бобы и пиво. Консул поначалу спросил только креветок и бутерброд с котлетой, но уступил Ивонне, когда она сказала: «Милый, пожалуйста, возьми еще что-нибудь, я целую лошадь готова съесть». — И руки их встретились над столиком в мимолетном пожатии.

А потом, уже во второй раз за этот день, встретились их глаза, полные жажды, бесконечно жаждущие. И в ее глазах, словно прозревая насквозь, консул в этот миг увидел Гранаду, и поезд из Альхесираса, петляющий по равнинам Андалузии, уфф-так-так, уфф-тук-тук, и разъезженную пыльную дорогу с вокзала, старую арену и бар «Голливуд», при въезде в город, британское консульство и монастырь «Лос-Анхелес», а над монастырем отель «Вашингтон Ирвинг» («От меня не скроешься, я тебя вижу, Англия должна вернуться в Новую Англию, дабы обрести свои прежние ценности»!), где все так же ходит поезд номер семь; уже вечереет, лошади медленно везут роскошные экипажи по аллеям садов, через аркады, все выше в гору, мимо нищего, который неизменно играет здесь на гитаре с тремя струнами, выше, выше, где сплошь сады, сады, сады, выше, выше, к причудливому великолепию Альгамбры (нагонявшей на него скуку), мимо родника, где они встретились когда-то, к пансиону «Америка»; и еще выше, выше, теперь уже надо идти пешком к садам Хенералифа, а оттуда на вершину, к Мавританской гробнице; здесь они поклялись любить друг друга...

Консул опустил наконец глаза. Сколько выпито с тех пор бутылок? Сколько стаканов, сколько бутылок осушил он, чтобы забыться, с тех пор как остался один? И вдруг он увидел их, все эти бутылки, в них водка, анисовка, херес, «Королева Шотландии», и стаканы, вавилонское столпотворение — они устремились вверх, как в тот день устремлялся дым паровоза, воздвигались до небес, а потом рухнули, стаканы падали, подпрыгивая и разбиваясь, с высоты садов Хенералифа, бутылки разлетались вдребезги, опорто, красное, белое, перно, кислое столбовое, абсент, бутылки раскалывались, прыгали в разные стороны, бутылки со стуком сыпались на аллеи парков, закатывались под скамьи, под кровати, под кресла в кинематографе, прятались по шкафам в консульстве, бутылки кальвадоса ускользали из рук, трескались, брызгали осколками, громоздились в кучи на свалках, низвергались в моря, в Средиземное, в Карибское, в Каспийское, бутылки плыли по океану, по валам Атлантики, усеивая крутые вершины, словно трупы шотландских горцев — и теперь он видел, обонял их от первой до последней, — бутылки, бутылки, бутылки, стаканы, стаканы, стаканы, а в них пиво, «Дюбоние», «Фальстаф», водка, «Джонни Ускер», виски многолетней выдержки, канадское белое, аперитивы, настойки, крепкие, полукрепкие, французские, немецкие, скандинавские напитки, бутылки, бутылки, дивные бутылки с текилой и баклаги, баклаги, баклаги, целые миллионы, полные дивного мескаля... Консул сидел недвижно. Голос его совести звучал глухо сквозь шум воды. Голос этот звучал в грохоте и завываниях ветра, сотрясавшего деревянные стены, витал в грозовых тучах над деревьями, вторгался в окна, затмевая свет. Как же можно было надеяться вновь обрести себя, начать все сначала, если где-то там, наверное в которой-нибудь из этих потерявшихся или разбитых бутылок, в котором-нибудь из этих стаканов навеки исчез единственный ключ от тайника его души? Как же можно теперь вернуться назад, искать, шарить среди стеклянных осколков, под неотвратимыми стойками пивных, на океанском дне?

Остановись! Взгляни! Прислушайся! Способен ли ты сообразить хоть теперь, до какой степени ты пьян, или полупьян, или полутрезв? Ты был у сеньоры Грегорио, но выпил там никак не больше двух стаканчиков. Ну а раньше? Ох, лучше и не вспоминать! Зато потом, в автобусе, лишь хлебнул рому из бутылки, которую прихватил Хью, но на арене допил почти все, что оставалось. Тут-то он снова захмелел, но это был отвратительный хмель, еще хуже, чем на площади, хмель, от которого гаснет сознание и мутит, как во время морской болезни, ведь только для того, — только ли? — чтобы преодолеть этот хмель, он выпил тайком мескаля. Но теперь консул понял, что его расчеты на мескаль не оправдались. Странное дело, но опять наступило похмелье. Консул дошел до крайности, до катастрофы, но, право же, в этом было что-то прекрасное. Похмелье захлестывало его, как темные океанские волны захлестывают наконец обреченный корабль, гонимый бесчисленными ураганами, которые отшумели данным давно. И теперь нет особой нужды трезветь, как нет нужды пробуждаться, да, пробуждаться, теперь ни в чем нет нужды...

— Помнишь, Ивонна, утром мы переправлялись через реку, и на другом берегу была pulqueria, она называлась, кажется, «La Sepultura», там, у стены, сидел индеец, лицо он прикрыл шляпой, а рядом стоял его конь, привязанный к дереву, и на ляжке было клеймо с номером семь...

— ...и седельные сумки...

...Пещера Ветров, колыбель всех великих решений, маленькая Кифера, памятная с детства, неисчерпаемое книгохранилище, священный приют, обретаемый по дешевке или совсем безвозмездно, есть ли еще такое место на свете, где можно столь многое приять и в то же время отринуть? Консул очнулся вполне, но теперь он, очевидно, не сидел за столиком вместе с другими, хотя явственно слышал их голоса. Уборная была вся из серого камня и напоминала гробницу — даже сиденье было холодное, каменное. «Это мне по заслугам... Это моя судьба», — подумал консул. — Сервантес, — позвал он, и Сервантес, как ни странно, высунулся откуда-то из-за угла — дверей в этой каменной гробнице не было,— держа под мышкой своего бойцового петуха, который притворно старался вырваться и вдруг закудахтал:

— ...Тласкала!

— ...нет, кажется, клеймо было на крестце...

Сервантес быстро сообразил, что происходит с консулом, и дал совет:

— Камень, hombre, я предлагаю камень.

— Сервантес! ...клеймо…

— ...облегчитесь на камне, сеньор.

...Когда они принялись за еду, вспомнил он теперь, все было в порядке, несмотря ни на что, всего какую-нибудь минуту назад, и он сказал: «Опасные твари, живоглоты», когда они принялись за устриц. «Ах, теперь уже поздно строить куры!» — разве не сказал он это с сочувствием, когда появились духовые цыплята, напоминая ему про аппетитного крота? А разговор шел о человеке, который умирал на дороге, о воре, ехавшем с ними в автобусе, а потом; «Excusado». И вот, вот серые камни, последнее его консульство, остров Франклин его души — «excusado». Строение расположено поодаль от купален, удобное местечко, и притом скрытое от взгляда, несомненный плод тласкальской фантазии, дело рук Сервантеса, домик, который призван напоминать ему о какой-нибудь горной деревушке, затерянной среди холодных туманов. Однако консул сидел, не расстегнув ни единой пуговицы, в мертвом оцепенении. Зачем он здесь? Зачем он так или иначе обречен пребывать здесь всегда? Хоть бы взглянуть в зеркало, задать этот вопрос самому себе. Но зеркала нет. Ничего нет, только камни.

Наверное, в этом каменном склепе не существует и времени. Наверное, это и есть вечность, о которой он столько разглагольствовал, вот она, вечность в духе Свидригайлова, только вместо деревенской бани, где по всем углам пауки, она претворилась в монашескую келью, где сидит — как ни странно это! — он сам.

— ...pulqueria...

—... и там был этот индеец...

ИСТОРИЧЕСКИЕ МЕСТА, СВЯЗАННЫЕ С ЗАВОЕВАНИЕМ МЕКСИКИ. ПОСЕТИТЕ ТЛАСКАЛУ!— прочитал консул. (И каким это образом очутилась подле него бутылка из-под лимонада, а в ней мескаль, целых полбу- тылки, когда же он успел ее раздобыть, или это Сервантес, который раскаялся, слава богу, после того, как предложил камень, принес ее вместе с туристским путеводителем, где напечатано также расписание поездов и автобусов, — или же он сам купил эту бутылку раньше, но в таком случае, когда он ее купил?)

VISITE VD. TLAXCALA!

Sus mouumentos, sitios histtfricos у de bellezas naturales. Lugar do descanso, el mejor clima. El aire mas puro. El cielo mas azul.

TLAXCALA! SEDE DE LA HISTORIA DE LA CONQUISTA! [192]

— ...сегодня утром, Ивонна, когда мы переправлялись через реку, эта pulqueria была на другом берегу... — «La Sepultura»?

— ...И у стены сидел индеец...

ГЕОГРАФИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

Штат расположен между 19 o 06'10" и 19 o 44'00" северной широты и между 0 o 23'38" и 1 o 30'34" восточной долготы, считая от меридиана Мехико. Он граничит на юге со штатом Пуэбла, на западе — со штатом Мехико, на северо-западе — со штатом Идальго. Площадь его 4132 кв. км. Население — около 220 000 человек, плотность населения - 53 человека на квадратный километр. Он находится в долине, окруженной горами, в числе которых Матлалкуэятль и Истаксиуатль.

— ...Ты же помнишь, Ивонна, там эта pulqueria...

— ...какое чудесное было утро!..

КЛИМАТ

Тропический, характерный для горной местности, ровный и здоровый. Малярийных заболеваний не обнаружено.

— ...ну, Джефф ведь сказал, что он испанец...

— ...да какая разница...

— Возможно, тот человек, на дороге, был индейцем, — внезапно подал голос консул из своего каменного убежища, но его, как это ни странно, даже не услышали. — А зачем ему быть индейцем? Затем, чтобы придать случившемуся некий общественный смысл, чтобы это стало сегодня следствием завоевания Мексики, а такое следствие, если угодно, в свою очередь становится следствием...

— ...и мы переправлялись через реку, а там ветряная мельница ...

— Сервантес!

— Камень... угодно вам камень, сеньор?

ВОДНЫЕ РЕСУРСЫ

Река Сауапан, приток реки Атояк, служит важным энергетическим источником для фабрик в городе Тласкала; наиболее примечательная из лагун, Акуитлапилько, расположена в двух километрах к югу от города... Ближайшая лагуна изобилует водоплавающей птицей.

— ...Джефф сказал, что харчевня, откуда он вышел, — это фашистский притон. «El Amor de los Amores». Насколько я понял, раньше харчевня ему и принадлежала, но он, видимо, разорился и теперь там подрабатывает. Возьмем еще бутылочку пива?

— Отчего ж? Давай возьмем.

— А вдруг тот человек на дороге был фашист, испанец же, наоборот, из коммунистов? — Консул в своем каменном убежище хлебнул мескаля. — Но в любом случае, по-моему, этот вор фашист, только из самых гнусных, наверное, он шпионит за другими шпионами или...

— Знаешь, Хью, мне кажется, это просто был какой-нибудь бедняк, он возвращался с рынка, выпил лишнего и упал с лошади, ему хотели помочь, но тут подъехали мы, у него украли деньги... А я, представь себе, этого и не заметила... и теперь мне стыдно.

— Все-таки сдвинул шляпу, чтобы ему дышать было легче.

— ...возле «La Sepultura».

ГОРОД ТЛАСКАЛА

Столица штата, по мнению многих похожая на Гранаду, столица штата, по мнению многих похожая на Гранаду, похожая на Гранаду, Гранаду,столица штата, по мнению многих похожая на Гранаду, очень красива, здесь прямые улицы, старинные дома, ровный приятный климат, бесперебойное электрическое освещение, современный отель для туристов. Весьма живописен центральный парк, который называется «Франсиско Мадеро», здесь произрастают вековые деревья, чаще всего встречается ясень, есть большой великолепный цветник; всюду расставлены скамейки, четыре ровные, расставлены скамейки, четыре ровные боковые аллеи удобны для прогулок. Целыми днями в листве деревьев раздается чудесное пение птиц. Все это производит впечатление неизгладимое и волнующее, неизгладимое и волнующее, но вокруг царит безмятежный покой. Дамба на реке Сауапан, протяженностью 200 метров, обсажена рядами могучих ясеней, кое-где возведены насыпи, подобные крепостным валам, а посередине зеленеет рощица, где созданы все условия для пикников и прогулок на лоне природы. С дамбы открывается восхитительный вид на Попокатепетль и Истаксиуйтль.

— ...но может быть, он не уплатил за выпивку в «El Amor de los Amores» и брат хозяина решил его догнать, потребовать денег. По-моему, это очень правдоподобно...

— ...А какой же там банк, Хью?

— Банк, который финансирует коллективные созидательные усилия в деревнях... У этих людей опасная работа. Один мой друг работает по этой части в Оахаке. Иногда они ездят переодетые, под видом пеонов...

Насколько я понял Джеффа... и мог сопоставить обстоятельства... я решил, что бедняга был инкассатор... Но, уж во всяком случае, это его мы видели утром, конь тот же самый, и, кстати, не помнишь ли, были на нем седельные сумки, когда мы его видели?

— Мне кажется, это он.., они были, так мне кажется...

— Послушай, Хью, ведь такой же банк, по-моему, есть в Куаунауаке, возле дворца Кортеса.

— ...очень многие терпеть не могут кредитных банков и Карденаса тоже, ты ведь сама знаешь, многим его аграрная реформа ни к чему...

МОНАСТЫРЬ СВЯТОГО ФРАНЦИСКА

В черте города Тласкалы расположен один из древнейших храмов Нового Света. Здесь был основан первый апостольский престол, получивший название Карлова святыня в честь испанского короля Карла V, и первым епископом стал в 1526 г. испанский монах брат Юлиан Гарсес. Согласно преданию, в упомянутом монастыре приняли крещение четыре сенатора Тласкальской республики и доныне сохранилась купель в правом приделе церкви, где обряд совершился в присутствии крестных отцов, завоевателя Эрнана Кортеса и нескольких капитанов его флотилии. Главные монастырские врата увенчаны великолепными арками, а изнутри проложен тайный подземный ход, тайный подземный ход. Справа от врат возведена монументальная башня, не имеющая себе равных на Американском континенте. Монастырские алтари сооружены в стиле чурригереско (декоративно перегружены), расписывали их знаменитые художники Кабрега, Эчаве, Хуарес и другие. В часовне справа от врат можно увидеть знаменитую кафедру, с которой впервые в Новом Свете прозвучала проповедь Евангелия. Своды монастырского храма облицованы кедровыми панелями, украшенными искусной резьбой и усеянными золотыми звездами. Подобной достопримечательности не найти во всей Латинской Америке.

..хотя я разузнал кое-что, уж такая моя работа, и наслушался всякого от своего дружка Вебера, и Джефф растолковал, чем занимается Союз милитаристов, все-таки, думается мне, фашисты не имеют здесь почти никакого влияния. — Ах, Хью, ради бога...

ПРИХОДСКАЯ ЦЕРКОВЬ

Церковь построена на том месте, где испанцы некогда основали первую обитель, посвященную пресвятой деве Марии. Здесь есть алтари, представляющие собою шедевры декоративного искусства. Портик церкви отличается красотой и строгостью.

Ха-ха-ха!

Ха-ха-ха!

«Я очень разочаровал себя, что вы не можете со мной уезжать».

«Вот пресвятая дева, покровительница всякому, кто есть один как перст».

«Никто туда не шел, только тот, который есть всегда один как перст».

...«который есть один»...

...«который есть всегда один»..

ТЛАСКАЛЬСКАЯ КОРОЛЕВСКАЯ КАПЕЛЛА

Напротив парка «Франсиско Мадеро» можно увидеть развалины королевской капеллы, где тласкальские сенаторы впервые молились богу завоевателей. Сохранился лишь портик с эмблемами папского достоинства и власти мексиканского первосвященника, а также с гербом короля Карла V. Согласно историческим свидетельствам, на сооружение капеллы были израсходованы суммы, соответствующие, в пересчете на доллары, приблизительно 20 000 000...

— Не всякий член их партии, Ивонна, может считаться фашистом, но их немало, это правда. Есть среди них пчеловоды, шахтеры, аптекари. И содержатели питейных заведений. Ясное дело, лучшего штаба, чем такое заведение, не сыскать. К примеру, Нильзенская пивная в Мехико...

— А уж тем более в Париане, Хью, — сказал консул, потягивая мескаль, но его, вероятно, не слышал никто, кроме колибри, который в этот миг впорхнул к нему, заметался над входом в каменное убежище, трепеща крыльями, и вылетел вон, едва не угодив в лицо крестному сыну самого завоевателя, Сервантесу, когда тот со своим бойцовым петухом опять проскользнул поблизости. — В «Маяке»...

ОКОТЛАНСКАЯ СВЯТЫНЯ В ТЛАСКАЛЕ

Изумительные белые шпили высотой 38,7 метра, подлинное чудо декоративного искусства, являют взору свое потрясающее великолепие. Фасад украшен божественными изображениями архангелов, осеняющих статуи СВЯТОГО Франциска и приснодевы Марии. Стены поражают безупречностью пропорций, покрыты дивной резьбой, расписаны аллегорическими картинами и цветами. Храм построен в колониальную эпоху. Главный алтарь роскошно декорирован. Незабываемое впечатление производит ризница с ее замечательными резными арками и цветными узорами, в которых преобладают зеленые, красные и золотые тона. В центре высокого купола изображены двенадцать апостолов. Весь храм в целом отличается неповторимой красотой, и с ним не может сравниться ни одна церковь республики.

— ...Нет, Хью, я не могу с тобой согласиться. Ведь еще в недавнем прошлом...

— ...конечно, если забыть о миштеках, тольтеках, о Кетселькоатле...

— ...вовсе не обязательно...

— ...да, именно! И вот, по-твоему, сначала испанец...

ИСТОРИЧЕСКИЕ МЕСТА. САН БУЭНАВЕНТУРА АТЕМПАМ

В этом городе были построены и испытаны на канале корабли, использованные завоевателями для штурма Теночтитлана, великой столицы государства Монтесумы.

Через Бискайский залив.

— Ладно, ты вот говоришь, что завоеванию подверглось сложившееся общество, в котором, разумеется, уже была эксплуатация.

— Право же...

— ...нет, Ивонна, и том-то и дело, что завоеванию подверглась цивилизация, которая была не ниже, а, пожалуй, выше цивилизации завоевателей, и у нее глубокие корни. Здесь жили вовсе не дикари, не племена бездомных, босоногих кочевников...

— ...выходит, будь они бездомными и босоногими, вовек бы им не знать эксплуатации?

— Возьмем еще бутылочку пива... «Карта Бланка»?

— «Монтесума»... «Дос Экие».

— При чем тут Монтесума?

— Да вот же он, на этикетке.

— Это все, что от него теперь остается...

ТИСАТЛАН

В этом городке, расположенном вблизи города Тласкалы, сохранились руины дворца, принадлежавшего сенатору Хикотенкатлю, отцу воина, который носил это же имя. Заслуживают внимания уцелевшие среди руин каменные жертвенники, где совершались некогда жертвоприношения местным богам... Здесь же в далеком прошлом была главная цитадель тласкальских воинов...

«Я слежу за тобой... От меня не скроешься, не убежишь». «... Не просто бежать. Давай вправду начнем все сначала».

«Кажется, я знаю, где это».

«Я тебя вижу».

«...где же письма, Джеффри Фермин, ее письма, когда она писала их, сердце у нее разрывалось на части...»

«А вот в Ньюкасле, штат Делавэр, там дело другое!»

«...ее письма, ты на них даже не ответил, это так, это не так, так и не так, где же тогда твой ответ...»

«...а этот город, господи боже мой.., этот шум! Этот хаос. Если бы я только мог отсюда вырваться! Если б я только знал, куда мне податься!»

ОКОТЕЛУЛЬКО

В этом городке близ Тласкалы был когда-то дворец Махискацина. По преданию, здесь крестили первого индейца, обращенного в христианство.

«Мы могли бы словно заново родиться на свет».

«Я подумываю принять мексиканское подданство и поселиться среди индейцев, как Уильям Блэкстоун».

«Ляжка у Наполеона подергивалась».

«...я же вас чуть не задавил, тут наверняка что-нибудь неладно, э? Нет, мы едем в...»

«Гуанахуато... улицы... разве отразимы названия этих улиц... улица Поцелуев...»

МАТЛАЛКУЭЯТЛЬ

В этой горе доныне существует разрушенное капище водного божества Тлалока, чей культ почти полностью забыт, и места эти уже не привлекают туристов, но имеются сведения, что здесь юный Хикотенкатль обратился с пламенной речью к своим воинам, призывая их сражаться против завоевателей и, если потребуется, сложить головы в битве.

«...nо раsaran». «Мадрид».

«А они лупят почем зря. Сперва наделают дел, а потом уж разбираются».

«Я тебя вижу».

«Я слежу за тобой».

«От меня не скроешься».

«Гусман... Эриксон, 43».

«Тело будет доставлено...»

РАСПИСАНИЕ ПОЕЗДОВ И АВТОБУСОВ

(Мехико — Тласкала)

Направление   Мехико   Тласкал               Стоимость проезда

Поезд

Мехико — Веракрус Отпр. 7.30 Приб. 18.50. Приб. 12.00. 7,50 долл.

Поезд

Мехико — Пуэбла Отпр. 16.05. Приб. 11.05. Приб. 20.00. 7,75 долл.

Пересадка в Санта-Aнa Чиаутемпан в обоих на правлениях.

Автобусы «Красная стрела». Отправляются каждый час с 5 до 19 час.

Пульманы «Золотая звезда» отправляются каждый час с 7 до 22 час.

Пересадка в Сан-Мартин Тексмелукан в обоих направлениях.

...И вот снова глаза их встретились над столиком. Но теперь словно какой-то туман стлался между ними, и сквозь туман этот уже не Гранада виделась консулу, а Тласкала. Белый, сияющий город с величественным собором, город, влекущий к себе его истомленную душу и в самом деле по многим признакам похожий на Гранаду; только вот почему-то весь он безлюден, будто на фотографиях в путеводителе. Это так странно и вместе с тем так прекрасно; нет ни души в целом городе — здесь невольно напрашивается сравнение еще и с Торту, — никто не чинит помех великому делу пития, этому не препятствует даже Ивонна, она пьет с ним вместе, но, быть может, ему это только кажется. Перед ними встает белая Окотланская святыня, чудо декоративного искусства: белые башни, белые башенные часы, и ни души вокруг. И даже часы существуют вне времени. А они несут с собой белые бутылки, помахивают тросточками и ясеневыми прутиками, гуляют на чистом воздухе, под безоблачным небом, наслаждаясь ровным, прекрасным климатом, среди развесистых ясеней, вековых деревьев, по пустынному парку. Они гуляют рука об руку, счастливые, не чуя под собой земли, по четырем ровным боковым аллеям. Они стоят, хмельные, не ведая тревог, в пустынном монастыре святого Франциска, перед покинутой часовней, где впервые в Новом Свете прозвучала проповедь Евангелия. А ночью они спят на прохладных простынях, среди белых бутылок, в отеле «Тласкала». И в городе несчетное множество баров, где всегда можно выпить в кредит, двери распахнуты, в них задувает ветер.

— Мы могли бы поехать прямиком туда, — говорил он, — прямиком в Тласкалу, или заночевать в Санта-Ана Чиаутемпан, где пересадка в обоих направлениях, а утром мы все вместе отправились бы в Веракрус. Но в таком случае, само собой, — он взглянул на часы, — надо ехать без промедления... Мы могли бы успеть на ближайший автобус... А перед этим еще выпить, — добавил он с достоинством, как и подобает консулу.

Туман рассеялся, но глаза Ивонны были полны слез, а лицо ее заливала бледность.

Произошло что-то неладное, что-то ужасное. И прежде всего, хотя это просто уму непостижимо, Хью с Ивонной, кажется, совсем пьяны.

— Как, разве вы не хотите ехать, не хотите снова побывать в Тласкале? — спросил консул, пожалуй, с излишней навязчивостью.

— Нет, Джеффри, не в том дело.

Тут, по счастью, Сервантес принес на тарелке живых устриц и пучок зубочисток. Консул отхлебнул пива из стакана, который его дожидался. Насчет выпивки теперь выходит так, выходит так: один стакан дожидается его здесь, и этот стакан с пивом еще не допит. Кроме того, до недавнего времени мескаль (Что за беда?.. Ведь слова этого он не боится, верно?) в изрядном количестве дожидался его неподалеку отсюда, в бутылке из-под лимонада, причем все это он выпил и вместе с тем не выпил: на деле выпил, а по видимости, если взглянуть со стороны, не выпил. И раньше он пропустил два стаканчика мескаля, которые надо и не надо было пить. Тяготеет ли над ним подозрение? Ведь он умолял Сервантеса молчать; возможно ли, что этот тласкалец не устоял перед соблазном и предал его? О чем они тут говорили на самом деле, пока он отсутствовал? Консул оторвал взгляд от устрицы, посмотрел на Хью; Хью, подобно Ивонне, совсем пьяный, был разобижен и зол. Чего им, собственно, надо? Ведь он, консул, отлучился совсем ненадолго (казалось ему), минут на семь, самое большее, судя по всему, причем назад вернулся умытый и причесанный, — как ему это удалось, вот вопрос? — и даже цыпленок у него на тарелке почти не остыл, а Хью с Ивонной не успели доесть своих цыплят... Et tu, Brute! Не сводя глаз с Хью, консул чувствовал, как взгляд его наливается ненавистью. И перед этим пронизывающим взглядом Хью предстал таким, каков он был утром, на лице улыбка, в руке острая бритва, сверкающая на солнце. Но теперь он приближался к консулу, дабы отсечь ему голову. Видение это померкло, а Хью все равно приближался, только уже не к нему. Нет, он снова был на арене и вступил в единоборство с быком: вместо бритвы в руке у него сверкнул меч. Он занес меч, готовый повергнуть быка во прах... Консул силился подавить в себе безудержную волну нелепой, дикой ярости. Он чувствовал, что дрожит, но дрожит только от этого усилия — этого созидательного усилия, которое никакой банк финансировать не станет, к слову сказать, — поддел зубочисткой устрицу, поднял ее над столиком и процедил сквозь зубы:

— Вот, Хыо, гляди, какие мы гнусные твари. Пожираем заживо бедных созданий. И хоть бы что. Можно ли после этого всерьез уважать человечество или верить в классовую борьбу?

А Хью, как ни в чем не бывало, говорил, кажется, после недолгого молчания, спокойно, невозмутимо:

— Я видел один русский фильм про восстание рыбаков...

Они там выловили сетью акулу вместе со всякой прочей рыбой и прикончили... Я подумал тогда, что это поразительно яркий символ нацистской системы; хоть чудовище и подохло уже, а все равно глотает живьем непокорных мужчин, женщин, всех подряд!

— Такова природа всякой системы...

— Погоди, Джеффри...

— Погоди ты, дружище, — услышал консул свой голос, — когда против тебя действует Франко или Гитлер — это одно дело, а когда против тебя действуют актиний, аргон, бериллий, диспрозий, ниобий, палладий, празеодим...

— Постой, Джефф...

— ...рутений, самарий, кремний, тантал, теллур, тербий, торий...

— Да погоди же...

— ...тулий, титан, уран, ванадий, франций, ксенон, иттербий, иттрий, цирконий, европий, германий — уф! — и Колумбий! — когда они против тебя и все прочее, тут дело совсем другое.

Консул допил пиво.

С неба опять неожиданно обрушился громовой удар, раскатистый и гулкий, затихая в отдалении.

А Хью как ни в чем не бывало говорил, казалось, спокойно, невозмутимо:

— Погоди, Джеффри. Давай раз и навсегда выясним этот вопрос, поговорим начистоту. Для меня коммунизм, каков бы ни был он на данном этапе, по сути своей не система, ничего подобного. Это просто воплощение нового духа, нечто такое, чему когда-нибудь, так или иначе, предстоит стать необходимым, как воздух, которым мы дышим. Это не мои слова, я слышал их раньше. И то, что я намерен сказать, отнюдь не ново. Право же, через пять лет это вообще покажется прописной истиной. Нo, сколько мне известно, никто еще не обращался к Мэттью Арнольду, чтобы подкрепить подобные доводы. И я сейчас приведу тебе цитату из Мэттью Арнольда, в частности еще и потому, что ты полагаешь, будто я не способен приводить цитаты из Мэттью Арнольда. Но ты заблуждаешься. В моем представлении то, что у нас принято называть...

— Сервантес!

— ...представляет собой духовное начало, которое в современном мире играет роль, подобную роли христианства в древности. Мэттью Арнольд в своем сочинении о Марке Аврелии пишет...

— Сервантес, ради всего святого...

— «...Наоборот, те императоры, которые стремились к подавлению христианства, считали, что имеют дело с презренной философией, подрывной политической деятельностью и низменной моралью. Будучи людьми, они относились к этому примерно так, как наши ревнители нравственности относятся к мормонам; будучи правителями, они относились к этому, как наши либеральные деятели относятся к иезуитам. Нечто вроде мормонов...»

— «...организация, созданная как громадное тайное общество, преследующее непонятные политические и общественные цели, каковое Антоний Пий...»

— Сервантес!

— «Внутренняя и определяющая причина такой трактовки, без сомнения, кроется в том, что христианство являло собой новый дух и мире, подвластном Риму, и было призвано воздействовать на этот мир в качестве растворителя; поэтому христианство с неизбежностью...»

— Сервантес, — сказал консул, перебивая Хью, — вы родом из Оахаки?

— Нет, сеньор. Из Тласкалы. Я тласкалец.

— Так-с, — сказал консул. — И что же, hombre, там, в Тласкале, растут вековые деревья?

— Si. si, hombre. Вековые деревья. Много деревьев.

— И Окотлан. Окотланская святыня. Ведь это в Тласкале?

— Si, si, senor, si, Окотланская святыня, — подтвердил Сервантес, отходя к стойке.

— И Матлалкуэятль.

— Hi, hombre. Матлалкуэятль. Тласкала.

— И лагуны?

— Si ...много лагун.

— И разве лагуны эти не изобилуют водоплавающей птицей?

— Si, sеnоr. Мuу fuerte... в Тласкале.

— Ну вот, — сказал консул, оборачиваясь к Хью с Ивонной, — что же вы имеете против моего предложения? Что же с вами такое, друзья мои? Может, ты все же раздумал ехать в Веракрус, Хью?

У двери вдруг вызывающе громко забренчала гитара, и Сервантес снова подошел к ним:

— Эта песня имеет название «Черные цветы». — Сервантес хотел было подозвать гитариста. — Там поются такие слова:

«Я страдаю потому, что твои губы говорят всегда ложь и по целуй их приносит смерть».

— Гоните его в шею. — сказал консул. — Хью, cuantos trenes hay el dia para Vera Cruz? Гитарист заиграл что-то другое.

— Это песня крестьянина, — сказал Сервантес, — про быков.

— Хватит с нас быков на сегодня. Гоните его отсюда, роr favor, — сказал консул. — Что это с вами, право? Ивонна, Хью... Такая бесподобная, дивная мысль, и такая разумная. Поймите же, под лежачий камень, — камень, Сервантес!

— вода не чечет... Tласкала как раз не пути и Веракрус, Хью, поверь моему слову... И больше мы никогда не увидимся с тобой, старина. Такое у меня предчувствие... Надо выпить по этому случаю. Брось, меня не проведешь, я тебя насквозь вижу... Пересадка в Сан-Мартин Тексмелукан в обоих направлениях...

За дверьми, с низкого неба коротко прогремел гром, Сервантес проворно принес кофе; чиркая спичками, он предлагал им прикурить.

— La superstiсion dice, — сказал он с улыбкой, зажег еще спичку и поднес ее консулу, — que cuando tros amigos prenden su cigarro con la misma cerilla, el ultimo muere antes que los otros dos.

— У вас в Мексике есть такое поверье? — спросил Хью.

— Si, senor. — Сервантес кивнул. — Но на войне с этим нельзя считаться, потому что там у многих солдат бывает только одна спичка.

— «Огненная палочка», — сказал Хью, закрывая огонек ладонью, в то время как консул прикуривал. — У норвежцев спички называются куда образней, чем у нас.

...Смеркалось; гитарист, кажется, сидел теперь в уголке, и на нем были темные очки, последний автобус уже ушел, они опоздали и не могли бы уехать при всем желании, а ведь автобус этот отвез бы их в Тласкалу, домой, но зато теперь, когда они пили кофе, консул, казалось ему, снова вдруг заговорил трезво, красноречиво, непринужденно, он поистине был великолепен и не сомневался в том, что Ивонна, сидящая напротив, счастлива с ним, как прежде. «Огненные палочки», Хью сказал, что у норвежцев так называются спички, вспомнилось ему. И он говорил про индо-арийцев, про иранцев, про священный огонь, который жрец призывает с неба при помощи огненных палочек. Он говорил про священные возлияния, про нектар бессмертия, о котором сказано в «Ригведе», про гашиш, который, надо полагать, действует почти так же, как мескаль, но тут он предусмотрительно переменил тему и говорил уже про норвежскую архитектуру, или, верней, про архитектурные памятники Кашмира, где, можно сказать, преобладает сугубо норвежский стиль, взять хотя бы деревянную мечеть в Хамадане с ее тонкими, высокими минаретами и орнаментами, словно парящими по верху стен. Он говорил о парке Борда в Куаунауаке, напротив кинематографа сеньора Бустаменте, о том, что парк этот почему-то живо напоминает ему берег Нишат Бага.. Консул говорил о ведических богах, которым, собственно, не присущ антропоморфизм, а вот Попокатепетль и Истаксиуатль... Или это не так? Но все равно консул уже снова говорил о священном огне, священнодейственном огне, о каменном прессе для отжимания божественного вина, о жертвенных хлебах, быках и лошадях, над которыми жрец произносит нараспев ведические изречения, о том, что обряд возлияния поначалу бил очень прост, но со временем становился все сложнее, свершался с неукоснительным соблюдением всех правил, и при малейшей оплошности — хихикс! — жертва теряла силу. Возлияния, божественный напиток, мескаль, ох, мескаль, да, он вернулся к этому и сразу снова повел речь о другом, почти так же хитроумно, как раньше. Он говорил о женах, которых приносили в жертву, и о том, что в рассматриваемые времена в Таксиле, близ Кхиберского перевала, бездетная вдова могла вступить в левиратный брак со своим деверем. Консул вдруг обнаружил некую глубинную связь, помимо простого созвучия, между Таксилой и Тласкалой: ведь когда великий ученик Аристотеля — послушай, Ивонна, — Александр Македонский вступил в Таксилу, разве он не заручился наперед, как сделал и Кортес, поддержкой Амбхи, повелителя Таксилы, который тоже видел в союзе с чужеземным завоевателем превосходный способ избавиться от соперника, только не от Монтесумы, а от Паураве, что властвовал в междуречье над землями от Джхельмы до Ченаба? Тласкала... Консул говорил не хуже сэра Томаса Брауна про Архимеда, Моисея, Ахиллеса, Мафусаила, Карла Пятого и Понтия Пилата. Консул говорил также про Иисуса Христа или, вернее, про Юса Асафа, который и был Христом, согласно кашмирской легенде ,— после снятия с креста он ушел в Кашмир, дабы отыскать исчезнувшие колена Израияевы, и там, в Шринагаре, умер...

Но вышло какое-то пустяковое недоразумение, консул и не говорил вовсе. Нет, это ясно. Он слова не вымолвил. Все было лишь иллюзией, ураганом бессвязных мыслей, и наконец вот сейчас, сию секунду, все прояснилось, обрело безукоризненную и совершенную стройность.

— Поступок человека сумасшедшего, пьяного, — сказал он, — или сильно возбужденного представляется менее свободным и более необходимым тому, кто знает душевное состояние того, кто совершил поступок, и более свободным и менее необходимым тому, кто этого не знает.

Это было как фортепианная музыка, как короткая пьеска, совсем несложная — он и в excusado уходил, вспомнилось ему теперь, для того главным образом, чтобы восстановить это в памяти, привести в порядок, — и еще, пожалуй, это было как цитата из Мэттью Арнольда, что привел Хью, и как короткое музыкальное произведение, прилежно разученное много лет назад, но едва лишь захочешь его сыграть, оказывается, что ты его позабыл, а потом, в один прекрасный день, когда напьешься по-настоящему, пальцы сами собой заскользят по клавишам и каким-то чудом польется освобожденная мелодия во всем своем совершенстве; только вот у Толстого он еще не улавливал мелодии.

— Что такое? — спросил Хью.

— Неважно. Я всегда возвращаюсь к существу дела и развиваю прерванную мысль. В противном случае разве мог бы я так долго оставаться консулом? Когда мы решительно не понимаем причины поступка — это я говорю, чтобы напомнить тебе, если ты отвлекся, твои же рассуждения о сегодняшних событиях, — все равно, в случае ли злодейства, доброго дела или даже безразличного добру и злу поступка, мы в таком поступке, согласно Толстому, признаем наибольшую долю свободы. А стало быть, согласно Толстому, нам не следовало проявлять такого равнодушия, какое мы выказали...

— «Все без исключения случаи, в которых увеличивается и уменьшается наше представление о свободе и необходимости, имеют только три основания», — сказал консул. — Это неизбежно.

— Более того, — продолжал он, — согласно Толстому, мы, прежде чем осудить вора — если это вор, — должны бы себя спросить: какова его взаимосвязь с прочими ворами, каковы его семейные обстоятельства, его отношение ко времени и, более того, его отношение к внешнему миру, а также к причинам, произведшим поступок... Сервантес!

— Выходит, мы должны выяснять все это невесть сколько времени, а бедняга между тем пускай себе подыхает на дороге, — говорил Хью. — Как обстояло дело? Никто не имел возможности вмешаться, прежде чем поступок был совершен. Насколько мне известно, никто из нас не видел, как он украл деньги. И кстати, Джефф, о каком преступлении ты говоришь? Будто было только одно преступление... Ведь если мы не сделали ничего, дабы помешать вору, — это одно, а то, что мы решительно ничего не сделали, дабы спасти Жизнь умирающему, — это совсем другое.

— Вот именно, — сказал консул. — Я ведь, кажется, говорил вообще о всяком вмешательстве. Почему, собственно, мы должны были как-то действовать, дабы спасти ему жизнь? Разве не имеет он права умереть, если хочет?.. Сервантес, мескаля. Нет, побольше, будьте добры... Почему кто бы то ни было должен вмешиваться в чьи бы то ни было дела? Почему, например, кому-то надо было вмешиваться в дела тласкальцев, хотя они жили себе припеваючи под вековыми деревьями среди изобилия водоплавающей птицы в ближайшей лагуне?..

— Какой еще птицы и в какой лагуне?

— А вернее, Хью, я вообще ни о чем не говорил... Допустим, мы что-то установили, — эх, Хью, ignoratio elenchi, вот что это такое. Иными словами, логическая ошибка, когда мы игнорируем то, что следует доказать или опровергнуть, и доказываем или опровергаем совсем не то, что следует. Скажем, все эти войны. По-моему, сейчас в мире едва ли найдется место, где людям еще есть всерьез о чем-либо спорить по существу. Эх вы, умники с вашими идеями!

— Эх, ignoratio elenchi!.. Взять хотя бы все эти благие намерения ехать сражаться в Испанию... и в несчастный, беззащитный Китай!

— М-м...

За стенами душераздирающе взвыл ветер, нагоняя жуть, подобно урагану в Англии, который налетает с севера, рыщет по теннисным кортам и заставляет гудеть колокола.

— И вообще ты мог бы придумать что-нибудь пооригинальнее.

— Еще совсем недавно перед нами была несчастная, беззащитная Эфиопия. А до этого — несчастная, беззащитная Фландрия. Обратись к истории. Загляни на тысячу лет в прошлое. Какой смысл вмешиваться в нелепый ход истории? Словно barranca, ущелье, загаженное отбросами, петляет она через века и катится к... Скажи на милость, как способствует все это героическое сопротивление несчастных, беззащитных народов, которые беззащитны главным образом в результате некоего тщательно рассчитанного и преступного умысла...

— Черт возьми, я же и говорю...

— ...как способствует оно бессмертию человеческого духа? Никак ровным счетом. И даже того хуже. Страны, цивилизации, империи, несметное множество людей гибнет безо всякого смысла, и с ними вместе гибнет их душа, их разум, единственно ради того, чтобы мог выжить один склочный старик в Тимбукту, о котором ты, может, сроду даже не слышал, а он сроду не слышал о них, сидит себе и допотопными способами пытается доказать, что в математике есть нечто вроде ignoratio elenchi.

— Ради бога, перестань, — сказал Хью.

— Возьми хотя бы времена Толстого... Ивонна, ты куда?

— Сейчас приду.

— Тогда был несчастный, беззащитный Монтенегро. И несчастная, беззащитная Сербия. Или загляни еще дальше в прошлое, Хью, во времена Шелли, когда была несчастная, беззащитная Греция... Сервантес!.. И опять будет то же самое, уж это наверняка. Или возьми времена Босуэлла — несчастная, беззащитная Корсика! Тени Паоли и Монбоддо. Вечная история. И Руссо — не тот, который служил в таможне, — прекрасно знал, что несет чушь...

— А я вот хотел бы знать, что за чушь несешь ты, черт бы тебя взял!

— Чего ради люди вечно лезут в чужие дела?

— Или морочат другим голову?.. Пускай только начнется настоящая война, увидишь, как кровожадны люди вроде тебя!

— Но этому не бывать. А вы все должны — Сервантес! — выучить наизусть то, что пишет Толстой о подобных вещах, тот разговор с добровольцами в поезде из «Войны и мира»...

— Но ведь это же из ...

— И первый доброволец, заметь, оказался хвастливым идиотом, он напился и, очевидно, был уверен, что совершает геройский поступок... чего ты смеешься, Хью?

— Это забавно.

— Второй же испробовал всего и везде потерпел неудачу. А третий... — Внезапно вернулась Ивонна, и консул, уже дошедший почти до крика, понизил голос. — Тот артиллерист, что сначала ему понравился... Кто он таков в конечном счете? Юнкер, который не выдержал экзамена. Все они, стало быть, неудачники, все ни на что не годны, трусы, кривляки, притворщики, паразиты, все до единого боятся ответственности, уклоняются от борьбы, готовы ехать куда угодно, и Толстой это прекрасно понимал...

— Выходит, они спасаются бегством? — сказал Хью. — Но разве Катамасов, или как бишь его, не считал поступок этих добровольцев воплощением души всего русского народа?.. Но если уж...

— Но если уж ты не врешь и действительно читал «Войну и мир», почему у тебя не хватило ума извлечь для себя пользу из этой книги, спрашиваю я еще раз.

— Некоторую пользу я по крайней мере извлек, — сказал Хью, — и могу отличить ее от «Анны Карениной».

— Ладно, пускай это «Анна Каренина»... — Консул помолчал. — Сервантес!

И Сервантес появился, держа под мышкой своего бойцового петуха, который, казалось, спал мертвым сном.

— Muy fuerte, — сказал он, — muу уж-жасна, — и прошел мимо. — Un bruto.

— Но я подразумевал также, что вы, мерзавцы, заруби это себе на лбу, вы лезете в чужие дела не только за границей, но и у себя дома. «Ах, Джеффри, милый, почему ты не бросишь пить, пока не поздно?..» И все прочее. А с чего вы взяли, что ещё не поздно? Меня вы спросили? — Что он такое говорит?

Консул слышал собственные слова, удивляясь своей неожиданной жестокости, своей низости. И знал, что не остановится. — Я наилучшим образом, с полным правом порешил, что уже поздно. А вы, только вы одни, пристаете ко мне, перечите.

— Эх, Джеффри...

... Неужели он говорил это? И нужно ли это говорить?.. Стало быть, нужно.

— Вы же знаете, одна лишь уверенность, что уже поздно, слишком поздно, и поддерживает во мне жизнь... Все вы одинаковы, все до одного, Ивонна, Жак и ты, Хью, вы норовите вмешаться в чужую жизнь, всегда, всегда вмешиваетесь... С какой стати, например, кому-то понадобилось вмешаться в жизнь Сервантеса, пристрастить его с детства к петушиным боям?.. Это и порождает несчастье в мире, скажем прямо, да, прямо, вся беда в том, что у вас не хватает ума, и простоты, и мужества, да, мужества, взять на себя, взять...

— Послушай, Джеффри...

— Что сделал для человечества ты, Хью, со всеми твоими туманными разглаголь- ствованиями о капиталистическом строе, ведь ты только трепал языком и жил себе припеваючи, разве нет, подлая твоя душа?

— Заткнись, Джефф, сделай милость!

— Оба вы таковы, подлые ваши души! Сервантес!

— Джеффри, сядь, умоляю тебя, — сказала, кажется, Ивонна измученным голосом, — ты ведешь себя просто безобразно.

— Нет, Ивонна, ничего подобного. Я говорю совершенно спокойно. Так вот я вас спрашиваю, что сделали вы для кого- либо, кроме самих себя? — Нужно ли это говорить? Но консул говорил, уже сказал это: — Где мои дети, которых я, быть может, хотел иметь от тебя? Представь себе, я, быть может, хотел их иметь. А их утопили. Они захлебнулись под душем, где шумела вода, тысячи струй. К твоему сведению, ты не способна хотя бы притворяться, будто любишь «человечество», ничуть не бывало! Тебе не нужна даже иллюзия, хотя кое-какие иллюзии у тебя, к несчастью, есть, они-то и помогли тебе пренебречь единственным твоим благим и естественным пред назначением. Но если поразмыслить, лучше бы женщинам вообще не иметь предназначения!

— Не будь свиньей, Джеффри, дьявол тебя побери.

Хью встал.

— Сиди и не рыпайся, от свиньи слышу, — сказал консул повелительно. — Я, конечно, понимаю, в какую романтическую историю влипли вы оба. Но даже если Хью и на сой раз выйдет сухим из воды, все равно скоро, очень скоро ему станет ясно, что он лишь один из сотни обманутых простаков, скользких, как рыбы, норовистых, как жеребцы, — все сплошь вонючие козлы, похотливые обезьяны, ненасытные, спесивые волки. Нет уж, хватит и одного...

Стакан, по счастью уже пустой, упал на пол и разбился.

— Срывал он поцелуи, как цветы, потом бедра ее коснулся и вздохнул. Как дивно вы оба, надо полагать, провели весь этот день, резвились, прикидывались невинными младенцами якобы во имя моего спасения... к чертовой матери. Я сам несчастный, беззащитный — только сейчас это до меня дошло. Но отсюда вытекает неизбежный логический вывод: я тоже должен вести свою жалкую борьбу за свободу. Ох, я хочу вернуться в разлюбезный бардак! Туда, где звякают цепи, где все цепенеет...

— Правда, у меня было искушение смириться. Я попался на удочку, когда вы сулили мне райскую жизнь в трезвости, без капли спиртного. Сдается мне, именно этого вы добивались весь нынешний день. Но теперь я с обычным своим пристрастием к мелодраме решил собственным умом, собрал остатки ума, которых мне как раз хватило, чтобы принять решение. Сервантес! И я вовсе не хочу этого, нет, благодарю покорно, я, напротив, избираю... Тласк... — Где он, куда он попал? — Тласк... Тласк...

...Он опять словно стоял на открытой темной платформе вокзала, куда некогда пришел — и вправду пришел? — утром, к семи сорока, встречать Ли Мейтленд, возвращавшуюся из Виргинии, всю ночь пьянствовал, а потом пришел, ощущая легкость в голове и в ногах, достигнув того состояния, когда пробуждается ангел, о котором писал Бодлер, и был, пожалуй, не прочь встречать поезда, только бы они не останавливались, потому что в грезах ангела поезда не останавливаются и никто не выходит, даже другой ангел, даже прелестная, светловолосая Ли Мейтленд... Кажется, поезд опоздал? Почему он шагает взад-вперед по платформе? Кажется, поезд придет со стороны Цепного — Цепного! — моста вторым или третьим по счету...

— Тласк... — повторил консул. — Я избираю...

Он был в комнате, но в комнате этой материя распалась: дверная ручка торчала отдельно от двери. Занавеска плыла в воздухе сама по себе, независимо, свободно. Казалось, она норовит накрыть, задушить его. Размеренное тиканье часов за стойкой, необычайно громкое, его образумило. «Тласк; тласк; тласк; тласк...» Половина шестого. Только и всего?

— ...избираю ад, — договорил он бессвязно. — Потому что...

Он вынул бумажку в двадцать песо и положил ее на столик.

— Мне там нравится! — крикнул он снаружи, в открытое окно. Сервантес стоял за стойкой со своим петухом, и глаза у него были испуганные. — Мне нравится в аду. Я должен вернуться туда немедля. И вот я бегу. Я уже почти вернулся туда.

Он действительно бежал, невзирая на свою хромоту, с безумным криком, хотя, удивительное дело, все это представлялось ему не совсем серьезным, бежал к лесу, где быстро сгущалась тьма, где метались кроны деревьев, — оттуда налетел яростный ветер, и сиротливое перечное дерево испустило стон.

Наконец он остановился: все было спокойно. Никто его не преследовал. Хорошо это или плохо? Да, это хорошо, решил он, и сердце его гулко стучало. А коль скоро все хорошо, он пойдет по тропе в Париан, в «Маяк».

Крутобокие вулканы, казалось, подступили ближе. Они вздымались над лесной чащей, пронзая низкое небо, — таинственные громады, застилающие даль.