Трагедия, знаменовавшая их путь по закругленной полумесяцем аллее, ощущалась и в зиянии темных рытвин у них под ногами, и в чаще высокоствольных диковинных растений, которые виделись ему сквозь темные очки сумеречно унылыми и, куда ни глянь, хирели от бессмысленной жажды, и как бы хватались, падая, друг за друга, но, словно в предсмертном видении блудницы, упорствуя, хранили некое жалкое подобие расцвета или мнимого плодородия, и кто-то неведомый, вчуже подумалось консулу, сопутствующий и состраждущий ему, обозревает и истолковывает эту трагедию, говоря: «Взгляни: убедись, сколь ненужным, сколь безотрадным может стать все то, что некогда казалось таким знакомым и родным. Коснись вот этого дерева, которое некогда было твоим другом: увы, сколь чуждым содеялось то, с чем связывала тебя кровная близость! Возведи глаза вон к той нише в стене твоего дома, где недвижно стоит изваяние распятого Христа, ведь он помог бы тебе, обратись лишь к нему с молитвой: но ты не можешь молиться. Посмотри на розы, приявшие смертные муки. Взгляни на те кофейные зерна, что Консепта разложила сушить на лужайке, как это делала прежде Мария. Дано ли тебе теперь насладиться чудесным их ароматом? Взгляни: вон бананы со знакомыми, причудливыми цветами, некогда они были эмблемой жизни, теперь же олицетворяют тлетворную и постыдную смерть. Ты разучился любить все это. Ныне любовь твоя без остатка отдана трактирной стойке: последние, жалкие крохи любви к жизни ныне обратились в яд, исподволь отравляющий тебя, и ядом стал хлеб твой насущный, когда в баре ты...
Неужели и Педро ушел? - Ивонна отчаянно сжимала его руку, но голос ее, он чувствовал, звучал почти непринужденно.— Да, слава богу.
— А что сталось с кошками?
— Регго! — дружелюбно сказал консул приблудному псу, как обычно шедшему за ним следом, и снял очки. Но пес ощетинился, отпрянул назад, к воротам.— Правда, в саду сам черт ногу сломит, это точно. Уже который месяц здесь, собственно, нет садовника. Хью кое-где выполол сорные травы. И бассейн вычистил... Слышишь, как журчит? Сегодня, я думаю, он наполнится.— Аллея, расширяясь, образовала круглую площадку, потом превратилась в дорожку, которая наискось пересекала небольшой отлогий лужок с клумбами, где цвели розы, и вела к «передней» двери, в тылу приземистого белого домика с черепичной, горшечного цвета кровлей, рифленой, словно крытой разрезанными вдоль половинками водосточных труб. И этот миг, полускрытое деревьями, с трубой в дальнем левом конце, откуда сочилась тоненькая черная струйка дыма, жилище их напоминало красивое суденышко, бросившее здесь якорь. — Нет. Моим уделом были хлопоты и тяжбы из-за невыплаченного жалованья. А. тут еще разные муравьи-древоточцы. Как-то ночью в мое отсутствие эти злодеи побывали в доме. И потом наводнение; сточные воды из Куаунауака осчастливили нас своим визитом, и до недавнего времени здесь пахло так, словно в саду лопнуло космическое яйцо. Но это не беда, надеюсь, ты сможешь...
Ивонна отпустила его руку и подняла цепкий побег бугенвилеи, стлавшийся поперек пути.
— Ах, Джеффри! Где же мои камелии?
— Бог их знает.
Параллельно дому лужайку рассекало высохшее русло ручья, через которое была перекинута шаткая дощечка. Меж кустами роз паук соткал свою причудливую сеть. Стая сорокопутов с надсадными криками темной, стремительной тучей пронеслась над домом. По доске они перешли через высохший ручей и очутились у «преддверия».
Старуха, похожая, как всегда казалось консулу, на мудрого темноликого гнома (возможно, некогда она была подругой какого-нибудь страшилища, стерегущего шахту под садом), со своей неразлучной шваброй, или помелом, на плече вышла шаркающими скрипучими шагами из «передней» двери — но шарканье и скрип не совпадали, словно действия каких-то самостоятельных устройств.
- А вот и Копсента, — сказал консул. Ивонна, познакомься с Консептой. Копсента, это сеньора Фермин.
Лицо гнома осветилось детской улыбкой и сразу стало наивным, как у маленькой девочки. Консепта вытерла руки о передник: пока они с Ивонной обменивались рукопожатием, консул стоял в нерешимости, рассматривая, созерцая с трезвым любопытством (хотя теперь, впервые со времени, когда он ночью очнулся от беспамятства, наступило блаженное состояние оттого, что он «хватил лишнего») вещи Ивонны, лежавшие за дверью у его ног, три чемодана и картонку, облепленные ярлыками так густо, что их можно было принять за цветочную клумбу и не составляло груда проследить весь их путь от начала до конца: отель «Хило», Гонолулу, «Вилья Кармона», Гранада, отель «Феба», Альхесирас, отель «Пенинсула», Гибралтар, отель «Назарет», Галилея, отель «Манчестер», Парнас, отель «Космо», Лондон, пароход «Иль до Франс», отель «Гегис», Канада, отель «Мехико», Мексика, а ног и новые ярлыки, недавно распустившиеся цветочки: отель «Астор», Нью-Йорк, «Таун-Хаус», Лос-Анджелес, пароход «Пенсильвания», отель «Мирадор», Акапулько, самолет «Мексиканской авиационной компании»,
— El otro senor? — спрашивал он тем временем у Копсепты, а она покачивала головой выразительно и благодушно.— Стало быть, он еще не вернулся. Что ж, Ивонна, смею думать, ты не откажешься жить в прежней своей комнате. Так или иначе, в угловой помещается Хью и его машина.
— Какая машина?
— Механическая косилка.
— ... рог que no, agua caliente,— негромко прозвучал певучий, смешной голос Консепты, и она с шарканьем и скрипом удалилась, неся два чемодана.
— Значит, сегодня для тебя есть горячая вода, вот уж поистине чудо!
По другую сторону дома открывалась неожиданно широкая даль, штормовая, как море. За ущельем вздыбленная земля подкатывалась к самым подножиям вулканов, где стеною вставала тьма, над нею возносилась убеленная сединами голова старика Попо, а левее, словно оснеженные крыши студенческого городка, торчали крутоверхие пики Истаксиуатля, и на миг консул с Ивонной застыли в безмолвии на веранде и не взялись за руки, а попросту руки их сами собой встретились, и как знать, быть может, все это лишь сон и они спят далеко друг от друга, на своих одиноких постелях, а руки их, словно разбросанные осколки воспоминаний, страшатся слияния и все же соприкасаются над бушующей стихией ночи. Внизу под ними из дырявой резиновой кишки, присоединенной к крану, текла с веселим бульканьем вода в маленький бассейн, и без того уже почти полный; когда-то они сами выкрасили голубой краской его стенки и дно; краска лишь слегка поблекла, а вода, отражавшая небо, была как расплавленный изумруд. Вокруг бассейна Хью подрезал ветки, но дальше сад спускался по склону, переходя в заросли шиповника неописуемой густоты, и консул отвернулся: краткое, блаженное опьянение уже покидало его...
Он рассеянно оглядел веранду, краем прилегавшую к левому крылу дома, его дома, порог которого Ивонна еще даже не переступила, и тотчас, словно в ответ на его немую мольбу, Консепта показалась в дальнем конце веранды, направляясь к ним. Она держала в руках поднос и сосредоточенно смотрела прямо на него, не отводя взгляда, не видя ни чахлых растений, запыленных и осыпавших свои семена на невысокую балюстраду, ни перепачканного гамака, ни сломанного, как в скверной мелодраме, стула, ни продавленной кушетки, ни грубого чучела Дон-Кихота, набитого соломой и косо подвешенного к стене, она медленно приближалась к ним, шаркая по красному кафельному полу, усыпанному пылью и сухими листьями, которых она не успела вымести.
— Нот видишь, Консепта знает мои привычки. — Консул теперь смотрел на поднос, где было дна стакана, неполная бутылка виски «Джонни Уокер», сифон с содовой, jarro с подтаявшим льдом и еще бутылка, тоже неполная, со зловещей темно-красной жидкостью, похожей на дешевый кларет или, быть может, на микстуру от кашля. Между прочим, это стрихнин. Хочешь виски с содовой?.. Ведь лед подан специально для тебя. Как, ты отказываешься даже от этого горького пойла?
Консул переставил поднос с балюстрады на плетеный столик, который Копсепта вынесла на веранду.
- Ради богa , пей без меня, спасибо большое.
- Ну тогда виски в чистом виде. Пей смело. Тебе же нечего терять, правда?
- Хоть бы ты дал мне сперва позавтракать! «...Она могла бы согласиться один-единственный раз,— раздался в ушах консула какой-то голос, торопливый, захлебывающийся , - ведь тебе, разнесчастный ты человек, сейчас так нужно снова напиться, уж это точно, и, пожалуй, хуже всего то, что долгожданное возвращение Ивонны, увы, лишь приглушило твою боль, мой милый, только и всего, — скороговоркой бормотал голос, — и создавшееся положение имеет первостепенную важность в твоей жизни, за единственным, наиважнейшим исключением, которое состоит в том, что теперь тебе придется выпить раз в пятьсот больше против обычного, иначе ты пропал.— И он узнал голос своего благожелательного, докучливого знакомца, у которого, пожалуй, были рога и хвост, являющегося во всевозможных обличьях, этого мастера на словесные ухищрения, а тот продолжал сурово: — Но таков ли ты, Джеффри Фермин, неужели ты столь слаб и напьешься в сей роковой час, нет, ты не таков, ты поборешь, ты уже поборол этот соблазн, это так и не так, но я вынужден тебе напомнить, что прошлой ночью ты устоял, не выпил, пропустил раз, и другой, и третий, а потом сладко вздремнул и проснулся, можно сказать, совсем трезвый, это было так и не так, так и не так, но мы же знаем, что было так, ты выпил самую малость, дабы унять дрожь, и проявил изумительное самообладание, которого она не хочет и не может достойно оценить!»
— Я вижу, ты все же не веруешь в пользительность стрихнина,— сказал консул (как бы там ни было, один вид бутылки с виски доставлял ему величайшее облегчение) и с молчаливым торжеством налил себе полстакана зловещей жидкости. Как-никак я боролся против соблазна не менее двух с половиной минут, и спасение души мне обеспечено. «Я тоже не верую в пользительность стрихнина, Джеффри Фермин, ты опять меня до слез доведешь, дурак безмозглый, я морду тебе разобью, идиот ты этакий!» Это был голос еще одного знакомца, и консул, подняв стакан в знак того, что узнал говорящего, в задумчивости выпил половину. Стрихнин шутки ради он добавил туда лед — был сладостен, почти как гашиш; кажется, он произвел подспудное, едва ощутимое возбуждающее действие; и еще консул, который все стоял на ногах, почувствовал, как боль встрепенулась в его душе, ничтожно слабая, презренная...
«Не видишь ты, что ли, осел, она же думает, что в день ее торжественного возвращения у тебя одна мысль в голове, как бы выпить, хотя пьешь ты всего-навсего стрихнин, безвредное лекарство, но все напрасно, поскольку ты никак не можешь без пего и рядом стоит кое-что другое, а посему, сам видишь, при столь недоброжелательном отношении отчего бы тебе с таким же успехом не приняться прямо за виски, вместо того фирма существует с 1820 года, а потом ты мог бы выпить пива, оно для тебя полезно, в нем много витаминов, к тому же скоро вернется твой брат, вот тебе и предлог, пожалуй даже прямой повод выпить, это бесспорно, и ты попивал бы себе сперва писки, а потом пиво, но при всем том вполне мог бы себя ограничивать, сделать это необходимо, только исподволь, постепенно, ведь всякий знает, как опасна поспешность в таких вещах, но все же ты содействовал бы Хью его благом намерении спасти тебя, можешь, не сомневаться!»
Это снова, был тот первый его знакомец, и консул со вздохом поставил стакан на поднос нарочито твердой рукой.
— Как ты сказала? — переспросил он Ивонну.
— Я тебе в третий раз повторяю.— Ивонна засмеялась.— Бога ради, выпей как следует. Право, незачем глотать это снадобье лишь для того, чтобы произвести на меня хорошее впечатление... A я просто посижу за компанию.
— Как-как? — Она сидела на балюстраде, любуясь долиной, и, казалось, была совершенно захвачена этим зрелищем. В саду стояла мертвая тишь. Но, должно быть, ветер резко переменился; Иста скрылась совсем, и Попокатепетль чтобы потом приниматься за текилу, кстати, где она там у тебя припрятана, ну да уж ладно, мы-то знаем где, и это будет началом конца, хотя, надо полагать, такой конец чертовски приятен, но зато киски испытанная штука, там заключен дивный, целебный, опаляющий глотку огонь, добытый предками твоей жены, почти затмили черные столпы облаком, словмо сразу несколько локомотивов, мчась наперегонки, заволокли склон клубами дыма.— Сделай милость, повтори еще раз. Консул взял ее за руку. Они страстно сжимали друг друга в объятиях, а может быть, это только чудилось им; неведомо откуда, с поднебесья, низринулся, пал на землю лебедь. А в Индепенденсии возле бара «Эль, Пуэрто долг. Соль» уже толпились на солнцепеке обреченные и ждали, когда поднимутся железные решетки и прозвучит трубный глас... Нет уж, спасибо, я предпочитаю проверенное средство.
Консул опустился и свою сломанную зеленую качалку так резко, что едва но опрокинулся вместе с ней. Он сидел, глядя на Ивонну трезвыми глазами. Вот он, тот заветный миг, которого так жаждали люди, свалившиеся под кровати, ночевавшие по углам баров и на темных лесных опушках, на улицах, на рынках, в тюрьмах, тот самый миг... но он умер, еще не родившись, и следом надвинулось чудовище ночи. Что с ним ыло? Он где-то спал, вот и все, что ему известно. «Тик-так, мрак, мрак», — выстукивала, как часы, вода, капая в бассейн. Значит, он спал; а что еще с ним было? Пошарив в карманах брюк, он нащупал что-то твердое, объяснение, разгадку. На карточке, которую он извлек из кармана, значилось:
Arturo Diaz Vigil Medico Cirujano у Partero enfermedades de ninos indisposiciones nerviosas consultas de 12 a 2 у de 4 a 7 Av. Revolution Numero 8,
— …A ты в самом деле вернулась ко мне? Или может быть, просто приехала погостить? — с нежностью спрашивал консул у Ивонны, пряча карточку обратно в карман.
— Но ведь я же здесь, ты видишь? — отвечала Ивонна весело и даже несколько вызывающе.
— Странно,— заметил консул и, нерешительно привстав взял рюмку, которую Ивонна разрешила выпить своей пласты вопреки ему самому и голосу, выпалившему скороговоркой «Джеффри Фермин, дурак ты безмозглый, только попробуй только попробуй выпить, я тебе морду разобью, я плакать буду идиот ты этакий!..» — «А все-таки ты молодчина, ты герой. А что, если... понимаешь, я влип, вот ужас».
— Но вид у тебя просто цветущий, так мне показалось. Ты даже представить себе не можешь, до чего цветущий у тебя вид.— (Консул нелепо согнул руку и пощупал мускулы: «Попрежнему силен как бык, можно сказать, да, как бык!»)
— Какой у меня вид? — кажется, спросила Ивонна. Легким движением она повернулась к нему в профиль.
— Да разве ж я тебе не говорил? — Консул взглянул на нее: — Ты очаровательна... Загорела,— Говорил ли он ей это в самом деле? — Загорела, кожа у тебя как бронза. Купалась много,— добавил он.— И наверное, дни были солнечные.» Конечно, здесь у нас тоже было много солнечных дней,— продолжал он.— Как всегда... Даже слишком много. Несмотря на дожди... А я, знаешь, этого не люблю.
— Неправда, любишь,— должно быть, отвечала она. — Знаешь, хорошо бы нам прогуляться в этот солнечный день
— Что ж... Консул сидел перед Ивонной в сломанной зеленой качалке.
Наверное, - думал он,— это просто-напросто души постепенно испаряется вместе со стрихнином, отлетает вопреки Лукрецию, постепенно старея, а тело тем временем многократно может обновиться, если только оно не привыкло, не закоснело и своем одряхлении. Душе, пожалуй, страдания только на пользу, и то страдания, что он причинил своей жене, полезны и даже благотворны для ее души. Ах, не одни страдания, что причинил он. Как быть с теми страданиями, в которых повинен демон супружеской измены по имени Клифф, который всегда представлялся ему в виде купального халата и полосатой, расстегнутой пижамы? И как же ребенок, которого она родила от этого призрака? Странно, но младенца тоже звали Джеффри, он появился на свет еще до того, как она впервые побывала в Неваде, ему сейчас было бы шесть, не умри он от менингита в тридцать втором, когда ему было ровно столько месяцев, сколько с тех пор прошло лет, и случилось это за три года до того, как они с Ивонной встретились в Испании, в Гранаде, и поженились. Вот тогда Ивонна действительно была загорелой, юной, неподвластной возрасту: она рассказала ему, что в пятнадцать лет (кажется, в эту пору она снималась в ковбойских кинофильмах, и один из них, как уверял этот хитрец, мсье Ляруэль, никогда их не смотревший, оказал влияние на Эйзенштейна или на кого-то там еще) о ней говорили: «Хорошенькой ее не назовешь, но со временем она будет красавицей»; и в двадцать лет о ней говорили тo же самое, и в двадцать семь, когда она вышла за него замуж, это было столь же справедливо, разумеется если судить в соответствии с общепринятыми понятиями; и сейчас, когда ей уже тридцать, это опять таки справедливо, все еще кажется, что она будет, вот-вот станет «красавицей»: у нее все такой же чуть вздернутый носик, крошечные ушки, неясные карие глаза, теперь слегка затуманенные и омраченные страданием, такой же широкий, припухший рот, тоже нежный и чувственный, несколько безвольный подбородок. И лицо все такое же свежее, живое, а порой, как говорит Хью, словно подернутое пеплом, совсем серое. Но все-таки она переменилась. Да, это ясно! Переменилась, стала недоступной для него, как для разжалованного капитана, что сидит у стойки бара, глядя в окно, недоступен его бывший корабль, стоящий в порту на якоре. Ему она уже не принадлежит: кто-то, без сомнения, помог ей выбрать вот это элегантное серо-голубое дорожное платье; кто-то другой, не он.
Ивонна вдруг со сдерживаемым нетерпением сняла шляпку, тряхнула каштановыми, выгоревшими на солнце волосами и спрыгнула с балюстрады. Она села на кушетку, скрестила ноги, длинные, изумительно красивые и аристократические. Пружины кушетки зазвенели громозвучно, как струны гитары. Консул нашарил в кармане темные очки и с беспечным видом водрузил их на нос. Но где-то в глубине его души шевельнулись боль, пробудившаяся оттого, что Ивонна все собиралась с духом и медлила войти в дом. Он сказал притворным голосом, внушительно, как подобает консулу:
— Если Хью успел на первый автобус, его следует ожидать с минуты на минуту.
— А когда прибывает первый автобус?
- В половине одиннадцатого, иногда в одиннадцать.
Какое это имело значение? Из города донесся колокольный звон. Правда, это кажется попросту невозможным, но всегда становится страшно, когда кого-то ждешь, кроме тех случаев, когда гость должен привезти с собой бутылочку. А вдруг в доме не нашлось бы ничего выпить, кроме стрихнина? Хватило бы у него сил это выдержать? Вот сейчас, в эту минуту, он брел бы по пыльным улицам, все мучительнее страдая от зноя, чтобы раздобыть бутылку спиртного; или послал бы Консепту. В каком-нибудь захудалом баре, на углу пыльной улицы, он забыл бы, зачем пришел, и пропьянствовал бы все утро по случаю возвращения Ивонны, пока она спит. Быть может, ему взбрело бы в голову сказать, что он из Исландии, или из Аргентины, или живет где нибудь в Лидах. Гораздо больше, чем приезда Хью, страшится он участи, которая уже настигает его прыжками в ритме знаменитого стихотворения Хью про колокол, который преследует мальчика, отлынивавшего от посещения церкви. Ивонна повертела на пальце обручальное кольцо. Зачем она его носит до сих пор, потому что любит, или потому, что ей это как-то выгодно, или же тут сочетается и то и другое? Или она, бедняжка, просто старается сделать что-нибудь ради его, ради их блага? Вода в бассейне тихонько булькала. Могла бы душа, омытая там, очиститься от скверны или утолить свою жажду?
— Правда, сейчас только половина девятого.
Консул снова снял очки.
— Милый, бедный ты мой... как воспалены у тебя глаза, —вырвалось у Ивонны; а церковный колокол уже настигал его; совсем близко загрохотал он, прыгая по ступеням, и мальчик споткнулся.
— Это просто легкое пучеглазие.., пустяк. — «Die Glocke, Glocke tont nicht mehr....» — Консул провел по узорному кафельному полу домашней туфлей, надетой на босу ногу (он ходил без носков не потому, что допился до такого состояния, когда, как утверждал сеньор Бустаменте, директор местного кинематографа, купить носки уже не на что, а по той причине, что из-за алкоголя он весь был комок нервов и решительно не мог заставить себя их носить), и почувствовал, как распухли и болят ноги, обутые в эти туфли. А виноват во всем стрихнин, будь он трижды проклят, и то, что он так омерзительно трезв, трезв как стеклышко по ее милости! Ивонна опять сидела на балюстраде, прислонясь спиной к столбику. Кусая губы, она окинула сад внимательным взглядом.
— Джеффри, как все запущено!
— Здесь нет Марианы и фермы, окруженной рвом.— Консул начал заводить часы у себя на руке.— ... Но давай предположим, к примеру, в наших рассуждениях, что ты дезертировала из осажденного города, отдала его на разграбление врагу, а потом, спустя немного времени, по той или иной причине возвращаешься назад — мне мое сравнение самому как-то не очень по душе, но это не существенно, допустим, дело обстоит именно так, — тут уж едва ли можно рассчитывать, что душа твоя вновь попадет и райские кущи и тебя встретят с распростертыми объятиями, а?
— Но я не дезертировала…
— Пускай даже, положим, город этот живет себе прежней жизнью, правда не без надрыва, и трамваи ходят почти бесперебойно. - Консул накрепко затянул ремешок у себя на руке.- Ну-с, что ты на это скажешь?
- ...Джеффри, взгляни, вон там, на ветке, сидит красная птица! И никогда еще не видела такого крупного кардинала.
— И не мудрено.— Консул украдкой завладел бутылкой с виски, вынул пробку, понюхал содержимое и, поджав губы, торжественно поставил бутылку обратно на поднос.— Ясное дело. Это ведь не кардинал.
— Кардинал, уверяю тебя. Ты только погляди, какая у него красная грудка. Просто огонь! — Он отчетливо понимал, что Ивонна не меньше его боится предстоящего объяснения и но может себя пересилить, болтает всякий вздор, первое, что придет в голову, и будет болтать до тех пор, пока не настанет миг, менее всего подходящий, тот самый миг, когда незримо для нее грозный колокол уже лизнет обреченного мальчика своим огромным языком и обдаст смрадным, ханжеским духом. — Вон он, на ветке гибискуса! Консул прищурил один глаз.
— По-моему, это пестрохвостая пустельга. И грудка у нее никакая не красная. Она живет отшельницей где-нибудь вон там, в Волчьем каньоне, подальше от всяких умников, и спокойненько себе размышляет о том, что она не кардинал.
— Я уверена, что это кардинал и живет он здесь в саду!
— Как хочешь, воля твоя. Но точное ее название, кажется, пустельга обыкновенная, или вульгарная, пустая птичка! А paз она пустая, стало быть, это пустельга и уж никак же кардинал.— Консул протянул руку к подносу, намереваясь взять пустой стакан из-под стрихнина, но, не дотянувшись, забыл, то ли он хотел что-то туда налить, то ли сначала взять одну из бутылок и хотя бы только понюхать ее, а стакан вовсе не трогать, уронил руку и еще резче подался вперед, словно для того, чтобы взглянуть на вулканы. Он сказал:
— Похоже, что старина Попи скоро опять проснется,
— Но покамест он сплошь зарос шпинатом...
Голос Ивонны дрогнул.
Консул зажег спичку, желая воскресить воспоминание о забавном случае, который в прошлом очень их потешал, он тогда тщетно пытался прикурить, хотя никакой сигареты во pту у него не было: погодя немного он обнаружил у себя в пальцах погасшую спичку и сунул ее в карман. Некоторое время они молчали, словно две выжидающе притихшие орудийные башни.
А вода все так же журчала в бассейне — о господи, как невыносимо медлителен был этот звук, — заполняя разделявшее их молчание... И раздавались еще иные звуки: консулу все чудилась музыка ночного бала, хотя она, конечно, давным-давно отгремела, и в молчание словно падали глухие удары барабана. Пария... кстати, в Индии это значило «барабанщик». Париан. Но никакой музыки нет в помине, он почти осязаемо чувствует это, а деревья, странное дело, безусловно, раскачиваются ей в такт, и не только сад, а всю равнину, до самого горизонта объемлет эта иллюзия, и все, что видит глаз, исполнено ужаса, нестерпимого ужаса перед ее нереальностью. Вероятно, это сродни, сказал он себе, тем страданиям, какие испытывает сумасшедший, преспокойно сидящий себе в клинике, когда внезапно безумие перестает быть для него убежищем, обрушивает небо ему на голову, подступает со всех сторон, вездесущее, неотвратимое, и рассудок, уже сраженный, безгласный, может лишь пасть ниц. И в такие минуты, когда мысли, словно пушечные ядра, крушат мозг, способен ли этот безумец обрести утешение в чудесной красоте больничного сада или ближних гор вокруг зловещего кратера? Едва ли, казалось консулу. А вся эта красота у него перед глазами мертва, как его брак, он знал это, убита так же злодейски. Солнце теперь сверкало ослепительно, заливало сиянием все вокруг, весь божий мир, и лес на склоне Попокатепетля купался в его лучах, а вершина, словно гигантский, всплывающий из пучины кит, вновь бороздила валы облаков, но все это не просветляло душу. Солнечный свет бессилен облегчить его совесть, его бесплодную скорбь. Слева от него, под бананами, на загородной вилле аргентинского консула ложились на землю высокие травы под косой садовника, который расчищал площадку для игры в бадминтон, и к этой работе, такой безобидной с виду, тоже крылась некая чудовищная опасность. Широкие листья бананов, чуть поникшие, таили и себе нечто грозное и дикое, словно пеликаны простирали крылья в последнем взмахе. Еще какие-то пташки трепыхались в саду, красные, словно ожившие бутоны роз, и движения их были нестерпимо тревожными и зловещими. Казалось, создания эти подключены к его нервам с помощью незримых проводов. Вдруг зазвонил телефон, и сердце оборвалось у него в груди.
Да, в самом деле звонил телефон, консул явственно это слышал, и, перейдя с веранды в столовую, от страха перед осатаневшим аппаратом он забормотал сначала в слуховую раковину, потом в микрофон, скороговоркой, обливаясь потом — вызов был международный,— что-то невнятное, слыша далекий голос Тома вполне отчетливо, но сам задавая вопросы вместо ответа и опасаясь, что вот сейчас в уши ему или в рот хлынет кипящая смола:
- Ладно. Ну, пока... Ах да, Том, послушай-ка, что это за нелепый слух, о котором трубили вчера газеты, а Вашингтон опубликовал опровержение? Любопытно знать, кто его распустил... Где источник? Да. Ладно. Пока. Да, чувствую себя ужасно. Ясное дело, это они! Хуже некуда. Но ведь они же сами признали. Или нет? Пока. Вероятно, они еще сделают это. Да ладно, ладно же. Ну пока. Пока.
... К чертовой матери. И чего звонить мне в этакую рань? Который теперь час в Америке? Эриксон, 43?
К чертовой матери... Он повесил трубку вверх ногами и вернулся на веранду; Ивонны уже не было; секунду спустя он услышал плеск воды в ванной...
Воровато озираясь, консул взбирался по калье Никарагуа. Казалось, он лезет и лезет по какой-то бесконечной лестнице меж домами. А быть может, даже восходит на вершину самого старика Пони. Никогда еще этот подъем не казался таким длинным. Улица, с ее беспорядочными кучами щебня, не имела конца, словно пожизненные страдания. Он подумал: 900 песо = 100 бутылок виски - 900 бутылок текилы круглым счетом. Эрго: надо пить не текилу и не виски, надо пить мескаль. К тому же было жарко, как в пекле, и консул весь вспотел. Прочь! Прочь отсюда! Но он никак не мог уйти прочь, подъем все тянулся. Перед домом Жака есть поворот налево, там тенистый проулок, сначала просто немощеная дорога, а потом склон, крутой, как американские горы, и где-то по правую руку, всего в пяти минутах ходьбы, на пыльном углу его ожидает прохладная пивнушка без вывески, где перед дверью, наверное, топчутся лошади у коновязи, а под стойкой дрыхнет пушистый белый кот, о котором хозяин любит говорить: «Он, мистур, ночь целая работает, а день целая спит!» И пивнушка, конечно, открыта.
Туда он и направлялся (проулок был уже виден, у поворота поджидала собака) с намерением тихо и мирно выпить стаканчик-другой, он сам не знал, сколько именно, и вернуться назад, прежде чем Ивонна успеет принять ванну. Правда, не исключено, что путь ему преградит кто-то из...
Но путь ему преградила калье Никарагуа, вставшая дыбом.
Консул лежал ничком на пустынной улице. ... Хью, дружище, это ты хочешь помочь старому дураку? Вот спасибо.
Я так полагаю, теперь и впрямь твоя очередь мне помочь. Ведь я всегда тебе помогал с удовольствием! Всегда с удовольствием, даже в Париже, когда ты заявился туда из Адена, без удостоверения личности, без паспорта, и влип в историю, ведь тебе частенько взбредала охота разъезжать без паспорта за номером 21312, который я помню по сей день. Все это было тем приятней, что благодаря тебе я отвлекся на время от собственных передряг и осложнений, и даже пошло мне на пользу, но все равно кое-кто из моих коллег не очень-то верил, что я еще не совсем мертвец и могу живо обстряпывать такие дела. Но к чему я все это говорю?.. К тому, пожалуй, чтоб ты не сомневался, ведь я сам знаю, как близки были ми с Ивонной к катастрофе уже тогда, перед встречей с тобой! Ты слушаешь меня, Хью, я вразумительно выражаюсь? Понятно, я прощаю тебя, но все же я почему-то не мог до конца простить Ивонну, а тебя я все равно по-братски люблю и по-человечески уважаю. Понятно, я всегда готов помочь тебе от души. Знаешь, с тех самых пор, как наш отец ушел в одиночку куда-то в Альпы и не вернулся, хотя вообще-то это были Гималаи, здешние вулканы напоминают мне о тех горах чаще, чем хотелось бы, и долина эта напоминает долину Инда, а Таско с его старыми деревьями в зеленых чалмах напоминает Шринагар, а Хочимилько, - ты слушаешь, Хью? — когда я только приехал сюда, больше всего напоминал мне о тех старых судах, приспособленных под жилье, ты-то их помнить не можешь, на реке Шалимар, где умерла твоя мать и моя мачеха, и эти ужасные несчастья как будто обрушиваются на меня разом, словно катастрофа призвала на помощь всех своих дальних родичей и они нагрянули неведомо откуда, быть может из Дэмчока, и поселились у нас со всем споим скарбом и пожитками — а потому я не имел никакой возможности, так сказать, быть тебе братом. Поверь, я скорей был тебе отцом, но ты в то время был еще совсем крошкой и тебя укачало на борту «Коканады», этого старого, неустойчивого корыта, принадлежавшего Восточно-Пиренейской пароходной компании. А потом, когда я снова очутился в Англии, слишком много было всяких опекунов, всяких штучек-дрючек, всяких школ и прочих учебных заведений, не говоря уж о войне, а ведь борьба за победу в ней, как ты справедливо утверждаешь, еще не кончена, и я ее продолжаю, прикладываясь к бутылке, а ты носишься со своими идеями и, смею надеяться, не кончишь так плохо, как наш отец, которого его идеи погубили, или, если уж на то пошло, как кончил я. Но все может быть,— ты еще здесь, Хью, и стараешься мне помочь? — ведь, говоря со всей откровенностью, мне и не снилось, что может случиться такое. И если Ивонна перестала мне верить, это вовсе не означает, что я тоже перестал верить ей, все зависит от того, как на это дело взглянуть. А тебе я, само собой разумеется, верил. И уж тем более мне не снилось, что ты попытаешься морально оправдать себя, ссылаясь на мою порочность: кстати, есть причины, они откроются лишь в час последней расплаты, причины, по которым ты не вправе был меня судить. Но все же, боюсь, — ты слышишь меня, Хью? — еще задолго до этого последнего часа содеянное тобою в порыве безрассудства, то, что ты потом пытался забыть в жестоких сумасбродствах твоей жизни, представится тебе в ином, гораздо более мрачном свете. Боюсь, как это ни прискорбно, что ты, человек, в сущности своей простой и хороший и отнюдь не чуждый искреннего уважения к принципам и приличиям, которые могли бы тебя вовремя остановить, с возрастом, когда совесть твоя станет уязвимей, обретешь в наследство страдания, куда более тяжкие, чем те, что ты причинил мне. И как могу я тебе помочь? Как могу я отвратить это от тебя? Как убиенному внушить своему убийце, что призрак жертвы не станет его преследовать? Ах, возмездие за содеянное в прошлом постигает нас гораздо скорей, чем мы думаем, долготерпение божие легко иссякает, и он ниспосылает нам раскаяние! Но не тщетны ли мои старания объяснить тебе, как хорошо я понимаю, что сам повинен в этом? Не тщетно ли тем более мое признание, что толкнуть Ивонну к тебе, как я это сделал, было сумасбродством или, вернее сказать, шутовской выходкой, и я сам заслужил удар свиным пузырем по башке, и упал на арену, набив себе полный рот и полную душу опилок? Искренне надеюсь, что все это не тщетно… А покамест, старина, мой рассудок изнемогает от стрихнина, выпитого за последние полчаса, и от нескольких терапевтических доз, принятых до этого, и от бессчетных, отнюдь не терапевтических доз, выпитых еще до этого с доктором Вихилем — кстати, я тебя непременно познакомлю с доктором Вихилем и, разумеется, с его другом Жаком Ляруэлем, хотя до сих пор мне по многим причинам не хотелось нас знакомить, и ты, сделай милость, напомни мне забрать у него мой сборник елизаветинских пьес, — и от двух дней и одной ночи беспросыпного пьянства еще до этого, и от семисот семидесяти пяти с половиной... но к чему продолжать? Рассудок мой, повторяю, хотя и отравлен насквозь, должен, подобно Дон-Кихоту, избегая окольных путей, всегда идти только напрямик. Но погоди, я же про доктора Вихиля, эй...
— Эй, эй, что случилось?
Кто-то окликнул его по-английски, голос, зычный, словно на параде, прозвучал прямо над головой и принадлежал, как консул теперь увидел, человеку, который резко затормозил перед ним свой длинный и низкий автомобиль, урчавший «гр-гр-рандиозно» или нечто похожее.
— Ничего.— Консул вскочил на ноги, мгновенно протрезвев, — Полный порядок.
— Какой там порядок, если вы валялись посреди улицы, э?
Повернутое к консулу лицо англичанина на толстой шее, повязанной полосатым английским галстуком, хотя и встревоженное, сняло румянцем, оживлением и доброжелательностью, чем то напоминая фонтан перед роскошным дворцом.
Консул стряхнул с одежды пыль; ощупал себя на всякий случай; но нигде не было ни царапинки. Он явственно видел перед собой фонтан. Могла бы душа, омытая там, очиститься от скверны или утолить свою жажду?
— Порядок, сами видите,— сказал он.
— Благодарю вас от души.
— Но послушайте, какого дьявола вы валялись посреди улицы, я же вас чуть не задавил, тут наверняка что-нибудь да н еладно, э? Разве нет? — Англичанин заглушил мотор.— «Эй, послушайте, а ведь я вас где-то уже встречал.
— …
— …
— Колледж «Тринити». — Консул чувствовал, что в собственной его речи зазвучали английские интонации. — Или же вы кончали...
— «Кай».
— По такие галстуки, как на вас, носят в «Тринити»... — сказал консул с вежливым торжеством.
— В «Тринити»?.. М-да. Но это, собственно, галстук моего брата.— Англичанин, опустив подбородок, посмотрел на галстук, и румянец на его веселом лице стал еще ярче.— Мы едем в Гватемалу... Чудесная страна. Жаль, что все запакостили нефтью, правда? Глядеть тошно... слушайте, приятель, а вы уверены, что не поломали себе кости или еще что-нибудь?
Нет. Ничего я не поломал, сказал консул. Но его била дрожь. Англичанин подался вперед, нашарил ключ в замке зажигания.
— Вы уверены, что все в порядке? Мы остановились в отеле «Белья виста» и уедем не раньше вечера. Могу прихватить вас с собой, вздремнули бы у нас в номере... Чертовски приятное заведение, что говорить, но и шум чертовский стоял всю ночь напролет. Вы ведь были там на балу — я угадал?
А потом заплутались, правильно? На всякий случай у меня в машине всегда припасена бутылочка... Нет. Это не шотландское виски. Ирландское. Фирма «Берк», Ирландия. Не угодно ли отведать? Или вы предпочитаете...
- М-м... — Консул припал к бутылке.— Миллион благодарностей.
Пейте же... пейте смело...
Миллион благодарностей. — Консул вернул бутылку. — Миллион.
— Ну, всего. - Англичанин завел мотор. - Счастливо оставаться приятель. Да не валяйтесь больше на улицах. А то вас, чего доброго, задавят, или засадят, или упекут куда-нибудь ко всем чертям. Вон тут какая дорога паскудная. А погодка сегодня что надо, не правда ли?
Англичанин махнул рукой на прощание и поехал вверх по склону.
— Если и с вами что стрясется, — отчаянно закричал консул ему вслед,— я готов... обождите, вот моя карточка!..
Бам!
... Консул остался с карточкой в руке, но то была не карточка доктора Вихиля и не его собственная. «Правительство Венесуэлы имеет честь...» Что такое? «Правительство Венесуэлы принимает к сведению...» Откуда это взялось? «Правительство Венесуэлы принимает к сведению заявление, сделанное министерству иностранных дел. Каракас. Венесуэла». Что ж, пускай Каракас — какая разница?
Прямой, как Джим Таскерсон — теперь он, бедняга, наверное, тоже женат,— снова полный бодрости, спускался консул по калье Никарагуа.
В доме уже не слышно было шума воды из ванной: в мгновение ока он привел себя в порядок. Схватив у Консепты под носом поднос с завтраком (прежде всего он тактично добавил туда бутылку со стрихнином), консул, придав своему лицу невинное выражение, словно человек, совершивший под шумок ловкое убийство, вошел в комнату Ивонны. Там было чисто и светло. Ивонна, подложив руку под голову, дремала на кровати, застеленной ярким индейским покрывалом.
— Ну вот!
— Ну вот!
Журнал, который она только что просматривала, валялся на полу. Консул, слегка потупясь над подносом с апельсиновым соком и печеными яйцами, отважно подошел, преодолевая смятение чувств.
— Хорошо ли ты тут устроилась?
— Спасибо, превосходно.
Ивонна с улыбкой взяла у него поднос. Она выписывала популярный астрономический журнал, и с обложки на консула взирали с насмешкой купола обсерватории, темные, в золотых нимбах, похожие своими очертаниями па шлемы римских воинов.
— «Племена майя, — прочел он вслух, — достигли немалых успехов в астрономических наблюдениях. Однако система Коперника была им не известна». — Он бросил журнал на кровать, непринужденно опустился на стул, закинул ногу за ногу, сложил руки и сидел в странной безмятежности, поставив стакан со стрихнином на пол возле себя. — Откуда она могла быть им известна?.. А мне нравятся их «блуждающие» годы. Их календарь тоже не мешает знать! А какие у них прелестные названия месяцев: Поп. Во. Сип. Соц. Сек. Шюль. Йашкин.
— Мак,— сказала Ивонна со смехом.— Ведь у них есть месяц мак, правда?
— Есть йаш и сак. И вайеб: он-то и нравится мне всех больше, месяц всего из пяти дней.
— Однажды ты датировал расписку первым сипа!..
— Но что толку от всего этого? — Консул хлебнул стрихнина, не уверенный, что им полезно запивать виски ирландской фирмы «Берк» (та бутылка, наверное, теперь в гараже отеля «Белья виста»). — Это я о человеческих знаниях. Едва ли не первое покаяние, какое я на себя наложил, состояло в том, чтобы вызубрить наизусть все философские куски из «Войны и мира». Это, понятное дело, было еще до того, как я превзошел премудрости кабалистики и выучился повторять их, как мартышка с Антильских островов. Но, как выяснилось на днях, из всей книги «я только и помню, что у Наполеона ляжка подергивалась.
— А ты не съешь что-нибудь? Ведь ты же, наверное, умираешь с голоду.
— Я уже закусил.
Иконна, с аппетитом уплетая завтрак, спросила:
— А какова конъюнктура?
— Том слегка не в себе, потому что у него конфисковали какую-то недвижимость не то в Тласкале, не то в Пуэбле, а он уже надеялся, что пронесло. Обо мне они еще не составили мнения, а я ушел в отставку, так что мое положение двусмысленно.
— Значит, ты в самом деле...
— К слову, я должен перед тобой извиниться за свой наряд — да я еще и весь в пыли,
— смотреть тошно, а ведь по случаю твоего приезда я мог бы надеть хоть пиджак!
Консул улыбнулся в душе своим интонациям, такими «английскими» они невольно стали в силу причин, открыть которые он не мог.
— Значит, ты в самом дело ушел в отставку!
— Да, бесповоротно! И теперь я подумываю принять мексиканское подданство и поселиться среди индейцев, как Уильям Блэкстоун. Но ты понимаешь, мешает привычка зарабатывать деньги, хотя это, конечно, тайна, покрытая мраком для постороннего... — Консул любовно оглядел картины, висевшие на стенах, большей частью акварели, написанные его матерью и запечатлевшие кашмирские пейзажи: невысокая ограда из серого камня, а за ней, под купой березок и высоким тополем, могила Лаллы Рук; дикий, буйный ландшафт, в котором смутно проглядывало что-то шотландское; теснина, ущелье в Гугганвире; река Шалимар здесь особенно походила на Кам: вид издалека, из долины Синд, на Нанга-Парбат вполне мог быть написан на веранде этого дома, и Нанга-Парбат сошел бы за старика Попо...— Для постороннего,— повторил он,— и столько всяких тревог, раздумий, предчувствий, материальных забот, феодальных пережитков...
— Но...— Ивонна отодвинула поднос с завтраком, достала из сумки, брошенной у кровати, сигарету и, прежде чем консул успел поднести ей спичку, прикурила сама.
— Другой, конечно, уже сделал бы это!
Ивонна курила, откинувшись на подушки... Но потом консул едва слышал ее — а она говорила спокойно, разумно, смело, — чувствуя, как в его душе совершается нечто необычайное. На миг он увидел корабли на горизонте, под черным, плоским, несуществующим небом, и повод как следует напиться (пускай он напьется один-одинешенек, это все равно!) ускользал и вместе с тем приближался, и это могло быть, это было только — господи боже! — единственное его спасение...
— Сейчас? — услышал он свой негромкий голос. — Но сейчас мы не можем взять и уехать, согласись сама, ведь тут Хью, ты, и я, и пятое, и десятое, тебе не кажется? Это не так просто, ведь правда же? (Но спасение его не таило бы в себе столь зловещей угрозы, если б ирландское виски фирмы «Берк» вдруг не ударило ему в голову. Он воспарил, и именно мнимая бесконечность этого парения была под угрозой.) Ведь правда же? — повторил он.
— Хью все поймет, я уверена...
— Но не в том суть!
— Джеффри, здесь, в доме, появилось что-то зловещее...
— ...По моему, это была бы просто подлость...
А, черт... Консул не сразу придал своему лицу выражение, которое должно было означать шутливую непринужденность и в то же время уверенность, свидетельствующую о подобающем консулу здравомыслии. Вот оно, свершилось. Колокол Гёте щерился ему прямо в лицо. По счастью, он был готов к этому.
— Мне вспоминается одни малый, которому я как-то помог в Нью-Йорке, — сказал он ни к селу, ни к городу,— он, можно сказать, был безработный актер. «Помилуйте, мистер Фермин, — говорил он,— тут все невзаправдашнее». Да, именно так он и говорил: «взаправдашнее». «Человек создан не для этого, — сетовал он. — Все улицы как две капли воды похожи вот на эту Десятую или Одиннадцатую улицу, даже в Филадельфии»... — Консул почувствовал, что его английские интонации исчезают и он начинает кривляться, как последний фигляр. — «А вот в Ньюкасле, штат Делавэр, там дело другое! Старые булыжные мостовые... и Чарлстон: настоящий старый Юг... А этот город, господи боже ты мой... Этот шум! Этот хаос!
Если б я только мог отсюда вырваться! Если б я только знал, куда мне податься!»
Последние слова консул произнес с большим чувством, со скорбью, дрожащим голосом; хотя в действительности он никогда в глаза не видал того человека и всю историю ему рассказал Том, он весь дрожал от чувствительности, словно скверный актер.
— Но какой смысл, — заключил он назидательно, с полнейшей серьезностью, — пытаться убежать от самого себя?
Ивонна полулежала, откинувшись на подушки, и терпеливо слушала. Но теперь она резко приподнялась и ткнула сигарету в высокую металлическую пепельницу в виде абстрактного изображения лебедя. Шея лебедя была чуть вздернута, но от ее прикосновения склонилась грациозно и трепетно, и она сказала:
— Хорошо, Джеффри, давай отложим этот разговор до более благоприятных времен: мы можем все решить через день-другой, когда ты будешь трезв.
— О господи!
Консул сидел не шевелясь, потупив глаза, а это чудовищное оскорбление рвало на части его душу. Да неужто, неужто он сейчас не трезв! Но в брошенном ему обвинении была некая тонкость, которую он никак не мог уловить. Конечно, он не трезв. Нет, не трезв, в этот миг он не трезв! Но разве он был таким за минуту до этого или полчаса назад? И по какому праву Ивонна возомнила это, возомнила, будто он не трезв сейчас или же, что в тысячу раз хуже, будто через день другой он будет трезв? И даже пускай он сейчас не трезв, но по каким невероятным ступеням, которые можно сравнить лишь с путями премудрости и таинствами святой кабалы, прошел он, чтобы вновь достичь этой ступени, на которую он на мгновение поднялся сегодня утром, этой ступени, где он один может, как она выразилась, «решать», зыбкой, драгоценной ступени, на которой так трудно, почти немыслимо удержаться, той ступени опьянения, когда он только и бывает трезв! По какому праву она, в то время как он целых двадцать пять минут кряду терпел все муки ада и безумия ради нее и не выпил по-человечески, смеет намекать, что, по ее мнению, он отнюдь не трезв? Ах, женщине не понять всей опасности, сложности и глубочайшего смысла жизни пьющего человека! Какие такие придуманные добродетели дают ей право судить о том, что было до ее приезда? И ведь она даже не подозревает о его недавних мытарствах, о его падении на калье Никарагуа, и о том, как уверенно, хладнокровно и даже мужественно он там держался... и об ирландском виски фирмы «Берк»! О ничтожный мир! И главное, она все испортила. Ведь теперь консул понял, что, припоминая слова Ивонны: «Хоть бы ты дал мне сперва позавтракать» и зная все, что за этим стоит, он мог бы, пожалуй, сказать через минуту (если б не эта ее фраза и да, воистину пренебрегая своим спасением): «Ну, конечно же, я согласен: уедем отсюда!» Но кто согласится с человеком, который так твердо уверен, что послезавтра ты будешь трезв? И как будто это не очевидно, не известно всем и каждому, что никто не может знать, пьян он или нет. Точь-в-точь как Таскерсоны, благослови их господь. Он не из тех людей, которые выписывают ногами вензеля на улице. Правда, в случае нужды он может прилечь на улице, как подобает джентльмену, но вензеля выписывать не станет. Ах, какой это отвратительный мир, где равно попирают истину и пьянство! Мир, населенный кровожадными людьми, в полном смысле слова! Кровожадными, кажется, вы сказали «кровожадными», капитан Фермин?
— Боже мой, Ивонна, пора тебе знать, что я не бываю пьян, сколько бы ни пил, — сказал он почти трагическим тоном и отхлебнул стрихнина. — Неужели ты думаешь, что мне доставляет удовольствие лакать это омерзительное рвотное снадобье, или белладонну, или чем там меня поит Хью?
Консул встал с пустым стаканом в руке и принялся шагать по комнате. Не в том дело, чувствовал он, что по своей опрометчивости он совершил нечто роковое (например, он не погубил всю свою жизнь, нет), просто вышло какое-то глупое и в то же время, можно сказать, печальное недоразумение. Но все таки надо было как-то поправить дело. И он то ли сказал про себя, то ли подумал вслух:
— А вот завтра я, пожалуй, буду пить одно пиво. Для поправки лучше всего выпить пива да еще добавить стрихнина, а послезавтра снова пить одно пиво — ведь никто, я уверен, не будет против пива. В частности, здешнее мексиканское пиво содержит много витаминов... Поскольку все мы собрались вместе, я предвижу, что это наше свидание все-таки будет поводом для выпивки, а несколько позже, когда нервы мои успокоятся, я, вероятно, вовсе пить брошу. И тогда, как знать,— он остановился у двери,— пожалуй, я снова примусь за работу и закончу свою книгу!
Но дверь пока оставалась дверью и была плотно закрыта; потом она приотворилась. Сквозь щель он увидел бутылку виски, чуть поменьше и опустошенней, чем бутылка ирландского виски фирмы «Берк», сиротливо стоящую на веранде. Ивонна не отринула выпивку: он был к ней несправедлив. Но с какой стати ему быть несправедливым и к бутылке? В мире нет зрелища ужасней пустой бутылки! За исключением разве пустого стакана. Но сейчас это не к спеху: да, иной раз он знает, когда можно повременить. Он подошел к кровати, то ли говоря про себя, то ли думая вслух:
— Да, я уже вижу заголовки статей. Сенсация, новые сведения об Атлантиде, опубликованные мистером Фермином. Исследование, не имеющее себе равных со времен Доннели. Осталось незавершенным ввиду безвременной кончины автора... Изумительно. А главы, посвященные алхимикам! Перед этим бледнеет епископ Тасманский. Но они, конечно, напишут не совсем так. Недурственно, а? Я мог бы даже затронуть Кокскокса и Ноя. Кстати, моей работой заинтересовался один издатель: чикагский издатель — он заинтересовался, но, конечно, не загорелся, если ты понимаешь, что я хочу этим сказать, ведь, право, было бы ошибкой воображать, что такая книга может иметь успех у широкой публики.
Но если вдуматься, просто диву даешься, как расцветает человеческий дух под сенью abattoir! Как чудесно живут люди — я уж не говорю о том, сколь это поэтично! — по соседству со скотными дворами, сквозь смрад чуют они хмельной дух грядущего и ютятся и подвалах, подобно пражским алхимикам! Да: они живут в обстановке, окружавшей самого Фауста, среди кристаллов глета, агатов, аметистов и жемчуга. Такая жизнь бесплотна, пластична и кристально прозрачна. Но о чем я? О супружеских узах? Или о прогрессе от алкоголя до алкагеста? Можешь ты мне сказать?.. А не то я подыщу себе другую работку, возьму да напечатаю объявление в газете «Эль Универсалы»! согласен сопровождать труп в любой район Востока!
Ивонна сидела, небрежно листая журнал, ее халатик расстегнулся, открывая на груди, где кончался загар, нежную белизну, одна рука, согнутая в запястье, безвольно свисала с кровати; когда он приблизился, рука эта машинально повернулась ладонью кверху, скорей всего выражая досаду, но, как ему показалось, в безотчетной мольбе, нет, даже больше: жест этот вдруг словно воплотил в себе все прежние мольбы, все безумные, тайные, молчаливые излияния неизъяснимой нежности, и постоянства, и бессмертных надежд в их супружеской жизни. Консул почувствовал, что слезы жгут ему глаза. Но вместе с тем его вдруг охватила странная неловкость, почти стыд, оттого что он, посторонний мужчина, вторгся в ее комнату. В эту комнату! Он выглянул за дверь. Бутылка виски была на месте.
Но он не устремился туда, не сделал и шагу, а только надел свои темные очки. В теле его кое-где пробудилась боль, впервые со времени падения па калье Никарагуа. Скорбные, трагические образы смутно проплывали в памяти. Где-то далеко бабочка летела над морем: вот исчезла из глаз. В басне Лафонтена петушок полюбил уточку, они вместе убежали на озеро, но там уточка поплыла, а петушок утонул.
В ноябре 1895 года, в тюремной одежде, с двух до половины третьего дня, в наручниках, Оскар Уайльд стоял на станционной платформе в Клэпхеме, и все узнавали его в лицо...
Когда консул скова подошел к кровати и сел на краешек, Ивонна уже спрятала руки под одеяло и отвернулась к стене. Помолчав, он спросил с волнением, отчего голос у него снова стал хриплым:
— Помнишь, как вечером накануне нашей разлуки мы, словно были едва знакомы, назначили свидание в Мехико, чтобы вместе пообедать?
Ивонна отозвалась, глядя в стену!
— Но ты не пришел.
— А все потому, что в последний миг и позабыл название ресторана. Помнил только, что это где-то на вин Долороса. Мs вместе набрели на него, когда в последний раз ездили вдвоем в Мехико. Я заходил во все рестораны на виа Долороса, искал тебя, но не находил и всюду пропускал рюмочку.
— Бедняжка Джеффри.
— А еще помнится, я звонил из каждого ресторана в отель «Канада». Из бара каждого ресторана. Бог знает, сколько раз я им названивал в надежде, что ты туда вернешься. И всякий раз мне отвечали одно и то же — ты ушла, чтобы со мной встретиться, но они не могут сказать куда. А под конец они там просто рассвирепели. Странно, почему это мы остановились в «Канаде», а не в «Регисе» — помнишь, меня там из-за бороды все время принимали за известного атлета?.. Словом, я брел от двери к двери в борениях и все думал, что не отпущу, не дам тебе утром уехать, только бы тебя найти!
— Да. (Только бы ее найти! Ах, как холодна и бесприютна была ночь, как завывал ветер, как свирепо валил пар из вентиляционных люков на улицах, где беспризорники в лохмотьях уже устраивались на ночлег, прикрываясь обрывками газет. Но в мире не было человека бездомней тебя, а ночь, холод и мрак все сгущались, и тщетны были твои усилия, ты ее не нашел! И скорбный голос вопиял тебе вослед на той улице, и ветер выкликал ее название: виа Долороса! Улица Скорби! А потом как-то вдруг нагрянуло утро, и она только что вышла из отеля — ты сам отнес вниз один из ее чемоданов, но не поехал ее провожать, — и ты сидел в баре отеля и пил мескаль со льдом, от которого холодом сводило живот, и глотал лимонные косточки, а потом с улицы внезапно вошел человек, похожий с виду на палача, и поволок на кухню двух барашков, которые истошно блеяли от страха. А потом ты слышал, как они блеяли, наверное уже под ножом. И ты подумал: лучше не вспоминать, забыть все.
А потом, после того, как ты, побывав в Оахаке, вернулся сюда, в Куаунауак, снедаемый скорбью — спускаясь по крутой, извилистой дороге от «Трес Мариас» в своем автомобиле, видя сквозь туман смутные очертания города, а потом и сам город, узнавая знакомые места и чувствуя, как душу твою влачит через них по камням, словно она привязана к хвосту закусившей удила лошади, — когда ты вернулся...)
— Когда и вернулся, кошки все уже передохли, — сказал он. — Педро уверил, что это брюшняк. Правда, бедняга Эдип, кажется, околел в тот самый день, когда ты уехала, и его уже выбросили в ущелье, а малышку Патос я нашел под бананом в саду, едва живую, хуже чем в тот день, когда мы подобрали ее в канаве; она умирала, но никто не мог понять отчего: Мария уверяла, что от разбитого сердца...
— Очень забавно, — сказала Ивонна безучастным, холодным топом, по прежнему отворачиваясь к стене.
— А ты помнишь любимую свою песенку, петь ее мне не хочется. «Паша кошка лежебока, лежебока и наш кот, лежебоки все у нас, сладко спят они сейчас», — услышал консул свой голос; горькие слезы закипали у него в глазах, он сорвал о себя темные очки и припал лицом к ее плечу.
— Не надо, ведь Хью вот-вот...— начала она.
— Плевать на Хью.
Он не хотел ее принудить, повалить на подушки; он чувствовал, как все тело ее напряглось, обрело холодную, каменную твердость. Но не одна усталость заставила ее уступить, а желание соединиться с ним хоть на мгновение, поразительное, как гром с ясного неба...
Но теперь, с самого начала, пробуждая первыми тоскующими словами чувства своей жены, он зримо ощущал и дух своей одержимости, подобно тому как новообращенный, стремящийся к Иесоду, тысячекратно видит на небе Золотые врата, отверстые, дабы приять его астральную оболочку, дух, которым проникнут бар, когда в мертвой тиши и безмятежности он открывается утром. Один из тех баров, которые открываются именно сейчас, в девять часов: и странным образом он был там, слышал свои злые, горькие слова, те самые, что вскоре, быть может, прозвучат, опаляя его. Но и это видение померкло: он был здесь, на прежнем месте, уже весь в поту, и выглянул в окно — ни на мгновение не прекращая наигрывать одним пальцем, едва касаясь клавиш, короткое вступление, предваряющее невыразимую мелодию, которая могла еще прозвучать,— теперь уже сам в страхе, что на аллее вот-вот покажется Хью, и тут ему в самом деле почудилось, будто Хью виден вдалеке, прошел через сорванные с петель ворота, и уже явственно слышен хруст шагов по гравию... Нет, там пусто. Но теперь, теперь он хотел уйти, хотел нестерпимо, предощущая, как там, у стойки, тревожа безмятежную тишину, пробуждается хлопотливая утренняя жизнь: вон в дальнем углу политический эмигрант молчаливо пьет апельсиновый крюшон, вон пришел счетовод и хмуро проверяет чеки, головорез с железной клешней втащил кусок льда, один из барменов режет лимоны, другой, совсем наспанный, вынимает из ящиков бутылки с пивом. Да, теперь, теперь он хотел уйти, иная, что бар наполняется людьми, которых в другое время здесь по увидишь, и люди эти кричат, буянит, бесчинствуют, и у каждого через плечо переброшено лассо, а вокруг лежит мусор, оставшийся с ночи, пустые спичечные коробки, лимонные корки, сигареты, сплюснутые в лепешку пустые пачки, валяющиеся в грязи и плевках. Теперь, когда часы, висящие над зеркалом, показывают начало десятого и газетчики, продающие «Ла Пренса» и «Эль Универсаль», в этот самый миг врываются в дверь или стоят на углу возле переполненной, грязной уборной, а чистильщики обуви входят со своими табуретами и пристраивают их кое-как, на весу, у стойки, на перекосившейся деревянной приступке, именно теперь его тянуло уйти туда! Он один знал, как все это прекрасно, когда вездесущее солнце, солнце, солнце, окропляет стойку в баре «Эль Пуэрто дель Соль», окропляет салат и апельсины или тоненьким золотым лучиком, как бы олицетворяющим единение с богом, пронзает, подобно копью, брусок льда...
— Прости меня, но, кажется, я не могу. Консул захлопнул за собой дверь, и штукатурка коротким дождем осыпалась ему па голову. Фигурка Дон-Кихота сорвалась со степы. Он поднял печального, набитого соломой рыцаря...
А потом перед ним очутилась бутылка с виски: захлебываясь, он пил прямо из горлышка.
Но он не забыл прихватить стакан и теперь лил туда стрихнин, небрежно, через край, делая что-то не совсем то, ведь он хотел налить туда виски.
«Стрихнин возбуждает желание. Быть может, он подействует сейчас, сразу. Вдруг еще не поздно».
Он упал в зеленую качалку и, казалось, провалился сквозь ее плетеное сиденье.
С немалым трудом дотянулся он до стакана, оставленного на подносе, и теперь держал, взвешивая его в руке, но никак но мог — потому что снова началась дрожь, не та, слабая, а жестока я, неуемная, как у страдающего болезнью Паркинсона или у паралитика, — поднести к губам. Нe проглотив ни капли, он поставил стакан па балюстраду.
Потом, весь дрожа, он с осторожностью поднялся на ноги и как-то умудрился плеснуть в бокал, который Копсепта не успела унести, немного виски, около восьмой доли пинты. «Фирма существует с 1820 года». Существует.
А я существую с 1896 года и еще не выдохся окончательно. «Я люблю тебя», пробормотал он, сжал бутылку обеими руками и поставил ее на поднос. Кое-как донес бокал с виски до качалки и сел в задумчивости с бокалом в руке. Потом, не притронувшись и к нему, поставил ого па балюстраду, подле стакана со стрихнином. Он сидел, созерцая оба стакана. И комнате, у него за спиной, слышался плач Ивонны.
«...Неужели ты забыл ее письма, Джеффри Фермин, ведь когда она писала их, сердце ее рвалось на части, а если не забыл, то почему ты сидишь здесь, весь дрожа, почему не пойдешь к ней сейчас, в этот миг, когда она может наконец понять, что не всегда так было, а только в последнее время, но ты мог над этим смеяться, ты смеялся, и с чего ты взял, любезный друг, что она плачет лишь из-за этого, вспомни ее письма, на которые ты ни разу не ответил, это так, и это не так, так и не так, так, не так, но тогда где же твой ответ, ты даже толком не прочитал их, где они теперь, ты потерял их, Джеффри Фермин, потерял или позабыл где-то, а где, этого даже нам не дано знать...»
Консул дотянулся до бокала и машинально отхлебнул виски; вероятно, это был голос одного из его знакомцев или, быть может...
«А, доброе утро».
Консул сразу же, с одного взгляда понял, что это галлюцинация, и сидел совершенно спокойно, ожидая исчезновения призрачного мертвеца, который, чудилось ему, лежал около бассейна, и лицо его было прикрыто широкими нолями сомбреро. Стало быть, «тот» явился ему вновь и вот уже, кажется, исчез: но нет, не совсем, там еще есть нечто, каким-то образом с ним связанное, там, или здесь, под самым боком, или за спиной, а теперь вот впереди, совсем рядом; но нет, вот и оно исчезает, что бы то ни было: быть может, это всего-навсего пустельга, «вульгарная пустая птица», как он се окрестил, трепыхалась в кустах, а теперь, свистя крыльями, как голубь на всем лету, уносится к своему уединенному гнездышку в Волчьем каньоне, подальше от всяких умников.
«К чертям все это, я совершенно здоров, — внезапно подумал он и осушил бокал до дна. Он снова потянулся к бутылке, но не достал, поднялся на ноги к налил еще виски, на донышко. — А рука у меня стала гораздо тверже». Он выпил виски, прихватил стакан и бутылку «Джонни Уокера», которая оказалась полнее, чем он думал, ушел в дальний угол веранды и поставил их в шкафчик. Там валялись два старых мяча для гольфа.
Давай сыграем, я и сейчас еще сумею тремя ударами одолеть восьмую дорожку. А пить постепенно брошу, — сказал он .
— Но что я несу? Ведь мне самому ясно, что это вздор.
- Надо протрезветь. — Он вернулся к своей качалке, долил стакан со стрихнином дополна, потом переставил бутылку стрихнина с подноса на балюстраду, где она была лучше видна.
— В конце концов, меня не было дома всю ночь: что ж тут удивительного?
- Но я совсем трезв. Меня покинули мои друзья, мои ангелы-хранители. Я уже начал исправляться, — добавил он и снова уселся, держа стакан в руке, напротив бутылки со стрихнином. — В некотором смысле случившееся сейчас между нами доказывает мою верность, мое постоянство, всякий другой на моем месте жил бы весь этот год совсем иначе. Я хотя бы не заразился! — вскричал он в сердце своем, но крик этот оборвался беспомощно, неуверенно. — А что я вылил виски, так это, наверное, к лучшему, ведь алкоголь, кстати, возбуждает желание. И кроме того, не следует забывать, что алкоголь — это тоже пища. А если мужчина не питается как следует, разве может он выполнять свои супружеские обязанности?..
Супружеские? Ладно, все равно, кое-чего я уже достиг. Ведь я не помчался в «Белья виста», не напился там, как в тот раз, когда все случилось, когда между нами произошла роковая ссора из-за Жака и я разбил лампочку, нет, теперь я остался здесь. Правда, тогда у меня была машина, а это упрощало дело. Но все-таки я здесь и не пытаюсь спастись бегством. И этого мало, здесь, пропади все пропадом, мне будет гораздо лучше, чем где бы то ни было.
Консул отхлебнул еще стрихнина и поставил стакан на пол.
- Человеческая воля несокрушима. Самому богу не под силу ее сокрушить.
Он откинулся в качалке. Истаксиуатль и Попокатепетль, эта идеальная супружеская чета, светлые и прекрасные, сияли вдали под утренним небом, теперь уже почти безоблачным. Лишь над самой головой, в вышине, редкие белые облачка, гонимые ветром, настигали бледнеющий серп месяца. «Пей все утро, — говорили они ему. — Весь день пей. В этом смысл жизни».
И там, в бездонной вышине, он увидел каких-то хищных птиц, подстерегающих добычу, они были грациозней орлов и порхали, как хлопья горящей бумаги над пламенем костра, которые вдруг стремительно взмывают кверху, трепыхаясь в воздухе.
Неодолимая усталость подкралась к нему черной тенью. Консул, словно в пропасть, провалился в сон.