Дни

Лавгроув Джеймс

30

 

 

 

12.51

Понди и Торни ведут Криса по специальной лестнице, соединяющей квартиру Криса с крышей (такие лестницы имеютсяв квартирах всех братьев). Спустившись, Понди коленкой распахивает дверь в холл, и они затаскивают Криса внутрь.

Их приход спугнул уборщицу. Торопливо спрятав тряпку и моющую жидкость, она проскальзывает мимо троицы, едва кивнув головой, и выходит через парадную дверь квартиры.

Крис повис между братьями, обвив руками их шеи. Он не очень-то нуждался в помощи, мог бы и сам с крыши спуститься, но, раз уж они соизволили предложить свои услуги, было бы невежливо отказываться. Кроме того, Понди настаивал на том, чтобы именно таким образом препроводить его сюда, как будто не верил, что Крис способен самостоятельно преодолеть лестницу. Да, Понди на него сердит, а когда Понди сердится, лучше ему не прекословить.

Узнав собственную квартиру, Крис начинает напевать:

– Снова я дома, снова я дома, тра-та-та-та, – а потом спрашивает: – Выпить не желаете?

– Сюда, – угрюмо говорит Понди, обращаясь к Торни.

Они ведут Криса в гостиную и плюхают его на один из зефироподобных диванов.

– Бар – там. Угощайтесь, – предлагает Крис, качнувшись не в ту сторону. И падает на бок.

Понди хватает его за смородинно-фиолетовый лацкан и рывком – так, что при этом пиджак трещит по швам, – возвращает брата в вертикальное положение.

– Но-но, поосторожнее с костюмом, – ворчит Крис, разглядывая дырку в подкладке рукава. Потом с видом оскорбленного достоинства расправляет складки, которые Понди оставил на лацкане.

Между тем Понди устраивается на краешке базальтовой глыбы, служащей кофейным столиком, прямо напротив Криса. Он упирается руками в мощные обнаженные ляжки, расставляет локти и, набычившись, подается вперед.

– Посмотри на меня.

Крис пытается сфокусироваться на лице Понди, но это дается ему с трудом. Лицо Понди – словно движущаяся мишень, которая убегает во все стороны: вверх-вниз, вправо-влево, взад-вперед. Очень трудно сосредоточиться.

Вдруг в левой половине Крисова поля зрения вспыхивает фейерверк, взрывная волна отбрасывает его голову вбок. Боль, с запозданием на секунду, обжигает левую половину лица, будто кислота.

– Ой, – стонет Крис, осторожно хватаясь за щеку. – Зачем ты это сделал?

Боль утихает, сменяясь покалывающим онемением. Онемение принимает форму ладони Понди – настолько отчетливо прорисованной, что Крису мерещится, будто он чувствует отпечаток каждого пальца в отдельности.

– А теперь посмотри на меня.

На сей раз Крису сопутствует больший успех, ему удается сфокусировать взгляд на чертах лица старшего брата.

– Если ты хоть на секунду отведешь взгляд, я тебя снова ударю. Понял?

Крис кивает.

– Вот и хорошо. А теперь расскажи мне кое-что. Во-первых: ты оделся так, отправляясь вниз, для того, чтобы выглядеть полным, круглым идиотом, или у тебя имелась другая причина?

Крис пускается в объяснения, с чувством отстаивая свой выбор в одежде, но Понди останавливает его, подняв руку – ту самую, что недавно ударила его.

– Я не собираюсь выслушивать никаких длинных и затейливых объяснений. Мне нужен краткий ответ: да или нет?

– Да. То есть нет. Не знаю.

– Народ так редко видит кого-либо из нас, – говорит Торни, – что всякий раз мы должны производить самое лучшее впечатление. А значит, ты, выставив себя идиотом, выставил идиотами и всех нас.

– Вот именно, – подытоживает Понди. – И это подводит меня к следующему вопросу. С помощью «Глаза» мы наблюдали за тем, как ты беседовал с начальниками «Книг» и «Компьютеров». Так что ты им сказал? Только в сокращенной версии, ладно?

– Я вынес право… крово… кривогор…

– Приговор.

– Я вынес приговор в пользу «Компьютеров».

– Да? Ты в этом уверен?

– Уверен.

Понди переглядывается с Торни.

– Значит, не полный провал.

– А тебя кто-нибудь там огорчил, Крис?

– Что-то не припомню такого. Правда, они очень долго разговаривали.

– Да, это мы сами видели.

– Но я решил… – Тут Крису приходит в голову, что лучше не уточнять – каким именно образом он принял решение. – Так, как вы мне велели решить спор. – Да, способ тут не имеет значения. Важно лишь то, что, благодаря удаче, он достиг верного результата.

– Я бы не советовал врать мне, Крис, – говорит Понди. – Позже я все проверю, потребую отчета от начальников обоих отделов, так что лучше сейчас выкладывай всю правду. И если она потом разойдется с тем, что я выясню…

Внезапно Криса охватывает леденящий страх, и он терзается сомнениями – расколоться ли, признаться ли в том, что спор он разрешил с помощью своего «осмия». Может, если облечь это все в героические тона, заявить, что он воспользовался карточкой точно так же, как Александр Македонский воспользовался мечом, чтобы разрубить… чтобы разрубить… Какой-То-Там узел. Как же его? Гордый узел? Нет. Похоже, но не то… Без толку, ему ни за что не вспомнить. К тому же Понди вряд ли на это купится. Да, он сам признает, это было не очень-то профессионально, хотя оба начальника так на него давили своей правотой, что ему просто не пришло в голову никакого другого способа рассудить их. Вдобавок, этот метод всегда так хорошо действовал в пабах…

Остается только уповать на то, что Понди все-таки ничего не узнает. Начальники отделов скорее всего не упомянут об этом. Они же не станут говорить ничего такого, что выставит одного из братьев Дней в дурном свете? Не хотят же они лишиться работы.

– Я все рассказал, – отвечает Крис. – Мне нечего добавить.

– Ну ладно. – Понди вздыхает. – Хорошо, младший братец. Кажется, ты не так страшно опозорился, как я опасался. Только не обижайся, ты же меня серьезно подвел – всех нас подвел, – сам свое слово нарушил и напился перед тем, как туда пойти.

Крис догадывается, что сейчас не время сообщать о той лазейке, которую он обнаружил в их уговоре. Понди это очень не понравится.

– И еще, – продолжает Понди. – Ты злоупотребил доверием братьев и запятнал нашу репутацию, так что я ума не приложу, что делать. Узнай о твоем поведении Чедвик и остальные, я уверен, они окажутся в еще большей растерянности. Но я сделаю тебе одно одолжение. Я им ничего не сообщу. И Торни тоже. Это останется нашей тайной. А чтобы это осталось нашей тайной, мне нужно, чтобы ты до конца дня был здесь. Пей, спи, смотри свои вонючие дневные телепрограммы – в общем, делай, что хочешь, только не приближайся к Залу заседаний. Мы с Торни расскажем братьям, что зашли к тебе после тенниса и обнаружили тебя трезвым, хотя и в праздничном настроении. Понял? Значит, ты держался молодцом, все сделал, как было велено, ни капли в рот не брал до того, как отправиться вниз, но потом, когда уже поднялся к себе, решил, что теперь-то можно расслабиться – и расслабился. Поэтому, если кто-нибудь зайдет к тебе сегодня и обнаружит, что ты нализался как свинья, – не забудь: ты надрался до такого состояния уже после того, как мы с Торни от тебя ушли. Ясно?

Крис несколько огорошен. Но ему кажется, главное он усвоил. И он кивает.

Понди продолжает:

– Это последний раз, когда я делаю ради тебя нечто подобное. Отныне будешь жить сам по себе. Ты, и только ты один будешь брать на себя ответственность за собственные ляпы. А я умываю руки.

Крис снова кивает.

Голос и интонации Понди чуть заметно смягчаются.

– Крис, с тех пор, как папа умер, я старался воспитывать тебя так, как он бы хотел, но это оказалось нелегко. Для всех для нас. Мы – братья Дни, но это не значит, что мы лишены всего человеческого. Мы делаем все, что в наших силах, но иногда того, что в наших силах, тоже оказывается недостаточно. – Он кладет Крису на коленку свою другую – не бившую его – руку. – Поэтому прошу тебя. В последний раз. Бросай пьянство. Возьми себя в руки. Мы хотим, чтобы ты тоже помогал нам управлять магазином. Ты нужен нам. Мы должны оставаться Семеркой.

Слезы застают Криса врасплох, они брызжут из его глаз жгучим, горячим фонтаном. Крис спрашивает себя, отчего он плачет, и вдруг осознает, что плачет потому, что Понди любит его – а он недостоин этой любви. Он таракан, он амеба, он козявка, он кусок дерьма, приставший к подошве человечества, – а брат все равно любит его.

– Прости, Понди, – выговаривает он. – Прости меня, прости. Прости. Это я во всем виноват. Во всем, во всем я виноват. Если бы не я, папа был бы до сих пор жив, мама была бы до сих пор жива…

Понди улавливает, как Торни сквозь зубы стонет: Ну вот, опять.

– Крис, – говорит Понди, – ты сам прекрасно знаешь, что не должен винить в этом себя.

– Но если бы я не родился…

– Это был несчастный случай. Такое бывает.

– «О почему он выбрал меня? А не ее? Почему меня – вместо нее? Последние фразы соскакивают с языка Криса, как болезненный кашель. Его щеки залиты слезами, а пальцы судорожно теребят штанину. Все его тело сотрясают рыдания, как будто отчаяние – некое материальное существо, некий паразит, корчами пробивающий себе путь наружу.

– Отец верил, что поступает правильно, – отвечает Понди. Эти холодные слова утешения ему уже приходилось произносить много раз. – Он никогда себе этого не простил.

– И мне тоже, – скулит Крис. Из ноздри желтой грушей показывается сопля. Он звучно втягивает ее обратно. А слезы продолжают литься градом. – Он меня так и не простил. Как он всегда на меня смотрел! Как вы иногда на меня смотрите! Как все на меня смотрят!

– Ну, Крис…

Крис снова сползает на бок, подтягивает колени к груди и прячет лицо в ладонях.

– Все знают, что я наделал, и ненавидят меня за это, – долетают сквозь его пальцы всхлипы. – Зачем он оставил меня в живых, Понди? Разве он не понимал, что творит? Разве он не понимал, на что меня обрекает?

Понди не в силах ответить на эти вопросы. По правде говоря, он никогда до конца не мог смириться с тем решением, которое принял их отец при рождении Криса.

Ему вспоминается, как однажды в гостиной особняка он пил чай с матерью, когда та была беременна Крисом на седьмом месяце. Она полулежала, откинувшись на гору подушек у дубового подоконника огромного эркерного окна гостиной, и верхняя часть ее тела вырисовывалась на фоне ромбического пейзажа осенних лужаек парка. Он помнит, что выглядела она как всегда царственно (ведь Хироко День происходила из знатной японской семьи и, так уж она была воспитана, всегда хорошо держалась, независимо от обстоятельств), но в то же время она казалась усталой, измученной, отягощенной будущим материнством, и старой – слишком старой. Ей было под тридцать, когда родился Понди, а в ту пору Понди оставалось всего несколько недель до двадцатиоднолетия.

Рядом больше никого не было, и, когда Понди спросил ее о самочувствии, мать сначала задумчиво погладила свой раздувшийся живот, а потом ответила: «У отца сердце не выдержит, если я не рожу этого ребенка». Ответ был не на тот вопрос, что задал ей сын, а на тот, что она сама задавала себе.

– Тогда почему бы не усыновить ребенка?

– Это противоречит отцовскому плану, Понди, – отвечала мать. – Противоречит тому уговору, который он заключил сам с собой, когда основывал магазин. Чтобы необходимая ему сыновняя космология свершилась, все семеро сыновей должны быть частью его и моей плоти и крови. – Она заговорщически понизила голос. – Знаешь, мне, наверное, не стоит тебе этого говорить, но я втайне мечтала о дочке. Амниоцентез, разумеется, показывает, что это снова будет мальчик. Можно подумать, я умею рожать великому Септимусу Дню кого-нибудь еще, кроме мальчиков, которые ему так нужны. А вот дочка… – И на ее губах появилась нежная улыбка. – Да, это был бы мой маленький акт неповиновения.

– Мама, но это же опасно? Ну, раз врачи советовали тебе… – Понди испытывал неловкость, говоря с матерью на эту тему. – Ну, сама знаешь.

– Прервать беременность, – закончила за него мать. – Конечно. И твой отец, пусть с ворчанием, но признал эти советы разумными и дал мне свободу действовать на свое усмотрение. Но как он на меня при этом посмотрел, какая боль читалась в его глазу… – Она грустно улыбнулась своему первенцу и поудобнее устроилась на подушках. – Я-то знаю, как он хочет этого ребенка. А что я еще могу, как не дать ему то, чего он хочет? Разве кто-то отказывал хоть в чем-нибудь Септимусу Дню?

– Но ты подумай о риске, – возразил Понди. – Для женщины твоего возраста…

– Никто не заставляет меня донашивать этого ребенка, Понди, – ответила мать без суровости в голосе. – Никто, кроме меня самой.

А еще Понди помнит, причем даже более отчетливо, ту ночь, когда родился Крис, – разумеется, это была ночь под воскресенье. Когда швейцар колледжа передал ему новость о том, что у его матери начались схватки, Понди сразу помчался в берлогу к «Горни, и они вдвоем проделали на спортивной машине Торни сто километров до дома, летя на красный свет и всю дорогу превышая возможные пределы скорости. Один раз полицейская машина задержала их за то, что они мчались по автостраде со скоростью 180 километров в час, но все обошлось: они помахали своими «осмиями» и обещали полицейскому, что откроют ему счет в «Днях», после чего снова пустились в путь. 0 данном обещании они забыли, как только синие мигалки полицейской машины скрылись из виду.

Когда они приехали домой, в особняке царила суматоха, всюду суетились взволнованные врачи и акушерки. Вскоре выяснилось, что роды протекают с осложнениями. Плод принял неправильное положение. Мать истекала кровью. И врачи были бессильны, так же как и деньги. Выжить мог только кто-то один: или мать, или ребенок. Спасти обоих было невозможно. Мать – напичканная лекарствами, но сохранявшая ясность сознания, – заявила, что готова пожертвовать собой ради ребенка. Будет ли ее жертва принята, зависело от отца.

Отца они застали в кабинете, где он вышагивал взад-вперед. Глазная повязка лежала на письменном столе. Понди с Торни не в первый раз увидели отца без повязки, но все-таки им было очень трудно оторвать взгляд от запечатанных век его левого глаза – этой складчатой впадины, походившей на рот человека, который наложил на себя обет вечного молчания.

– Я не знаю, как быть, – проговорил отец хриплым, срывающимся шепотом. – Врач сказал, что даже если она выживет, то уже не сможет выносить еще одного ребенка. Это мой последний шанс.

Основатель первого и (как будто в тот момент это имело какое-то значение!) крупнейшего гигамаркета в мире был сломлен. Он разрывался между женщиной, которую любил, и ребенком, который, как он себя убедил, обеспечит будущий успех его магазину. Он с отчаянием поглядел на двух старших сыновей:

– Я не знаю, как быть.

Понди до сего дня не был уверен, что больше ужасало старика – смертельная опасность, угрожавшая его жене, или тот факт, что, прожив целую жизнь, состоявшую из правильных, безошибочных решений, он вдруг впервые столкнулся с неопределенностью выбора – и это парализовало его.

– Скажи, а что для тебя важнее, – спросил он тогда отца настолько сердитым тоном, насколько осмелился, – мама – или «Дни»?

Септимус День не сумел ответить на этот вопрос. В конце концов решение было принято. Наступил критический момент, и главная акушерка спросила у отца, кому сохранить жизнь – матери или ребенку. Старик мрачно объявил о своем решении. После этого он бесповоротно переменился. С того дня он медленно и постепенно скатывался в сумрачную пучину уныния. Он удалился от мира, сложил с себя обязанности управления магазином, стал пренебрегать всеми личными потребностями, кроме самых необходимых (вроде еды, сна, купанья), и ограничил свое общение с сыновьями теми назидательными монологами за обеденным столом, в которых снова и снова пускался в дебри владевшей им идеи, словно пытаясь оправдаться перед ними, напомнить им своими возгласами: «Caveat emptor!» какую цену он платил за свою мечту. Он сам оказался тем покупателем, которому следовало остеречься.

Постепенно Септимус День оборвал одну за другой все нити, связывавшие его с жизнью, так что под конец старика больше ничто здесь не удерживало, а по достижении этой точки, будучи чересчур гордым, чтобы совершать самоубийство каким-либо из жутких традиционных способов, он просто стал дожидаться, пока тело само не выведет его из игры. Надеяться можно было на сердечный приступ или на удар, но в итоге ему на помощь пришел рак – причем, едва проявившись, он сделался пугающе-разрушительным: опухоль быстро перекинулась с печени на другие органы, будто плесень, разъедая тело изнутри. Понди был убежден, что отец сам призвал на свою голову такую смерть. Ведь, в конце концов, создал же он из ничего огромный гигамаркет одной лишь силой воли. Точно так же обстояло и с его уходом из жизни. Это было медленное самоубийство.

Никто из братьев никогда не возлагал ответственность за угасание старика или смерть матери на Криса. Во всяком случае открыто. Ведь это было бы то же самое, что обвинять оленя, выскочившего на середину дороги, в убийстве водителя, который разбился насмерть, пытаясь объехать его. Тем не менее связь между рождением Криса и смертями родителей отрицать было невозможно, и порой Крису приписывалось больше косвенной вины, нежели позволяла справедливость. Порой это даже доставляло братьям особое мстительное удовольствие. Они недостаточно хорошо скрывали свое презрение, вылившееся в обидную кличку для Криса – Задний Ум, а с годами, по мере того как Крис все больше покрывал себя позором, им становилось все труднее гасить в себе озлобленность.

Понди знает это, потому что он сам испытывал подобные чувства, хотя, пожалуй, контролировал их лучше, чем другие братья. Но сейчас он глядит на смехотворно выряженное создание, извивающееся перед ним на диване, и слова сострадания, которые он произнес только что, ему самому кажутся пустым звуком. А в голове крутятся совсем другие мысли: «Ты убил наших родителей, Крис. Может, тебе этого и не хотелось, но ты их убил – с таким же успехом ты мог бы приставить пистолет к их вискам и нажать на курок. Да, это отец принял решение спасти тебя ценой жизни матери, но если бы ты родился легко, если бы ты – как всегда – не стал всем чинить сложности, то она бы осталась жива, а старик потом не возненавидел бы себя и не заморил собственной ненавистью…»

 если уж такие чувства владеют им – им, который вступался за Криса чаще, чем можно вспомнить, который лишь сейчас оставил попытки уговорить братьев принять своего младшенького как ровню, если таковы его истинные чувства, – то каким же глубоким должно быть отвращение, которое питают к Крису остальные братья!

– Ладно, Крис, не забывай о том, что я тебе сказал. – Понди упирается руками в ляжки, готовясь встать. – Сиди дома.

– Думаю, он никуда не пойдет, – замечает Торни.

Они уходят, оставляя Криса лежать на диване в позе свернувшегося эмбриона, скорчившегося от горя и жалости к себе. А Понди заодно оставляет здесь и последние следы, последние остатки сострадания к младшему брату, какие до сих пор у него еще сохранялись.

Отныне все страдания, которые будут мучить Криса, тому предстоит выносить в одиночку.