После ухода Федора Шакловитого и царевна, и князь Василий долго и тяжело молчали. Обоих охватывали тревожные, мутившие их дух, лишавшие их покоя мысли.

— Ну, что ты скажешь, оберегатель? — подняла наконец опущенную голову неукротимая царевна. — Вот ушел Федя, а неведомо, что он нам назад принесет.

— А то скажу, Софьюшка, — мягко и даже нежно ответил князь Василий Васильевич, — что боюсь я, как бы беды не было.

— Беду ты провидишь? — воскликнула Софья. — Или боишься ты?

— Пожалуй, что и боюсь, Софьюшка, — по-прежнему ласково проговорил князь, — и как не бояться? Ведь против царя с пьяной сволочью идти мы с тобой задумали.

Царевна презрительно засмеялась.

— Не холопья ли кровь в тебе заговорила? — не сдерживаясь, воскликнула она.

Голицын побледнел, но переборол себя.

— А что же? — как будто совершенно спокойно отнесся он к явному оскорблению. — Ведь мы, бояре, все — холопы царей… Пока царей не было, мы ближние люди при великих князьях были, а потом блаженной памяти государь-царь Иван Васильевич воочию показал нам, что мы только — холопы. Так с тех пор и повелось… Служим мы своему господину и от него жалованье свое получаем. И не у одних нас так, — так везде. Зарубежные-то государства я знаю. Там то же самое. Тамошние-то вельможи — холопы еще хуже…

— А я-то как же ничего не боюсь? — перебила его рассуждения Софья Алексеевна. — Мне, кажись, больше всех бояться должно.

— Да по тому самому, Софьюшка, что ты Петру — сестра, а не холопка… Вы с ним равные. Одна кровь, одна плоть… Оба вы, как себя помнить начали, нами повелевали, а сами, кроме Бога, батюшки да матушки, никого не слушались.

— А вот люблю же я тебя… холопа! — воскликнула пылко Софья. — Вровень пред Богом стоим, хоть и не венчаны!

— Только пред Богом, Софьюшка, — мягко возразил Голицын, — только пред Богом, а не пред людьми… А пред Ним, Многомилостивым, и царь, и смерд одинаковы. Пред людьми же, родимая, никогда вровень нам стать невозможно. Не так люди на земле устроились, чтобы все вровень стоять могли. Вот и теперь начнет Федя смуту, а что выйдет? Одни люди за тебя пойдут, другие — за царя Петра Алексеевича, третьи — ни к нам, ни к царю не примкнут, будут выжидать, кто верх возьмет. И беда будет, Софьюшка, ежели не нам верх останется.

— Не пугай, оберегатель, — холодно произнесла она.

— Не пугаю, а размышляю, царевна мудрая, — в тон ей ответил князь, — оба-то мы с тобой не столь уже молодые — вот у меня вся голова седая, — чтобы без размышления на случай один полагаться. Случай слеп, летает быстро, не всякому в руки дается. А посему, надеясь па лучшее, ожидай допрежь сего худа: лучшее само придет, а от худа оберегаться надобно.

Царевна ничего не сказала. Ее голова опустилась на грудь, пальцы рук судорожно перебирали складки богатой одежды.

— Вон, — произнес Голицын, — приднепровский гетман едет… Поистине, гость хуже татарина, а принять его надобно.

— Ах, что мне до Мазепы! — с внезапным порывом воскликнула Софья Алексеевна. — Что мне до нарышкинца!

О тебе, свет очей моих Васенька, думаю, за тебя страшусь… что с тобой-то будет, ежели наше дело удачи не найдет?

— Что будет, то и будет, — спокойно проговорил Голицын.

— Тебе хорошо: мудрый ты, — чуть не плакала неукротимая женщина, — а мне каково? Как придет на мысль, что прикажет тебя казнить брат мой, ежели верх его будет…

— Что же, — по-прежнему спокойно отозвался князь, умереть сумею… Мне ли плахи бояться, ежели она мне немало служб справила! Сам под топор лягу.

— И надорвется тогда сердце мое… Ты под топор, из меня дух вон… Столько ведь лет…

Волнение пересилило ее. Куда девались ее неукротимость, непоборимая мощь! Сказалась женщина, и слабая женщина, сжигаемая страхом за того, кто дорог ее сердцу.

Она приникла своей большой черной головой к широкой груди князя Василия Васильевича и зарыдала, громко, безутешно.

Голицын даже вздрогнул от удивления. Он не раз видел Софью Алексеевну в слезах, но то были не жалкие слезы отчаяния, в тех слезах неукротимой царевны изливалась досада, находил себе облегчение гнев. Таких же слез князь Василий Васильевич еще не видывал.

— Полно, Софьюшка, полно! — гладил он по голове, как ребенка, плачущую царевну. — Перестань тревожить себя раньше времени… Кто там знает, что заутро будет… Может, все по-нашему выйдет, а ты убиваешься.

Царевна продолжала рыдать.

— Софьюшка! — вдруг воскликнул вне себя от удивления Голицын. — Да ты как будто и сама в затеянное не веруешь?

— Ах, — ответила она сквозь рыдания, — чует мое сердце недоброе…

Она вдруг отстранилась от князя и, как будто успокоившись немного, отерла слезы.

— Вот чего я более всего боялся! — медленно и торжественно проговорил оберегатель. — Мощный дух надорван, веры в удачу нет… Теперь и я завтрашнего утра страшусь.

— А все-таки, — со злобой воскликнула Софья Алексеевна, — что там ни будет, а до конца пойду… Князь Василий Васильевич…

— Что, царевна?

— Поклянись мне на том, что тебе дороже всего, поклянись.

— В чем клясться приказываешь?

— Исполнишь ты, ежели удачи нам не будет, то, о чем я тебя просить буду?

— Царевна! И без клятвы знаешь, что исполню я…

— Нет, ты все-таки поклянись… Что тебе дороже всего? Да не теперь, Васенька, а потом… потом, когда беда настигнет… — Она остановилась и вопросительно поглядела на Голицына. — Ну, чего же ты, Василий, молчишь? Отвечай, что тебе будет и в беде дороже всего?

Князь Василий Васильевич и на этот раз медлил с ответом.

— Трудное ты меня спрашиваешь, Софьюшка, что мне дороже всего… Хорошо, отвечу тебе по всей совести: дороже всего была мне любовь твоя… да! Как оглядываюсь я назад, на те годы, что уже прошли, и вижу я в их тумане одну звезду — твою, царевна ненаглядная, любовь… А что впереди? Ой, ты вот сразу сказала то, что я с самого начала на уме держу: плохо я верю в удачу нашу… По всем видимостям так выходит, что за брата твоего больше народа стоит, чем за нас с тобою… Так что же вернее всего ждет меня впереди? Может быть, плаха да топор, может быть, опала лютая, застенок, может быть… Так вот что я тебе скажу: в хомуте ли, на дыбе, на плахе ли под топором, в опале ли лютой, куда бы ни послал меня твой брат, нас одолевши, память о твоей… о нашей любви лучезарным солнцем всегда сиять мне будет. И умру я, счастливые наши дни вспоминая. Вот что мне дороже всего. И этим, ежели приказываешь ты, поклянусь я тебе на том, что исполню все по слову твоему.

Софья так и вздрагивала вся, слушая Голицына. На ее лице сияли и радость, и счастье, и восторг.

— Васенька! — воскликнула она, бросаясь к Голицыну и обнимая его. — Верю тебе! Счастлива я твоим словом!

Она и плакала, и смеялась, по ее лицу опять струились слезы, но это были уже слезы восторга. Голицын тоже был взволнован. Его красивое лицо было грустно.

— Так скажи мне теперь, Софьюшка, — проговорил он, — какое ты дело мне наказываешь, ежели худое выйдет.

— А вот какое, Васенька, — воскликнула Софья Алексеевна, — помни, что поклялся ты мне и что я твою клятву приняла.

— Сказывай, царевна, не томи.

— Ежели худое выйдет, — страстно заговорила Софья, чуть откидываясь назад и зорко впиваясь глазами в лицо любимого, — и брат-нарышкинец надо мной верх возьмет, так должен ты, князь Василий Васильевич, поехать к нему с повинной и челом ему о его милости ударить и тем свою жизнь спасти…

— Что! — воскликнул Голицын. — Ты этого от меня требуешь?

— Требую этого, и поклялся ты мне, что исполнишь… Ты, ты мне всего дороже. Хочу, чтобы жив ты был. Я с ним, с братом Петром, пока не преставлюсь, бороться буду и, кто знает, быть может, верх возьму еще… Так на что мне над врагом одоление, ежели тебя на белом свете не будет… Хочу, чтобы жив ты был. У брата есть кому и похлопотать за тебя: князь Борис — двоюродный братец тебе, а он у брата Петра в милости.

— Софьюшка! — только и вымолвил Василий Васильевич.

Он привлек к себе эту могучую женщину, и оба они зарыдали в объятиях друг друга…