В кружало, слегка хлопнув дверью, шустро вошел небогато одетый худощавый старик. Мал ростом, глазки умные и живые. Старик с порога заметил стрельцов, приветливо улыбнулся им. Потом, скинув колпак, истово помолился на прикрытую икону, поклонился целовальнику (как-то особенно низко, словно заискивая пред ним) и уже после этого бочком продвинулся к поднявшимся парням. Присаживаясь, заговорил певуче:

— Здоровы будьте, удальцы-молодцы! Эй, Евстигнеич! — захлопал он в ладоши. — Дайка-сь сюда что там у тебя покрепче есть… Вот и я, старик, с молодежью хлебну малую толику, вспомню годы, когда сам таким же был.

— Да ты, Анкудин Потапыч, — перебил его Кочет, — сперва про дело скажи, а выпить-то мы успеем, за нами не гонится никто…

— У-у, какой горячий! — засмеялся старик. — Всегда ли ты так до дела-то охоч?

— Да уж там, когда охоч, когда нет, про то я сам ведаю, — нахмурился Кочет, — а ты зубов-то не заговаривай. Выкладывай, на что мы тебе понадобились. Да не ври смотри! Все равно не поверим!

— Уж и «не ври»! — притворно обиделся старик. — Врать я и не собирался!

— Постой, — опять перебил его Кочет, — я к тому тебе такое слово сказал, чтобы ты вихляться не вздумал. Если нуждаешься в услуге нашей, так между нами все начистоту должно быть. Заранее тебе, Потапыч, говорю: на подвох какой-либо там мы не пойдем, на убийство тоже.

— Полно, полно ты, полно! — так и замахал на него руками Потапыч. — Что ты, Господь с тобою! Разве мы с боярином решимся на такое дело?

— Ну, помалкивай! — оборвал его Кочет. — Знаем мы, на что ваша боярская братия готова…

— Молчи! — даже в ужас пришел Потапыч. — Негоже мне такие речи слушать.

— Так вот ты и не слушай, а говори про дело-то.

Потапыч помялся, хлебнул из ковша и, собравшись с духом, начал:

— Вот оно что, сердешные: не об убийстве моя речь пойдет. Богом клянусь, ничего такого ни у боярина, ни у меня и в голове не было.

— Так чего же ты мямлишь-то?

— Да дело-то совсем особенное, семейное, можно сказать, дело; вот оттого и язык прилипает к гортани… Радости никакой говорить нет, а плакать хочется… А тут еще ты цыкаешь…

— Семейное дело? Слышь, Телепень? — ткнул Кочет в бок приятеля.

— Ну, слышу, — лениво отозвался тот, потягивая из ковша брагу, — мне-то что? Я-то ведь не боярин… Вот когда их бить позовут, так со всем моим удовольствием.

Кочет махнул рукой и, повернувшись к Потапычу, сказал:

— Семейное, говоришь, дело? Ну, докладывай, в чем оно у вас будет.

— А вот в чем… Ведомо вам, поди, что боярин-то мой Родион Лукич на Москве наезжий… Еще при Тишайшем царе Алексее Михайловиче в молодости услан он был в украинные города на цареву службу и правил ту службу не за страх, а за совесть, сил и живота своего не щадя. А потом, как помер блаженной памяти Тишайший да пошли при его сынке новые порядки, и не понадобилась Москве боярина моего верная служба. Известное дело, разобиделся он и отъехал в свою вотчину. Таить не буду, отъезжая, думал, что вспомнят его да позовут. Ан нет! Недаром говорится: «С глаз долой, из сердца вон». Так и с моим боярином вышло. Жил он, жил, видит, никто не зовет, а тут сынки у него поднялись — Михайло да Павел Родионычи. Я их пестовал и на коне ездить учил, пищаль да саблю в руках держать приучил, да вышла беда в том, что не один я около них был…

— Как ты не один? — спросил Кочет, заинтересованный рассказом старика. — Кто же еще?

— Да ты постой, не перебивай… дай время, все скажу. — И Потапыч, здорово хлебнув из ковша, продолжал свой рассказ — Матушка-то боярыня наша Анисья Сергеевна — дай ей, Господи, царство небесное в селении праведных, со святыми упокой ее душеньку! — добрая была, сам-то боярин во гневе куда как лют… Когда скончалась она, сынки-то только что из младенечского возраста вышли, родила она напоследях боярину дочку, Зою Родионовну — красавица теперь писаная боярышня! — а после родов и преставилась… Остались дети малые полукруглыми сиротами… Материнский глаз — алмаз, а отцовское попечение уж известно какое… Притом же боярин Родион Лукич по кончине боярыни своей в соку мужчина остался… Поселил он у себя в хоромах немчинку молодую, якобы для обучения деток всяким иноземным наукам, а немчинка-то сбежала, да не одна, а со всем своим приплодом: парочка — барашек да ярочка…

— А куда сбежала-то? — хмыкнул Кочет.

— Куда ж, как не на Москву, а отсюда где ж ей укрыться, как не в Кукуй-слободе. Ведь там все эти чужеземные поганцы ютятся да табачищем своим проклятым московские святыни окуривают.

— А у них там, в Кукуй-слободе, весело, — поднял голову Телепень, — я оттуда не ушел бы…

— Кабы тамошние парни тебе за своих девок боков не намяли, — перебил его Кочет и обернулся к Потапычу — Так в чем же наше-то дело будет?

— А ты погоди, до всего черед дойдет, — отозвался старик. — Или слушать прискучило?

— А то, — признался стрелец, — вот жду, когда ты до самого толку доберешься.

— Сейчас все как на ладони выложу… Только попу на духу нишкните про то, что я вам сейчас скажу, — понизил старик голос до шепота. — Все тут у вас на Москве думают, что наш боярин воеводства искать наехал, так нет же, нет! Приворожила, знать, его немчинка проклятая. Уж чего-чего он не делал, а грызла его лютая тоска… Еще бы! И по ней-то, подлой, ноет сердце, и о ее приплоде душа болит, вот и не вытерпел боярин мой, собрался и прикатил. А тут опять беда: сынки-то, Мишенька да Павлушенька, как на Москве огляделись, сразу на Кукуй-слободу путь нашли. Видали уж их там. Чтобы они немчинку искали, этого я думать не могу: не знают они, куда она сбежала, да и мы-то тоже этого не знаем, а так догадки наши об этом… Только теперь что же выходит? Боярин-то Родион Лукич так бы вот к поганцам и полетел…

— Чего же ему не полететь? — опять вставил свое слово Телепень. — Боярин Василий Васильевич Голицын куда повыше его, а бывать в Кукуй-слободе не брезгует…