Не покладая рук, дни и ночи готовились три женщины к знаменательному вечеру. К участию в торжестве была привлечена чуть ли не вся слободская молодежь; женщины слободы сбились с ног, помогая устроительницам празднества в их приготовлениях.

Тонко были продуманы и стол, и украшения комнат. Предусмотрителен был шотландец Гордон. Знал, что русские чтят обряды и посты — хорошо. Потому день был выбран праздничный, чтобы пиром не оскорбить религиозное чувство даже самого преданного церкви русского.

И вот знаменательный день наступил…

Раньше всех в Немецкую слободу прибыли караулы от потешных солдат: рослые, видные молодцы-красавцы шагали лихо, щеки горели. Ахали, увидев их, девушки.

Вместе с ними прибыли в закрытой колымаге дворцовые дураки и дурки: царь Петр по просьбе Анны прислал их для потехи собравшихся. Тут были противного вида карлики, безобразные уроды; прежде всего они потребовали, чтобы их накормили досыта, до отвала, а когда наелись и напились пьяными, сейчас же завалились в клетушки спать.

Ближе к сумеркам, наступившим рано, к дому Монса стали подъезжать разнообразные экипажи: и богатые, и победнее, возки, колымаги, кареты. Каждый из этих экипажей мог был сам по себе сойти за целую процессию.

По зимнему времени ездили гуськом, и несколько лошадей растягивались на порядочную длину. Впереди экипажей неслись холопы, расчищавшие дорогу, с боков гарцевали вершники, то и дело взглядывавшие на своего господина: не будет ли от него какого-нибудь приказа. С шумом подкатывали к крыльцу.

Снаружи монсов дом был на диво разукрашен: крыльцо задрапировано яркой цветной материей, ступени устланы сукнами. Внутри горело множество огней. Восковых свеч не жалели, и их было так много, что свет казался ослепительно ярким.

По случаю торжества были открыты парадные комнаты, разубранные гирляндами из цветов; те слобожане, у которых были оранжереи, опустошили их ради такого случая. Простенки и стены были завешены цветным сукном и гобеленами с изображением пастушеских сцен. В одном из зал стояли накрытые обеденные столы, сплошь заставленные серебряной посудой. В соседней, примыкавшей к залу комнате ожидал знака оркестр роговой музыки, а рядом, в другой комнате, толпились юноши и молоденькие девушки — хор, который должен был исполнить по приезде царя на пир приветственную кантату в честь его и затем петь во время обеда.

Вся эта молодежь была одета в красивые немецкие костюмы и в целом составляла чрезвычайно удачно скомбинированную картину, привлекавшую разноцветием одежд и свежестью молодых лиц. Нужно ли говорить, что благодаря многочисленным репетициям каждый здесь знал свое место, каждый твердо помнил, что он должен был делать.

Тут же, среди этой молодой и веселой толпы, бродил, перекидываясь шутками то с одним, то с другим, высокий красивый молодой человек в пестром костюме германского придворного шута. Костюм прекрасно облегал его стройную фигуру. «Шут» держался свободно, острил, смеялся, и никаких признаков особенного смущения не было слышно в его голосе. Это был поэт и историк Немецкой слободы Александр Гордон, записки которого ярче других рисуют картину того времени.

В приемном зале, прежде чем стали приезжать московские гости, собрались наиболее выдающиеся личности Кукуя. Среди них были все те, кто участвовал на совещании у Патрика Гордона пред августовскими событиями прошлого года. Эти люди были одеты сообразно своему положению, но все чрезвычайно чисто и отнюдь не роскошно. Этого потребовал Гордон на предварительном совещании.

Наконец стали прибывать именитые гости. Важно сопя, вваливались, несли пузо. Спесивым кивком головы отвечали на поклоны радушных хозяев. Тут были почти все «ближние», то есть придворные бояре, затмившие всех великолепием своих одежд. На хозяйку дома они почти не обращали внимания.

Анна Монс так и вспыхивала, замечая на себе презрительные взгляды надменных стариков; даже веселая хохотушка Елена робко поглядывала на гостей, державшихся столбами, едва-едва отвечавших, если кто-либо из слобожан обращался к ним с вопросом на довольно чистом русском языке. Иные же, желая подчеркнуть свою неприязнь к иноземцам, даже открыто плевали на натертый воском пол.

Анна бледнела.

Одним из последних прибыл гость необычный, мало похожий и на слобожан, и на московских придворных. Он вошел, высоко неся голову и придерживая одной рукой саблю у левого бедра. На нем был великолепный, с красивым шитьем на груди кафтан; его пышные шаровары были заправлены в сафьяновой кожи высокие сапоги со шпорами; в правой руке он нес красивую шапку с высоким пером и прикрепленным к ней бриллиантом. Это был малороссийский гетман Иван Степанович Мазепа.

Войдя, он окинул своим быстрым, живым взором зал, сейчас же нашел хозяйку дома и красивыми, легкими шагами подошел, склонился пред ней на одно колено, салютуя своей саблей. Замерли московские медведи. Восхищенно вздохнули кукуевцы.

Анна Монс с улыбкой протянула гетману свою маленькую ручку, и Мазепа, принимая ее так, как, быть может, в свое время принимал он руку польской королевы, благоговейно прикоснулся к ней губами.

Лефорт лучезарно улыбнулся, крякнул суровый Гордон. Московская знать затопталась, засопела.

— Смотри-ка, — толкнул один боярин другого. — Женке блудной царскую почесть воздает. Тьфу!

— Привычны они к такому у себя на Украине. В Польше с бабами еще не то бывает!

Мазепа повел глазами. Бояре умолкли.

Громкие звуки рогов возвестили, что наконец прибыл и царь.