В июне знал уже Василий много слов политических и объяснить мог досконально, почему Керенский и прочие — сволочи, и зачем трудящемуся человеку не нужно мира с Дарданеллами и контрибуциями.

Внимательно учился революции, и открывалась она перед ним во всю свою необъятную ширь, как дикая степь, пылающая в пожарах майских зорь.

Один только раз стал в тупик, читая словарь политических слов.

Издан словарик Московским советом солдатских депутатов, и все в нем понятно, а вот одно слово странное оказывается.

Написано:

«Эксперимент, в единственном числе — опыт».

«Эксперименты, во множественном — извержения животных».

Непонятно. От числа и вдруг такая перемена смысла.

Сказать, например, «стол». В единственном — стол и во множественном тоже стол — не один, а много, а тут на тебе, совсем обратное получается.

Спросил Гулявин одного доктора знакомого, тот смеялся крепко и сказал, что опечатка глупая. Тем и кончилось.

А в совете записался Василий во фракцию большевиков.

Самые правильные люди. Просто все, без путаницы.

Земля крестьянам, фабрики рабочим, буржуев в ящик, народы — братья, немедленный мир и никакой Софьи с крестом.

А что потом будет — заглядывать нечего. Когда будет, тогда и удумают, что дальше делать.

Самое главное, что люди не с кондачка работают, а на твердой ноге, путем эксперимента.

Только вот говорить с народом никак не мог научиться Гулявин так, чтоб до костей прошибало. Кричать «долой» мог здорово, а чтоб слова низать такой вот горящей цепочкой, связывающей толпы, — это не давалось. И очень завидовал товарищу Ленину. В белозальном дворце балерины Кшесинской не раз слыхал, как говорил лысоватый, в коротком пиджачке, простецкий, — как будто отец родной с шальными детишками, — человек с буравящими душу глазами, поблескивавшими поволжскою хитрецой.

Кряжистый, крепкий бросал не слова, не слова — куски чугуна, в людское море, мерно выбрасывая вперед короткую мощную руку.

И всегда, слушая, чуял Гулявин, как по самому черепу лупят комья чугунных слов, и зажигался от них темною яростью, жаждой боя и отдавался дыханию пламенеющего вихря.

Уходя же, думал:

«Вот бы так говорить! За такими словами весь мир на стенку полезет».

Дома разладилось у Гулявина.

Инженер Плахотин, Аннушкин барин, узнал, что Василий в большевики записался, и озлился. Зашел в кухню, но уже руки не подал, под визитку спрятал и, качаясь на пухленьких ножках, сказал:

— Попрошу вас, товарищ, мою квартиру покинуть, потому что я в вас обманулся. Думал, вы народный герой, а вы просто несознательный элемент и к тому же немецкий шпион. А у меня в квартире жена министра бывает, и сам я кадетской партии, — так как бы не вышло коллизии принципов.

Удивить думал принципами. А Василий в ответ:

— Насчет принципов — мы это дело оставим, а вот ты мне скажи… почему я немецкий шпион? Чей я шпион? Ты мне платил, сукин сын?

Инженер отскочил на пол кухни и в Василия пальцем:

— Вон отсюда, хам неумытый!

Затрясся Гулявин, от злобы почернел, шагнул и кулаком смоленым по румяной инженерской щеке.

— Растудыт твою! Ты мне платил? Получай задаток обратно!

Плахотин платочком скулу прижал и в комнаты бегом, а Василий напялил бескозырку на лоб, взял сундучок под мышку и в совет к коменданту.

— Приюти, товарищ, где можно, потому столкновение вышло между народом и интеллигенцией, и теперь я без каюты.

Отвел комендант маленькую комнату над лестницей, с красным атласным диваном, и зажил Василий самостоятельно.

Жизнь кружит. Днем по митингам, по командам, дела разбирать, агитацию разводить.

Один день за советы, другой против проливов, за братанье, против министров-капиталистов, потом еще всякие комиссии, а скоро начали по заводам обучать рабочих орудовать винтовкой в Красной гвардии. За день намается Гулявин — и к себе на атласный диван.

Диван короткий, и пружины как штыки торчат, всю ночь вертеться приходится.

Если подумать — буржую на пуховой постели рядом с пухлой булкой-женой лучше, конечно, чем Гулявину на коротком диване, вдобавок без Аннушки, да как вспомнишь, что у буржуя совесть нечиста, по спине мурашки и в сердце дрожание, то, пожалуй, на диване и лучше.

К июлю скверно стало работать.

Совсем кадеты осатанели, того и гляди посадят в кутузку, потому что вышел приказ от правительства за керенской подписью, что Ленин под пломбой приехал в мясном вагоне и Россию продал за двадцать миллионов керенками, и все большевики свободе изменники.

На митингах разные гады из углов шипят и криком норовят речи сорвать, а на Знаменской позавчера так палкой по черепу Гулявина двинули, что в глазах потемнело.

Обидно Василию.

Идет по Невскому вечером с митинга, а кругом разодетые, в шляпах и котелках, а из-под котелков в три складки жирно свисают затылки.

Дать бы по затылку, чтоб голова на живот завернулась.

Не люди — эксперименты.

Плюнет с горя Гулявин и идет через мост к академии, где в ледяную черную невскую воду смотрят древние сфинксы истомой длинно-прорезанных глаз, навеки напоенных африканским томительным зноем.

Сядет на ступеньку. Под ногами мерно шуршит вода, и свивается в космы над рекою легкий туман.

Смотрит Гулявин, и вот уплывают в облака шпицы, дома, мосты, барки на реке, и нет уже города.

И не было его никогда.

Мгновенное безумье бредовой мечты бронзового строителя и волей бреда:

— на топях черных болот, на торфяной зыби, приюте болотных чертей, сами собой встали граниты, обрубились кубами, громоздясь в громады стройных домов по линиям ровных проспектов, по каналам, Мойкам, Фонтанном. Дворцы и казармы, казармы и дворцы. По ранжиру, под медный окрик сержанта Питера, в ряды, в шеренги, в роты, по кровавой дыбящей воле, построились, задышали желтым отравленным дымом, населились людскими прозрачными призраками, зажглись призраками несущих огней. По Неве, по каналам призраки мачт на призрачных шхунах, на призраках волн. И из-за зубчатых призрачных стен на город щерятся призраки пушек. И тень часового с тенью ружья на плече одиноко в ночи проходит по бастионам, и слышит Россия призрак команды: «Слу-уша-а-ай!» И в мрачных тенях мрачных дворцов меняются тени сказочных царей. Черная жизнь черных призраков. Насилие, кровь, удушье, шпицрутены, казни, ссылка, отрава… И призрачной белой ночью на Сенатскую площадь приходит курносый призрак, с пробитым виском и туго стянутой шарфом шеей, и, высунув синий язык, дразнит медный призрак Строителя, а вокруг ведут хоровод пять теней в александровских тесных мундирах, также высунув языки в смертной гримасе.

Нет Петербурга! Нет и не было!

Был бред, золотая мечта новорожденной империи о Европе, о двери, широко открытой в ослепительный мир, зовущий императорскими маршами и громом побед.

Но вокруг гранитной мечты, построенной в роты, вырастал понемногу грозной реальностью:

— из бетона, железа и стали, в душной копоти, в адских огнях, в металлическом громе и рокоте, строй кирпичных грохочущих зданий, где согнанные рабы молча ковали силу и мощь империи призраков. И в визге станков, свисте приводных ремней, лязге молотов, радуге молний бессемеровых груш, под гигантскими лапами кранов, в зареве, взмывавшем до звезд, рабы плавили в горнах металл и копили, шлаком в сердцах оседавшие, ненависть и гнев. И из города-призрака приходили в город реальности неизвестные люди с книжками и словами, полными отравы гнева. Тогда зажигались глаза у горнов мечтой и восторгом. А наутро на стенах и заборах, роковой чертой отделявших рабов от империи, белели листки со словами, пылавшими кровью. Взвывали гудки, и рабы, толпами в тысячи тысяч, шли к сердцу города-призрака; смертной вестью лился гул бунта, и струями свинца заливались толпы до нового бунта, пока ветром осенним, тугим и упругим октябрьским штормом, не был развеян призрачный мир удушья, и, впервые в истории, в одно слились оба города.

Нет Петербурга…

Есть город октябрьского ветра…

Долго сидит Гулявин, и в матросских упрямых глазах бегают желтые огоньки, и мысли буравит все то же:

«Землю всю перестроить надо. По-настоящему. По-правильному, чтоб навсегда без войн, без царей, без буржуев и чтоб каждому вольно дышалось. Только без драки не обойтись! Ленин башковит! Как это у него выходит? Ничего не потеряем, кроме цепей, а получим всю землю».

И от этой мысли захватывало дыханье.

Видел перед собою всю землю, большую круглую, плодоносную, залитую солнцем, мир бесконечный, богатый, широкий, и мир этот для него, Гулявина, и прочих Гулявиных; и, когда бросал взгляд на свои смоленые руки, казалось, что на них слабо звенят ослабевшие цепи.

Нажать разок — и лопнут, и нет их.

Вставал лениво и шел в совет на атласный диван.

По дороге окликали гулящие девки:

— Кавалер! Дай папироску!

— Матросик, пойдем со мной!

Но хмуро теперь смотрел на них Гулявин и матерно ругался в ответ. Не до баб было.