1

— Боцман! Развести людей по работам!

Лейтенант Максимов незаметно зевнул и, скучая, отвернулся от строя.

Осатаневшая утренняя комедия разводки на работы окончена. Можно часок соснуть. Кстати, после вчерашнего глаза сами слипаются.

Лейтенант, прищурясь, посмотрел на рейд. По воде, слепя, мечутся резвые серебряные блестки. За блестящей рябью, накаленный, желтый и плоский, как медная сковородка, дымится зноем Алжир. Грузным мертвым облаком висит над городом песчаная пыль.

Минареты главной мечети тонкими голубоватыми свечами оплывают в знойной синей одури.

За мечетью улочка, узкая, как горловина люка. Пропахшая жареным луком и гнусной пудрой. Трепаные ковры заменяют двери в ободранных домах. Между домами бродят шелудивые огрызающиеся псы.

Экзотика! Черт бы ее побрал! Ничего привлекательного в этих хваленых уледнаилях! Немытые татуированные девки, дрыгающие животами под омерзительную музыку. Бесчувственны, как снулые рыбы. Гельсингфорсские чухонки по сравнению с ними пылки, как Мессалина. Сволочи! Напрасно выбросил полтора фунта.

Лейтенант дернул плечом и шагнул к юту. Шаг отдался в висках колючей болью.

«Виски́ трещат от ви́ски», — лейтенант усмехнулся собственному немудреному каламбуру.

— Разрешите обратиться, вашскородь?

Максимов остановился и повел головой вбок, начиная медленно удивляться.

Это еще что за новость? Через плечо лейтенант смотрел на вышедшего из строя матроса.

Матрос стоял, плотно прижимая руки к бедрам. Невысокий, круглолобый. Бескозырка чуть примята к левому уху. Нос в крупных веснушках. Под рабочим номером на брезенте блузы масляное пятно. Похоже на собачью голову с оттопыренным ухом.

Губы у матроса пухлые. Глаза бесцветны и немножко мутны. Идиотская морда!

Больше всего раздражают глаза. Что спрятано за этой мутью? Покорство или… Наверное, с такими же бесцветными глазами в прошлом году матросня подымала на штыки командира «Памяти Азова». Брр!..

— Ну? — спросил лейтенант, раздражаясь.

— Разрешите просить, вашскородь, ослобонить от работы. Третьи сутки, вашскородь, голову ломит, — мочи нет.

От упоминания о чужой головной боли у лейтенанта опять стрельнуло в висках. Он перевел взгляд с масляного пятна на груди матроса на его ноги. Босые ступни в жестких мозолях, ногти черны и обломаны.

Животное! Туда же с головной болью!

Лейтенант почувствовал себя оскорбленным тем, что это существо неизвестной, но явно низшей породы осмеливается страдать головной болью наравне с ним, исполняющим обязанности старшего офицера.

Вспылив, лейтенант рванул резко:

— Фамилия?

— Шуляк, вашскородь.

Максимов надвинулся на матроса и прямым коротким тычком ударил его в губы. Матросская голова мотнулась назад и снова выпрямилась, как на пружине.

— Стоишь как, мерзавец? Пятки вместе! Скотина!

Матрос сдвинул пятки и молчал. Глаза оставались бесцветными, только сеточка кровеносных сосудов на белках закровавилась — не то от гнева, не то от подступивших слез.

— Марш к врачу, — сказал лейтенант Максимов, — от врача явишься ко мне. Если соврал — три шкуры спущу.

Лейтенант отвернулся и окончательно пошел на ют, раскачиваясь на ходу.

— Корова! — уничтожающе процедил взводный унтер-офицер Дорош Шуляку. — Надо было лезть к его высокоблагородию. Сказал бы мне тишком, я б тебя на легкую какую работу поставил. А теперь твое дело табак. Если врач болести не признает, он тебе покажет за милую душу, откуда ноги растут.

Матрос Шуляк слизнул набухшую на нижней губе капельку крови.

— Иди уж к врачу, дурень, — мягче сказал Дорош и скомандовал: — Первое отделение, бегом на бак — якорцеп обивать.

Матросы, топоча, ринулись по палубе.

Шуляк направился к люку в жилую палубу. Шел он неровно, пошатываясь.

«Дохлятина богова! Какой с тебя моряк», — пренебрежительно подумал Дорош, наблюдая за шаткими движениями и болезненно согнутой спиной Шуляка.

2

Врач транспорта Башкирцев осторожно постучал согнутым указательным пальцем по полированной филенке. Внутри зашевелилось. Заглушенный голос позвал:

— Войдите!

Башкирцев толкнул дверь. Лейтенант Максимов стоял у столика, спиной к двери. На столике лежала вата. Стоял флакон цветочного одеколона и скляночка йода.

Стеклянной пробкой, смоченной йодом, лейтенант мазал кожу на сгибе сустава среднего пальца. Он оцарапал палец о зубы матроса, и это окончательно взбесило его.

Свинство! Еще привяжется какая-нибудь дрянь. Дьявол его знает, может быть, сифилитик. Не стоило в зубы, надо было по уху смазать.

Максимов недовольно уставился на врача светлыми ледянистыми зрачками, и врач заробел перед этим взглядом. На него повеяло холодной сыростью погреба.

Врач вообще боялся Максимова. Он чувствовал за офицерским лоском лейтенанта, за крахмальным без пятнышка кителем, за бритым, холодно правильным лицом бесчувственную скотскую жестокость и всегда старался избегать встреч и разговоров с Максимовым.

— Ну что, коновал? — спросил Максимов, и Башкирцев покраснел, сознавая, что это не товарищеская шутка, а открытое брезгливое презрение флотского баловня к врачу, постороннему и плебейскому существу.

«Хам!» — подумал Башкирцев, но выжал из себя сочувствующую улыбку и попробовал отшутиться.

— Вы, кажется, занимаетесь здесь индивидуальной врачебной практикой? Не годится.

— Палец ободрал об одного прохвоста, — резко ответил Максимов, помахивая рукой, чтобы просушить йод. — Чем могу служить?

— Я, собственно, из-за этого самого прохвоста, — неловко выговорил Башкирцев, — он приходил сейчас в лазарет. Видите ли, Вадим Михайлович, строго говоря, никаких объективных показателей заболевания нет, одни субъективные жалобы. Но, принимая во внимание, что Шуляк вообще страдает малокровием, я полагаю возможным просить вас если не совсем освободить его на сегодня от работы, то дать какую-нибудь полегче. Дело в том, что головная боль…

— Завяжите! — грубо прервал Максимов, тыча доктору закрученный бинтом палец, и Башкирцев, замолчав, послушно завязал бантом хвостики бинта.

— Видите ли, дело в том, что, строго говоря и принимая во внимание, — Максимов, издевательски подчеркивая, повторял неуверенные обороты речи врача, — что, собственно, я не выражал желания слушать лекции по медицине. Или матрос болен, или матрос сукин сын. А раз сукин сын, то лечить его буду я, а вы можете возвращаться в лазарет.

— Как вам угодно, — сказал Башкирцев обиженно, — я считал необходимым сказать…

Он затоптался на месте. Хотелось брякнуть Максимову что-нибудь оскорбительное, резкое. Но Башкирцев не мог преодолеть своей робости перед лейтенантом и вообще был не способен обидеть муху. Он увальнем вытеснялся из каюты, прищемив дверью полу кителя.

Лейтенант Максимов убрал йод и одеколон в стенной шкафчик. Надел фуражку, проверив перед зеркалом правильность посадки кокарды над переносицей, и вышел на палубу.

Зной с берега плыл все жарче и томительней. Дрожа и струясь, пламенел воздух.

— Рассыльный! — крикнул лейтенант Максимов. — Боцмана Бутенко ко мне.

Рассыльный оторвал руку от виска и ринулся.

— Рассыльный, назад!

Окрик пригвоздил рассыльного к палубе, и он сразу густо вспотел от жары и испуга.

— Скажешь Бутенко, чтоб явился вместе с Шуляком.

— Есть сказать Бутенке, чтоб пришел с Шуляком к вашему высокоблагородию.

Капля пота сползла с брови рассыльного и солью жгла глаз, но он боялся моргнуть и только нервно подергивал щекой.

Лейтенант Максимов отошел к борту и облокотился на планширь. Поднял голову и неторопливо обвел взглядом рангоут. Вахтенный начальник мичман Регекампф, безбровый, румяный и жизнерадостный, побледнел и задержал дыхание, беспокойно следя за лейтенантом.

«Придерется, кобра. Как пить дать, придерется. Тали у стрелы я забыл приказать обтянуть», — подумал мичман, страдальчески морщась.

Но Максимов равнодушно отвернулся, и розовая краска вернулась на щеки Регекампфа.

От бака полушагом-полубегом, стараясь и угодить начальству и соблюсти собственное сверхсрочное достоинство, приближался бесшеий, похожий на циркового борца боцман Бутенко, поблескивая цепочкой. За Бутенко с опущенной головой шел матрос Шуляк.

— По приказанию вашего высокоблагородия… — зачастил, вздуваясь от усердия и скорости, Бутенко, но Максимов лениво махнул рукой, и боцман замер, задрав подбородок и не сводя глаз с лейтенанта. Если бы у боцмана был хвост, он, несомненно, завилял бы им перед Максимовым.

Лейтенант смотрел мимо, не замечая боцманской ретивости. Он смотрел на Шуляка пронзительно и беспощадно. Остановившийся одновременно с боцманом, Шуляк с хода неловко нагнулся вперед, но боялся выправиться и стать удобней.

Взгляд лейтенанта пугал его. Несмотря на жару, по спине прошла холодящая зыбь. От неподвижных серых зрачков Максимова еще круче ломило болевшую голову.

— Боцман, — сказал наконец Максимов, и Бутенко вздрогнул, — подвесишь сейчас Шуляка в беседке за борт — мыть краску. Понял?

— Так что мыть краску. Понял, вашскородие.

— Ступай!

После этой фразы все должно было пойти гладко, священным уставным порядком. Боцман и матрос должны повернуться кругом, твердо приставляя ногу, и отчетливым шагом двинуться по должному направлению.

Бутенко сделал уставный поворот и лоб в лоб столкнулся с неповернувшимся Шуляком. Это было неожиданно. Но еще неожиданней Шуляк отстранил боцмана локтем и, побледнев до серости, сказал четко и звонко:

— Как хотите, вашскородь, а на беседку я не пойду… У меня кружение — недолго в воду свалиться. Дайте работу легче, я не отказываюсь.

Бутенко покосился на лейтенанта. Случай непредвиденный и невероятный. Получается как будто неисполнение приказания. Бутенко незаметно подтянул плечевые мускулы и напрягся, как легавая на стойке.

Лейтенант Максимов свел брови и дрогнул углом губы. Пальцы правой руки зашевелились, складываясь, но сейчас же разжались — лейтенант вспомнил о поцарапанном пальце.

— Молчать! — сказал он глухо. — Марш в беседку, сволочь!

— Не пойду, вашскородь. Нет такого закона. — Шуляк неожиданно повысил голос и переступил с ноги на ногу.

— Да ты что ж это… — начал боцман, подступая к Шуляку, чтобы взять его за локоть, но мгновенно замолк и опустил руку.

Лейтенант Максимов, стремительно повернувшись, уходил на шканцы.

Шуляк стоял понурясь. Возбуждение упало. Он беспомощно и тупо смотрел на узкие тиковые доски палубы, прошитые черными тесемками пазов.

Голову разламывало. Палуба начинала медленно кружиться и звенеть. Шуляк пошатнулся и, стараясь удержаться, услышал, как через воду, бормотание Бутенко:

— Дак ты, холера, боцмана страмить вздумал? Тебе што, а мне за таку дисциплину ответ держать? Ужо я тебе морду расчищу, гадюка скрипучая…

Шуляк бессильно закрыл глаза. Все стало безразлично. С усиливающимся нежным и гулким звоном палуба, транспорт, небо проваливались в горячую колеблющуюся пустоту.

Неожиданно в этой пустоте родились и простучали отчетливые медленные шаги.

Они замолкли совсем рядом, и наступила такая пугающая тишина, что Шуляк, перемогая себя, отчаянным усилием разлепил склеившиеся веки.

Он увидел перед собой багровую губчатую лепешку, на которой в неудержимом бешенстве тряслись жесткие рыжие усы. Шуляк инстинктивно вздернулся. Автоматизм дисциплины выровнял его позвоночник.

Капитан второго ранга Головнин, командир транспорта, вызванный из уединения своего салона докладом лейтенанта Максимова, раскрыл рот. Изо рта потек густой, как нарастающий вой сирены, звук:

— Вызвать караул!

— Есть вызвать караул!

Боцман Бутенко поднес к губам новенькую дудку, сверкнувшую на солнце, как прыгнувшая из воды летучая рыба. Нежные переливы свиста прошли по палубе.

Караул попарно загремел из люка, как сказочные тридцать три богатыря из морского прибоя. На правом фланге бородатым дядькой Черномором встал караульный начальник унтер-офицер Егушев.

Приклады брякнули о палубу, и караул окоченел в истуканьей неподвижности.

— Спустить этого подлеца, — Головнин отделял слово от слова паузами тяжелого астматического задыхания, — спустить этого подлеца за борт!

— Вашскородь! — голос Шуляка подломился. — Вашскородь, как перед господом, правду говорю — голова кружится. Свалюсь в воду, ни за что пропаду, вашскородь.

— Привязать прохвоста к беседке, чтобы не свалился, — кинул Головнин, длинно выругавшись.

Четверо караульных составили винтовки и хмуро взяли Шуляка за плечи и локти. Он рванулся, но зажим был крепок. Его поволокли к борту. Шуляк машинально переставлял ноги, как будто перестав понимать, что с ним хотят делать.

Бутенко, торопясь, подбежал с отрезком линя. Двое караульных влезли на планширь борта, втаскивая Шуляка под мышки. Беседка качалась в уровень с планширем. Караульные перекинули ноги Шуляка на доску беседки. Он обвис у них на руках, тупо ворочая головой, как оглушенный.

Третий караульный, затянув линь за тали беседки, обвел концом грудь Шуляка и перебросил линь четвертому. Тот, торопясь и путаясь, стал прикручивать руки Шуляка к доске. От торопливости и испуга он глубоко врезал линь в тело. Шуляк вздрогнул. Боль резнула его насквозь. Он посмотрел невидящими глазами на командира, Максимова, боцмана и, не помня себя от боли, закричал горько и зло:

— Кровопивцы! Воинство христолюбивое! Чем так вязать, вязали б уж за глотку…

— Вязать! — крикнул Головнин на оторопевшего караульного.

Матрос рванул линь, еще жестче врезая его в руки Шуляка.

— Братцы! — сказал Шуляк, жалобно, тихо и ласково. — Братцы! Не затягивай так, не скотину ведь вяжете, а брата. Мало что вам прикажут…

— Молчать!.. Спускай его, — рявкнул командир, и боцман Бутенко потравил лопарь беседочных талей.

Беседка качнулась, уходя вниз. Матрос второй статьи Петр Шуляк, связанный, как куль, и прикрученный к талям, медленно уполз за борт.

— Не подымать до моего приказания!

Капитан Головнин, сбычившись — руки в карманах, — смотрел на боцмана, на караул.

Караульные разобрали винтовки и заняли свое место в строю. Лица их были красны от возни и зноя, но каменно-дисциплинированны, и Головнин медленно выпрямился.

— Караул вниз! — сказал он и пошел с Максимовым прочь.

Боцман Бутенко отсвистал положенную мелодию, и палуба опустела. Пазы ровно поблескивали плавящейся на солнце смолой.

3

Мичман Регекампф сдавал вахту мичману Казимирову.

С подчеркнутой служебной деловитостью он оповестил сменяющего о корабельных важных обстоятельствах.

— Под килем девять сажен, якорной цепи на правом клюзе двадцать сажен. Зюйд-ост два балла. Обе машины под парами, старший офицер на берегу. В расходе первый катер и шестерка, за бортом на беседке связанный матрос.

— Что?

Небрежно слушавший надоевшие формулы мичман Казимиров округлил глаза и поднял брови.

— Связанный матрос? Что за номер?

— Понимаешь, — нагнувшись, ответил Регекампф уже не бесстрастным служебным, а мальчишеским голосом, — «бычий пузырь» приказал Шуляка подвесить за отказ от работ. Ему «кобра» доложил. «Пузырь» сам вылез на палубу и приказал связать, чтоб Шуляк не свалился в воду. И сидеть ему там до распоряжения. Урина мозги залила!

Казимиров обернулся к правому борту. Тали спущенной за борт беседки тихо покачивались — транспорт плавно подымало на шедшей с моря мертвой зыби.

— И давно он его посадил?

— Да сейчас только. Перед твоим выходом. Ну, будь здоров. Смотри, братец, в оба, сегодня денек тяжелый. «Кобра» как белены объелся, и «пузырь» тоже не в духе. Не обгадься, ни пера тебе ни пуху.

Регекампф ушел. Мичман Казимиров поправил завернувшуюся портупею кортика и прошелся по шканцам.

Задержался около матросов, клетневавших поручневый трос, и несколько минут смотрел, как быстрые руки ловко оплетают трос полосами парусины.

Матросы работали споро, но угрюмо и ни разу не оглянулись на мичмана. Казимирову стало скучно. Он заходил взад и вперед, пытаясь развлечься насвистыванием вальса, но внутреннее беспокойство, с каждой минутой усиливавшееся, повлекло его к борту. Он вышел на верхнюю площадку трапа. Беседка висела в двух саженях от трапа, немного боком. Привалившись к задним талям, Шуляк сидел сгорбленный, странно маленький. Голова его ушла в плечи, пальцы рук, прикрученных к доске, безостановочно слабо шевелились, как лапки умирающего жука.

Мичман Казимиров почувствовал неприятный озноб. Он был молод, исполнен лучших намерений. Он пережил Цусиму и был либерален, старался хорошо относиться к нижним чинам.

Он плохо понимал их и не всегда умел находить слова для разговоров с матросами, но все же интересовался их жизнью, знал свою полуроту назубок, выслушивал несложные жалобы, давал советы по семейным делам. Иногда помогал писать письма и, стыдясь самого себя, совал заскучавшему от унылых писем из дому о нищенской жизни матросу пятерку или десятку «на поправку дел».

Матросы, чувствуя неумелое, но человечное внимание, тоже тепло и приветливо относились к «своему» мичману. Он не был ни «шкурой», ни «подлизой», и ему доверялись.

Мичман Казимиров смотрел на осунувшееся тело Шуляка. Мичманские щеки медленно покрывались неровными красными пятнами — это был признак волнения и гнева. Перегнувшись через перила площадки трапа, мичман Казимиров вполголоса окликнул матроса:

— Шуляк!

Шуляк не пошевелился, и голова его свесилась еще ниже.

Обморок?

Казимиров заволновался. Он готов был уже позвать вахтенного и приказать поднять Шуляка на борт, но удержался.

Он любил дисциплину и железную правильность флотской службы. Самостоятельное распоряжение нарушало ее. Шуляк подвешен по приказанию командира. Отмена приказания могла быть дана только командиром. Вахтенный начальник мог лишь доложить о потере сознания подвешенным и просить разрешения поднять его для оказания помощи.

Казимиров отошел от трапа и позвал вахтенного.

— Доложи лейтенанту Максимову, — сказал мичман, избегая смотреть в лицо вахтенному, — что Шуляку дурно и что вахтенный начальник просит разрешения поднять его на борт.

В ожидании возвращения вахтенного Казимиров нервно заходил по палубе.

— Ну? — торопливо спросил он, когда вахтенный спустя несколько минут выскочил из-за толстой трубы палубного вентилятора.

Вахтенный молча подал мичману вчетверо сложенный листок бумажки.

На бланке старшего офицера транспорта «Кронштадт» писарски отчетливым почерком лейтенанта Максимова было написано:

«Предлагаю не вмешиваться в распоряжения старших и не давать советов».

Казимиров отпустил вахтенного и, отойдя к борту, трясущимися от злости и обиды пальцами изорвал записку в мелкие клочья и бросил их в воду. Громко и раздраженно сказал:

— Бранденбур!

Непонятное и неожиданное это слово, на которое с недоумением оглянулся вахтенный, для мичмана Казимирова было наполнено особым смыслом.

Оно возвращало мичмана в детство, в зеленую долину реки Славянки, в увалистый тихий Павловск, в родной дом.

Мичман Казимиров полузакрыл глаза и, по-детски улыбнувшись, увидел явственно, со всеми подробностями, угол комнаты. Полинялые обои в фисташковую с белой полоску, широкий старый диван с поцарапанной спинкой красного дерева, лампу на столе, мягкий кремовый свет. Деревянную коробку с душистыми, толстыми, как пальцы, папиросами. Руки в синих жилках и ревматических узлах, держащие газетный лист, нос, оседланный очками, чуть пожелтевшую от табака, немножко встрепанную седую бородку.

Так он помнил отца за ежевечерним чтением газеты. Старик от доски до доски прочитывал политические новости, посапывая носом, то хмурясь, то улыбаясь, держа газету на отлете.

И иногда, когда брови старика сходились в гримасе раздражения и возмущения, сквозь дым табачной затяжки в тишину кабинета прорывалось ворчащее слово «Бранденбур».

Слово это имело десятки оттенков, но в основном и главном оно обозначало возмутительную, ничем не оправдываемую бессмыслицу, абсурд, мерзость.

Старик Казимиров употреблял его не только за чтением газеты. Когда расшалившиеся соседние мальчики перебрасывали через забор в расчищенный, как корабельная палуба, палисадник дохлую кошку, когда гусеница неожиданно сжирала яблоки на холимых яблонях, старик ерзал плечами и бурчал сквозь усы:

— Бранденбур!

Уже подростком-кадетом Казимиров однажды решился узнать у отца смысл загадочного заклинания. Он спросил в удобную минуту:

— Папа, а что значит «Бранденбур»?

Отец прищурил глаза и усмехнулся:

— Тебе интересно?

— Ну конечно!

Отец молча снял с полки том энциклопедического словаря и, перелистав несколько страниц, протянул книгу сыну:

— Читай!

«Бранденбуры — название цветных, а также позолоченных или серебрёных шнуров, которыми обшиваются спереди и сзади доломаны офицеров и солдат гусарских полков».

Прочтя, Казимиров удивленно посмотрел на отца.

— Не понимаешь?

— Нет, папа!

Отец сел на диван, усадил сына рядом и обнял его за плечо.

— Милый мой сынок! На свете есть вещи осмысленные и бестолковые, лишенные смысла и цели. Так вот эти побрякушки и финтифлюшки, которыми обшивают гусар, для меня воплощение бессмыслицы, дикости, чепухи. Но в жизни не всегда можно называть дикость прямо дикостью и чепуху чепухой… Вот, когда мне хочется выразить мое отношение к нелепым и глупым вещам, я и пользуюсь этим заклинанием… Теперь понял?

Казимиров молча кивнул и с этого момента стал различать в голосе отца различные интонации при произношении странного слова. Оно имело десятки оттенков, от чуть заметной иронии до гневного возмущения ничем не оправдываемой бессмыслицей, мерзостью, абсурдом.

Последний раз мичман Казимиров слышал это ставшее родным слово осенью тысяча девятьсот четвертого года, когда за два дня до отхода на Дальний Восток Второй тихоокеанской эскадры он, только что произведенный, приехал проститься с семьей.

Отец сильно сдал и похудел. Кожа у него стала восковой и дряблой и жалко висела на щеках, голубые глаза потускнели и завалились. Он согнулся и трудно переставлял ноги.

Когда Казимиров уходил на вокзал, мать лежала в постели заплаканная. Младшая сестра возилась возле нее с нюхательной солью. Отец старался бодриться и пошел проводить сына до дворцового парка.

У ворот он остановился и положил на плечо Казимирову высохшую костлявую руку. Сказал надтреснутым, неестественным баском:

— На тебя надеюсь… Не подведешь, не осрамишь. Бегать не будешь. С матросами живи хорошо. Матрос за добро сторицей отдаст. В мое время мы с матросом жить умели. А нынче молодежь на матроса плюет, ну и у матроса тоже слюна накипает. Плохое может выйти… — Помолчал и добавил вдруг со старческой бессильной злобой: — Надумали!.. Поход! «Гром победы раздавайся», а морда в крови. Не нужно все, не нужно… Бранденбур!

Жалко махнул рукой, ткнулся бородкой в щеку сына и, повернувшись, пошел назад. Войдя в парк, Казимиров оглянулся, и сердце его вдруг сжало острой, мучительной судорогой. Согнутая спина старика была жалка и страшна, и по этой обреченной согбенности мичман Казимиров понял, что больше никогда не увидит отца. Глотая неумолимо подступающие слезы, он почти бегом помчался через парк, повторяя с интонацией отца:

— Бранденбур… Бранденбур… Бран-ден-бур!

………………………………………………………

— Человек за бортом!

Мичман Казимиров вздрогнул и открыл глаза. Солнечный блеск ослепил его, и он опять на секунду зажмурился, успев только заметить, как вахтенный, размахнувшись, метнул через борт спасательный круг. С кормы звонко ударила сигнальная пушка.

Овладев собой, мичман Казимиров скомандовал:

— Боцман! Шлюпку на воду! Рассыльный! Доложить старшему офицеру!

И бросился к борту.

Пустая беседка терлась об обшивку. С нее болтался конец линя, полощась в воде. Саженях в двадцати от транспорта на синей волне белело донышко бескозырки Шуляка. Он плыл не к транспорту, а от него, странно быстро выбрасывая руки. Недалеко от Шуляка шла узкая алжирская фелюга с косым парусом в заплатах апельсинного цвета. Рулевой на ней, обмотанный по бедрам синей повязкой и по голове красной чалмой, перекладывал длинный румпель, ложась на утопающего. Трое кофейнолицых рыбаков перегнулись через высокий фальшборт, протягивая руки, чтобы подхватить плывущего.

Шуляк мотал руками все чаще и короче. Голова его ушла под воду раз. Потом второй. Бескозырка всплыла и поплыла отдельно.

«Не доплывет», — задохнувшись, подумал Казимиров и оглянулся посмотреть, почему мешкают со спуском шлюпки. Услыхал резкий окрик:

— Отставить шлюпку!

Матросы, уже стравившие шлюпку почти до воды, растерянно и бестолково стали выбирать тали, и шлюпка неровно пошла кверху, непристойно задрав корму.

Лейтенант Максимов, запыхавшись, подбежал к трапу.

Шуляк вынырнул из-под волны в третий раз, и сразу шестеро рук вцепились с фелюги в его намокшую робу и легко вытянули наверх. Рулевой опять переложил руля к берегу.

— Часовой! — крикнул лейтенант Максимов. — Зарядить винтовку. По моей команде стрелять по дезертиру.

Часовой у трапа, торопясь, задергал из подсумка обойму.

Лейтенант Максимов выскочил на площадку трапа и на воображаемом французском языке закричал удаляющейся фелюге:

— Эй! Tu!.. le chien nègre! Reviens ton petit bateau! Va ici momentalement, lâche noire… Ecoute tu! je donne l’ordre fusiller toi, canaille. Comprends? Va ici!

Мичман Казимиров брезгливо скривился. Скот! Нижегородский француз! Скалозуб!

Часовой навел винтовку на фелюгу. Рулевой, видя плохой оборот, направил фелюгу к трапу. Она стукнулась о нижнюю площадку, и парус в оранжевых заплатах, шурша, порхнул книзу.

Шуляк, бледный и мокрый, стоял в фелюге, почти до колен в скользком серебряном месиве рыбы. Он не смотрел наверх.

— Часовой! Взять эту сволочь на прицел, — приказал Максимов, и часовой, покорно, растерянно мигая, уставил жальце штыка в грудь Шуляка.

— Ступай на корабль, сукин сын, — сказал Максимов.

Шуляк с трудом вытянул ноги из рыбьей массы и, поддержанный арабом, вылез на трап. Он подымался, держась за фалреп, тяжело дыша, и на верхней площадке чуть не свалился. Прозрачными, смертно ненавидящими глазами взглянул в лицо Максимову и, дерзко закинув голову, сказал с присвистом:

— Ну шо ж! Бейте, убивайте, а работать на беседке не буду.

— Не будешь? — спросил Максимов угрожающе тихо, и на скулах его вздулись желваки. — Не будешь? Посмотрим! Часовой, по бунтовщику…

Резкая дрожь дернула все тело Шуляка. Он загнанно оглянулся. Сзади была вода, в которой он не нашел спасения. Впереди Максимов и вздрагивающее, поблескивающее на солнце колечко винтовочного дула, которое сейчас плеснет огнем и смертельной болью, разрывающей грудь.

За Максимовым, как в тумане, придавленные матросские фигуры с расширенными испугом и бессильным негодованием зрачками.

Шуляк мотнул головой и, не в силах оторвать взгляда от дула, деревянными ногами медленно и страшно, как мертвый, пошел вдоль борта к беседке.

Его опять привязали и спустили. Лейтенант Максимов, заложив руки за спину, наблюдал эту операцию, обводя глазами матросов.

— Не копаться! Быстрее!

Голос у него был уверенный и холодный. Стычка была выиграна. С матросским стадом нужно уметь разговаривать. Девятьсот пятый год кончился, теперь нужно держать этих скотов в ежовых рукавицах, ни на секунду не ослабляя хватки.

— Разойтись всем лишним! Что за кабак? Если увижу какую-нибудь сволочь не на месте, насидится у меня.

Он повернулся спиной к матросам и, проходя мимо Казимирова, с нескрываемым презрением и злостью бросил в лицо мичману:

— Вахтенный начальник! Туфля! За матросом доглядеть не могли. Палату общин разводите!

Мичман Казимиров молча проглотил оскорбление. Лишь немного побледнел и, круто повернувшись, пошел в рубку записать происшествие в вахтенный журнал.

Заржавевшее перо не выпускало чернил, приходилось ежесекундно макать его в чернильницу, но, выведя одну букву, оно вновь отказывалось работать. С трудом нацарапав две строки, Казимиров, вдруг ощутив прихлынувший к голове жар ярости, изо всей силы хватил ручкой в столик. Вонзившееся в клеенку перо лопнуло с жалобным звоном, вкладыш разлетелся щепками.

Не владея собой, мичман Казимиров заорал:

— Рассыльный! Канцелярского содержателя!

Пока пришел содержатель, мичман вертел в пальцах обломок ручки, все больше закипая бешенством.

— Перо какое! Перо! За чем смотришь! Воровать только умеешь? Домик строить собираешься? Я тебе построю, бандит! На пять суток под арест. Сменить перо! Чернил налить свежих, а не то я тебе глотку этой дрянью залью.

Перепуганный содержатель убежал с чернильницей. Мичман Казимиров уронил голову на столик и бессмысленно заерзал лбом по грязной клеенке, мысленно считая до ста. Это помогало всегда, когда сдавали нервы.

4

— Вы меня звали, Вадим Михайлович?

Лейтенант Максимов осмотрел вошедшего с ног до головы и внутренне удовлетворенно вздохнул.

— Да, мичман. Присядьте.

Мичман фон Рейер тщательно подтянул белые брюки. Избави боже, если складка ляжет не посредине коленной чашки, когда садишься, а как-нибудь сбоку. Мгновенно на брюках вздуется безобразный пузырь — кормилицына грудь — и вся элегантность морского офицера пойдет к черту. Одежду нужно уметь носить, и наука эта нелегкая.

Он, Рейер, умеет. На нем китель и после трех дней носки не имеет ни одной складочки, нигде не смят.

И сам Рейер гладок, как китель. Гладкие белесые волосы на гладкой голове, отполированное лицо. Стандарт роскошного блондина для девиц из публичных домов.

Подобрав брюки, Рейер осторожно присел в кресло, прямой и гладкий, вперив в Максимова голубые глаза влюбленной Гретхен.

— Вы сейчас свободны, мичман?

Вопрос задан таким тоном, что не предполагает отрицательного ответа. И хотя Рейер только что собирался предаться любимому и вполне осмысленному занятию — раскраске акварелью рисунков морских форм всех флотов, он утвердительно склонил пробор.

— Так точно, господин лейтенант.

Разговор, видимо, будет официальный — Максимов все время говорит «мичман», а не «Петр Федорович», и это тоже обязывает титуловать его по чину.

— Отлично. Я вам дам маленькое поручение. Вы меня простите за беспокойство, но на корабле не совсем благополучно, и мне нужен в помощь дельный и энергичный (Рейер сел еще прямее) офицер.

— Я всегда рад, господин лейтенант.

— Вам известно, что на транспорт вместо команды напихали самую каторжную сволочь. Сегодня эта каналья Шуляк позволил себе отказаться от работ в самой наглой форме и чуть не призывать к бунту в присутствии командира и моем. Командир приказал спустить его за борт в беседке — он умудрился как-то отвязаться и броситься в воду с целью дезертировать с корабля. Его вернули.

— Дезертировать? Вот мерзавец! — огорченно вздохнул Рейер.

— Сейчас я снова привязал его на беседке и продержу там, пока он не сдохнет или пока из него не выветрится вся эта красная дурь. Но думаю, что он опять попытается устроить какую-нибудь штуку. Возьмите, пожалуйста, наган и побудьте на верхней палубе, посмотрите за ним. На вахте Казимиров — сопля и либерал. Он уже проморгал попытку к бегству, и я ему не доверяю. Если Шуляк снова попытается отвязаться — стреляйте в него без всяких сантиментов. Нужно кончать со «швободами» — довольно с нас недавнего. Я не хочу, чтобы мне перерезали глотку или воткнули штык в живот. Матросню надо спахтать в масло. Поэтому никакой жалости, поняли?

Рейер встал. Голубые глаза Гретхен затлели нечистыми искорками.

— Так точно, господин лейтенант. Можете на меня положиться. В случае чего — не промажу и ляпну его, как рябчика на лету.

Рейер шаркнул и вышел, выразив всем телом сознание важности возложенного на него ответственного дела.

5

Прямо перед глазами серая скучная стена в грязных подтеках. Из-под облупившегося куска краски назойливым пятном рыжеет сурик. Серая стена раскалена солнцем. Горячая сталь жжет прижатые к ней беседкой колени.

Беседка равномерно и плавно раскачивается. Рыжая паршь вылезшего сурика ходит у самых глаз вправо — влево, влево — право.

Если перевести взгляд вниз — под ногами головокружительная зеленая глубь, пронизанная солнечным светом, золотыми искрами. Она кажется прохладной и властно тянет к себе.

Как болит голова! Тупое сверло ввинчивается в затылок, с шипением дырявя кость, веером развертывается в черепе и рвет, рвет, рвет. Временами все мутнеет и отходит в туман, только проклятое пятно сурика остается, словно врезанное в мозг.

И солнце палит. Палит беспощадно и неутомимо. Под холстом рабочей блузы плечи и верх спины горят и как будто вскипают лопающимися пузырями. Отчего так жарко? Так жарко… жарко… жарко. Да, это Африка. Каких только названий нет на свете. Всюду земля, и у каждой свое имя. И люди разные. В Африке чернявые. Про Африку учительница рассказывала в сельской школе. Люди чернявые и голяком ходят. Солнца у них много. В дню двадцать четыре часа, и все солнце светит.

Часы! Который час?

Шуляк закинул голову кверху. Солнце полоснуло по глазам.

Высоко солнышко. Поди, час дня или больше.

Во рту сухо, и невозможно повернуть присохший к губам язык.

Пить!.. Пить!..

Внизу качается зеленая прохладная вода. Ее нельзя пить. Соленая африканская вода. И солнце соленое. И земля плоская и жаркая, что лежит за водой, тоже, наверное, соленая.

Вода шумит и плещет. Плеск напоминает Шуляку что-то знакомое-знакомое, полузабытое, но родное. Он силится вспомнить. Вспоминать больно, каждое усилие памяти разрывает голову, но вспомнить нужно.

Да, так шумели и плескались листья берез в родной роще, когда он бегал мальчишкой за грибами.

Березы шумели, шумели. По дымному от росы лугу медленно и важно шагали щуплые деревенские коровенки и угрюмо мычали:

Му-у-уууу!

Шуляк очнулся от бреда. Над его головой наверху выла сирена, и Шуляк вспомнил, что в два часа «Кронштадт» снимается с якоря.

Значит, скоро его должны поднять на палубу и освободить от этой муки, которую он неведомо за что терпит. Шуляку стало мучительно жаль себя. Запершило в горле, и по щеке побежала одинокая и от этого еще более горькая слеза.

За что? Он исправный матрос. Раньше с ним никогда ничего не бывало. Это вот после погрузки в Ревеле, когда оборвавшийся ящик краем задел его по голове, начались необъяснимые, но мучащие головные боли и головокружение.

«Лейтенант Максимов — дракон, гадина! — Шуляк клацнул зубами в нахлынувшей ненависти. — Ничего — только бы стерпеть, ужо придем в Севастополь, на смотру заявлю претензию адмиралу. Офицерам многие разные права дадены, но нет такого права, чтоб терзать больного матроса. Матрос отечеству слуга, без матроса России тоже не прожить. А может, правду говорил ночью в артиллерийской школе тот неизвестный матрос, что звал взяться за ружье и покидать офицеров за борт».

Лейтенанта Максимова, конечно, не жаль. Сам Шуляк его выкинул бы. И командира тоже. А иные офицеры люди как люди и сердце имеют. Механик, поручик Кошевой или мичман Казимиров. Таких жалко.

Шуляк пошевелил связанными руками и слегка передвинулся вбок по беседке. От этого движения остро резнуло внизу живота. Шуляк попробовал сдвинуться на прежнее место, но резь усилилась еще больше. Он понял ее причину и с внезапной надеждой взглянул вверх.

Над бортом показалась офицерская фуражка, а за ней лицо мичмана Казимирова. Шуляк с трудом отлепил язык от зубов и прохрипел:

— Вашскородь… дозвольте… за нуждой сходить.

Мичмана Казимирова передернуло от этого хрипа. Голова его исчезла за бортом. Шуляк с нетерпением глядел вверх, ожидая подъема, но на месте головы мичмана Казимирова вылезла из-за борта другая голова, и, увидев ее, Шуляк вздрогнул и поник.

— Не барин, — сказал голос лейтенанта Максимова, — нечего комедии ломать. Потерпишь! А нет — делай под себя, скотина!

Черная тяжелая злоба затмила зрение Шуляку. Он задергался на доске, и тали заскрипели. Но усилие истощило его. Он, захлебываясь, вдохнул несколько раз горячий неосвежающий воздух и потерял сознание.

Он очнулся от мягкого и влажного толчка и сразу не мог понять окружающего. Перед ним на желтой полосе торчком стояла белая свечка, и эта свечка медленно уплывала куда-то вбок и назад.

Ноги его были мокры. С них стекали тяжелые прозрачные капли в пенящуюся внизу воду. Вода тоже уходила вбок и назад. В ее искристой зелени промелькнула длинная стремительная тень.

«Рыба», — подумал Шуляк и в ту же секунду понял, что желтая полоса — это берег, а белая свечка — маяк, и берег и маяк уходят потому, что транспорт дал ход. Потому и бежит вода, а его обдало волной, ударившей в борт «Кронштадта».

«На ходу за бортом оставили… Да что же это?»

Шуляк испуганно подобрал ноги и опять задергался.

Вырваться! Что там ни будь, а вырваться.

Он напряг всю силу, потянув правую руку. Непрочно и наспех окрученный вокруг кисти линь растянулся, и рука высвободилась. Тогда Шуляк осторожно глянул наверх. За бортом никого не было видно. Прижавшись к борту, сохраняя неподвижную позу, он переложил свободную руку налево и с звериной быстротой и хитростью стал развязывать узел на левой кисти. Освободить туловище и ноги было уже делом простым. Тогда Шуляк вскочил на доске и громко, во весь голос, крикнул: «Прощайте, братцы!» — обеими руками оттолкнулся от борта, опрокидываясь навзничь в горячий африканский воздух. Он перевернулся в пустоте, сделав кульбит, и увидел под собой качающуюся волну. Ее зеленый сияющий холод с неимоверной быстротой летел ему навстречу, и Шуляк, счастливо улыбнувшись, ушел в него глубоко и жадно.

Вынырнув, он увидел невдалеке пузатый парус под лоцманским флагом и размашистыми саженками поплыл к нему. Головная боль исчезла, смытая ласковым холодом воды. Сразу стало легко и радостно.

Он засмеялся и обернулся взглянуть на транспорт. Его серая масса отходила назад, уменьшаясь. На корме у флагштока две фигурки в белых кителях, казавшиеся игрушечными, вытягивали руки к нему, Шуляку, точно приглашали назад.

Шуляк мотнул головой и опять засмеялся.

Нет! Он не вернется! Он не хочет больше мучиться. Он поплывет сейчас к чернявым африканским людям, которые весь год ходят голышом. У них много солнышка, и Шуляку найдется под ним место.

Две осы с назойливым зудением пронеслись над его головой, и Шуляк удивился, как далеко от берега залетели они в синее широкое море. Но за осиным зудением до его слуха дошли два коротких хлопка, и он понял, что это не осы, а пули, и сразу ослаб и вспотел в воде.

«Стреляют… По мне… Господи, доплыть бы».

Спасительный пузатый парус был уже близко. Шуляк махнул рукой.

— Сюда, братцы! Спасите!

Но тупое сверло неожиданно и с новой страшной силой вонзилось ему в череп, сверля кость. Он выбросил руку в последний раз и ушел в душный мрак.

Он не видел и не чувствовал, как его вытянули на лоцманский бот, как подымали по спущенному трапу на транспорт, и не слышал, как мичман фон Рейер сказал лейтенанту Максимову:

— Призовой выстрел, господин лейтенант. Вы прямо Вильгельм Телль!

Лейтенант Максимов холодно и спокойно усмехнулся и сказал, смотря на кровяные пятна, оставшиеся на тиковых досках палубы после того, как Шуляка унесли вниз:

— Боцман! Подтереть эту гадость!

6

На подъем флага сыграли большой сбор. После подъема старший офицер лейтенант Петров, редко видимый командой, все время отлеживавшийся в каюте, смертельно больной туберкулезом почек и худой, как Кащей, медленно вышел на середину фронта, между двумя рядами выстроенных по бортам матросов.

Болезненно морщась, лейтенант Петров развернул костлявыми, серыми, как могильная земля, пальцами лист бумаги, вынутой из кармана кителя, и глухо скомандовал:

— Смирно! Слушать меня!

Заглатывая слова и заикаясь, он читал, держа лист у самых глаз:

«ПРИКАЗ КОМАНДИРА ТРАНСПОРТА „КРОНШТАДТ“

20 сентября 1906 года № 402

Из рапорта лейтенанта Максимова усматривается, что матрос второй статьи Петр Шуляк оказал открытое неповиновение начальству, подстрекая и подговаривая к этому чинов караула, оскорблял и угрожал лейтенанту Максимову, то есть совершил деяние, предусмотренное ст. ст. 110, 112 и 96, пункт 2, Свода морских постановлений, книга 16, а посему и на основании 1086 и 1087 статей книги 18 Свода морских постановлений назначаю комиссию для разбора дела в составе: председателя — старшего офицера лейтенанта Петрова и членов — мичманов: Бачманова, Казимирова, Регекампфа, Яковлева и фон Рейера и поручика корпуса инженер-механика флота Кошевого. Ввиду того что Шуляк был ранен во время попытки бежать с корабля с помощью иностранных шлюпок, предлагаю комиссии приступить к разбору дела по выздоровлении Шуляка. Старшему офицеру озаботиться, чтобы Шуляк ни с кем не мог иметь сношения, а также чтобы не мог вторично бежать. Команду же предупреждаю, что за малейшую попытку неповиновения виновные будут караться без всякого снисхождения и по всей строгости закона. Приказ прочесть при собрании команды, прочтя также и текст указанных статей.

Капитан 2-го ранга Головнин ».

Старший офицер опустил лист и сделал жест в сторону мичмана Бачманова.

Мичман прочел текст указанных статей. Матросы напряженно слушавшие, ничего не поняли в абракадабре крючкотворного текста, кроме простого и страшного слова: «смертная казнь». По неподвижному строю прошел чуть слышный шелест и колыхание. Но старший офицер прекратил это опасное движение.

— Команде разойтись! Подвахтенных вниз! Построить на разводку!

Просвиристели дудки, и их привычный свист заставил людей начать привычное ежедневное дело, оборвав неожиданные и тревожные мысли.

— Господ офицеров, членов комиссии, прошу сейчас собраться в кормовой рубке для предварительного совещания.

Лейтенант Петров, прихрамывая, зашагал на полуют. За ним потянулись офицеры.

В рубке было прохладно и полутемно. Стены красного дерева отливали багрянцем, и мичман Казимиров, вошедший последним, нервно сдернул фуражку. Ему показалось, что густой цвет панели похож на кровяные пятна, оставшиеся на палубе после уноса Шуляка в лазарет.

— Господа, — сказал лейтенант Петров, когда все расселись, — нам надлежит высказаться по поводу ведения дела в отношении соответствия статей, перечисленных в приказе командира, составу преступления. Важно, чтобы у членов суда особой комиссии не было разногласий. Имеются ли какие-либо соображения?

— Разрешите, господин лейтенант?

— Прошу!

Мичман Бачманов покраснел до волос и не сразу нашел слова.

— Я прошу извинить меня, господин лейтенант… Мне кажется… то есть я полагаю в данном случае. Меня поразил, господин кавторанг, подбор статей и толкование деяния Шуляка.

— То есть что именно вас поразило? — сухо спросил Петров, скривившись от нарастающей боли в почке.

— Я нахожу, господин лейтенант, — уже резко и окрепшим голосом сказал Бачманов, — что лейтенант Максимов дал всему чрезмерно осложненную мотивировку. Нельзя обыкновенный дисциплинарный проступок подводить под статьи о бунте и призыве к вооруженному восстанию, грозящие расстрелом. Лейтенант Максимов вообще делает все, чтобы довести матросов до белого каления. Это его личное дело, но нельзя в угоду его характеру переходить рамки закона и лишать жизни человека для удовлетворения максимовского самолюбия.

Мичман Рейер подался вперед и укоризненно покачал головой, осуждая подобное отношение к такому безупречному образцу офицера, как лейтенант Максимов.

— Простите, мичман Бачманов. Я имел честь спрашивать, можете ли вы возразить против применения к подсудимому Шуляку указанных в приказе статей не по соображениям гуманности и морали, а по формальным мотивам законов. Можете ли вы сослаться на какую-нибудь статью Свода морских постановлений, указывающую на незаконность применения именно этих статей? Командир корабля квалифицирует деяние Шуляка как открытое неповиновение и призыв к бунту. Можете ли вы указать статью, запрещающую подобную квалификацию?

Мичман Бачманов пожал плечами.

— Я не юрист… Черт ее знает, может быть, такая статья и есть, но я ее не знаю. Мне кажется, что это слишком сурово.

— То, что кажется вам, держите при себе, — наставительно сказал Петров. — У других членов суда есть возражения?

Мичман Казимиров настойчиво смотрел в иллюминатор. Из иллюминатора была видна грот-мачта. На гафеле полоскался флаг. Три полосы: белая, синяя, красная. Национальный флаг Российской империи.

Транспорт «Кронштадт», плавучая мастерская морского министерства, шел из Балтики в Черное море под коммерческим флагом, без орудий и снарядов, во избежание придирок и неприятностей при проходе через Дарданеллы и Босфор.

Три полосы флага, резво перевивавшиеся в высоте, неожиданно подтолкнули неясную еще мичману Казимирову мысль. Он отвел глаза от флага.

— Господин лейтенант, — произнес он задумчиво, — разъясните мне недоумение. Являемся ли мы военным кораблем?

— Что за вопрос?

Мичман Казимиров молча показал пальцем в иллюминатор.

— В корпусе нас учили, что военные корабли русского флота носят андреевский флаг, состоящий из косого синего креста на белом поле. То, что я вижу отсюда, не похоже на этот флаг. Мы не военный корабль, господин кавторанг, а поэтому мы вообще не имеем права судить команду не только по законам для корабля, находящегося в отдельном плавании, но и вообще по военным законам.

Мичман Рейер презрительно зафыркал. Ну конечно, чего же можно ждать от «сопли и либерала». Лейтенант же Петров рассердился.

— Что за шутки, мичман Казимиров! У нас нет времени. Вы прекрасно знаете, что транспорт военный и мы несем этот флаг по особым соображениям.

— То есть занимаемся мошенничеством в международном масштабе и играем честью русского флага так, как нам выгоднее, — вдруг отрубил Казимиров.

— Мичман Казимиров, извольте обдумывать выражения.

— А чего тут обдумывать, — сказал Казимиров и, нахлобучив фуражку, вышел из рубки.

Офицеры переглянулись, почувствовав гнетущую неловкость. Только мичман Рейер, сохраняя невозмутимость, процедил презрительно:

— Курсистка! — и засмеялся смехом, похожим на сдавленное кукареканье.

7

Разговаривающих не было видно. В угольной яме царила настоящая угольная тьма. Горловина ямы была наглухо закрыта. В царапающей горло духоте вяло звучали голоса.

— Этого и в мандаринском флоте не видано, чтоб с борта людей, как цыплят, расстреливать, — сказал один голос, звонкий и злой.

— Ну, что ж ты предлагаешь? — спросил другой, спокойный и медленный.

— Чего предлагать? Не предлагать, а делать. Захватить у караула винтовки, перебить офицерню к чертовой матери…

— И?

— Что «и»? Поднять всю команду…

— И?

— Да ну тебя к черту! Заикал! И уйти куда-нибудь!

— Куда?

— Ну, хоть к французам. В Марсель, что ли? Чертом ли я знаю?

— Вот в том-то и дело, — прозвучал третий голос, насмешливый и острый, — что ни чертом, ни дьяволом. «Похватать винтовки», — передразнил голос, — с кем ты их хватать будешь? Где у тебя организация? Народ с базара собран, никто друг друга не знает.

— А мы?

— Кум Егор, да кума Палашка, да кошка Мордашка. В самый раз революцию делать. Два социал-демократа и один анархический жеребец обезоруживают двадцать человек караула да пятнадцать офицеров. Поди как легко! Чисто кефиру выпить.

— А что же, молчать? Пусть стреляют?

— Молчать! Хоть и скребет, а молчать. Лучше потерять одного, да из потери извлечь пользу, чем погубить четверых и остальных подвести под каторгу. Погоди, придем в Россию, — им, чертям, кровососам, Шуляк боком встанет. А затеешь сгоряча дурачество — пристрелят тебя запросто на палубе, как собаку, и смеяться будут. Дескать, раздразнили дурака, вот он и напоролся.

Помолчали.

— Фу-ты, мать-матушка, — вздохнул не принимавший участия в пикировке, — и духотища же. Надо вылазить, братцы, а то сдохнем тут, как крысы.

— Поспеешь, — ответил злой. — Так как же? Отказываешься, значит, подымать корабль? Селезенка екает? К Маруське под бок хочется?

— И дурак же ты, Геннадий, — беззлобно, но веско отозвался насмешливый, — кого ты храбростью удивляешь, Бова-королевич? Я в Свеаборге до последнего патрона стрелял, когда смысл был. А сейчас смысла нет. Провалим без всякого толку.

— Что делать?

— Молчать, сказал уже.

— Ну, как хочешь. Если поджали хвосты, будь по-вашему. Только я сам эту суку уксусную, Максимова, пугну, чтоб небо в овчинку показалось.

— Не смей!

— Да ты не бойся. Тишком сделаю, никто не узнает. А коли и попадусь, так в одиночном порядке. Мое дело — мой и ответ.

— Дело твое, ясно, но не советую.

— Ладно. На совете спасибо!

— Отдраивай барашки, Павло, — сказал насмешливый, и слышно стало, как зашуршал уголь под вставшим.

— Ну, наконец-то. Всю внутренность углем забило. Осторожно приоткрылась овальная дверь в соседний отсек. В полусвете в нее проползли три согнувшиеся фигуры.

8

Лейтенант Максимов нервничал. В кают-компании пили вечерний чай. Над столом веяла необычная колючая тишина. Старшего офицера не было, он лежал в своей койке, мучаясь очередным почечным приступом, вызванным утренними событиями. Лейтенант Максимов занимал его место. Он был хозяином кают-компании, но чувствовал себя сегодня в ней гостем, и гостем еле терпимым.

Офицеры пили чай молча, и вокруг лейтенанта Максимова образовалось заполненное отчуждением пространство. Его не замечали. Несколько фраз, сказанных им, были не услышаны, как сказанные под колпаком воздушного насоса, в абсолютной пустоте. На прямые же вопросы следовали только короткие «да» и «нет».

Это была почти невежливость, и лейтенант Максимов подозрительно и зло всматривался в привычные офицерские лица. Они казались ему сейчас иными, непохожими на себя, и на каждом, вплоть до мальчишеского лица Регекампфа, он ловил оттенок почти нескрываемой брезгливости, что вот они, офицеры транспорта «Кронштадт», должны поневоле, в силу приличий, терпеть общество лейтенанта.

«Мерзавцы», — подумал Максимов.

Ему захотелось нагрубить кому-нибудь, оборвать, но повода не было.

Он с некоторой надеждой посмотрел на Рейера, на своего любимца Рейера, но гладкий мичман почувствовал, несмотря на свою неуязвимость, общее настроение и блудливо вильнул взглядом в сторону.

Это почти испугало Максимова. Он тревожно пощупал грудной карман кителя. Бумага шуршала там. И ее сухой шелест прошел морозом по коже лейтенанта. Он нашел эту бумагу под дверью своей каюты, проснувшись от послеобеденного кейфа. Бумага лежала на линолеуме, явно подсунутая в нижнюю щель во время сна. Максимов, недоумевая, поднял ее. И, подняв, побледнел.

Карандашом печатными буквами было написано: «За Шуляка, гадюка, тебе гроб будет. Везде тебя найдет народная месть, кровавый палач. И не уйдешь ты от суда людского, как не уйдешь от божьего суда. Береги шкуру и лучше списывайся на берег стеречь сортиры. Мститель».

Лейтенант Максимов скомкал бумагу и тяжело задышал.

Какая наглость! Среди бела дня решиться подсунуть это возмутительное угрожающее письмо. Матросня! Бандиты! Этих каторжников нужно стрелять не по одному, а сотнями, тысячами. Поставить пулеметы и перестрелять половину, только тогда можно будет восстановить прежнее уверенное спокойствие.

Лейтенант Максимов позвал вестового — допросить, кто мог подсунуть письмо, но вестовой только оробело таращился и отзывался незнанием.

Максимов вышвырнул его из каюты. Найти виновного, конечно, невозможно. Каюта в проходном коридоре — это не строевой корабль, все шляются мимо, не углядишь.

Лейтенант еще раз потрогал карман и вдруг поймал косой взгляд старшего механика, подполковника Унтилова. Можно поклясться, что этот идиот насмешливо улыбнулся, заметив нервный жест лейтенанта.

Максимов покраснел и, оставив недопитый стакан, встал.

Когда он вышел в коридор, ему показалось, что в кают-компании мгновенно вспыхнул живой разговор и смех. Он стиснул челюсти.

Подлецы! Ведь для кого же он, Максимов, старается установить на корабле тишь, гладь, божью благодать и привести матросов к одному знаменателю? Для себя, что ли? Да наплевать ему! Придет транспорт в Одессу, и он подаст в отставку. К чертовой бабушке этот проклятый флот с революционными бандами вместо матросов.

Можно устроиться на берегу тихо и почетно.

«Сортиры чистить», — вдруг выплыла в памяти дерзкая фраза.

Максимов остановился перед дверью командирского салона и резко, почти повелительно постучал.

Кавторанг Головнин, в халате, сидел на диване и гладил своего пса. Из-под абажура лампы розоватый свет тек на его изуродованное волчанкой багрово-губчатое лицо, рыжие колбаски усов.

— Вадим Михайлович, прошу. — Головнин спихнул бульдога под задок, освобождая место для пришедшего.

Но Максимов не был расположен к отдыху. Анонимка жгла ему китель, и он двумя пальцами выволок ее и подал Головнину.

— Извольте полюбоваться, господин кавторанг. Я получил это послание между обедом и ужином посредством поддверной почты. Я говорил вам, что это не корабль, а пороховой погреб. Мы сидим на динамите, и он может взорваться каждую минуту. Вся команда — негодяй на негодяе, и я даже к офицерам не питаю доверия. Черт знает чье это произведение? По цитате из Пушкина я имею право предположить с одинаковой вероятностью, что это могло быть написано и матросом, и офицером, хотя бы типа мичмана Казимирова. Этот конституционный дурак сидит мне вот здесь, — Максимов энергично рубанул себя ладонью по горлу.

— Вот сукины дети, — сказал Головнин, опуская бумажку на диван, и сердито оттолкнул ногой ластившегося бульдога.

— Я нахожу, господин кавторанг, что суда над Шуляком откладывать нельзя ни на минуту. Нужен хороший пример, чтобы отрезвить всю банду и заставить ее присмиреть.

— Но позвольте, Вадим Михайлович. Я с удовольствием, судите хоть сегодня, но нельзя же судить обвиняемого, который находится без сознания. Его нужно допросить, хотя бы для формы, чтобы не было никаких придирок.

Лейтенант Максимов зло засмеялся.

— Форма? Какого черта нянчиться с формой, господин кавторанг, и кому придет в голову обвинять нас в несоблюдении формы? Это могло быть вероятным до «Потемкина», до «Памяти Азова», до Скатуддена. Сейчас таких болванов, которые истекали сентиментальными слюнями над милым матросиком по Станюковичу, почти не осталось. А если и есть экземпляры вроде Казимирова, то им заткнут рот, прежде чем они начнут пищать. Отсрочка суда еще больше развращает команду. Сегодня дело дошло вот до этого, — Максимов ткнул в письмо, — завтра они передушат нас, и в первую очередь вас и меня. Для вас не тайна, что мы честно служим государю императору, а не красному сброду. Неужели вы хотите висеть на рее или вылететь за борт с простреленным затылком?

Капитан Головнин часто задышал и посерел.

— А ну вас с такими предположениями, — буркнул он обиженно и испуганно.

— Тогда, господин кавторанг, разрешите мне, как отвечающему за порядок на корабле, настаивать на немедленном производстве суда над Шуляком. Допрос? О чем, собственно, допрашивать? Все ясно! Есть свидетели — мичман Рейер, боцман Бутенко, вахтенный, часовые караула. Преступление не вызывает никаких сомнений. Неужели вы хотите дождаться прихода в русский порт? Сейчас вы имеете право предать Шуляка суду особой комиссии, как начальник в отдельном плавании, а в Одессе вам придется списать его на берег в распоряжение нормального суда с каким-нибудь присяжным жидоратором. И еще направят дело к доследованию, и мы с вами попадем в обвиняемые за «зверское» обращение с нижним чином. А Шуляка увенчают терниями обожатели «швободы». Вам улыбается такая перспектива?

Головнин, задумавшись, поковырял ногтем указательного пальца кожу дивана.

— Что же, пожалуй, вы правы, — протянул он, — последнее ваше соображение дельно. Мы же и окажемся виноваты. Хорошо. Я отдам в приказе… Ну а теперь, раз с делами покончено, не составите ли компанийку в шестьдесят шесть?

— Охотно, — ответил Максимов, складывая взятое с дивана письмо и присаживаясь.

Головнин вынул из столика карты, быстро и ловко стасовал их и протянул Максимову:

— Прошу снять.

9

Мичман Казимиров спал плохо. Всю ночь снился один и тот же томительный и обессиливающий сон. На темной синей воде плясала легкая, как высушенная тыква, голова матроса Шуляка. При ней не было туловища — она плавала сама по себе.

Мичман Казимиров лежал на юте и, уперши винтовку на согнутую руку, стрелял в танцующую голову по команде лейтенанта Максимова.

Стрелять было трудно и страшно. Казимиров мазал. За выстрелом возле головы взлетал маленький белый фонтанчик. Лейтенант Максимов топал ногой и говорил:

— Туфля! Шляпа!

А плавающая голова подмигивала и тонким бабьим голоском приговаривала:

— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие, на добром слове.

Мичман просыпался, вертелся, натягивал на голову простыню, хотя в каюте было чертовски душно, опять засыпал, и из темноты снова появлялась синяя вода и пляшущая подмигивающая голова.

Спокойный сон пришел только на рассвете, но ему помешал грохот приборки на палубе. Разбитый и обессилевший, мичман Казимиров закурил и, лежа на спине, пускал дым к подволоку.

В дверь постучали. Рассыльный протянул мичману листок.

— Приказ, вашскородь. Извольте расписаться.

Казимиров зашлепал босиком к столу, черкнул карандашом расписку и взял у рассыльного пакет. Уходя, рассыльный неплотно прикрыл дверь каюты. Из открытого иллюминатора по ногам потянуло приятной утренней свежестью. Мичман Казимиров разорвал пакет и вынул приказ:

«Приказ командира транспорта „Кронштадт“. 20 сентября 1906 г. № 405. Предлагаю комиссии, объявленной приказом моим от 20 сентября за № 402, начать разбирать дело о матросе Шуляке 21 сего сентября».

Казимиров положил приказ на стол и стал быстро и решительно одеваться. Злоба затрясла его, как лихорадка. Решение пришло внезапно. Конечно, нужно пойти к командиру транспорта и заявить, что он участвовать в суде над Шуляком не желает.

К черту морскую службу! Он готовился быть морским офицером, а не палачом. На его глазах матроса затерзали до исступления, а потом подстрелили, как дичь, — он молчал, у него не хватило мужества протестовать. Но теперь хватит. Пусть его самого отдают под суд.

Казимиров застегнул последнюю пуговицу кителя и шагнул к двери, но дверь раскрылась навстречу ему, пропуская в каюту инженер-механика Кошевого.

— Вы уже одеты? — удивленно сказал Кошевой. — А я к вам. Нам приносили приказ?

— Да, — ответил Казимиров.

— Послушайте, Виталий Павлович, я пришел поговорить с вами. Я уже был у Бачманова и Регекампфа. Они совершенно со мной согласны. Нам нужно подать особое мнение по поводу дела Шуляка.

— Я вообще не желаю принимать участия в этой подлости. Я пойду к Головнину и откажусь от участия в комиссии, — взволнованно сказал мичман.

Кошевой отступил и с изумлением посмотрел на Казимирова.

— Что вы? Зачем такие эксцессы? Вам же будет хуже. Вчера Петров добивался формальных мотивов против суда. Вчера их трудно было найти, сегодня они есть. Давайте протестовать в рамках закона, у нас есть возможности.

— Какая тут к черту законность? Все от начала до конца беззаконие. Если рассуждать о законности, то по-настоящему нужно судить Максимова, а не Шуляка.

— Ну, Максимова нам судить не придется, а Шуляка, кажется, можно отстоять. И вы не волнуйтесь так. Давайте сядем.

Кошевой сел. Казимиров остался стоять.

— Прежде всего, — Кошевой загнул палец и посмотрел на Казимирова снизу вверх, — сегодняшний приказ нарушает основное требование к судебному процессу: допрос подсудимого и его объяснения. Закон не допускает судить заочно. Это первое. Второе, мы с Бачмановым до полночи прокопались в Своде морских постановлений и нашли статью, которая полностью охватывает проступок Шуляка и грозит всего дисциплинарным батальоном. Головнин находит нужным применить статью 110, карающую расстрелом за подговор к вооруженному восстанию. Такого подговора не было. К Шуляку можно применить статью 105 — неисполнение приказания, усугубленное словесным оскорблением начальника. Наконец, последнее: мы можем требовать отвода из состава суда фон Рейера. Он не может судить, ибо одновременно является и свидетелем и активным участником события. Ведь он вместе с Максимовым стрелял по плывущему Шуляку. Таким образом, мы четверо из семи судей, то есть большинство, подписываем особое мнение по этим трем пунктам и подаем командиру. Это совершенно законно и никому не грозит новыми осложнениями, как ваш метод отказа от участия в суде. Ведь вы сами попадете под суд.

— Наплевать! Наплевать мне на все. Я сам не хочу служить с негодяями. Я шел в море потому, что надеялся найти честных людей. А теперь мне все равно! — злобно сказал Казимиров.

— Наскандалить всегда успеете, Виталий Павлович, — возразил Кошевой, — вы только скажите: вы согласны подписать особое мнение?

— Конечно, согласен.

— Тогда не откладывая в долгий ящик валим в каюту Бачманова и там составим текст, а я передам старшему офицеру.

10

— Господа члены суда! Прежде чем мы начнем разбирательство дела, я должен осведомить вас о решении командира корабля по особому мнению, подписанному четырьмя из участников комиссии.

Лейтенант Петров сделал паузу, прокашлялся и повертел головой с таким видом, словно воротник кителя мешал ему говорить.

— Я оглашу резолюцию командира: «Приказываю судить матроса второй статьи Шуляка не так, как „думается“ комиссии, а согласно моему приказу. Полагаю, что критика моих распоряжений младшими неуместна. За свои действия я отвечаю не перед господами офицерами, а перед государем императором, священной волей которого я командую кораблем. Прошу помнить об этом, а также о том, что в моем распоряжении имеются средства воздействия на забывающих долг службы как в отношении нижних чинов, так и в отношении офицерского состава». Я думаю, господа, — сказал лейтенант Петров, неприятно щурясь и смотря почему-то на одного Казимирова, — что резолюция командира не подлежит никакому обсуждению. Заседание суда особой комиссии объявляю открытым. Мичман Яковлев, огласите обвинительное заключение.

Мичман Казимиров обвел взглядом протестантов. Мичман Бачманов побледнел и, закусив губу, смотрел в иллюминатор. Регекампф, смотря в пол, крутил пуговицу кителя. Поручик Кошевой, встретившись взглядом с Казимировым, поспешно отвел глаза и отвернулся.

Было совершенно ясно, что дальнейшая попытка протеста обречена на неудачу. Трое из четверых обезоружены и разбиты угрожающим окриком командира. Если даже он, мичман Казимиров, и решится поднять свой голос, он останется в одиночестве.

Мичман Казимиров устало закрыл глаза.

Он не вслушивался в обвинительное заключение, которое равнодушно бубнил Яковлев. Он не видел победоносного взгляда и снисходительно презирающей усмешки мичмана Рейера. Он прислушивался лишь к беспорядочным и тревожным обрывкам своих мыслей. Он вернулся к действительности, только услышав фразу лейтенанта Петрова:

— Ввиду того что обстоятельства дела можно считать совершенно выясненными и допрос обвиняемого не может ничего добавить по существу, предлагаю членам комиссии ответить на вопрос: считают ли они обвиняемого виновным в преступном деянии, предусмотренном указанными в обвинительном заключении статьями Свода морских постановлений и караемом, согласно этим статьям, смертной казнью через расстреляние? Мичман Рейер?

— Да, господин лейтенант, — ответил Рейер и мотнулся вперед, как китайский болванчик.

— Мичман Яковлев?

— Да, господин лейтенант!

Лейтенант Петров закашлялся, неторопливо вынул из кармана платок и тщательно вытер рот, растягивая мучительную паузу.

— Мичман Бачманов?

— Не считаю, господин лейтенант, — сухо и четко ответил Бачманов и, волнуясь, потер ладонью ладонь.

Мичман Казимиров ждал. Если остальные трое ответят так же, Шуляк спасен, во всяком случае от смертного приговора. Он с томительным ожиданием смотрел на детское, оробевшее лицо Регекампфа.

— Мичман Регекампф?

Регекампф тяжело и глубоко вздохнул, как будто набирая решимости, и, сразу залившись краской до ушей, тихо сказал, пропуская титулование.

— Не считаю.

Мичман Рейер переложил ногу на ногу и скривился. Регекампф опустил голову, все больше заливаясь краской.

— Мичман Казимиров? — Старший офицер сделал резкое ударение на последнем слоге.

— Не считаю, господин лейтенант.

Уже трое против двух. Если даже Петров выскажется за виновность — смертный приговор провален. Кошевой безусловно против, он же первый предложил подать особое мнение.

Мичман Казимиров оживился. Все идет хорошо. Головнин с Максимовым съедят оплеуху.

— Поручик Кошевой?

Кошевой, не подымая головы, очень тихо, но внятно сказал:

— Да, господин лейтенант.

Казимиров привстал. Что такое? Оговорился Кошевой, что ли? Эта фраза прозвучала так неожиданно и страшно, что, забывая о своей роли и правах, Казимиров в недоумении и волнении спросил:

— Что «да»? Вы за обвинение или против?

Кошевой не ответил, но лейтенант Петров предупредил возможность дальнейшего развития истории. Поспешно и сердито он оборвал Казимирова:

— Мичман Казимиров. Вопросы членам суда задаю только я. Поручик Кошевой изложил свое мнение совершенно ясно, и оно не нуждается в толковании. Я присоединяю свой голос к высказавшимся за обвинение. Заседание суда считаю законченным. Мичман Яковлев, будьте любезны приготовить приговор для представления командиру.

Старший офицер встал и закрыл папку.

Мичман Казимиров поднялся и стремительно выскочил из рубки. Косолапо шагая, натыкаясь на встречных матросов, он прошел по всей длине транспорта и остановился только у гюйсштока, потому что дальше идти было некуда. Он ухватился за шток и бессмысленно смотрел в густую лиловатую воду, с гулом бежавшую под форштевень. За спиной он услышал осторожные и неуверенные шаги. Он быстро и нервно обернулся и увидел поручика Кошевого. Мичмана передернула судорога отвращения.

— Что вам нужно от меня? — сказал он, брезгливо сторонясь, как будто боясь прикосновения Кошевого.

— Виталий Павлович, я хочу объяснить вам, — покраснел Кошевой.

— Что объяснить? Что? — почти закричал Казимиров.

— Вы обвиняете меня, дайте же мне оправдаться. Вы знаете мое положение. Я уже был замешан в свеаборгские дела и еле вывернулся. Для меня это вопрос существования. Головнин не простил бы мне, и я бы вылетел вон. А у меня большая семья, я единственный кормилец. Все равно это голосование ничего не значит. Приговор можно опротестовать. Я не мог иначе — своя рубашка ближе к телу.

— Вы не только подлец, но вы еще трус, — сказал мичман Казимиров и, отстранив растерявшегося и не нашедшего слов Кошевого, промчался по палубе и исчез в надстройке.

11

Военный прокурор стыдливо прикрыл ладонью рисунок и сурово окинул взглядом вошедшего курьера.

— В чем дело?

— К вашему высокоблагородию флотский офицер.

Курьер положил перед прокурором визитную карточку.

Прокурор прочел:

«Мичман Виталий Павлович Казимиров».

— Оны говорят, ваше высокоблагородие, с «Кронштадта». Просют принять по безотлагательной нужде.

Прокурор посмотрел в большое окно. Под окном уступами домов сбегала к морю Одесса, шумливый, веселый, денежный город. Море лежало внизу, чуть тронутое уже осенним прозрачным холодком, стальное и тихое. В гавани у Воронцовского мола серела тяжелая туша вчера пришедшего из Константинополя «Кронштадта».

Прокурор повертел в руках визитную карточку мичмана Казимирова и поморщился.

Вероятно, напился мичманок в каком-нибудь заграничном порту, надебоширил и теперь будет просить замять дело. Неприятно. Придется отчитывать.

— Проси, — буркнул прокурор и, когда курьер повернул спину, поднял руку и взглянул на рисунок. До доклада о мичмане Казимирове прокурор предавался чистому искусству — он с помощью красного карандаша раздевал фотооткрытку шансонетной дивы Розы Рис. Сделать это было нетрудно — дива была достаточно раздета на фотографии, но прокурор был совершенным дилетантом в области рисунка и никак не мог поставить на должное место дивин бюст. Получалось какое-то уродство, хотя прокурор самолично имел возможность убедиться в прекрасных качествах бюста на натуре.

Прокурор вздохнул и спрятал неудачное произведение в стол.

Дверь открылась, впуская мичмана Казимирова. Прокурор заметил опытным взглядом неестественную бледность вошедшего и растерянные, пустые, смотревшие сквозь прокурора зрачки.

«Ах, черт! Да он, кажется, пришел еле можаху».

Прокурор насупился и сухо спросил, не предлагая садиться:

— Что вам угодно?

Мичман Казимиров несколько секунд молчал, как будто изучая прокурора.

— Господин полковник, — сказал он глуховатым голосом, — прошу извинить за беспокойство, но дело не терпит проволочки. Нужно спасти жизнь человека.

— Жизнь человека? — Прокурор начал удивляться. Начало не походило на просьбу о прекращении дебоширного дела. — Присядьте, мичман, расскажите. Все, что могу, я обязан сделать, как представитель закона.

Мичман Казимиров сел. Прокурор заметил, что у мичмана кадык под кожей судорожно ходит, как будто человек испытывает томительную жажду.

Он подвинул Казимирову стоявший на столе графин.

— Выпейте, мичман. Не волнуйтесь. Я вас слушаю.

Но Казимиров отодвинул графин. Быстро, путаясь в словах, взволнованно и непоследовательно, он стал рассказывать историю Шуляка.

— Господин полковник, затребуйте дело. Это шемякин суд, бессмыслица, варварский произвол. Нельзя откладывать ни минуты. Час тому назад по приказанию командира транспорта Шуляк передан в распоряжение командира канонерской лодки «Черноморец» для приведения в исполнение приговора. Он еще не вполне пришел в сознание, его спускали на шлюпку под руки. Это неслыханное дело, господин полковник.

Мичман Казимиров все больше волновался. У него дрожали губы и пальцы, блуждали замутневшие, смертные какие-то глаза. И чем больше становилось волнение мичмана, тем большее спокойствие обретал прокурор.

Явный маньяк! Неврастеник и слюнтяй! Вот такие в панике запирались по каютам и просили прощения у матросов на «Потемкине», «Георгии Победоносце», «Очакове», позоря звание офицера и честь мундира.

Прокурор покосился на свое плечо с широкой полосой новенького погона.

— По-моему, вы чрезмерно и безосновательно волнуетесь, мичман. Суд особой комиссии состоялся, как явствует из вашего рассказа, на законных основаниях, согласно приказу командира, и приговор вынесен в соответствии со статьями закона. В общем, совершенно обыкновенное дело, и я не понимаю…

— Какой это суд, — перебил мичман Казимиров, — человек обречен на смерть большинством одного голоса. Чьего голоса, господин полковник? Жалкого и подлого труса.

— Я бы просил вас, мичман, в моем присутствии избегать таких характеристик ваших сослуживцев.

— Хорошо! Не в этом дело, — ответил Казимиров, — главное, не допустить убийства человека.

Прокурор поднялся. Нет, решительно этот мальчишка не понимает, что говорит.

— Позвольте, мичман, — прокурор возмущенно развел руками, — вы должны выбирать выражения. Исполнение законного приговора суда, вынесенного офицерами флота, на основании закона, вы называете убийством. Что это за терминология? Это хорошо для какого-нибудь красного, для студентишки или жида. И в чем, в конце концов, дело? Приговорили матроса к расстрелу? Поделом! Нужно когда-нибудь покончить с крамолой и разнузданностью в армии и особенно на кораблях. Если мы их не успокоим — они успокоят нас.

— Лучше пусть они, — сказал Казимиров, — они, по крайней мере, не ведают, что творят, а мы культурные люди… Во всяком случае, называем себя культурными и считаемся солью земли. Я предпочитаю, чтобы меня убили, чем убивать людей, которые не могут…

— Это дело вашего личного вкуса, мичман, — перебил прокурор, начиная сердиться, — я предпочитаю жить уже по одному тому, что я должен выполнять свой долг перед родиной. И не считаю возможным разводить трагедию из-за того, что одним матросом станет меньше на свете. Чего вы, наконец, от меня хотите?

— Я прошу приостановить исполнение приговора и просмотреть дело. Вы сами увидите всю страшную бессмыслицу…

— Вы странный человек, — засмеялся прокурор, — не я над законом, а закон надо мной. Я не могу по требованию первого встречного приостанавливать законные приговоры.

— Но если я, участник суда, говорю вам, что приговор беззаконен?

— Этого мало, мичман. Я могу приостановить дело в случае поступления ко мне законного опротестования приговора от имени защитника приговоренного или от него самого.

Мичман Казимиров откинулся на спинку стула и с ужасом смотрел на прокурора.

— Но ведь у Шуляка не было защитника, а сам он, с простреленной головой, с не вполне вернувшимся сознанием, не может подать вам жалобу.

— Что же!.. Очень печально, но сделать ничего нельзя.

Прокурор вытянул за цепочку часы из-за отворота сюртука и поднес их к глазам с явным нетерпением.

Мичман Казимиров встал и скомкал фуражку.

— Простите за беспокойство, господин полковник. Очевидно, в нашей стране закон действительно похож на сказочное дышло, — сказал он тихо и раздельно.

Прокурор в негодовании отступил. Он действительно красный, этот помешанный мальчишка.

— Предлагаю вам думать, что вы говорите, — повышенным тоном оборвал он, — иначе я вас арестую и отправлю к коменданту города. Молокосос! — крикнул прокурор, потеряв хладнокровие.

— Можете не трудиться, господин полковник, я уже все сказал, — с дерзкой иронией обронил мичман Казимиров, поворачиваясь в дверях. — Желаю вам спать спокойно и ждать протеста от мертвеца.

Прокурор бросился вслед Казимирову, но на полдороге остановился и безнадежно махнул рукой. Взяв из ящика сигару, он раскурил ее быстрыми и злыми затяжками, потом вынул опять из стола свой рисунок. Дива улыбалась приятной улыбкой непротивления, уродливый бюст ее свисал на живот. Прокурор свирепо сдвинул брови и разорвал диву пополам. Взял красный карандаш и на блокноте «для памяти» написал красивым косым почерком: «NB. Сообщить начальнику штаба флота о мичмане Казимирове».

12

Около полуночи мичман Казимиров вышел на корму. Слева мерцала светляками лампочек Одесса, теплая, шумящая, наполненная смехом и музыкой. Справа, темнея и притаясь, лежало широкое и коварное море. За его чернильно-свинцовой пеленой в устье Днепра лежал остров Березань. В семь часов вечера канонерская лодка «Черноморец» вышла туда, к низкому и пустынному массиву острова, увозя матроса второй статьи Шуляка в судовом лазарете и приговор особой комиссии в столе командирской каюты.

Ночь тяжелела духотой, веяло металлическим запахом грозы, надвигающейся из степных разлог Дикого поля.

Мичман Казимиров вглядывался в тихую темень. У него уже болели от напряжения глазные орбиты и перед главами просверкивали мелкие лиловые искорки. Ему казалось, что еще одно крошечное усилие — и в этой мягкой и душной, как мех, ночи откроется голый берег заброшенного острога. И на острове он увидит то, к чему были прикованы все мысли и что так пугало его.

Он весь вытянулся вперед, налегая локтями на планширь.

Внезапно над плоской чертой горизонта мигнуло коротко, зелено и весело. Мигнуло и погасло. Первая зарница наплывающей грозы, освежительная и радующая.

Но мичман Казимиров воспринял ее иначе. Нервный толчок отбросил его от борта, и он схватился руками за виски.

Вспышка зарницы мелькнула в его помраченном сознании, как вспышка ружейного залпа. Сжимая голову, он прислушивался.

И вот из тьмы слабо, чуть слышно, как будто мягко колыхнув неподвижный воздух, грохотнуло далекое отгулье.

Мичман Казимиров слабо и тонко вскрикнул, как раненый заяц, и, к изумлению часового у флага, все время искоса наблюдавшего за офицером, побежал на шканцы, закрывая лицо растопыренными пальцами.

Он выбежал из-под надстройки и остановился, ослепленный ярким светом.

С берега только что пришел катер с офицерами.

Вахтенный дал освещение на шканцы. Пятиламповая звездчатка сияла над площадкой трапа, палубные лампы высветлили линеечки пазов на палубе.

На шкафуте строилась смена вахты. У трапа лейтенант Максимов, вернувшийся с берега, рассказывал вахтенному начальнику Яковлеву, как был неподражаем Камионский в «Тоске». Лейтенант Максимов был оживлен и весел. Кроме Яковлева, его слушали штурман, лейтенант Нарозов и Регекампф.

Мичман Казимиров постоял несколько секунд, мотая головой, как оглушенный ударом. Потом выпрямился, быстро пошел к группе офицеров у трапа. Лицо у него было настолько странным, неузнаваемым, что Регекампф тревожно вскрикнул:

— Витя! Что с тобой?.. Ты болен?

Не отвечая Регекампфу, мичман Казимиров с силой втянул в грудь неподвижный и душный предгрозовой воздух и, закинув голову, с хрипом плюнул в спокойные светлые глаза Максимова.

Все на палубе застыли. Максимов, вытирая левой рукой лицо, правой лез в карман, и лейтенант Нарозов, поняв, перехватил его руку. Он крикнул Казимирову:

— Уходите, мичман!

Казимиров повернулся, сделал два неровных, качающихся шага и упал ничком на палубу. Когда Яковлев и Регекампф подхватили его, он дрожал всем телом и бормотал что-то с закрытыми глазами. И, склонясь к лицу Казимирова, Регекампф расслышал, как Казимиров, задыхаясь, плача, повторяет одно и то же слово:

— Бранденбур… Бранденбур… Бранденбур…

Севастополь, сентябрь 1934 г.