Утром, приехав на завод, Михаил Викентьевич прошел в кабинет и занялся просмотром корреспонденции. Очередной циркуляр облплана о создании фонда металлического лома вызвал у Михаила Викентьевича раздражение. Циркуляр по ошибке прислали вторично.

Михаил Викентьевич позвонил в Облплан и иронически предложил члену коллегии присылать впредь лучше чистую бумагу, так как в канцелярии завода в бумаге большой недостаток. Облплановец съел директорскую пилюлю молча, возразить было нечего, а кроме того, попадать на язык Левченко было опасно — Михаил Викентьевич умел высмеять жестоко и едко.

Остальная почта не представляла интереса, и Михаил Викентьевич механически перелистывал ее в то время, когда в кабинет вошел один из завкомовцев со сводкой суточной подписки на заем.

Михаил Викентьевич удовлетворенно усмехнулся, проглядев сводку. Подписка шла в гору — было ясно, что завод даст не меньше ста пятидесяти процентов задания.

— Хорошо работаете, ребята, — сказал он просиявшему завкомовцу. — Этак мы, пожалуй, на первое место выскочим. И «Металлострою» нос утрем. Вот вам и «Старая плевательница», и «кузница каменного века». Поглядим, как «гигант индустрии» за нами угонится.

— До двухсот бы процентов натянуть, Михаил Викентьевич, — возмечтал завкомовец.

— А зачем? Только, чтобы цифрами пыль в глаза пускать? И так охотно подписываются, а это самое ценное. Я ведь вас знаю — рады перегнуть. Нажмете так, что публика пищать станет. А тут подписывают действительно по доброй воле. Комсод премировать надо будет за энергию.

Завкомовец забрал сводку и ушел, разминувшись в дверях с техническим директором.

По хмурым складкам над переносицей инженера и покосившимся очкам Михаил Викентьевич сообразил, что он пришел с какой-то неприятностью.

И, словно отталкивая от себя эту неожиданную неприятность, Михаил Викентьевич, еще не спрашивая ничего, предложил инженеру портсигар. Это была давняя и испытанная хитрость. Инженер любил хороший табак, а Михаилу Викентьевичу племянник ежемесячно присылал из Сухуми абхазский медовый.

Хитрость подействовала. Инженер сел и молча стал крутить папиросу. Делал он это медленно и неловко, и неприятность на какой-то недолгий срок была отдалена молчанием.

Но, выпустив первый синий клуб дыма из-под стриженых усов, инженер прорвался сразу и взволнованно:

— Я больше не могу отвечать за состояние машинной, Михаил Викентьевич. Это черт знает что!.. Это неслыханно!.. Кажется, было договорено точно, что в мае котел будет. Представитель «Котлотурбины» давал клятвенное заверение, что никаких опозданий со сдачей заказа не может быть… А вот извольте полюбоваться — вчера прислали роман в десяти частях с неблагополучным концом. И то, и это, и объективные причины, и субъективные обстоятельства, и так врут, и этак брешут, а смысл один… дескать, раньше августа котла вам не видать… Ведь разбой!.. Без ножа режут, сволочи!.. За наш котел я на три дня не поручусь. Не котел — тришкин кафтан, чертова сопелка, которую завтра разнесет вместе со всем машинным и людьми.

Инженер поперхнулся дымом и закашлялся. Лежавшая на столе, с зажатой между пальцами папиросой, рука его сильно вздрагивала в такт захлебам кашля.

Михаил Викентьевич глядел на эту вздрагивавшую руку и думал свое.

Во вздутых веревках вен, напружившихся под кожей, он читал повесть о тревожном волнении старого, опытного человека, так же привязанного к старому, задыхающемуся заводу, как был привязан и Михаил Викентьевич.

А внутри, в самом Михаиле Викентьевиче, в его сознании, в его сердце, накипал сочувственный гнев. Инженер достал платок и вытирал выступившие от кашля слезы. И одновременно Михаил Викентьевич потянулся к телефонной трубке и рывком назвал номер Облплана.

— Петр Егорыч?.. Это опять я… Я тебя только что покрыл в шутку за твой перманентный циркуляр… Да-да… Ты постой, слушай. А теперь буду крыть всерьез. Вот тебе и ну!.. Бумажками почковаться вы умеете в неограниченном количестве, это я знаю, а вот реальную помощь оказать слабо… Да постой… Ты пойми, что это невозможно. «Котлотурбина» в третий раз надувает со сдачей котла. Да… Ты прости, но это называется очень точным именем, Это, друг мой, мошенничество… Да не сильные слова, а правда. Неужели только в капиталистической промышленности нужно соблюдать сроки заказа? Да… Попробовали бы они на экспорт так работать! А с нами можно волынить и заниматься обманом одиннадцать месяцев? Брось!.. Управу найти можно. Винтик за винтик цепляется… А если у меня завтра взорвет мой инвалидный котел, кто под суд полетит, — ты или я? И не один я. Полетит и техдиректор и заведующий техникой безопасности, а люди ни в чем не виноваты, ибо десятки раз докладывали, предупреждали. Я, наконец, требую внимания…

Инженер, сидевший во время разговора потупясь и с вниманием разглядывавший чернильное пятно на полу, внезапно поднял голову, услыхав, как стукнула по столу упавшая трубка телефона.

Михаил Викентьевич, осунувшись в кресле, опускался набок. Голова его беспомощно сникла на грудь, щеки посинели, глаза закрылись.

Инженер вскочил. В волнении он зачем-то схватил выпавшую из руки Михаила Викентьевича трубку и, коротко крикнув в нее: «Товарищу Левченко дурно», — швырнул ее на рычажки. Потом он подхватил Михаила Викентьевича под локоть, раза два встряхнул огрузневшее тело директора, выпустил его и, кинувшись к двери и распахнув ее, крикнул в машинный цокот канцелярии:

— За доктором!.. Живо!.. С Михаилом Викентьевичем обморок.

Цокот сорвался в мгновенную испуганную тишину. Разбив ее, по полу прогрохали каблуки побежавшего к выходу бухгалтера. В кабинет, с графином в одной руке и стаканом в другой, вскочила машинистка, за ней засеменил старик делопроизводитель. Растерянно мигая, замерла у двери курьерша.

Инженер вырвал у машинистки стакан, набрал в рот воды и неумело, целым фонтаном прыснул в лицо Михаилу Викентьевичу. Вода побежала струнками на костюм, сияющие капельки повисли на подбородке. Веки директора чуть вздрогнули.

Машинистка, торопясь, вырывая запонку, расстегивала воротник.

Старичок делопроизводитель нерешительно предложил перенести Михаила Викентьевича на диван и начал путано объяснять, что это первое дело в таких случаях. Инженер, не дослушав, подхватил Михаила Викентьевича под мышки и, краснея от натуги, потащил к дивану. Ноги Михаила Викентьевича жалко, деревянно волочились по полу. Едва его уложили — вошел врач.

От поднесенной врачом склянки с нашатырным спиртом Михаил Викентьевич закорчился и мотнул головой. Врач перехватил его руку, нащупывая пульс.

— Тсс… — зашипел инженер на стукнувшую графином об стол машинистку и тихо спросил у врача:

— Ну, как?

— Ничего страшного, — ответил врач с профессиональным спокойствием, — обморок, резкое падение пульса.

— А отчего это с ним?

Врач пожал плечами:

— Отчего?.. отчего? Оттого, что… годы… работа… сердце. Что-нибудь, вероятно, взволновало?

Он уставился на инженера упрекающим взглядом, точно говоря: «Знаем мы вас, рады расстроить человека».

Инженер смутился, будто действительно совершил преступление, и отозвался испуганным шепотом:

— Он крупно поговорил по телефону насчет котла… Не кончил разговора и вот…

— Вот оно самое… Ушли бы вы все отсюда, — страдальчески сказал врач.

Машинистка, делопроизводитель, курьерша гуськом, на цыпочках, удалились в канцелярию, прикрыв дверь. Врач вторично дал Михаилу Викентьевичу нюхнуть спирта. Михаил Викентьевич сморщился, чихнул и трудно раскрыл глаза.

Еще отсутствующим взглядом он рассеянно обвел знакомые стены, скользнул по тревожному лицу инженера и остановился на враче.

Медленно возвращающееся сознание, в котором он чувствовал гулкий провал, фиксировало фигуру врача как признак вторжения в обычный уклад жизни чего-то необычайного, из ряда вон выходящего, причины чего он не мог понять.

Никогда не испытанная до этих пор слабость парализовала его тело. Он хотел поднять руку, чтобы стереть с лица непонятно откуда взявшуюся влагу, и не мог. Рука, чуть шевельнувшись, бессильно упала, и врач поспешно предупредил новую попытку движения:

— Не шевелитесь. Вам нельзя шевелиться.

Михаил Викентьевич тщетно пытался связать оставшиеся в памяти последние минуты телефонного разговора с тем, что происходит сейчас, и не мог. Почему он лежит на диване, зачем здесь врач и откуда эта отвратительная, унизительная слабость и разбитость?

— Что случилось? — спросил он, холодея от внутреннего испуга.

— Вам было плохо. Вы потеряли сознание.

Это был голос врача, по Михаил Викентьевич воспринял его как собственный голос. Это собственная память быстрой вспышкой осветила выпавший промежуток. И он сразу вспомнил все. Он вспомнил, что уже после первых фраз, сказанных в трубку, глубоко в груди началось сосущее давление. Потом грудь стало распирать, словно внутри с непонятной быстротой вздувался горячий ком. Он мешал думать и говорить и, наконец, разорвался с дребезжащим гулом. И наступила темнота.

И оттого, что Михаил Викентьевич вспомнил это с поразительной, обостренной ясностью, — ему стало страшно. Пот мелкими капельками выступил у него на лбу и бровях. Захотелось присутствия близких людей, и Михаил Викентьевич робко, словно боясь встретить отказ, попросил:

— Позвоните в клинику, вызовите Василия.

Инженер подошел к телефону. Врач сел рядом с Михаилом Викентьевичем на диван и слегка погладил его по плечу:

— Что же это вы, Михаил Викентьевич, на старости лет этак шалить вздумали? — сказал он шутливо, как говорят заболевшему ребенку.

Михаил Викентьевич бессильно, одними глазами, улыбнулся.

— Старость не радость, — в тон врачу отозвался он и вдруг сразу понял настоящее. Да… Конечно, это старость. Та самая старость, о которой он никогда не думал и которая так неожиданно и грубо напомнила о себе, непрошенно ворвавшись в его жизнь, в работу, дело. Сегодня он получил первое предупреждение, первый сигнал неблагополучия.

Он устало закрыл глаза и повернулся лицом к стене.

В наступившем молчании он услыхал, как врач сказал шепотом инженеру, но шепот этот прозвучал в мозгу Михаила Викентьевича жестяным дребезгом:

— Ничего… Пусть подремлет. Очень слаб…

«Это он обо мне… Это я слаб… Михаил Викентьевич Левченко слаб… Развалина», — горько подумал Михаил Викентьевич и протяжно вздохнул.

Сквозь наплывающую дрему он слышал, как уже совсем тихо шептались в кабинете технический директор с врачом, и он не мог уловить ни одного слова из этого разговора.

«Как о мертвом шепчутся», — подумалось ему с обидой.

Потом он услышал, как шумно распахнулась дверь, прозвучали быстрые шаги, и крепкая, молодая, — он сразу почуял это, — рука сжала его руку.

— Отец… Это что за новости? — произнес родной, дрогнувший недоумением и жалостью голос.

Михаил Викентьевич повернулся. Над ним склонилась белокурая, в мелких завитках, голова Василия. Глаза были тоже родные, расширенные, с трепещущим огоньком тревожной любви. И Михаил Викентьевич обхватил обеими руками эту милую голову, прижал ее к своей мокрой рубашке и заплакал молчаливыми, неожиданными слезами.

— Брось… брось… родитель. Ну, что ты… Комиссар армии… директор завода — и ревешь, — говорил улыбчиво Василий, и от этой усмешливой ласки сына Михаилу Викентьевичу еще больше хотелось плакать.

Василий понял это и понял, что Михаила Викентьевича не следует оставлять дольше здесь, в той обстановке, где ему стало плохо.

— Дайте машину, я отвезу его домой, — сказал он техническому директору. Инженер вышел. Василий высвободился из объятий отца и спросил врача:

— На какой почве это с ним?

Врач помедлил с ответом и осторожно покосился на затихшего Михаила Викентьевича. Вполголоса сказал несколько тяжело прозвеневших в тишине латинских слов, Василий удивленно взглянул на отца и стал серьезен.

До машины Михаила Викентьевича довели под руки Василий и технический директор. Михаил Викентьевич опустился на кожаные подушки вяло и грузно.

— Выздоравливайте, Михаил Викентьевич. Главное — отлежитесь, отдохните и не думайте о котле. Я без вас за него буду грызться, — сказал на прощанье технический директор, пожимая похолодевшую руку.

Михаил Викентьевич не ответил. Мысли его были в эту минуту далеко от завода, котла, от всего обычного жизненного уклада. Так, молча, он доехал до дому, молча позволил Василию раздеть себя и уложить в кровать. И только вытянувшись, укрытый одеялом, вдруг заглянул в глаза сыну и хрипло спросил не своим голосом:

— Что? Помирать пора?

Василий засмеялся.

— Помирать? Рано вздумал. Еще попляшешь.

Но в смехе сына уловил Михаил Викентьевич неискренние нотки. Смеялся Василий не так, как всегда, не открыто, а глухо, внутрь себя, будто сам боялся за свой смех. Михаил Викентьевич опять вздохнул и подтянул одеяло.

— Так… — произнес он и помолчал: — Так… Ну, что же, лечи. Вот тебе и практика на дому… — И прибавил после долгой паузы: — Ты в самом деле послушал бы меня. Черт его знает, чего чужие наскажут. Я тебе больше поверю, чем кому другому. Главное, противно уж очень. Так сразу… вдруг кондрашка. Я всю жизнь ничем не хворал.

Василий пожал плечами:

— Слушать тебя не стану. У нас это как правило — родных не лечить. Ни один врач не станет. К больному нужно подходить хладнокровно, как механик подходит к испорченному механизму. Между больным и врачом должен быть холодок, чтобы врач сохранял ясность мысли. А свой больной волнует… А кроме того, я ведь хирург. Завтра я позвоню профессору Бекману. Он на дому теперь не принимает, но для меня сделает исключение. Он сердечник, опыта у него колодец, он твое дело и решит.

— А дело серьезное?

— Не знаю, отец. Ничего заранее не могу сказать.

— Не хочешь, значит. Видать, серьезное… Ну, отлично. Я посплю немного — ты поди.

Михаил Викентьевич повернулся на бок. Василий бережно подвернул одеяло ему под спину и несколько секунд смотрел на затылок отца. Над жилистой, худой шеей всклокочившиеся от подушки волосы отливали серебром, были тонки и пушисты, как волосы годовалого ребенка. В этих волосах, в изгибе шеи Василий впервые остро ощутил отцовскую старость, всю усталость уходящей к закату жизни. Он нахмурился и вышел в свою комнату.

Там он сел к столу, взял раскрытую книгу, но, не дочитав до конца страницы, отложил ее.

Он хотел осмыслить случившееся. Ни он, ни Вика не замечали, что отец стареет. В дружной жизни семьи были только старший и младшие. Но и это различие, особенно с тех пор, как вырос Вика, осталось только формальным. По существу, его не было, и оно особенно терялось в спорах и дискуссиях, когда отец горячился, как мальчик.

Было только сознание большой дружности, теплоты, взаимного внимания, стиравшее все перегородочки между тремя людьми различных возрастов. Оставаясь внутренно молодым, полный молодой горячности, Михаил Викентьевич был среди троих только самым опытным, лучше остальных знающим жизнь.

Если бы кто-нибудь в это утро, до телефонного вызова с завода к отцу, назвал при Василии Михаила Викентьевича стариком, Василий был бы искренно удивлен. Отец — старик? Да нет же. Он молодой. Он, по существу, моложе, хотя бы, Леонида. В нем никогда не было расхлябанности, вялости, бесформенности. Всегда живой, энергичный, четкий, он не мог быть стариком.

И вдруг сразу тяжкое, медное латинское слово, эти старческие слезы, беспомощная рука поверх одеяла, седой пух на затылке, все признаки усталости и сгорания. Как это могло случиться, как они проглядели?

Из строя их жизни выпадал один, самый большой, самый крепкий, тот, который вводил в эту жизнь двоих младших, был им опорой и лучшим другом.

Василий вскочил и зашагал по комнате.

«Прозевали… Да, прозевали старика… не заметили старости, — думал он, меряя шагами комнату, — нужно исправлять, нужно позаботиться о его покое. Только он покоя не захочет. Он, как рабочая лошадь, умрет в оглоблях, на ходу. Умрет? Кто? Отец? Что за чепуха? Как может умереть отец, вот этот самый живой отец, который дремлет там за дверью на своей кровати? Если остановиться и прислушаться, можно услышать даже его дыхание. Живое дыхание. Как же он может умереть?».

Василий остановился и в самом деле тревожно прислушался. На цыпочках подошел к двери, неплотно притворенной, заглянул в щель. Михаил Викентьевич лежал в той же позе. Одеяло мерно подымалось и опускалось. Значит, дышит, — все в порядке.

Он облегченно отошел и тотчас же услышал щелканье французского замка в прихожей и стук захлопнувшейся двери. И через секунду в комнату ворвался Вика с задорным хохотком, с весенним смугловатым румянцем на щеках.

— Васька! Ты дома? Сдал зачет… Сдал, понимаешь, на большой палец с покрышкой. Профессор даже…

— Тише, — шикнул Василий и в ответ недоуменному взгляду брата уронил тихо: — Не шуми… Отец нездоров.

— Что? — спросил Вика, не понимая. Ему, ничего не знавшему, ворвавшемуся с весенней улицы, полному своей радостью, было непонятно, как можно быть нездоровым в такой день. Он еще меньше Василия мог думать, что отец способен захворать.

— Что с папой? — повторил Вика уже шепотом.

— Да ничего особенного. Просто мы с тобой, брат, проморгали отцовский возраст. Понимаешь, отец-то у нас, оказывается, настоящий старик. Ну вот и болеть ему пора… Устал, и сердце устало. Нужно о нем подумать теперь. Был он долго нашей нянькой, теперь ему нянька нужна. Понял?.. Завтра отправлю его к Бекману. А пока он заснул.

Вика осторожно подошел к двери и заглянул в комнату отца. Он долго простоял там. И очевидно, увидел то же, что и Василий.

Когда повернулся к брату, был бледен, и губы сошлись черточкой.

— Это опасно? — спросил он решительно.

Василий отозвался не сразу.

— В его возрасте, — а оказывается, что возраст-то у него большой, — все опасно.

Вика подошел к брату и, не сказав ни слова, нашел его руку и стиснул ее изо всей силы, и Василий ответил ему тем же.

Этим безмолвным рукопожатием братья сказали друг другу все, что нужно было сказать в минуту тревоги и опасности, обрушившейся на семью.

Пятиэтажная, темно-шаровая громада дома, в котором жил профессор Бекман, врезалась, как утес законченных геометрических очертаний, грузный и подавляющий, в бесформенную пену одно- и двухэтажных провинциальных домиков.

Дом был одним из скороспелых грибов строительной горячки предвоенного периода, времени лихорадочного роста города.

На его фронтоне сумрачно корчились в каменных судорогах два крылатых дракона. Им было скучно стеречь купеческий архитектурный бред, но оторваться и улететь они не могли.

Об этом подумал Михаил Викентьевич, когда, сойдя с трамвая, приближался к подъезду. С трудом открыв окованную медью дверь, он очутился в вестибюле, облицованном темным мрамором. В разноцветные стекла готического окна скупо пробивался свет. Вестибюль был похож на склеп ассирийского сатрапа, обладавшего при жизни потрясающим безвкусием.

Михаил Викентьевич даже усмехнулся, взглянув на пухлые, обрюзгшие, точно лоснящиеся от ожирения, черные колонны.

Он поднялся на второй этаж и позвонил, нажав фарфоровую кнопку под эмалевой дощечкой с надписью: «Профессоръ Венедиктъ Львовичъ Бекманъ».

Дощечка была, очевидно, старая. Все четыре слова заканчивались твердым знаком, и Михаил Викентьевич подумал с презрительной иронией, что профессор не разорился бы, заказав новую дощечку.

Горничная в наколке и накрахмаленном фартучке открыла дверь и пристально, недоверчиво оглядела Михаила: Викентьевича.

— Вы к профессору?

— Да, — ответил Михаил Викентьевич, — профессор назначил мне прийти. Моя фамилия Левченко.

Горничная отступила в квартиру, пропуская Михаила Викентьевича.

— Пожалуйте.

Михаил Викентьевич положил на столик в передней шляпу и прошел за горничной по коридору.

— Вот здесь обождите, — сказала горничная, раскрывая дверь, в которую хлынул широкий ясный голубой свет. Михаил Викентьевич вошел — дверь захлопнулась.

Приемная Бекмана была обширна и высока. За двумя большими окнами зеленел сад, и вдали, за рядами низких домиков, искрилось море. Михаил Викентьевич подошел к окну, сел в уютное кресло и огляделся.

В жизни ему довелось бывать у врачей раза три-четыре. Было это в большинстве случаев в маленьких городках, у обыкновенных бедняков врачей. Помнил он и квартиру-особнячок доктора Куркова. Но никогда он не видел ничего похожего на приемную Бекмана.

Она напоминала скорее музей. В три ряда от потолка она была завешана картинами. Михаил Викентьевич внимательно осмотрел все четыре стены. Его поразил подбор картин. Это были сплошь батальные сюжеты, в большинстве работы старых мастеров. На полотнах сталкивались конные и пешие массы людей, лилась кровь, сизо заволакивал дали пороховой дым.

Для мирной приемной врача они были неожиданны, слишком резко напоминали о смертях, несчастиях, насилии. Михаил Викентьевич отвернулся и стал смотреть в окно. Он почти жалел, что согласился на предложение Василия пойти к Бекману. Припадок прошел бесследно, не оставив никаких болезненных ощущений, и Михаил Викентьевич склонен был считать его просто случайным результатом волнения и раздражения.

Он никак не мог примириться с мыслью о болезни. Она противоречила всей его жизни. Болезнь была для него отвлеченным понятием. Даже в годы каторги, в Якутии, когда вокруг гибли от болезней товарищи, Михаил Викентьевич отделывался только легким недомоганием. Когда, в дни гражданской войны, сыпняк тысячами косил красноармейцев, когда каждую неделю политотдел провожал в могилу своих работников, Михаил Викентьевич ни разу не захворал даже насморком. Здоровье было для него верным товарищем и подспорьем в его неустанной работе. Мыслить жизнь без работы Михаил Викентьевич не мог. Это было бы так же нелепо и ирреально, как море без воды. Михаилу Викентьевичу никогда даже не приходило в голову, что может когда-нибудь наступить время одряхления, слабости, бессилия. Оставить работу — значило покинуть завод, коллектив, товарищей, уйти куда-то в мутную пустоту. Этого не могло быть.

Михаил Викентьевич зябко поежился, представив себе эту пустоту.

Но в эту минуту полированная красная дверь бесшумно открылась. За ней блеснуло белое, розовое, серебряное, и это блеснувшее видение сказало быстрым говорком:

— Милости прошу… Извиняюсь, что задержал.

Михаил Викентьевич встал и, идя в кабинет профессора, почти с испугом констатировал, что волнуется и от волнения у него слабеют ноги и расшатывается походка.

Бекман стоял у стола. На столе в чрезмерном порядке, пирамидками по размеру, лежали толстые книги в коленкоровых переплетах. На синем сукне блестел стетоскоп и еще непонятный инструмент с циферблатом, резиновыми трубками и грушей. По стенам в лакированных шкафах тоже стояли книги, поблескивая золотом корешков.

Все в кабинете было точно, прямоугольно, суховато, дышало ледяным холодком, и только хозяин нарушал строгую математическую прямолинейность.

Он весь был круглый. Аккуратная круглая голова с круглой лысиной и веночком тускло блестящих седин вокруг нее, круглые плечи. Круглые щечки розовели по-ребячески нежно. Профессор был не толст, а именно кругл, как шар, выточенный из розового дерева. Белый летний костюм плотно облегал его тело.

Он быстро пожал руку Михаилу Викентьевичу и плавным круглым движением пригласил его сесть. Сразу, без предварительных разговоров, Бекман спросил:

— Ну, что же у вас, Михаил… кажется, Викентьевич? Так? Со мной говорил о вас Василий Михайлович… Очень серьезный молодой врач… Приятно иметь такого сына… Да, так он говорил о вас, но от диагноза воздержался. Что же с вами случилось?

Скороговорка у Бекмана была такая же круглая и крепкая, как он сам.

Михаил Викентьевич несколько развеселился, смотря на этот подвижной шарик, вертевшийся перед его глазами, и рассказывал о своем неожиданном припадке.

— До того неприятно… Как женщина, в обмороки падаю. Никуда это не годится. Вот и пришел чиниться.

— Так, — сказал Бекман, настораживаясь, и вдруг точно вцепился в Михаила Викентьевича круглыми серыми пристальными зрачками. — Будьте любезны снять рубаху.

Неловко и торопясь, Михаил Викентьевич разделся. Бекман вплотную подошел к нему и мягким нажимом опустил руки Михаила Викентьевича вдоль туловища. Приложил теплую розовую ладонь к желтоватой коже пациента и стал выстукивать костяшкой среднего пальца. Потом, не оборачиваясь, уверенным движением достал из-за спины лежавший на столе стетоскоп. Михаил Викентьевич про себя отметил эту уверенность жеста — было видно, что по привычке профессор найдет стетоскоп сразу, даже если ему завязать глаза.

— Не дышите, — приказал Бекман, прижимая чашечку стетоскопа к груди Михаила Викентьевича. Михаил Викентьевич задержал дыхание.

Круглая голова Бекмана, прижимаясь к стетоскопу, передвигалась вправо, влево, вниз, вверх. Ловким движением он повернул Михаила Викентьевича, как портной ворочает манекен, и продолжал выслушивание со спины. Разогнувшись, положил стетоскоп на место.

— Присядьте.

Михаил Викентьевич сел. Бекман взял непонятный инструмент с резиновыми трубками и, схватив руку Михаила Викентьевича повыше локтя, широкой холщовой повязкой затянул ее ремнями. Потом взялся за грушу и несколько раз надавил ее. Вздувшаяся от воздуха повязка плотно сжала мускулы Михаила Викентьевича, стрелка побежала по циферблату. Бекман проследил ее бег, мельком взглянул на пациента и сиял повязку. Сев за стол, он раскрыл книгу и той же скороговоркой спросил у Михаила Викентьевича, когда он родился, чем болел, как живет, питается. На ответы он многозначительно кивал головой и записывал, поскрипывая пером.

— Можете одеться, — кинул он, заметив, что Михаил Викентьевич все еще сидит раздетый.

— Работаете много? — услыхал Михаил Викентьевич последний вопрос профессора, просовывая голову в рубашку.

Он посмотрел на Бекмана с недоумением. Как умный ученый человек мог задать такой глупый вопрос? И ответил с раздражением:

— А кто же сейчас мало работает?

— Да, конечно… — Бекман повертел в пальцах вечное перо и резко встал: — Ну вот… У вас — myodegeneratio cordis senectae. Говоря по-русски, старческое перерождение сердечной мышцы. Мышца ослабла, потеряла способность к нормальному сокращению, к сжиманию. А самое сердце у вас значительно расширено, почти на два пальца вправо. В результате мышца не может прогонять кровь с нужной силой. Отсюда понижение кровяного давления, общее замедление кровообращения, нитевидный и слабый пульс… При сильном волнении, испуге, тревоге, приливающая к сердцу кровь образует застои, пульс замирает. Это и было непосредственной причиной вашего обморока. Для вашего возраста, для пятидесяти восьми лет, у вас чрезвычайно изношенное сердце. Оно может остановиться совершенно внезапно и навсегда… Вам нужно бросить всякую работу… По меньшей мере на год.

Бекман говорил значительно медленнее, как будто читал лекцию, но смысл его слов не дошел до Михаила Викентьевича, кроме последней фразы. За эту фразу Михаил Викентьевич ухватился с испугом.

— Бросить работу? На год?.. Нет… Как же это… как же это можно? Я ведь потому и пришел к вам…

— Простите, — перебил Бекман, — вы пришли ко мне как к врачу, тридцать лет работающему по сердечным болезням. Мой опыт и мои знания заставляют меня сказать вам свое мнение со всей категоричностью… Вы можете, конечно, пренебречь моим советом, это ваше частное дело, но моя обязанность была сказать вам всю правду.

Бекман произнес последние слова с холодноватым пренебрежительным подчеркиванием, видимо, обидевшись, но Михаил Викентьевич еще не хотел сдаваться.

— Я верю вам, профессор… но ведь… дело в том, что я хотел просить у вас именно подлечить меня… ну, как-нибудь заштопать мое сердце, раз оно стало такое поганое… потому что я не могу бросить работу.

— Постойте. — Бекман сделал нетерпеливый жест. — Все это отлично. Но ваша болезнь не принадлежит к числу временных заболеваний. Повторяю, в тканях вашего сердца произошли настолько существенные органические изменения, что всякие лекарства бесполезны. Они могут только не давать вашему сердцу распадаться в усиленной прогрессии, задержать этот процесс, по при условии полного покоя и отказа от работы. Вы инвалид.

Он говорил нетерпеливо. Видимо, упорный пациент стал надоедать ему, и он стремился скорее покончить с затянувшимся визитом. Михаил Викентьевич понял это.

— Инвалид, — протянул он раздельно и тихо. — Странно… а я думал…

Даже годами практики приобретенное в этом кабинете, видевшем не раз трагические сцены, равнодушие Бекмана не выдержало этого беспомощного голоса. Бекман положил розовую руку на плево Михаилу Викентьевичу.

— Не отчаивайтесь. Это всегда так. Живем-живем и в один прекрасный день узнаем, что жизнь, в сущности, кончена. Обидно, но никто этого не избежит.

Михаил Викентьевич сухо отстранился.

— Да, вы правы.

— Я пропишу вам пилюли, и кроме того, вам необходимо поехать в Кисловодск. Нарзан делает чудеса. Он не вылечит, но подкрепит вас. Я сегодня же поговорю о вашем состоянии с Василием Михайловичем, — прежней скороговоркой протараторил Бекман.

— Нет, не делайте этого. Я уж сам поговорю с сыном.

— Как угодно, — отозвался Бекман, протягивая рецепт. — Будьте здоровы.

Он подкатился к двери и раскрыл ее. В приемной уже стояла наготове горничная.

— Проводите больного, — приказал Бекман, протягивая руку.

Михаил Викентьевич неловко ткнул профессору свою ладонь с зажатыми в ней двадцатью пятью рублями. Бекман взглянул на смятые бумажки и равнодушно сунул их обратно растерявшемуся Михаилу Викентьевичу.

— У нас, врачей, правило пользовать членов семей наших коллег gratis,— нравоучительно произнес он и повернулся спиной к Михаилу Викентьевичу.

Михаил Викентьевич вышел и, когда горничная открыла ему дверь, машинально отдал ей возвращенные профессором деньги и, прежде чем обомлевшая девушка успела что-нибудь сказать, гулко и с силой ударил дверью.

Улица показалась ему чрезмерно шумной и грязной. Ветер гнал пыль, с пылью летели бумажки, как живые, катились по тротуару окурки. Михаил Викентьевич словно впервые увидел неприглядность улицы и досадливо поморщился.

Дома он застал Вику. Вика сидел за чертежами и заливал краской какое-то зеленое поле. Увидев отца, вскочил.

— Был у профессора?

— Был, — нехотя ответил Михаил Викентьевич.

— Ну, что? — Вика прижался щекой к щеке Михаила Викентьевича. Это была его любимая ласка, сохранившаяся с детства.

От Викиной щеки дышало здоровым жаром молодости. Михаил Викентьевич обнял сына.

— Плохи мои дела, сынишка. Каюк, — сказал он возможно развязней и шутливей. Но голос сорвался, и Вика встрепенулся.

— Ну, что ты глупости говоришь, папка! Какой может быть тебе каюк!.. Разве только я построю такой легонький, белый с голубой каемочкой, и мы поедем с тобой рыбу ловить, — дурачась, пропел он, тормоша отца.

Михаил Викентьевич увлек Вику за собой на тахту. Вика лег головой отцу на колени и, ластясь, заглядывал в глаза. Михаил Викентьевич погладил Викины волосы.

— Нет уж, сынишка. Должно быть, не ездить нам за рыбкой… Неприятный фрукт этот Василиев профессор, а все-таки он прав. Живем мы, живем, и однажды, помимо нашего желания, со стороны нам дают первый звонок к отходу. И самое скверное, что отходить надо вне расписания, экстренно, в неотложный час, срывая весь свой график.

Вика лежал молча, затих, слушая.

— И все меняется, — продолжал Михаил Викентьевич, — нужно бросать дело, укладываться либо бегать просить об отсрочке отправления. Получается кавардак. Что же мне теперь, выходит, делать? Жизнь у меня в работе, а он говорит — «бросьте». Чепуха! Ему это легко. Когда говорил он, я так, нутром, почувствовал, что сам-то он воспринимает работу только как неизбежную неприятность, хорошо оплачиваемую. Если ему будут так же платить за безделье, он ляжет на диван и до смерти в потолок проплюет. А я не могу. Даже представить этого нельзя. Полвека в котле кипел, а теперь, как медведь, в берлогу. Зачем тогда и волынку тянуть? Лучше в год на работе пропасть, чем десять лет тунеядствовать.

Вика пошевельнулся и поднял голову.

— А ты не думал никогда, папка, о праве на отдых? На обыкновенный человеческий отдых? Не тунеядство, а на разумное и заслуженное спокойствие? А ты на него право имеешь. Это не то, понимаешь, когда какой-нибудь тупоумный сопляк на двадцатом году, расслабясь от водки и девчонок, стонет: «Тот, кто устал, имеет право у тихой речки отдохнуть». Таких «тружеников» шлепать надо. А у тебя настоящая почетная усталость. За плечами у тебя и подпольщина, и Сибирь, и гражданская война, нэп, реконструкция. Все вынесено и во всем горел. Ну и отдохни. Что он тебе сказал насчет отдыха?

— На год, говорит, все бросьте, — едко передразнил Михаил Викентьевич Бекмана.

— Не кипятись. Правильно он сказал. Ведь ты в самом деле зашился. Не хочу тебя вышучивать, а вот от ребят знаю, что на прошлой неделе приехал ты в райком комсомола на пленум докладывать о посевной, а загнул о лесосплаве. Перепутал. Ребята в рот воды набрали — уважают тебя и любят, а мне шепнули, что у папаши гвоздики перепутались.

— Что ты врешь, щенок? — возмутился Михаил Викентьевич и неожиданно смолк. Он вспомнил этот доклад и вспомнил вдруг, что в самом начале доклада обратил внимание на странно недоуменные взгляды и перешептывание в первых рядах.

— Неужели же спутал? — испуганно спросил он Вику. Вика утвердительно мигнул ресницами. Михаил Викентьевич сконфуженно чертыхнулся.

— Ах ты, дьявол! Ну и мальчишки тоже хороши, не могли хоть записку подать.

— Не хотели конфузить. Доклад ведь вышел хороший, А одинаково полезно послушать и о посевной, и о лесосплаве. Но только сам видишь, что уже качество твоей работы переходит в количество.

Михаил Викентьевич засмеялся. Ему было хорошо и ласково здесь, в комнате сына.

— А выходит, ты и прав. Надо подумать. Только ты меня поддержи перед Василием. Этот придет и начнет горячку пороть, чтобы я немедленно работу кинул. А я сейчас не могу. До августа не могу, пока с машинным не покончу и не сдам фермы для моста. А там попрошу технического месяц за меня пострадать.

— Нет. Я тебе обещаю поддержку, но только при условии, что в августе ты бросишь возню на столько, на сколько мы с Василием найдем нужным. Иначе завтра в отставку, — пригрозил Вика. — А кроме того, эту неделю ты тоже просидишь дома. То есть не дома, а на воздухе.

— Ладно. Раз ты такой предатель — сдаюсь, — сказал Михаил Викентьевич и дал Вике легкого шлепка по затылку.

Вика сел и стиснул отца.

— Золотой ты мой папка, единственный. Я тебя сам лечить начну. Я тебя физкультурником сделаю. Вот что — послезавтра у меня теннисное состязание. Очень интересное. Беру с тебя слово, что ты придешь на стадион смотреть. Ладно? А то мне обидно будет. Все смотрят, а тебя нет.

— Хорошо, — сказал Михаил Викентьевич, — я и сам рад на воздухе побывать. Второй год, как за город не выезжал.

— Вот здорово будет! И Леонид приедет со мной. Он любитель. На все состязания ездит. Я обещал за ним заехать, — обрадовался Вика.

Они проболтали до темноты. В сумерках приехал Василий.

Расспросив отца о визите к Бекману, он решительно потребовал, чтобы Михаил Викентьевич немедленно бросил работу и уезжал в Кисловодск. Но Вика сдержал слово и пришел на помощь отцу.

После долгих споров решили окончательно, что сейчас Михаил Викентьевич возьмет отпуск на две недели, потом вернется на завод, а в августе уедет лечиться в Кисловодск и уйдет с работы на такой срок, который найдут нужным врачи.

Михаил Викентьевич артачился, упирался, огрызался на Василия, но в конце концов сдал и уступил напору сыновей. Уходя спать, сказал уже успокоенный:

— Ладно, сыны. Может, вы и правы… От больного в работе проку немного. Полечусь… а там поживем — увидим. В могилу мне еще недосуг. Спокойной ночи, ребятки!

Лязгнув скелетом, трамвай остановился у стадиона. Шумливая ватага молодежи выплеснулась со ступенек вагона и растеклась по парковым дорожкам. Михаил Викентьевич, постукивая палочкой и глядя вперед поверх очков, медленно зашагал по хрусткому гравию к ярко-голубой деревянной арке входа.

Арку перерезала надпись. Она начиналась громадной фигурой физкультурника в полосатой футболке. Художник изобразил его лицом к входу с широко расставленными руками. Физкультурник был первой буквой надписи, буквой «Т». Дальше шли обычные белые буквы.

«Только физически развитой пролетарий может встать в ряды образцовых ударников пятилетки», — прочел Михаил Викентьевич и болезненно сощурился, словно опять почувствовал то отвратительное замирание сердца и страх, который испытал во время припадка.

Он подошел к кассе, взял билет и спросил у кассира, как пройти к теннисным кортам.

— Прямо… налево… к морю, — ответила кассирша автоматической скороговоркой.

Михаил Викентьевич побрел по широкой аллее. Слева от нее пушистой зеленой скатеркой лежало футбольное поле. По нему живым узором красных и белых маков носились за мячом в тренировочной игре футболисты. Михаил Викентьевич, поглазев немного на них, свернул налево. В просвете деревьев над дорожкой зацвело синевой море. В его влажном мареве проплыл белый блеск парусов уносящейся яхты. У обрыва берега, за зеленой дранкой и проволочными сотами ограды, желтели корты. Михаил Викентьевич толкнул калитку и вошел внутрь.

На трибунах никого не было — Михаил Викентьевич приехал рано. Он знал, что игра начнется в шесть, но ему просто хотелось подольше побыть на воздухе. Два корта пустовали, на третьем у трибуны бегала девушка в белом холстинковом платьице, вышитом понизу зелеными треугольниками. Партнером ее был полный мужчина в фуражке командира флота. На крошечном носике его трепетала блестящая стрекоза пенсне.

На нижней скамье трибуны лежал в одних трусах отдыхающий игрок, подложив под курчавую голову ракету. Солнце жарко сверкало на загорелой груди и ногах.

Михаил Викентьевич присел на скамью неподалеку от лежащего. Он с любопытством смотрел на игру, которую видел вблизи впервые.

Ракетки мелькали в воздухе, как флажки в руках сигнальщика. Пушистый фланелевый шарик то тупо ударялся о землю, то с глуховатым звоном отпрыгивал от тугой плоскости струн. Девушка и моряк прыгали и перебегали, словно исполняя древний и таинственный танец спортивного ритуала. Моряк, несмотря на толщину, бегал легко, и только рубашка его взмокла и прилипла сзади к широкой спине.

— Сетбол! — звонко крикнула девушка, отводя от глаза прядку волос, и смешливо добавила: — Вы делаете успехи, Кульчицкий. Если я погоняю вас каждый день по два часа, вы будете играть как Тильден и станете стройны как Хаджи-Мурат. Даю.

Ракетка на круглом размахе встретила высоко подкинутый мяч, и он ринулся через сетку, чтобы немедленно отпрянуть назад от встречного удара мужской ракеты. Еще два раза он перенесся с одной стороны на другую. Михаил Викентьевич щурясь, с невольной улыбкой следил за полетом. В последний раз мяч лег коротко, едва перелетев сетку, и заставил моряка сделать два отчаянных прыжка, чтобы поймать его на ракету. Все же он успел отбить мяч, но девушка, лукаво блеснув зубами, резким поворотом послала мяч в опустевший, незащищаемый угол площадки. Он мягко прошипел, вздымая струйку песка, и, не встреченный ракетой, глухо стукнул на отпрыге об зеленую дранку ограды.

— Готово… Ваших нет, — хохоча сказала девушка и, направившись к скамьям, села рядом с Михаилом Викентьевичем.

— Ладно, — отозвался партнер, — мы свое возьмем. Пойду заливать горе лимонадом. Вы не хотите?

— Нет… Я посижу.

Моряк ушел. Девушка сидела, подкидывая мячик и ловя его ракетой. На темно-розовых, голых до плеча руках колосился светящийся пушок. Ловя мяч, она покосилась раза два на Михаила Викентьевича.

— Вы, дедушка, не на состязания пришли? — спросила она вдруг с доверчивой лаской, — вам долго еще ждать придется.

Михаилу Викентьевичу стало весело от вопроса, от теплого девичьего голоса.

— Ну, разве я дедушка? У меня даже внуков нет. Я молодой.

Девушка не смутилась.

— А у меня дедушка на вас похож… Вы в первый раз здесь? Я раньше вас никогда не видела. Вы интересуетесь теннисом? А сами играли раньше?

Вопросы слетали с ее губ, как капли теплого летнего дождя, бездумные и беспечные. Она говорила потому, что светило летнее солнце и сама она была молода, здорова, полна своей радостью.

— Меня сын соблазнил поглазеть. Он сегодня будет играть. Вот и позвал старика похвастать.

— А ваш сын сегодня играет? А как ваша фамилия? Левченко? Что вы говорите? Вы отец Левченко? Как интересно! Хорошо, если б он выиграл…

— Почему? — спросил Михаил Викентьевич, любуясь девушкой.

— Он очень славный. Он так быстро выдвинулся в рабочей команде. А его противник Марлов — противный задавака, фасон ломает. Ваш сын должен выиграть.

Прожаренный солнцем отдыхающий теннисист поднялся и, потягиваясь, сказал:

— Восторженная Лелечка, не угодно ли вам покидаться?

— Давайте.

Девушка выбежала на корт и с середины еще раз крикнула Михаилу Викентьевичу:

— Скажите сыну, чтоб он не сдавал. Он не смеет проиграть.

Михаил Викентьевич тоже встал. Ему захотелось пройти к морю. Он вышел из ограды и спустился по каменной лестнице к водяной станции. Под стрижеными шарами акаций стояли парусиновые шезлонги. Михаил Викентьевич сел и вытянул ноги.

Был тот час, когда солнечный блеск, теряя знойную ослепительность, уже не жжет, а нежит. Море дрожало перед глазами пляской серебряных искр. С плавательной вышки, пластаясь в воздухе, летали тела, буравя плотную зелень воды. В густом цвете моря, в палевых треугольниках парусов, в громких голосах пловцов жила и дышала молодость, цвело здоровье.

Михаил Викентьевич вспомнил внезапно безучастные глаза профессора Бекмана, когда, выслушав Михаила Викентьевича, он с профессиональным равнодушием говорил об усталом теле Михаила Викентьевича, как о неживой и скучной вещи. Он не видел, профессор Бекман, как сжимались от его вялого голоса нервы стоящего перед ним человека, — человека, прошедшего многотрудную жизнь, полную работы, и ждавшего от профессора совета не как прекращать работу, а как продолжить ее, ибо жизнь без работы теряла всякий смысл. Бекман ничего этого не понял. Он принял и отпустил Михаила Викентьевича, как принимал сотни и тысячи людей.

От этого воспоминания Михаил Викентьевич зябко передернул плечами. За его спиной зазвучали зовущие голоса. Он обернулся.

От лестницы легко полушел-полубежал Вика. В левой руке он нес ракету в чехле, помахивая ею. За ним спускался по лестнице Курков.

— Ты давно, папка? — спросил Вика. — Мне на кортах сказали, что ты был там.

— Это девушка с треугольничками?

— Ну да… Леля.

— Она просила передать тебе, чтоб ты не сдавал и непременно выиграл.

— В самом деле? — засмеялся Вика. — Постараюсь.

Подошедший Курков тоже поздоровался с Михаилом Викентьевичем.

— Ну, папка, отправляйся с Леонидом на трибуну. Я иду одеваться. Через десять минут начнем. Я действительно должен сегодня выиграть, — сказал Вика, хмуря морщинку над переносьем.

Он повернулся и убежал.

Михаил Викентьевич и Курков прошли на заполненную уже трибуну. Над ней колыхался гул разговора. Они заняли свои места. Михаил Викентьевич долго разглядывал публику.

— Непонятный какой-то народ, — сказал он наконец Куркову, — больно парадно.

— Публика верхушечная, — отозвался Курков. — Недавно еще теннис считался у нас буржуазной игрой. Теперь эту дурость ликвидировали. Игра замечательная и с каждым годом демократизируется. А зрители еще прежние в большинстве. Но игра будет занятная. Марлов и Вика. Два полюса спорта… Смотрите, вон уже и судья идет.

Высокий пожилой человек в белом, держа в руке блокнот, поднялся на зеленую вышку, и в то же время из калитки на корт вышел Вика, в голубой майке и легких полотняных брюках. Круглые мускулы легко и ритмично ходили у него под кожей. Он подошел к трибуне против места отца.

— Не продуешь? — улыбаясь, спросил Вику Курков.

— Боюсь гадать. По-настоящему мне сегодня отдыхать надо было бы, да неудобно отлынивать, когда соревнование до кипятка долезло. Ну, есть немного гула в руках. А впрочем, думаю, разойдется.

— А где Марлов?

Вика обвел глазами корты и кивнул на противоположную сторону. Там, у скамьи, расцвеченной женскими платьями, стоял высокий, гибкий юноша. Он поставил ракетку ободом на край скамьи и, опираясь на нее, разговаривал с хорошенькой черноглазой женщиной, щуря глаза и изгибаясь, как избалованный котенок. На нем была легкая широкая рубашка кремового шевиота и такие же брюки. По краю подошвы резиновых заграничных туфель бежала тоненькая красная полоска.

Гладко зачесанные на пробор черные волосы стягивала шелковая сеточка.

Отвечая на какой-то вопрос собеседницы, он лениво вздернул плечами и презрительно засмеялся.

— Жучок, — сказал Михаил Викентьевич, повеселевшими глазами смотря на противника сына.

Вика хотел что-то ответить отцу, но его прервал резкий голос судьи:

— Внимание. Финальная встреча по городскому первенству второго класса. Игроки: Марлов — клуб совработников, Левченко — рабочий клуб «Металлостроя». Игроки, на корт! Прошу выбрать места.

Марлов, смеясь, поцеловал протянутые пальчики собеседницы и, слегка раскачиваясь на ходу, пошел к сетке. Вика порывисто бросился туда же.

— Нервничает, щенок, — поморщившись, обронил Михаил Викентьевич.

Вика действительно нервничал. До финала он дошел без особого труда, легко справляясь с противниками. Но встреча с Марловым была опасной. Марлов стоял головой выше всего второго класса, был в это лето в хорошей форме и играл сильнее Вики. Для Вики результат встречи означал многое. Первое — победа рабочей команды, второе — переход в первый класс и возможность попасть на всесоюзные соревнования. Это волновало Вику, и, торопясь к сетке, он потерял ритм движения, неловко попал опущенной ракеткой между колеи и споткнулся. Выпрямляясь, увидел насмешливую гримасу, дернувшую уголок рта Марлова. Темная злость на эту улыбку, на это нескрываемое превосходство поднялась в нем.

— Марка или пустышка? — спросил Марлов, вертя ракету.

— Пустышка, — резко бросил Вика, как бы обращая это слово к Марлову. Упавшая на ручку ракета закружилась волчком и легла.

— Марка, — сказал Марлов, — беру подачу. Ваша сторона.

Вика выбрал сторону спиной к солнцу. Оба разошлись по местам. Публика на трибуне притихла.

— Подача Марлова, — возгласил судья, — по нулю.

Марлов поднялся на цыпочки, подкинул мяч и, мгновенно откинув корпус назад, встретил опускающийся шарик широким взмахом ракеты. Прорезав воздух, тонко свистнули струны. Мяч почти невидимкой, как пуля, прошел низко и плоско над ленточкой сетки, щелкнул по земле, и Вика не успел дать нужный угол своей ракете. Мяч скользнул по ней и бессильно скатился вбок.

— Пятнадцать — ноль, — равнодушно отметил судья.

Вика перешел в левый угол со вспыхнувшими щеками.

Ему показалось, что в момент его неудачного удара в публике кто-то засмеялся. Он шире расставил ноги, согнувшись вперед, весь обратясь во внимание. Второй мяч Марлова он принял уже спокойно и отдал правильно. Марлов отбил косым в правый угол. Вика, рассчитывая каждое движение мускулов, развернулся пружиной навстречу мячу. Пушечным драйвом мяч ударил в ноги Марлову и остался на его стороне.

— По пятнадцати, — простонал судья.

— Ага, — шепнул Вика сам себе, сжимая челюсти, — рано обрадовался.

Он убил еще два мяча Марлова один за другим. Счет стал «пятнадцать — сорок». Для выигрыша первой игры оставалось сделать еще один мяч. Приняв подачу, Вика ринулся к сетке и встретил летящий шарик с лету, коротким ударом вниз… Он думал опять послать его в самые ноги противнику, но Марлов успел отпрыгнуть и мягко, без размаха, подставил ракету под отпрыг. Вика сразу сообразил опасность. Вместо того, чтобы ответить сильным ударом, Марлов прибег к коварной свече. С внезапным холодком Вика понял, что сейчас случится: мяч медленно взовьется кверху, высоко перейдет над сеткой, недостижимый для ракеты, и ляжет где-то у самой задней линии. Нужно сейчас же бежать назад, догоняя мяч, стараться отбить его там, на месте падения, хотя бы через голову, из-за спины, как-нибудь. Правда, свеча была не менее опасна и для Марлова. Малейшая ошибка в силе удара — и мяч ляжет за линией, в аут. Но Марлов был слишком хорошим игроком, чтобы грубо промахнуться — его могла подвести только случайность… Вика рванулся назад. Вот мяч близко, Вика занес ракетку, но было поздно. Мяч, словно издеваясь, лениво лег на самой черте задней линии, и достать его не удалось.

— Тридцать — сорок, — оживился судья.

Следующий мяч оба брали осторожно и цепко. Он был решающим для обоих. Взяв его — Вика, выигрывал, проиграв — он давал возможность противнику сравнять счет. Мяч метался через сетку от Вики к Марлову и обратно долго — Вика потерял счет переброскам. Случайно взглянув в сторону трибуны, он едва подавил приступ глухого смеха. Головы зрителей, следящих за полетом мяча, как по команде поворачивались. Было похоже, что на трибунах сидят фарфоровые китайские болванчики, головы которых одновременно пущены в ход.

Зрителям, видимо, надоела бесконечная переброска мяча.

— Пошли качать, — громко сказал кто-то с трибуны.

Этот возглас слышали оба — и Вика и Марлов. Оливковое лицо Марлова побелело, и губы поджались. На следующем ударе, отогнав Вику к задней линии, он вдруг коротко уронил мяч вплотную за сеткой резаным ударом и взял очко у растерявшегося противника.

Трибуна радостно зааплодировала. Хотя Вика чувствовал, что прекрасный удар Марлова заслуживает одобрения и в этом одобрении нет пристрастия, — рукоплескания смутили его.

— Ровно, — сквозь зубы сказал судья, закуривая.

Вика вытер тылом ладони мокрый лоб. Поглядев в сторону, где сидел отец, он увидел за стеклами очков Михаила Викентьевича знакомый иронический блеск. Так смеялись глаза отца всегда, когда Вика делал что-нибудь неловко или неладно, и это еще больше обескуражило Вику.

Он вяло отбил мяч Марлова, но Марлов, поскользнувшись, тоже не успел поймать мяч и ударил наугад. Вика следил за идущим на него мячом, стоя за задней линией и держа ракету наготове. Мяч упал за линией, и Вика не ударил, видя явную ошибку.

— Мяч правильный. Больше, — протянул судья.

Вика с изумлением посмотрел на судью, потом себе под ноги. В шести дюймах за меловой полосой линии, вне корта, на желтом слое песка виднелся темный овальный след, выдавленный ударом мяча. Ошибка была настолько очевидна, что не заметить ее было нельзя. Судья явно засчитал в пользу Марлова проигранный им мяч. Но спорить с судьей было нельзя. Вика с яростью сжал рукоятку ракеты, как эфес сабли.

Следующий розыгрыш он провел совершенно не глядя на мяч. На третьем ударе игра была кончена.

— Игра Марлова. Счет игр один — ноль. Марлов ведет в первой партии. Прошу меняться сторонами, — ленивой скороговоркой пробубнил судья, отмечая в листке соревнований результат.

Вика стал проигрывать игру за игрой. Только когда счет дошел до «пять — ноль», огромным напряжением воли он заставил себя играть внимательно и вырвал одну игру у Марлова. Недружные рукоплескания не подбодрили его. Он боялся поднять голову и посмотреть на трибуны, на публику, отца, Куркова. Он почти радостно вздохнул, когда судья объявил:

— Первая партия Марлова, со счетом шесть — одна.

В конце концов, если проигрывать, то чем скорее, тем лучше. Меньше придется быть на площадке, оставаясь мишенью для острот чужой публики.

Вторая партия началась стремительным нападением Марлова. Он уже не считался с противником и играл с Викой, как кошка с мышью. Вика проиграл две первые игры со счетом «ноль — сорок». Он тупо смотрел перед собой в землю и с отчаянием думал: «Скорее… только бы скорее…» Для него ничего не существовало больше, кроме усыпанной песком тупо гудящей земли под ногами и белых меловых полос на ней.

Меняясь сторонами после очередной игры, он проходил по краю корта, противоположному трибунам, с опущенной головой, как вдруг его слух уловил тихий оклик:

— Витька! Ты что же подводишь? Неужто скис?

Вика вскинул глаза и увидел озабоченное лицо футболиста Петьки Волкова из команды строительства. Он смотрел на Вику с укором и негодованием. Но лицо товарища мелькнуло только на миг. Вику поразило другое. С этой стороны корта, пустовавшей в начале игры, теперь плотной толпой сбились люди. Не те, которые, оплатив нумерованные места, с удобством расположились на трибуне. В этой толпе Вика увидел знакомые взволнованные лица ребят-физкультурников, легкие матерчатые шляпки и красные платочки девушек. От них повеяло теплым сочувствием, дружеской поддержкой, сознание одиночества сменилось у Вики радостным, разлившимся по телу подъемом. Он вскинул голову и неожиданно широко и открыто улыбнулся всем этим слабо различаемым от волнения лицам.

И от этой улыбки размягчившиеся мускулы его налились сразу звенящим кровяным током, отвердели. Он взглянул в противоположную сторону, на трибуну, занятую привычной публикой соревнований, и трибуна сразу потускнела и расплылась в его глазах, и отчетливо видно на ней стало только лицо отца с нахмуренными седыми бровями.

Вика начал подачу. Он креп от удара к удару. Его мячи стали молниеносными и неуловимыми. Марлов метался за ними из угла в угол. Его пренебрежительная гримаса сменилась напряжением, от которого еще больше побледнело сухое длинное лицо, стало злым.

Но он не мог сопротивляться внезапной силе Викиного нападения. Вика взял шесть игр подряд. В радостном вопле одобрения своей, левой стороны зрителей он черпнул новый запас свежести и крепости.

— Вторая партия Левченко со счетом «шесть-два», — объявил судья, неприязненно поглядев на Марлова.

«А, запел по-иному, — злорадно подумал Вика, вытираясь висевшим на сетке полотенцем, — погоди, дальше чище будет».

С начала третьей партии публика обеих сторон насторожилась в безмолвии. Люди внутренним чутьем почувствовали, что это уже не обычное спортивное соревнование, что здесь борются два начала, два мира. Игра больше походила на бой, на смертельную дуэль. Оба партнера носились по корту, не отрывая друг от друга ненавидящих глаз. Мячи шипели, как разозленные змеи, разрезая воздух, пронзительно звенели струны ракет. Еще в конце второй партии Вика нащупал наконец слабое место Марлова. Он с трудом брал короткие драйвы под левую руку, и Вика стал посылать мяч за мячом в это опасное для противника место.

Но Марлов тоже напрягал все свое уменье, выработанное долголетней тренировкой, и партия шла ровно. Счет дошел до «пять — пять».

Шестую игру Марлов отдал без сопротивления, и Вика почувствовал в этой уступчивости партнера опасный подвох и приготовился к последней схватке. Действительно, с первого же мяча Марлов оставил заднюю линию, на которой все время держался, и бросился вплотную к сетке. Он подряд убил два мяча Вики стремительными бешеными смэшами, от которых мячи со звоном взлетали кверху через голову Вики и падали в сетку ограды. Но Вика успел на следующих мячах дважды обвести Марлова. Счет сравнялся.

— Ровно, — отчеканил судья, тоже увлеченный темпом игры.

Подав мяч, Вика, неожиданно для Марлова, тоже помчался к сетке. Они стояли, разделенные шестью метрами пространства, и ракетки мелькали с непостижимой быстротой в руках. Мяч метался с ракеты на ракету, не касаясь земли, и наконец сорвался с ракеты Марлова вбок, увязнув от силы и быстроты в ячейке сетки.

Публика загудела. Вика имел преимущество. Оставался последний мяч.

Возвращаясь от сетки к линии подачи, Вика услыхал свое имя.

— Молодцом, Левченко! Я держала пари, что вы выиграете, — ласково сказала девушка в белом платьице с зелеными треугольниками. Она сидела в первом ряду трибун. И оттого, что и на этой стороне Вика почувствовал поддержку, он благодарно кивнул девушке.

Он спокойно и размеренно подал сетбол, без особой силы и так же уверенно отбил его. Но в последний миг ракета скользнула по вспотевшей ладони, и Вика, дрогнув, ощутил, что удар слаб.

«В сетку вбил», — подумал он, зажмуриваясь, чтобы не видеть своего нелепого промаха, отдалявшего уже вырванную победу. Но гул и крики заставили его взглянуть.

Судья встал на вышке, складывая листок:

— Игра, партия и соревнование Левченко со счетом: «один — шесть, шесть — два, семь — пять».

Зрители неистовствовали. Девушка с треугольничками, вскочив, подбежала к Вике и схватила его за руку:

— Браво! Вот это шикарно сделано!

— Что такое? — не понял Вика. — Я ведь в сетку посадил.

— Что вы!.. Мяч пошел по ленточке и перекатился к Марлову.

Марлов, закусив губу, подходил к сетке. Вика вспомнил о традиционном обычае рукопожатия и взял протянутую руку противника. Несмотря на жару и пыл игры, кисть Марлова была суха и холодна. Марлов резко повернулся и пошел в раздевалку. Вика подошел к Михаилу Викентьевичу. Старик, подмигнув, сказал:

— Вытянул-таки, щенок.

— Вы подождите меня у трамвая. Я сейчас переоденусь и догоню вас, — ответил Вика, делая вид, что не замечает похвалы отца. Он повернулся и побежал в раздевалку, но по дороге перехватили ребята со строительства и начали качать. Вика взлетал в воздух, прижимая к груди ракету. Наконец его отпустили.

Петька Волков задорно выкрикнул:

— Ура, рабочая команда! Ай да наши!

Человек в сером клетчатом костюме, стоявший спиной к Вике на дорожке к раздевалке, недовольно обронил соседу:

— Ведь это же надувательство. И так во всем. Какой он рабочий? Вузовец, завтра инженер… Липа..

Побледнев и оскалив зубы, Вика шагнул прямо на клетчатого, загораживавшего проход:

— А ну-ка, сдвиньтесь с дороги. Вы не памятник.

Стоявший обернулся и открыл рот, но ничего не сказал. В позе Вики была нескрываемая угроза.

Человек замигал и быстро отступил. Вика прошел мимо него, как мимо пустого места.

Приняв душ и переодевшись, Вика выскочил из раздевалки и побежал к воротам стадиона догонять отца и Куркова. Но на полпути он увидел ту самую девушку в платье с треугольничками, которая была почему-то заинтересована в его победе на соревновании.

Вика, в сущности, очень мало знал ее. Она была постоянной посетительницей стадиона и завзятой теннисисткой. Вика знал только, что все называют ее Лелечкой и что она ласковый, приятный и приветливый человек.

К ней относились немножко иронически за ее экспансивную восторженность, но вместе с тем очень нежно.

Она шла теперь по дорожке уже не в платье, а в сиреневой футболке и белых трусах и несла на плече весла. У нее была легкая походка, тоненькая и гибкая фигурка.

Она ласково и открыто улыбнулась Вике.

— Еще раз поздравляю. Вы отлично играли. И главное, не терялись. Знаете, Марлов рвет и мечет. Он перед игрой хвастал, что расчешет вас как пса.

— Как? Как пса? — Вика расхохотался. — Это что ж такое?

Девушка тоже засмеялась.

— Это ужасно глупая поговорочка наших теннисистов. Это значит побить противника без всякого труда.

— Ну, вышло наоборот. Причесал-то я его, — сказал Вика.

— Очень хорошо… — Девушка перебросила весла на другое плечо и спросила: — Вы торопитесь куда-нибудь?

Вика хотел сказать, что ему нужно догнать отца и друга у трамвайной остановки, но девушка смотрела так приветливо и у нее было такое милое, привлекательное лицо, что Вика неожиданно для себя самого сказал:

— Да нет… Куда же мне теперь торопиться? Дело сделано, можно и погулять.

— В самом деле? Вот отлично. Я хочу покататься на лодке, а одной скучно. Вы ничего не имеете против?

— Есть, товарищ командир, — ответил Вика, — давайте весла и пошли к морю.

Они спустились к лодочной станции и отвязали маленькую гичку от причала.

Вика вложил весла в уключины и хотел отваливать, но спутница остановила его.

— Нет, нет… Садитесь на корму, а я на весла. Во-первых, я очень люблю грести, во-вторых, я не хочу, чтобы вы подумали, что я словчилась пригласить вас, чтобы катать меня, а в-третьих, вы сегодня герой дня, и я вас катаю…

— А в-четвертых, вы милейшее существо, — сказал Вика, отталкивая гичку от пристани, — и это, к сожалению, все, что я о вас знаю. Вас зовут Лелечкой, а все остальное темно, как история мидян. Я даже не знаю вашей фамилии.

— Ну, фамилия — пустяки. Фамилия у меня самая простая — Петрова.

— А имя и отчество?

— Не требуется. Зовите Лелей. А как вас зовут?

— Меня Викентием. Зовите Викой.

Девушка промолчала и навалилась на весла. Гребла она хорошо, неторопливо, сильными взмахами. Гичка ходко шла по тихому морю.

Вода золотела от заката. Под бортом гички она была сияюще зеленой. Сквозь ее стеклянный пласт виднелся наглаженный волнами полосатый песок, усеянный ракушками. По песку хлопотливо носились маленькие крабы, проплыла стайка султанки. Вика улегся на корме и опустил руку в теплую влагу.

Неожиданно девушка засмеялась.

— Я сегодня опростоволосилась. Вашего отца дедушкой назвала, а он, оказывается, совсем не старый. Вы счастливый, у вас есть отец.

— А у вас нет? — спросил Вика.

Девушка пустила весла по борту и задумчиво сказала:

— Нет… Его убили в двадцать первом году бандиты. Он был агроном, поехал в деревню, в командировку. Они выскочили из леса и застрелили его. Думали, что он везет деньги, а у него ничего не было. Я живу теперь с мамой.

— Служите?

— Нет… — Девушка наклонилась вперед и доверчиво смотрела на Вику. — Я учусь в техникуме. Я химичка. У нас очень интересно. Один из наших профессоров работает над синтетическим каучуком, и моя группа работает с ним вместе. Мы уже многого добились. Профессор говорит, что у меня есть все данные стать хорошим химиком, и обещал мне аспирантуру.

Вика улыбнулся. Девушка была просто трогательной.

— О, оказывается, я плыву на одном корабле с будущим академиком.

Он думал смутить свою собеседницу шуткой, но она просто и совсем серьезно ответила:

— Я люблю научную работу. По-моему, нет ничего лучше. Большое и благодарное дело. И творческое.

Ребяческая наивность сбежала с ее лица, глаза стали глубоки и строги. В свою очередь она спросила Вику:

— А вы тоже учитесь?

— Да.

— А где?

— В институте коммунального строительства. Кончу — стану архитектором и построю вам завод синтетического каучука… А пока работаю на практике на «Металлострое» в бригаде арматурщиков.

Девушка снова взялась за весла. Быстро темнело. На берегу вспыхнули огни.

Издалека из городского парка зазвенела музыка. Девушка лениво шевелила веслами и молчала. Молчал и Вика, думая о своем.

Девушка нравилась ему. Она была непохожа на тех девушек, которых он ежедневно встречал в институте и на стройке.

В ней не было грубоватости, резкости, размашистых мальчишеских манер, показного ухарства, чрезмерной фамильярности. Но вместе с тем она не была и кисейной барышней, мещаночкой.

Легкий налет ребячьей наивности был в ней от юности, от незамутненной ясности, от чистоты. С ней Вика чувствовал себя легко и просто, как будто они говорили сегодня не в первый раз, а знали друг друга уже давно.

Гичка бесшумно коснулась бревен пристани. Вика выскочил и принял поданные весла. В темноте рука девушки задела Вику по щеке. Рука была теплая и нежная, и Вика даже пожалел, что прикосновение было таким мимолетным.

— Вы сдайте весла, — сказала девушка, — а я моментально оденусь.

У инвентарного сарая стояла очередь возвратившихся катающихся, сдававших имущество, и, когда Вика пробился к сторожу, девушка появилась уже в прежнем своем платьице.

Они вместе вышли со стадиона.

— Вам на какой трамвай, Леля? — спросил Вика, впервые назвав девушку по имени.

— Мне, собственно, ни на какой. Я хочу идти пешком. Крепче буду спать. А вы поезжайте.

— Я тоже с удовольствием пройдусь, — ответил Вика и с недоумением отметил, что сказал совсем не то, что хотел: он чувствовал сильную усталость и вовсе не хотел идти пешком.

— Но я живу не слишком близко, а вы ведь очень устали после игры.

Если бы было светло, она увидела бы, как покраснел Вика. Она угадала его мысли. Но почти с обидой он ответил:

— Что вы? Я тренированный спортсмен. И потом такая чудесная ночь.

— А по-моему, вы врете, — улыбнулась Лелечка. — Как можно не устать после такого напряжения! Но если вам хочется идти со мной, я буду рада.

Она доверчиво позволила Вике взять себя под руку, и они пошли аллеей. Через темную зелень акаций пробивались лучи фонарей, бросая на гравий аллеи розовые пятна. После молчания девушка сказала:

— Вы, наверно, очень любите своего отца.

— Почему вы думаете? — удивился Вика.

— Я заметила, как во время игры вы часто смотрели туда, где сидел ваш отец, и у вас даже лицо светлело в эти секунды.

— Да. У нас прекрасные отношения с отцом. Для меня и брата он больше друг, чем отец. У нас всегда есть общий язык. И мы очень уважаем отца. Он старый большевик, много пережил, был на каторге. У нас с ним нет никаких разногласий.

— Это хорошо. Я знаю несколько семей, где отцы большевики, а дети просто шалопаи. Это, должно быть, очень тяжело. По-моему, на детях партийцев огромная ответственность перед старшим поколением. Они должны жить и работать так, чтобы сделать больше, чем сделали отцы. Чтобы отцы, уходя, знали, что отдавали жизнь недаром. А то у меня есть знакомая семья — отец тоже старый партиец, сейчас очень ответственный работник и сгорает на работе, а сын ушел из комсомола и фокстротирует на танцульках. И между родными людьми вырастает пропасть.

— Конечно, — сказал Вика, — но я думаю, что таких меньшинство… А вы комсомолка?

— Нет, — спокойно ответила девушка, и, хотя Вике хотелось спросить — почему, он удержался, чувствуя, что допрашивать об этом сейчас, может быть, неудобно. И, отвечая на слова девушки, заговорил:

— Дело даже не в том, что у хороших революционеров бывают негодные дети. Дело в том, что разрыв между отцами и детьми никогда еще не принимал таких острых форм, как в наши дни. Потому что, за редкими исключениями, между старшими и младшими встала социальная катастрофа, которая одних бросила на старый берег, других на новый. Новое поколение живет на совершенно иных устоях, чем старое. Моста нет, и между ними лежит непроходимый провал.

Девушка неожиданно прижалась к плечу Вики и залилась смехом.

— Простите, пожалуйста, — едва выговорила она, захлебываясь, — вы не говорили ничего смешного, и я внимательно вас слушала, но ваша последняя фраза… ха-ха-ха… фу, как это глупо… ваша фраза напомнила мне случай на собрании в техникуме… Докладчик, наш студент, говорил, что между эпохой капитализма и эпохой социализма лежит переходный период… И вот… ха-ха… в прениях встает — один такой у нас есть — «ортодоксальный» парнишка и говорит: «Докладчик оппортунистически ставит вопрос, он смазывает значительность переходного периода… Как он сказал о переходном периоде: „лежит“. Разве можно, товарищи, применять такой статический термин к бурному времени нашего строительства?»

Вика тоже расхохотался.

— Классный номер. Много у вас в техникуме таких «правоверных»?

— Хватает. Я вам много могу рассказать курьезов.

Они вышли из аллеи в ярко освещенную улицу. На углу, у будки с минеральными водами, мальчуган продавал розы. Вике захотелось доставить удовольствие этой милой девушке, с которой он чувствовал себя так хорошо, и он взял у мальчугана всю охапку роз.

— Это вам за сегодняшние добрые пожелания и за сочувствие.

Не жеманясь, с коротким «спасибо», она взяла букет и окунула во влажную свежесть цветов лицо, потом протянула букет Вике.

— Как пахнут!

Вика вдохнул всей грудью дразнящий пряный запах роз и еще какой-то неощутимо тонкий аромат девического дыхания. Кровь ударила ему в виски, и он поспешно вернул букет.

— Ну, вот мы и пришли, — сказала девушка, останавливаясь у ворот. — Если захотите, приходите к нам. Я с удовольствием увижу вас у себя, и мама будет рада.

Она протянула маленькую узкую руку, и тут Вика совершил преступление. Он нагнулся и поцеловал холодную от весенней свежести кисть. И когда сообразил, что сделал, — стремительно повернулся и, не оглядываясь, ушел.

Дома он застал только отца. Михаил Викентьевич сидел в столовой и читал газету. Увидев входящего Вику, с ворчливой шуткой сказал:

— Куда же ты девался, щенок? Мы с Леонидом битых полчаса ждали тебя у трамвая, а потом рукой махнули.

— Задержался по делу, — сурово ответил Вика, повертываясь спиной, чтобы отец не видел его горящих щек.

Михаил Викентьевич снова погрузился в газету. Вика налил себе чаю, по не пил, а только машинально вертел ложкой в стакане. Мысли его были далеки от чая, столовой, дома. Наконец он встряхнул головой и искоса взглянул на отца. Михаил Викентьевич был увлечен чтением. Тогда Вика осторожно потянул за угол газеты.

— Чего тебе? — спросил Михаил Викентьевич.

— Папа, — сказал Вика отчаянно, — я заболел.

Михаил Викентьевич положил газету и сдвинул очки на лоб.

— Что такое? — спросил он тревожно, — чем заболел?

— Я заболел, папа… Поглупением… Я, кажется, втрескался.

Михаил Викентьевич улыбнулся хитро и понимающе.

— Вот какие дела? В кого же?

Вика молчал. Тогда Михаил Викентьевич с той же хитрой улыбочкой спросил:

— Эта… беленькая с треугольничками?

Вика, зардевшись, кивнул.

— Ну, что же… Одобряю… Девушка приятная. Она и мне очень понравилась.

Вика встал и, подойдя к отцу, обнял его сзади.

— Папка, — шепнул он, — я сейчас провожал ее домой и знаешь… — он запнулся, — когда я прощался с ней, я ей руку поцеловал. Как ты думаешь, это очень плохо… для комсомольца?

Михаил Викентьевич притянул Вику к себе и потрепал по щеке:

— Щенок… глупый щенок! Плохо лизать руки бабам походя, от нечего делать, бабам, с которыми у тебя нет ничего общего. А поцеловать руку женщине, которую чувствуешь близкой и родной, — можно. Целуй. На то и молодость. Только береги девушку, если полюбишь. Ты ведь хороший и честный… Будь счастлив, мальчик.

Вика боднул отца головой, звонко чмокнул его в щеку и вихрем унесся к себе.

<1932>