Когда окутанная облаком белесой жаркой пыли, накаленная солнцем машина взлетела на последний крутой подъем шоссе и за поворотом показались рассыпанные в зелени, как куски сахара, здания «Нового света», Белявский почувствовал, что его сердце забилось с быстротой автомобильного мотора. Он даже растерянно прижал руку к груди, словно хотел стиснуть упругий комок мускулов, бешено затрепетавший у него в груди, и замедлить его биение. Сидевший за баранкой старшина покосился на капитан-лейтенанта и тревожно спросил:

— Вам нехорошо, товарищ капитан-лейтенант? Может, остановиться — передохнете. А то от этих петель на шоссе многих укачивает.

Но Белявский ничего не ответил и только сделал нетерпеливый жест. Старшина понял его, как приказание увеличить скорость, и машина с ревом понеслась вниз, разбрасывая из-под покрышек мелкий щебень, застучавший по корпусу машины, как град по крыше.

Белявский подался вперед и, почти упираясь лбом в смотровое стекло, не сводил глаз с приближающихся зданий.

За густой зеленой стеной кипарисов, внизу у самого берега, мелькнула розово горящая под солнцем черепичная крыша. Белявский глубоко и радостно вздохнул и откинулся на спинку сиденья, закрыв глаза.

Бомба разорвалась в воде метрах в пятнадцати от катера.

Освещенный полной луной, пикирующий на катер самолет сверкнул серебряно-голубыми крыльями, выходя из пике. Вслед за резким воем бомбы — почти рядом с катером из темной воды взвился высокий столб, вверху зеленовато-белый, снизу освещенный темно-розовым огнем. Мгновение спустя катер поднялся на дыбы, как остановленная на всем скаку лошадь. Завыли осколки, что-то затрещало. Сверху обрушилась стремительная, упругая, непреодолимая масса воды, оторвав руки Белявского от поручней мостика. Ее напор смял и скрутил тело лейтенанта и швырнул в море. Сверху, снизу, с боков — всюду была вода. Она давила и кружила, она втискивалась в уши, в ноздри, в рот. Грудь заныла от нестерпимой боли. Тело требовало воздуха, по воздуха не было. Наплывало удушье и с ним чувство полного безразличия к тому, что будет дальше. Но это длилось только мгновение. Неутомимая жажда жизни, инстинкт молодого, здорового тела властно приказал бороться. Почти задыхаясь, Белявский, собрав последние силы, сделал рывок, вылетел на поверхность воды и с хрипом втянул в легкие ночную свежесть.

Вокруг была голубая лунная пустыня. С ровным гулом катилась, сверкая фосфорными зелеными искрами, некрупная зыбь. Едва слышно рокотал в вышине уходящий самолет. Через секунду его рокот умолк.

Белявский огляделся. Катера на поверхности не оказалось. На мерцающей воде не было ни одной точки, за которую мог бы зацепиться глаз. Лейтенант сильно заработал ногами, пытаясь повыше приподнять голову над водой. Может быть, между невысокими гребнями волн мелькнет чья-нибудь голова? Нет! Пусто! Никого не видно в ночном море.

— Ого-го-го! — закричал лейтенант, напрягая всю силу голоса, и сейчас же захлебнулся волной, ударившей в раскрытый рот. Выплюнув воду, он крикнул еще раз и прислушался. Ничего, кроме гула воды. Видимо, катер, вскинутый ударом вырванной бомбой воды, перевернулся и мгновенно пошел на дно.

Со страшной остротой Белявский почувствовал свое одиночество в пустом ночном море. Он еще раз приподнялся над водой. Слева резко светились под луной обрывы крымского берега, прорезанные вертикальными черными щелями. Это была земля… Твердая, верная, ласковая земля, сулящая жизнь и отдых. Но в то же мгновение радость погасла. На этой земле ему, Белявскому, не было ни жизни, ни отдыха. На ней были гитлеровцы. И опять наплыла мгновенная слабость и равнодушие. Сразу отяжелели и потянули вниз намокшие брюки и, словно свинцовые, ботинки. Лейтенант скрылся под набежавшей волной, и ее упругий холодок прояснил тускнеющее сознание.

Ни за что! Стоило вырываться из пылающего Севастополя на искалеченном катере, сквозь свистящий ливень цветных трасс, несущихся с берега, под грохот отчаянной схватки последних защитников на обрыве Херсонесского мыса для того, чтобы найти могилу в этой гудящей, черной водяной бездне? Ни за что! Что бы ни ожидало его на берегу, надо плыть.

Торопясь, глотая соленую воду и отфыркиваясь, лейтенант сорвал с себя китель, брюки, стянул с ног ботинки. Облегченное тело сразу почувствовало себя свободно и уверенно. Вынул из кобуры наган. Подняв руку к глазам, посмотрел на часы. Но под освещенным луной стеклом переливалась вода. Часы остановились на двадцати двух часах одиннадцати минутах, отметив приблизительно момент гибели корабля. Летний рассвет начинался около четырех, и оставалось достаточно времени, чтобы затемно доплыть до берега. Лейтенант перевернулся и поплыл брассом, стараясь не спешить, мерно и сильно работая руками и ногами.

Над морем расцветала медленная, теплая, золотистая заря. Все, что ночью казалось странным, таинственным, подстерегающим, теперь приобрело простой, будничный вид.

Белявский сидел в кустах, гуща которых начиналась у подножия обрыва, метрах в пятидесяти от уреза воды. Разорвав на полосы мокрую рубашку, лейтенант перевязывал левую руку. В воде он не почувствовал раны, но, как только вышел на берег, выше локтя резанула острая боль. Осколок прошел краем и, как ножом, рассек кожу предплечья. Окончив перевязку, Белявский почувствовал томящее головокружение от потери крови, и усталости. Он опрокинулся на спину, подложив здоровую руку под затылок. После двух бессонных ночей и пережитого волнения клонило ко сну. Лейтенант задремал. Густо сплетшиеся ветки образовали над его убежищем зеленую пещеру. Обнаружить человека в этой чаще можно было только наткнувшись на него.

Спал Белявский, как ему показалось, не больше четверти часа, но в действительности гораздо дольше, потому что солнце стояло уже довольно высоко над искрящимся, пылающим в свете морем.

Лейтенант сел, потянулся и стал обдумывать положение.

Надолго ли ему удастся пережить погибших? Он один, окруженный врагами, в сущности совершенно беспомощный. Все оружие — наган с шестью патронами, седьмой был выстрелен в Севастополе при отходе от пирса в бежавшего к катеру вражеского автоматчика. Но главное было не в отсутствии оружия. Лейтенант не имел возможности двинуться с места. Он был почти гол. За исключением трусов и носков, на нем не было никакой одежды. Даже рубашка ушла на перевязку. Стоит только вылезть из кустов, как все кончится. Голый человек с наганом и перевязанной рукой будет немедленно схвачен. Остается только ждать ночи и, пользуясь темнотой, поискать какое-нибудь жилье. Не может быть, чтобы на этой оккупированной земле не осталось честных советских людей, которые дадут приют, накормят, оденут, может быть, даже дадут документы, и он сможет пробраться через линию фронта к своим, а оттуда — на кавказский берег. Белявский повернул голову к морю… и замер. По самой кромке воды, с шелестом набегающей на гальку, шла женщина. Впрочем, секунду спустя лейтенант увидел, что это не женщина, а девочка-подросток, долговязая и угловатая, в коротеньком и тесном для нее линяло-голубом ситцевом платьице, открывающем загорелые коленки. Девочка шла, склонив голову, вглядываясь в воду. В руках у нее был марлевый сачок на длинной бамбуковой палке. Сделав несколько шагов, она опускала сачок в воду, медленно вела и вдруг, резким рывком выхватив из воды, запускала в него руку и что-то клала в холщовую сумочку на боку.

«Крабов ловит», — с удивлением подумал Белявский, не спуская глаз с девочки. Его изумило, что на этом берегу, где кругом были враги, можно было заниматься таким, мирным делом.

Девочка постепенно приближалась и вскоре очутилась прямо против кустов, в которых скрывался лейтенант. Здесь она остановилась, положила сачок на гальку и, вскинув тоненькие руки, стала заправлять под платочек выбившиеся волосы. Теперь Белявский мог рассмотреть ее. У девочки было смуглое, обожженное солнцем лицо с вздернутым облупившимся носиком. Глубоко посаженные глаза ее скрывались под тяжелыми пушистыми ресницами. На вид ей можно было дать лет пятнадцать или немного больше.

И это смуглое, в мелких веснушках лицо было такое русское, такое милое, домашнее, что все опасения и настороженность Белявского мгновенно рассеялись. Бросив взгляд в стороны и убедясь, что, кроме девочки, на берегу никого не видно, лейтенант поднялся, раздвинул ветки и, стараясь придать голосу как можно больше ласки, тихо окликнул:

— Девочка!

Руки, заправлявшие волосы, вздрогнули и опустились. Девочка стремительно повернула голову. Белявский увидел расширенные, устремленные на него глаза. И, желая успокоить девочку, сказал:.

— Не бойтесь! Я вам ничего плохого не сделаю.

Милое лицо залилось краской, в которой утонули веснушки, и девочка, передернув плечиками, ответила с вызовом:

— А я и не боюсь! Это вы, наверно, боитесь, раз сидите в кустах.

Несмотря на то, что ему было не до смеха, лейтенант невольно улыбнулся и сердитому тону девочки, и всей этой независимо выпрямленной фигурке.

Девочка смотрела на него выжидательно и недоверчиво.

— Что вы тут бродите в кустах и пугаете людей? Кто вы такой?

Вопрос прозвучал требовательно и настойчиво. Белявский опять усмехнулся.

— Я вам могу объяснить, — сказал с той же, показавшейся ему самому заискивающей, лаской в голосе. — Но только, если вы желаете узнать, подойдите ко мне. У меня есть серьезные причины не выходить на открытое место.

Девочка постояла мгновение в нерешительности. Потом тряхнула головой и быстрыми шажками почти подбежала к кустам. Увидев странный наряд Белявского — трусы, наган на ремешке, перевязанную руку, она еще шире раскрыла глаза. Теперь лейтенант увидел, что глаза у нее ясные, глубокие, немного зеленоватые. Секунду она молча разглядывала Белявского, потом вдруг, вскинув руки и хлопнув ладошками, сказала с восторженным изумлением:

— Одиссей!

— Что? — удивился Белявский. — Какой Одиссей?

Девочка ткнула указательным пальцем в грудь лейтенанта.

— Вы!.. Одиссей!.. Вы понимаете?

— Ничего не понимаю.

— Вы не читали про Одиссея? Не знаете? Вот чудак! — девочка неодобрительно покачала головой. — Вы обязательно прочтите. Так интересно…

Но, видимо поняв, что этому раздетому человеку, на руке которого сквозь тряпичную повязку проступало ржавое кровяное пятно, сейчас не до разговоров об отвлеченных предметах, она опять густо покраснела, насупилась и, быстро оглянувшись, спросила шепотом:

— Вы наш?.. Красноармеец? Вы из сражения? Вас ранили? Сильно? Вам очень больно? За вамп гонятся?

Она выпалила с необыкновенной быстротой эти вопросы и напряженно смотрела в глаза лейтенанту. И, подчиняясь ее требовательному топу, Белявский так же быстро и коротко и тоже шепотом рассказал девочке все.

Она задумалась.

— Слушайте! Вы сможете просидеть тут до ночи? — сказала девочка.

— Конечно. Куда же мне деваться? — ответил Белявский.

— Тогда сидите… и не бойтесь, — добавила она после паузы. — Тут в кустах попадаются змеи, но только они не опасны. Обыкновенные ужи!

— Ну, змей-то я не испугаюсь, — ответил Белявский.

— Врете! Змей все боятся… даже мой папа, а он был полковник… Только никуда не уходите. Когда станет темно, я прибегу за вами и поведу…

— Куда? — насторожившись, спросил Белявский.

Очевидно, девочка подметила в его лице колебание и недоверие.

— Не надо быть очень любопытным, — опять сердито сказала она. — А если вы мне не верите, так выкручивайтесь сами.

— Нет, нет! Я вам вполне верю, — поспешил успокоить ее лейтенант. — Только как вы найдете меня ночью?

Девочка фыркнула, как рассерженный еж:

— Вот еще! Это вы тут запутаетесь, а я вас с завязанными глазами найду. До свидания!

Она помчалась к воде, подобрала брошенный сачок и побежала по берегу. На бегу оглянулась, махнула рукой и вскоре скрылась за грудой больших серых камней.

Пятые сутки лейтенант сидел на крошечном чердаке, под черепичной крышей, куда в полночь привела его встретившаяся на берегу девочка.

Каждый день, когда наступали сумерки, она забиралась на чердак по шаткой лесенке, которую втягивала за собой, чтобы никто не заметил ее снаружи, и закрывала дверцу изнутри на задвижку. Ощупью в темноте она развязывала узелок и давала Белявскому кусок хлеба, несколько огурцов, иногда маленький кусочек мяса, бумажный фунтик с душистыми сладкими абрикосами. И, сидя рядом с лейтенантом на пыльном полу чердака, разговаривала с ним быстрым, сторожким шепотом.

Уже на третий день Белявский знал все о своей нечаянной подруге.

Ее звали Ирочкой. Она была дочерью полковника-пограничника и до войны жила с отцом в Симферополе. Мать она потеряла в раннем детстве. Три месяца назад ей исполнилось шестнадцать лет. После первой бомбежки Симферополя отец, уходивший со своей частью в бой, отправил ее к тете, работающей лаборанткой в шампанском совхозе «Новый свет». В ноябре тетка получила извещение, что отец Ирочки погиб в боях у Перекопа. Когда Ирочка рассказывала Белявскому о смерти отца, голос у нее дрожал и глаза даже в чердачной тьме светились.

— Если бы вы только знали, как я их ненавижу, проклятых фашистов, за папку, за все… Я бы сама их душила… вот так, — она находила руку лейтенанта и больно стискивала ее своими тонкими пальцами.

Когда немцы захватили «Новый свет», тетка Ирочки перестала быть лаборанткой. Гитлеровцам не требовалось русских лаборанток, и тетку заставили работать уборщицей в коровнике. Тетку и Ирочку выселили из большого двухэтажного дома в совхозе и разрешили жить в разваливающейся халупе, где раньше ночевали дежурные сторожа виноградника. Жить было тяжело, но все-таки они жили и верили, что оккупанты не могут навсегда остаться в родном, прекрасном русском Крыму, на советской земле.

Сначала тетка очень боялась, как бы фашисты не узнали, что Ирочка дочь полковника-коммуниста. Но никто из работников совхоза, не успевших уйти на Большую землю и знавших об этом, не обмолвился, и немецкие офицеры и солдаты с деревянным равнодушием смотрели на худенькую русскую девочку в полинялом голубом ситчике, проходившую по территории совхоза с робко потупленными глазами. Их обманывала эта запуганная внешность. Но девочка, выросшая в среде пограничников, умевшая скакать на неоседланной лошади и стрелять из пистолета, скрывала под маской постоянного испуга неробкое сердце, кипевшее ненавистью к убийцам отца, палачам советского народа.

Вскоре после первого штурма гитлеровцами Севастополя, однажды ночью в дряхлой халупе появился бывший директор совхоза, который стал начальником партизанской части. Он просидел до рассвета и ушел, оставив уже не угнетенных и оскорбленных вражеским нашествием женщину и девочку, а партизанских разведчиц, которые регулярно, через появлявшихся по ночам связных, сообщали обо всем, что интересовало партизан.

И для этой смертельной работы Ирочка с ее наивным лицом и вздернутым носиком оказалась незаменимой. Немцы даже не могли подумать, что этот угловатый подросток, по нескольку раз в день пробирающийся по совхозу из халупы у берега к коровнику и обратно и низко кланяющийся офицерам и солдатам, может представлять для них какую-нибудь опасность.

Когда ночью, ничего не сказав предварительно тетке, Ирочка привела домой полуголого лейтенанта, тетка сперва возмутилась ее неосторожностью. Но, присмотревшись к Белявскому и допросив его с пристрастием следователя, успокоилась и приняла самое деятельное участие в устройстве лейтенанта.

Хатенка была надежным местом и не вызывала подозрения. За несколько месяцев немцы привыкли и к тетке, и к девочке. Днем они все время находились на виду, и в их поведении не замечали ничего подозрительного, а в избушке не было никакого имущества, которое могло бы привлечь внимание охотников за «сувенирами». Ночью же, когда в халупе появлялись люди с гор, — немцев поблизости не было. Они чрезвычайно не любили ночной темноты и сидели в совхозных домах за каменными стенами. А парные патрули ходили по кромке воды, не рискуя подыматься выше, в чащобу кустарников и виноградных лоз.

Обо всем этом Ирочка рассказала Белявскому во вторую ночь его чердачного сидения. На взволнованную просьбу лейтенанта помочь ему пробраться к партизанам Ирочка с серьезностью взрослой ответила, что сначала она сообщит о нем связному, который должен прийти на днях, а потом видно будет.

— Надо же все-таки вас проверить как следует, — сказала она таким тоном испытанного разведчика, что Белявский даже не рискнул засмеяться, чтобы не обидеть девочку.

На третью ночь Ирочка вместе с едой сунула в руки лейтенанту какой-то плотный квадратный предмет, обернутый в бумагу, и на вопрос Белявского — что это, сказала серьезно и важно:

— Вам, наверно, днем скучно сидеть без дела. Прочтите. Это моя любимая книжка. Я только ее и привезла из Симферополя, когда папка доставил меня к тете.

Утром, когда сквозь черепицы на чердак просочился скудный дневной свет, лейтенант вспомнил о книжке. Она была аккуратно обернута в плотную синюю бумагу. Белявский раскрыл ее. Книга оказалась «Одиссеей». С первых же страниц давно не читанной книги мерный, как набегающая на берег волна, медленный ритм гекзаметра увлек его. И лейтенант поплыл за хитроумным царем Итаки в его сказочные странствия, испытывая необычайные приключения. Мужество, находчивость, мудрость мореплавателя-скитальца снова зачаровали Белявского, как в далекой юности, и он не отрывался от поэмы до темноты, переворачиваясь с боку на бок на плотно убитом глиняном полу чердака. И когда ночью появилась Ирочка с едой, он сказал ей:

— Спасибо за книжку. Теперь понятно, почему вы назвали меня Одиссеем… И я буду называть вас теперь не Ирочкой, а как звали эту царевну — Навзикаей.

— Хорошо! — ответила Ирочка и после минутного молчания тихо сказала: — Это место мне больше всего нравится в книжке. Я всегда мечтала, чтобы вот так встретить на берегу Одиссея. Даже загадывала. Вот и встретила. Правда, странно? Хотите, я вам на память прочту? Я помню от строчки до строчки.

И взволнованным шепотом она прочитала весь рассказ о встрече Одиссея с феакийской царевной.

— Ведь очень хорошо, правда? — спросила она, окончив, и вздохнула.

Глубокая нежность и жалость к этой чистой детской душе, так обиженной жизнью, внезапно охватили Белявского. Он протянул руку и погладил Ирочку по теплым, шелковистым волосам.

— Не горюйте, Навзикая! Будет на нашей улице праздник. Мы еще увидим счастье! И какое!

Ирочка уронила голову ему на плечо и беззвучно заплакала.

Темное небо чуть-чуть стало наливаться на востоке прозрачной синевой наплывающего рассвета, когда Белявский, Ирочка и партизанский связной, уводивший его в лагерь, поднялись по крутой тропинке, вьющейся в густых зарослях кизила, на перевал. Внизу лежало темно-синее, без конца и края, тихо дышащее, родное Черное море.

— Ну, Иринка, тебе пора назад, — заботливо сказал связной. — Скоро светать начнет. Будь здорова, помощница… Прощайся.

Ирочка протянула руку партизану и повернулась к Белявскому. Несколько секунд она смотрела на лейтенанта неотрывно, будто стараясь запомнить его лицо, и, пока смотрела, ее глаза наливались блеском, заметным даже в предрассветных сумерках. Потом схватила Белявского за руки, прижала их к своей груди, и лейтенант почувствовал, как под его ладонями часто и тревожно бьется сердце девочки.

— Не надо грустить, Навзикая, — сказал он деланно бодро и весело, чувствуя, что бодрость не получилась и что этого вообще не нужно было говорить.

Ирочка вскинула голову и, продолжая смотреть в глаза лейтенанту, выговорила внезапно охрипшим и низким голосом:

— Я никогда вас не забуду. И вы вернетесь. Вы обязательно вернетесь. Иначе быть не может. Иначе… я умру. Я буду ждать вас. Сколько хотите… Десять… сто лет… Так буду ждать… Обещайте, что вернетесь.

И в ее охрипшем, дрожащем голосе была такая недетская тоска и надежда, такая страстная напряженность чувства, что, стиснув ее маленькие холодные руки, Белявский внезапно сорвавшимся голосом ответил просто:

— Вернусь!

Он хотел, прощаясь, поцеловать девочку, как целуют ребенка, в исхудалую щечку, но после этого внезапного взрыва взрослого чувства ему стало неловко. Он поднял к лицу ее вздрагивающие руки, поочередно поцеловал их.

— Беги, беги, Иринка, — сказал связной, тоже почувствовавший необыкновенность этого прощания.

Ирочка высвободила руки из рук Белявского, еще раз взглянула на него, быстро повернулась и легко побежала вниз по тропке, прыгая с камня на камень. Лейтенант смотрел ей вслед, ожидая, что она обернется, но не дождался. Девочка исчезла среди стволов сосен, нависших над тропкой.

— Тронулись, товарищ, — сказал связной, выждав несколько минут. Он посмотрел на Белявского и, видимо поняв его состояние, поскреб кудлатую бородку и добавил тихо: — Чего ж хотите, товарищ лейтенант? Советское дитё!

Спустя две недели Белявский вылетел из партизанского лагеря на Большую землю на самолете, доставившем с кавказского берега комиссара партизанского штаба. С Кавказа лейтенант был направлен в Москву и там получил назначение на бронекатера Днепровской флотилии. В Москве он зашел в книжную лавку и купил «Одиссею». Обернул ее в плотную синюю бумагу, такую же, в какую была обернута книга Ирочки, и положил в чемодан. Он прошел с катерами дивизиона боевой путь от Киева до Тельтов-канала в фашистской столице, и всякий раз, когда выдавалась свободная минутка, снимал с маленькой книжной полки в каюте «Одиссею» и принимался за чтение.

Накануне штурма Берлина он почти наизусть знал всю поэму. И всякий раз, когда брал в руки книгу, в его памяти с удивительной ощутимостью вставали воспоминания первой встречи на берегу с маленькой Навзикаей и последнее прощание с ней в горах, перед уходом в партизанский лагерь.

И чем дальше, тем яснее Белявский понимал, что образ смелой, самоотверженной девочки становится все ближе и все дороже ему и что, куда бы ни повернул его жизненный путь, он должен привести его на берег, покрытый обкатанной волной галькой, к порогу полуразваленной халупки, которая была его желанной Итакой.

Когда советские войска вымели гитлеровцев из Крыма, Белявский хотел написать Ирочке, но, уже сев за стол и взяв перо, вдруг с досадой и почти ужасом вспомнил, что в сумятице и спешке тех дней не спросил фамилию Ирочки и ее тетки. Он только слышал, что Ирочка называла ее — тетя Аля. Он все же написал письмо и, негодуя на себя за такую оплошность, адресовал письмо в «Новый свет», разведчице Ирочке. Это было глупо, это было похоже на адрес дедушки из чеховского рассказа, но, сознавая всю нелепость такого адреса, лейтенант все же отправил письмо. Ответа он не получил.

И когда отгремели последние залпы войны, получив в конце июня долгожданный отпуск, Белявский бросился в Крым. Пересаживаясь с поезда на поезд, он медленно ехал по опустошенной земле и с приближением к Крыму все больше терял надежду, что ему удастся найти Ирочку. Оставалось одно — ехать прямо в «Новый свет». И, садясь в Симферополе в машину, с трудом добытую в управлении связи, капитан-лейтенант всю дорогу до «Нового света» переходил от надежды к унынию. Он понимал, что если поездка окажется безуспешной и он не найдет Ирочку, то в его жизнь войдет большое и непоправимое горе.

— Приехали, товарищ капитан-лейтенант. Дальше — некуда! — произнес старшина, показывая вниз. — Дальше — одни каменья, покрышки порвем.

Белявский открыл дверцу и выскочил из машины. Торопясь, скользя по круче и обрываясь на выскальзывающих из-под ног камнях, он ринулся к халупе, не слушая крика старшины, указывавшего ему на тропу. Очутившись на расчищенной площадке, он бросился к хатенке и вдруг остановился.

Сорванная с петель, потемневшая от ветров и дождей дверь валялась на земле, держась только на полувыдранной нижней петле. В окне не было ни стекол, ни даже рамы. Черепица на крыше со стороны моря была содрана, и Белявский увидел прогнившие стропила над своим бывшим убежищем. Все дышало запустением и безжизненностью. У капитан-лейтенанта ослабели ноги и стали точно ватными. Он прислонился спиной к стволу карагача и весь покрылся потом. Сияв фуражку и вытирая лоб ладонью, он в отчаянии смотрел на пустую избушку. Но вдруг выпрямился и с кривой усмешкой сказал самому себе:

— Глуп ты, Белявский! Чего же ищешь тут? Ведь они жили здесь при оккупантах. Неужели не мог сообразить, что их давно нет здесь?.. Нужно в совхоз.

Он вскарабкался по откосу к машине и, садясь, оглянулся на халупку.

Машина развернулась, сделала две петли по шоссе и въехала в ворота совхоза. Навстречу по аллее шел сухощавый старик, неся на плече лопату. Замирая от ожидания, Белявский спросил:

— Дедушка, не знаете, где я могу найти вашу лаборантку?

Старик прищурил глаза.

— А вам какую надобно? У нас их четверо.

— В том-то и беда, что я не знаю ее фамилии. Знаю только, что ее зовут тетя Аля… Понимаете, тетя Аля?

Старик распустил морщинки у глаз и улыбнулся.

— Так бы и сказали сразу, товарищ командир. Тетя Аля — наша, партизанская… Как не знать. Вот въедете на взгорок, направо будет дом, двухэтажный, лазурью выкрашен. Через палисадничек пройдете и спросите… А вы издалека, товарищ командир?

— Издалека… очень издалека, дедушка, — крикнул Белявский, обернувшись из тронувшейся уже машины, — С другого края света.

На взгорье между темной зеленью мелькнула слепящей лазурной голубизной степа дома. Капитан-лейтенант, не ожидая остановки, выпрыгнул из машины и открыл калитку в низкой каменной стене. Перед ним был фруктовый сад. На подпертых рогачами ветках зеленели наливающиеся соком ранние яблоки. Было тихо и знойно. Пахло травой и медом. Ласково звенели проносящиеся пчелы. Проходя рядами яблонь, Белявский увидел приставленную к дереву маленькую стремянку. На ее третьей сверху ступеньке работала женщина в белом платье с украинской вышивкой. Капитан-лейтенант увидел ее со спины. Женщина держалась одной рукой за ветку, а другой подрезала сучок кривым садовым ножом. Во всех ее движениях чувствовалась ловкая сила.

— Товарищ, — окликнул ее Белявский, — будьте добры сказать…

Он не успел договорить. Женщина повернула голову, взглянула и неожиданно так резко откинулась назад, что стремянка пошатнулась и начала валиться. Капитан-лейтенант хотел подхватить, но женщина на лету ловко спрыгнула на землю и выпрямилась.

И оба сразу узнали друг друга. Белявский узнал ее не по лицу, изменившемуся, взрослому, потерявшему детскую угловатость и худобу горького военного времени, а по глазам, по-прежнему зеленоватым, глубоко спрятанным под мохнатыми, как пчелиные лапки, ресницами. Они стояли друг против друга, еще не веря себе, боясь произнести слово, оглушенные, смятенные нежданным.

Потом Ирина стремительно побледнела, так, что вся кровь ушла из-под смуглой кожи щек, и лицо ее стало землисто-оливкового цвета. Губы раскрылись судорожным движением, словно она хотела глотнуть как можно больше воздуха, и эти побелевшие губы выдохнули с силой одно слово:

— Одиссей?!

Прежде чем Белявский успел ответить, девушка рванулась к нему и, обняв за шею, прильнула в таком жадном порыве, как будто искала в этом объятии спасения. Ее тело билось резкой судорожной дрожью, и он услышал прерывистый шепот:

— Вернулся… Все-таки вернулся… Я знала, что вернешься.

Она подняла голову и вплотную смотрела в глаза Белявскому сияющими глазами, из которых падали на его китель почти непрерывным ручейком крупные, сверкающие на солнце, счастливые слезы. И, поддерживая бессильно и радостно поникшее на его руки тело, Белявский, потрясенный, понял, что держит в этих опаленных боем, прошедших сквозь кровь и огонь солдатских руках счастье огромной любви, которое дается человеку лишь раз как бесценный дар жизни.

1952 г.