Я помню свою трубку с такой жестокой ясностью, словно она и сейчас лежит передо мной на столе.

Это был первоклассный «Брюйер», обкуренный, с изглоданным зубами мундштуком. Тонкий золотой ободок сжимал деревянный конец черенка. Пузатая чашечка трубки напоминала цветом орех донского каштана, хорошо протертый масляной тряпочкой. Это не был дешевый и вульгарный блеск лака, но теплое матовое сияние дерева, под которым просвечивали капризные завитки структуры орехового наплыва.

Самый скверный табак приобретал в ней вкус и аромат. И густо-голубой дым не подымался из нее кверху прямым столбом, как в плохих трубках.

Нет, он медленно извивался зыбкими скрученными стеблями призрачного голубого растения, разрастался вширь, плел двойные и тройные кольца.

Словом, трубка была предметом общей зависти и вожделения. И особенно томился по ней Алеша Лебедев. Он приходил ко мне каждую неделю в отпускной день, к вечеру, когда на смутную ширь замерзшей Невы сплывали пепельные тени и тонкий петропавловский шпиль едва угадывался в зимней мгле.

Особым, только ему присущим движением плеч, легким и быстрым, он освобождался от своей курсантской шинели-однорядки. Приглаживал перед зеркалом дымные вихры, которые сам называл волосами «ослиного характера». Точно и щегольски заправленная фланелевая рубаха, с четырьмя узенькими золотыми полосками на рукаве, обтягивала его крепкие плечи. От маленького роста Алеши плечи казались непомерно широкими. И забавной, увалистой походкой — он сам придумал себе эту раскачку — Алеша шел за мной в кабинет, похожий на детского плюшевого медвежонка с хитрыми пуговками глаз.

Мы не зажигали огня. Мы сумерничали. Единственным источником света был слабый оранжевый отблеск табака, тлеющего в трубке под корочкой пепла. Он мерцал, то затухая, то вспыхивая, как звезда, ныряющая в высоте среди прозрачных облаков над мерно гудящей пустыней океана. И нам обоим казалось, что мы не в комнате над Невой, а на мостике корабля, тихо раскачиваемого плавной пассатной зыбью, где-нибудь на пути от острова Вознесения к Кейптауну.

И тогда мы начинали игру. Непонятную и смешную для тех, кто никогда не склонялся в корабельной рубке над картой, но обаятельную для нас.

Из теплой тьмы комнаты мы вырывались в необъятные водные просторы. И плавали в туманах, рифах и льдах, решая сложные штурманские задачи. Мы проходили в зимнее время Магеллановым проливом, пробирались в хаосе коралловых рифов у берегов Новой Гвинеи, тщательно вычисляя сизигии приливов и отливов для дня и часа нашего плаванья. Мы пробивали непроницаемые туманы Курильских островов и входили на владивостокский, рейд в февральскую ночь, когда обледенелые штаги по-волчьи взвывали от напора пурги.

Для меня от этой игры возникали воспоминания, наполненные запахами дальних странствий и молодости. Для Алеши она была накоплением знаний и опыта. После долгого кругосветного плаванья, полного опасностей, мы отдыхали.

Выкурив свою простенькую трубку, Алеша читал написанные в эту неделю стихи. У него был глуховатый голос, и букву «р» он выговаривал с мягким рокотом, отчего еще больше становился похожим на урчащего медвежонка. Он волновался, потому что знал, какая награда ждет его, если стихи мне поправятся. Он читал балладу о командире миноносца, ведущем свой корабль в торпедную атаку. В течении стиха шипела и плескалась вспарываемая форштевнем прозрачная волна, выли форсунки, дрожала от напряжения тонкая сталь палубы, и на стремительном развороте с шумным вздохом пороха вылетали из аппаратов торпеды, буравя под волной смертельную дорожку. Миноносец убегал в плотную черноту морской ночи…

…И снова сорок тысяч сил Несут корабль во тьму…

Алеша неотрывно следил за моим лицом. Он мрачнел, если я сидел неподвижно, не улыбаясь и не отстукивая пальцем ритма стиха по ручке кресла. Но я уже зажигал свет. Из заветного ящика бюро появлялся палисандровый ларчик цейлонской работы. В нем, оберегаемый тремя слоями свинцовой бумаги, хранил свой медовый запах темно-золотой «кэпстен». Я набивал свою трубку и давал ее Алеше. У него дрожали руки, когда он принимал награду. Oil тянул дым, щурясь, раздувая ноздри. Радость наполняла его мальчишески упругие щеки жаром взволнованной крови.

В мае он пришел ко мне уже не в курсантской фланельке, а в новом синем кителе с лейтенантскими галунами. Пришел прямо с выпускного парада, проникнутый бодрящим ритмом марша, свежий, молодой, чистый, как утренняя волна на песчаном взморье.

Он весь сиял. Он вышел, как и мечтал, на подводные лодки. Он хотел этого издавна. Он проглотил все книги о подводном плаванье. Он любил подводные лодки, как сирота любит созданный в воображении отчий дом. И, едва успев бросить на подзеркальник впервые надетую командирскую фуражку, он начал читать мне написанные накануне стихи о подводной лодке.

Он побыл у меня недолго. Он торопился к девушке, которую любил. Он хотел поделиться с ней своей молодостью и радостью. В прихожей, когда он стоял уже в фуражке, я вложил в его протянутую для пожатия руку красный сафьяновый футляр. Его лицо приняло оттенок этого сафьяна.

— Зачем?.. Зачем вы тратитесь на подарки? Мне не нужно. Вы знаете, как мне дорого ваше внимание.

— Взгляни! Если тебе не поправится, можешь не брать, — улыбнулся я.

Он поднял крышку футляра. На поблекшем голубом бархате лежал мой «Брюйер», который четыре года манил его мечты. Он растерялся. Он даже побледнел от неожиданности.

Стремительным рывком он схватил мою руку и смял ее, посмотрел мне в глаза взглядом, который я не умею назвать. Такого преданного и свирепого рукопожатия я не испытывал за всю жизнь. Когда я расправил скомканные, посинелые пальцы, Алеши уже не было. Он выскочил за дверь. Мне показалось, что, ломая в порыве мою ладонь, он с трудом удержал слезы. Вероятно, стыдясь этой слабости, он поспешил убежать.

Спустя несколько дней от него пришло письмо из Кронштадта. В нем были новые стихи о трубке.

День славы встал!.. В тугих раскатах грома Пир начинали пламя и металл. На мостик вышел, как хозяин дома, Раскуривая трубку, адмирал. В тяжелый гул, в кипенье вод смятенных, Взвивая флаги, перед ним прошли, Как призраки, в кильватерных колоннах Чредою боевые корабли. Он вел их строй… Морской суровой службы Был каждый миг размерен и учтен, И медным зовом верности и дружбы Тревогу пел по палубам клерон. За дымной далью родина лежала, Прислушиваясь к буре боевой… И первых залпов огненные жала Лизнули жадно ветер голубой. Они гремели голосами мести. Они вели расплаты точный счет. А адмирал тянул из трубки «кэпстен», Следя эскадр неотвратимый ход. Когда ж отбой горнист сыграл у рубки И мостик оглушила тишина, Он вспомнил пять ночей без отдыха и сна И выбил пепел из остывшей трубки.

Стихи были перегружены беспредметной романтикой. Тронули меня не они, а порывисто-искренняя приписка в одну строку «Спасибо на всю жизнь. А. Лебедев».

Утром двадцать второго июня мы узнали о войне, а вечером я получил телеграмму-молнию из Кронштадта, которая развеселила меня: «Балтийцы раскуривают свои трубки полным накалом за родину привет Алеша».

После этого наступило долгое молчание. И лишь недавно я узнал, что Алеши Лебедева больше нет. Сообщил мне об этом случайный человек, который знал Алешу как обыкновенного рядового командира-флота. И сказал он мне об Алешиной гибели небрежно и вскользь. «Из равнодушных уст я слышал смерти весть», но внимал ее не равнодушно, а с мучительной и едкой горечью.

Алексей Лебедев остался со своей лодкой на дне Балтийского моря, далеко от родины, на траверзе Киля. Подробностей не было. Последнее радио, принятое с лодки, сообщало: «Потопили транспорт противника 14 000 тонн, выходим на позицию». После этого наступило вечное молчание.

Мне невыносимо думать об Алешиной смерти, «но мысль неотвязно стремится к ней, как поденка на огонь свечи. Я думаю без конца о том, как это произошло. Погиб ли он без мучений, в один миг, разорванный взрывом и залитый потоками воды, хлынувшими в разломанный корпус, или еще жил, боролся, думал?

Может быть, в один из уцелевших от катастрофы отсеков успели броситься несколько человек, задраив за собой дверь. Может быть, среди них был Алеша. Лодка легла на дно. В незаметные щели под расшатанными заклепками иголочными струйками хлестала вода. Аккумуляторный фонарь с трудом пробивал мутный воздух — в отсек вместе с людьми прорвались едкие газы взрыва. Поглотители не работали. Кислорода в одном небольшом баллоне не могло хватить надолго.

Выяснив безнадежность положения, лейтенант Лебедев сделал все, чтобы успокоить товарищей и внушить им бодрость. Я знаю, что он поступил именно так. Я слишком хорошо знаю его, чтобы утверждать это. Он всегда был спокойно храбрым настоящей русской храбростью, скромной и умной. Он сумел внушить им, что смерть нельзя обмануть, а раз нельзя, то нужно встретить ее с мужеством и достоинством советского человека. Возможно, что он собрал вокруг себя этих обреченных боевых друзей и пока мог, пока они еще способны были слушать, он рассказывал им своим рокочущим на «р» говорком всякие сказочные морские приключения, которых он знал так много.

Когда воздуха стало не хватать и люди начали задыхаться, лейтенант Лебедев сам подносил к запекшимся синим губам краник кислородной трубки, на короткое мгновение возвращая друзьям жизнь и силы. Но все слабее шипел кислород, вытекая из пустеющего баллона. Все больше тускнел свет фонаря — истощалась энергия аккумулятора. Люди засыпали тихо и незаметно, склоняя голову на грудь.

И тогда лейтенант Лебедев бросил бесполезный баллон. Я уверен, что с его легкими молодого атлета, с его изумительным, пропитанным морской солью здоровьем он пережил всех. Пережил не только благодаря здоровью, но и благодаря внутренней силе воли настоящего командира. Взглянув на неподвижные тела друзей, он вынул свою трубку и в последний раз набил ее табаком. С точки зрения корабельного устава это был тягчайший проступок. Курение внутри подводной лодки считается преступлением. Но лодки уже не было, а ему было трудно без трубки. Он закурил и сел в углу на выступ какого-нибудь механизма. В эту минуту он, наверно, вспомнил родную землю, которую любил просто и горячо, как русский, худенькую девушку, которую любил искренне и нежно, как человек, и, может быть, припомнил и меня, чьей дружбой он дорожил и от кого он получил эту трубку.

Вокруг стало тихо. Очень тихо, так, что, возможно, угасающим слухом он еще услышал, как снаружи тупо тычется носом в стальной борт глупая любопытная рыба. Он глубоко затянулся в последний раз, трубка выпала из его рук, и голова упала на грудь, как у тех, кто ушел из жизни прежде него.

Бывшая база фашистского флота — Киль лежит на низком, приземистом берегу древней Балтики. За седыми дюнами встают островерхие крыши и узкие готические шпили, как штыки, воткнутые в дымное, серое небо. Постоянные туманы густо висят над плотной водой, в черной, холодной глубине которой спят советские моряки, отдавшие жизнь за свободу, честь и независимость родины.

Я хотел бы еще раз пройти на корабле мимо Киля по этой угрюмой воде, покрытой волокнами тумана. Эти синие волокна напомнят мне голубой дым трубки, заволакивающий улыбку Алеши Лебедева, друга, поэта, командира, который, краснея от радости, затягивается «кэпстеном», счастливый моей похвалой за стихи и гордый точным расчетом входа на четырехмачтовом паруснике в гавань Аомори, на острове Хонсю, во время остового тайфуна.

И, встав «смирно» на палубе, я отдам последнюю почесть его славной могиле.

1942 г.