I. А было ли отмечено…? (Пушкин)
1.
Ломоносовский подтекст, вероятно, подтверждается другим контекстом у Пушкина:
Если ассоциация Сенеки с Тацитом (в черновиках Сенека, Плиний) у Пушкина появляется неоднократно, то Катон явно продиктован другим «ответом» из «Разговора с Анакреоном»:
2. Загадочная аналогия, знакомство Пушкина с этим текстом, кажется, невозможно, а общего источника пока найти не удалось.
Верь мне, Теодор, Дон-Жуан — любимейшее детище природы, и она наделила его всем тем, что роднит человека с божественным началом, что возвышает его над посредственностью, над фабричными изделиями, которые пачками выпускаются из мастерской и перестают быть нулями, только когда перед ними ставят цифру. [653]
3. «Сказка о царе Салтане», на удивление, изобилует самоповторами или автоцитатами, не говоря уже о перекличке с «присказкой» к «Руслану и Людмиле» («Там о заре прихлынут волны / На брег песчаный и пустой» и т. д.). В стихах «Торговали мы булатом / Чистым серебром и златом» ключевые слова из «Золота и булата» (1814–1826) оказываются зарифмованными (в творительном падеже). Обращение «Ты, волна моя, волна! / Ты гульлива и вольна…» повторится, два года спустя, в обращении королевича Елисея в сказке о «Мертвой царевне…» к солнцу, месяцу и ветру (почти повторяющем инвокации Ярославны). Особенно любопытно совпадение строк об изготовлении лука:
со стихотворением «Прозаик и поэт»:
Перекличку с черновиком «Медного всадника» я уже отмечал, позволю себе привести этот абзац:
Наименование Князь в этой сказке очень любопытно: царевич «нарекся князь Гвидон» после «венчания княжей шапкой», т. е. это слово обозначает суверенного князя, в то же время он царевич и наследник Салтана, т. е. великий князь в современном Пушкину значении (prince du sang, prince royal, dauphin). Сочетание, в котором это значение слова царевич актуализируется — «И царевича венчают / Княжей шапкой и главой / Возглашают над собой», — лексически (соседством слов) перекликается с любопытным примером из черновиков к «Медному всаднику»: «И ты Москва, страны родной / Глава сияющая златом / И ты уже [пред] младшим братом / Поникла в зависти немой», где enjambement сталкивает (или разграничивает) узуальное переносное значение ( глава страны ) в первой строке с буквальным — или, наоборот, метафорическим — во второй (поддержанным далее глаголом: глава <…> поникла ) [656] .
II. Гумилев. Из «Посмертного сборника»
1. Строки Гумилева
имеют много отголосков у Мандельштама (в особенности в контексте темы ожерелья, ср. и название «Жемчуга»), в том числе:
причем в самом этом стихотворении Гумилева важна перекличка с «инфантильной» темой Мандельштама («Лелея детские обиды / На неосмысленных людей»). Перечислительная, «ювелирная» строка восходит к Пушкину:
Стихотворение в целом варьирует пушкинскую тему «Пока не требует поэта…», а также «Мой строгий друг, имей терпенье…» и «Поэт» («В жизни светской, в жизни душной» А. К. Толстого.
2.
Ср. описание мусульманского рая в известной книге Делича:
А райские девы! Полногрудые девушки с нежной кожей, как страусово яйцо, с глазами, подобными сокрытым в раковинах жемчужинам, с глазами газели, с девственным, но соблазнительным взглядом [662] .
III. Быть может — Саломея
1.
Ср.:
…Завтра, когда меня будут проносить в носилках под воротами мимо торговцев идолами, я уроню для тебя один маленький цветок, маленький зеленый цветок [663] .
2. В автопереводе Бродского стихотворения «То не муза воды набирает в рот» строки:
стали:
Превращение шести одеял в покрывала не могло ли быть продиктовано танцем семи покрывал, который Саломея танцует перед Иродом? В цитированном переводе ремарка: «Саломея танцует танец семи покрывал» (ср. чуть раньше реплику Саломеи: «Я жду только, когда мои рабыни принесут мне благовония и семь покрывал, а также снимут с ног моих сандалии. (Рабыни приносят благовония и семь покрывал и снимают с ног Саломеи сандалии.)»). В оригинале: «Salomé danse la danse des sept voiles», а в английском переводе: «Salome dances the dance of the seven veils».
IV. Пенал
В свое время мы с Н. А. Богомоловым совпали в трактовке заключительных глав «Путешествия в Армению», а именно в выявлении в них темы Гумилева. Уместно добавить некоторые мотивы и аргументы к этому; они относятся к скрытой теме казни и к взаимным перекличкам между «Путешествием в Армению» (особенно: «В детстве из глупого самолюбия, из ложной гордыни я никогда не ходил по ягоды и не нагибался за грибами») и стихотворением «Не говори никому»:
синхронным армянскому циклу. Ср. уже не входящее в цикл, датированное, как и предыдущее, октябрем 1930 года стихотворение «Колючая речь Араратской долины»: «А близорукое шахское небо — / Слепорожденная бирюза / Всё не прочтет пустотелую книгу / Черной кровью запекшихся глин…», где бирюза повторяет «Персидскую миниатюру» (слово, которого нет в пассаже о миниатюрах и Фирдоуси в «Путешествии в Армению»), а черная кровь перекликается с «вы [Кузин] показали мне персидский пенал, крытый лаковой живописью цвета запекшейся с золотом крови» (с. 191), со «сколько крови пролито из-за этих недотрог!» (с. 203), непосредственно в контексте персидских миниатюр, и с Дантовским пассажем «Путешествия в Армению»: «и капнет капля черной крови» (с. 193). Связь этих мотивов с темой казни (в частности, о пенале: «Он был обидно пустой. Мне захотелось понюхать его почтенные затхлые стенки, служившие сардарскому правосудию и моментальному составлению приговоров о выкалывании глаз») мотивирована в работе С. Г. Шиндина, как и ассоциации с Ахматовой и Гумилевым, включая «Я собирала французские пули, / Как собирают грибы и чернику…» («У самого моря») и «В ремешках пенал и книги были…». Однако он, кажется, почему-то игнорирует комментарий К. Ф. Тарановского, который полагал, что само стихотворение «Не говори никому» — о расстреле (на рассвете: «При наступлении дня / Мелкая хвойная дрожь…»). Эта интерпретация вызывала у меня внутреннее недоверие, о чем я говорил и писал и самому Кириллу Федоровичу. Я ссылался на то, что «не говори никому» в русском — особенно детском — языке всегда подразумевает конкретное сообщение, а не философское молчание, и умолчал о том, что тема расстрела слишком соблазнительна и потому требует особо сильной аргументации. Однако каждый раз, когда логика контекстов Мандельштама выводила меня на это его «silentium», я снова и снова видел подтверждения этой сомнительной для меня трактовки, так же как поначалу казавшееся просто неправдоподобным замечание Н. Я. Мандельштам о теме казни в оптимистической строке «Еще мы жизнью полны в высшей мере» полностью подтвердилось эпиграммой «Один портной», впервые опубликованной Э. Г. Герштейн.
Однако убедило меня лишь соображение, связывающее с казнью не только ягоды (и грибы), но, прежде всего, пенал (который дважды упоминается и в «Армении» в связи с «рисующим львом»), — и эта связь квазиэтимологическая, каламбурная: лат. Poena — «наказание», «мифологическое существо, воплощающее наказание», «выплата за преступление, вира» от греч. Σημεία с многочисленными отражениями в новых языках.
Может быть, отдаленную «фонетическую» ссылку на этот источник содержит стих «Часто пишется — казнь, а читается правильно — песнь». Однако более доказательно нетривиальное употребление русского слова, восходящего к тому же латинскому: «Я избежал суровой пени» (в контексте «государственного стыда» египтян). Слово здесь употреблено в этимологическом смысле «наказание», «кара», тогда как в деловом языке оно обычно значит «штраф», а в поэтическом (во множ. ч.) — «жалобы».
Поразительно, что мотив грибов и ягод как метонимии казни находит аналогию у поэта, явно не знавшего этих стихов (хотя, наверное, знавшего «Путешествие в Армению»):
Тема казни вообще предрасполагает к совпадениям (ср. известный пример с «Умывался ночью на дворе…» и «Страх, во тьме перебирая вещи…»), однако любопытно, что воображаемый разговор Кончеева и Годунова-Чердынцева с персидских миниатюр немедленно переходит на Сталина.
V. Арбатские романсы
Закончу заметкой к двум текстам Окуджавы, о которых юбиляр пишет в «бардовской» части своей книги. Один из них заканчивает первую статью об Окуджаве («Булат Окуджава и массовая культура»), второй цитируется близко к началу второй статьи о нем («Так ли просты стихи Окуджавы?»).
Стихотворение «Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?» явно напрашивается на интертекстуальный комментарий, но особенно интересно отметить финал, вернее, срединные строки последней строфы: «Со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру / И на гордых тонких ножках семеню в святую даль». Кинематографический финал («walking / riding off into the sunset») вполне ясно указывает на прототип — на фигуру Чаплина. Однако этот очевидный образчик осложняется другой аллюзией — столь подробно обсуждавшимися «тоненькими эротическими ножками» из «Прогулок с Пушкиным» Абрама Терца, так что биографически мотивированный герой стихотворения («не я ли призывал») приобретает не только чаплинские, но и пушкинские черты (эта тема, может быть, получает этимологический отголосок в предыдущей строфе: «Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены» — своеобразный вариант «тысячи биноклей на оси»).
В песне «Дерзость, или разговор перед боем» реплика генерала:
возможно, учитывает «белой славы торжество», которым кончается «Ода Бетховену» Мандельштама (ср. и «света торжество» в «Айя-Софии»), а предыдущая реплика лейтенанта (ответ на слова «Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать»):
может быть, содержит аллюзию на «Пир победителей» (на формулу и, в частности, на пьесу Солженицына — напомню, что песня относится к советскому времени), а может быть, просто обыгрывает пиррову победу.