Ставшие недавно доступными досье Нобелевского архива, давая новую картину истории выдвижения и обсуждения кандидатуры Пастернака в Шведской академии, позволяют яснее понять соображения и дилеммы, которыми руководствовались и лица, внесшие предложение о поэте в 1958 году, и члены Нобелевского комитета. Как известно, Борис Пастернак был впервые выдвинут в кандидаты на премию оксфордским профессором Сесилем Морисом Баура в письме от 9 января 1946 года. Выступить с такой инициативой Баура, помимо искреннего его восхищения пастернаковской лирикой и осознания ее в контексте современной европейской культуры, заставили резко выросший в годы войны интерес на Западе к советской литературе и надежды на новое политическое благоустройство мира и конструктивную роль в нем Советского Союза, которые лелеяла либеральная западная общественность в первые послевоенные месяцы. В тот момент Пастернак являлся первым и единственным кандидатом из Советского Союза на получение премии. Вслед за тем был предложен и другой кандидат — М. А. Шолохов. О выдвижении Шолохова (в отличие от пастернаковского) было сообщено агентством ТАСС, ликующая заметка которого появилась в «Литературной газете» 19 октября. Представленные в 1947 году в Комитет заключения эксперта по русским делам А. Карлгрена по каждому из этих двух кандидатов содержали серьезные оговорки, и ни тот ни другой кандидаты не получили тогда необходимой поддержки, продолжая, однако, вплоть до 1950 года фигурировать каждый год в списке номинантов. Можно понять, почему после 1950 года советские кандидаты выпали из обсуждения: крайнее обострение международной обстановки, воцарение враждебной атмосферы в ходе эскалации «холодной войны», взятый советским руководством курс на изоляцию от Запада при возобновлении массового террора в стране и общем ужесточениии внутренней жизни исключали возобновление рассмотрения советских кандидатур в «нобелевском контексте», превращали его в затею не только практически неосуществимую, но и чреватую опасностью для советских граждан.

Между тем уже самые первые проявления новых веяний после смерти Сталина в Кремле и в советской культурной жизни отозвались совершенно неожиданным результатом: 21 января 1954 года председатель Иностранной комиссии Союза советских писателей Б. Н. Полевой направил секретное письмо М. Л. Суслову, в котором информировал о получении «старейшим писателем, академиком» Сергеевым-Ценским циркулярного обращения Шведской академии с приглашением выдвинуть кандидата на Нобелевскую премию по литературе. В нем опытный царедворец, улавливавший новые веяния в верхах, писал:

Нет нужды напоминать Вам о том, что Нобелевский Комитет является реакционнейшей организацией, которая присудила премию Черчиллю за его мемуары, генералу Маршалу, как борцу за мир, и т. д.

Думается мне, что приглашение, присланное Сергееву-Ценскому, можно было бы использовать для соответствующей политической акции, или для публично мотивированного отказа участвовать в какой-то мере в работе этой реакционнейшей организации с разоблачением этой организации, являющейся инструментом поджигателей войны, или для мотивированного выдвижения кандидатуры одного из писателей, как активного борца за мир. [1344]

Из двух вариантов высочайшую санкцию получил второй, положительный — выдвижение советской стороной собственного кандидата, а через месяц, 23 февраля 1954-го, в результате аппаратных согласований разных ведомств, был решен и вопрос о том, выдвигать ли советского или прогрессивного иностранного писателя. Секретариат ЦК КПСС принял предложение Союза писателей о выдвижении Шолохова на Нобелевскую премию по литературе и одобрил текст письма в Нобелевский комитет, подписанный Сергеевым-Ценским. Это решение, в свою очередь, было 25 февраля утверждено и последней, высшей инстанцией — Президиумом ЦК. В марте секретарь ЦК М. А. Суслов был уведомлен о посланном Сергееву-Ценскому 6 марта ответе из Стокгольма, сообщавшем, что его номинация поступила слишком поздно и что кандидатура Шолохова будет рассматриваться поэтому в следующем, 1955, году.

Возникшая переписка должна была восприниматься как принципиальное изменение самого статуса Нобелевской премии в глазах советских инстанций. Если прежде Шолохова (как и Пастернака) выдвигали зарубежные поклонники, то сейчас советская сторона, бойкотировавшая и третировавшая этот «инструмент поджигателей войны», впервые просигнализировала о своей готовности к сотрудничеству. В свою очередь, «реакционнейшая организация» дала своим выбором в 1954 и 1955 годах основания полагать, что ее литературные предпочтения не обязательно сводятся к одиозным, с советской точки зрения, кандидатурам. В 1954 году премию получил Хемингуэй, а в 1955-м — уже совершенно бесспорно «прогрессивный» западный писатель Халдцор Кильян Лакснесс, один из советских фаворитов в Европе, лауреат Международной Сталинской премии Всемирного Совета Мира (1953). По-видимому, в непосредственной связи с этой нобелевской наградой находилась в начале 1956 года инициатива советской стороны по выдвижению кандидатуры Шолохова еще и на соискание Нобелевской премии мира. Напомним, что и в первоначальном запросе Полевого, направленном в ЦК, и в составленном Союзом писателей «письме Сергеева-Ценского», номинировавшем Шолохова, выдвижение обосновывалось заслугами писателя как одного из деятельных «сторонников мира». Как бы то ни было, целью такого выдвижения Шолохова и на литературную премию, и на премию мира для советских правительственных кругов было, очевидно, упрочение его репутации и усиление его шансов в глазах членов Шведской академии.

О том, насколько серьезной в 1955–1956 годах выглядела кандидатура Шолохова на Западе и насколько широким было сочувствие к ней, можно судить хотя бы по статье о нем Николая Оцупа, заказанной у автора редакцией «Граней» — журнала, являвшегося рупором наиболее активных врагов советского режима. Статья Оцупа, написанная вскоре после XX съезда КПСС, хотя и содержит множество оговорок, в целом поражает открыто благожелательной оценкой Шолохова и как писателя, и как гражданина. Приветствуя выступление Шолохова на недавнем партийном съезде, Оцуп пожурил его, однако, за то, что тот смолчал там «о главном»: «О том, что и его партия, как бы она ему ни была дорога, не может быть музой поэта: власть предержащая для этой роли не годится. Поэзия и свобода — синонимы». При этом Н. Оцуп высоко оценил в статье не только «Тихий Дон», обративший на писателя «внимание всего культурного мира», но даже и «Поднятую целину», хоть и отметил, что в ней отсутствует «трагическая глубина» первого шолоховского романа. С неподдельным восторгом отозвался критик-эмигрант об одном из последних произведений советского писателя — о «Науке ненависти» («сколько в этом коротком очерке величия и простоты»). Завершал он свою статью обращенным к Шолохову призывом отказаться от ненависти к русскому зарубежью, сославшись на участие эмигрантов в движении антифашистского сопротивления на Западе в годы войны. Все официальные обязанности и почести, которыми был облечен Шолохов (член в партии с 1932 года, лауреат Сталинской премии, член Академии наук, депутат Верховного Совета, делегат партийных съездов, приглашаемый выступать на них с речью), не казались этому критику (как и другим западным наблюдателям) заведомо дискредитирующими чертами. Он в какой-то степени казался параллелью Шостаковичу, в котором, несмотря на послушные исполнения композитором поручений правительства на международной политической арене, всегда видели большого и честного художника и в значительной степени жертву преследований властей.

Можно полагать, что одновременно с возвращением Шолохова в «орбиту» нобелевских номинантов у членов Шведской академии могли родиться надежды на то, что в список номинантов будет возвращен и Пастернак и восстановится, таким образом, ситуация альтернативности, соперничества разных советских писателей, складывавшаяся к концу 1940-х годов благодаря инициативе западных номинаторов. В апреле 1954 года в журнале «Знамя» появились его стихи из нового романа, и казалось, что периоду опалы приходит конец. В кругах, связанных с Академией, очевидно, допускали, что если советское руководство сумело преодолеть прежнее презрение к Нобелевским премиям и если впервые номинация на литературную премию пришла непосредственно из Москвы, то официальная «реабилитация» или «легализация» будет распространена и на второго послевоенного кандидата из Советской России — вышедшего из опалы поэта Бориса Пастернака. С этими ожиданиями, очевидно, и был связан пронесшийся в конце 1954 года слух о том, что поэт является нобелевским кандидатом. Слух, якобы имевший источником какую-то программу Би-би-си, дошел до Переделкина и преломился в переписке Ольги Фрейденберг с Пастернаком.

Между тем в Нобелевском комитете зрело критическое отношение к решениям, вынесенным в последнее время. Новый член его Даг Хаммаршельд, блестящий молодой дипломат, в 1953 году назначенный Генеральным секретарем ООН, утонченный поэт и интеллектуал, в 1954-м заместивший в Комитете своего умершего отца, выражал резкое недовольство избранниками последних трех лет — Черчиллем, Хемингуэем и Лакснессом, — видя в их выборе воздействие политических расчетов, нанесших ущерб престижу литературной награды. Впервые став участником процесса обсуждения в 1955 году и с беспрецедентной энергией продвигая своего собственного кандидата — французского поэта (и кадрового дипломата) Сен-Жон Перса (Алексиса Леже), в котором он видел наследника Бодлера и Малларме и стихи которого сам переводил, — Хаммаршельд писал Стену Селандеру 12 мая 1955-го: «Я голосовал бы против Шолохова по убеждению, основанному не только на художественных причинах и не только по естественному желанию дать отпор попыткам оказать на нас давление, но также и по тому соображению, что премия советскому автору сегодня, неизбежно подразумевая некоторую явно политическую мотивировку, кажется мне идеей нежелательной». Сталкивавшийся с топорными методами советских дипломатов по своей службе в Нью-Йорке, Хаммаршельд распознавал в присланной из Москвы номинации правительственную руку и противился самой мысли о возможности допущения советской кандидатуры в элитарный круг лауреатов в момент, когда «дух Женевы» позволял советской пропаганде развернуть «мирное наступление» на международной арене.

Такое априорное исключение русской, советской литературы, подрывающее международный характер премии, не могло приветствоваться другими членами Нобелевского комитета в период «смягчения международной обстановки». Помимо того аргумента, что русская культура оказывалась «за бортом» на протяжении более двух десятилетий (после награды Бунину), сами по себе мощные процессы, начавшиеся в Советском Союзе и в странах-«сателлитах» в первые же недели после XX съезда КПСС, содержание секретного доклада Хрущева, роль интеллигенции за «железным занавесом» приковывали к себе внимание и заставляли гадать, к каким последствиям для всего мира это может привести. И хотя брожение в среде художественной интеллигенции Польши и Венгрии в середине 1956 года протекало несравненно более бурно, чем в СССР, не приходилось сомневаться, что поднятые вопросы, посягавшие на «святая святых» сталинской идеологической системы (в частности, на доктрину «социалистического реализма»), станут мощным катализатором культурных и общественных перемен в лагере социализма в целом.

Этим надеждам и ожиданиям был нанесен сокрушительный удар, когда в начале ноября 1956 года советские войска подавили венгерское восстание, свергнув правительство Имре Надя. Эти события потрясли современников, вызвав бурный всплеск возмущения в кругах западной интеллигенции, питавших дружеские чувства в отношении Советского Союза и с радостными надеждами встречавших симптомы десталинизации в странах социалистического лагеря. Подавление венгерской революции привело к расколу в среде левой интеллигенции во Франции. 9 ноября в парижской газете «France Observateur», в которой сотрудничала левая, близкая к социалистической партии интеллигенция, появилось заявление «Против советского вмешательства». Среди подписавших его были Жан Поль Сартр, Веркор, Клод Руа, Роже Вайян, Симона де Бовуар, Мишель Лейрис, Жак Превер, Клод Морган и другие видные писатели, которых раньше третировали в советской печати, а сейчас, в атмосфере «Женевы», стали приглашать на ее страницы и издавать. 22 ноября в «Литературной газете» помещен был пространный ответ советских писателей, написанный в полном соответствии с аргументацией и стилистическими нормами пропаганды той поры. Среди фамилий подписавших его на первом месте красовалось имя Шолохова.

Подавление народного выступления в Венгрии знаменовало, в глазах тогдашних наблюдателей на Западе, бесповоротный конец «оттепели» в СССР и победу сталинистских тенденций в советских верхах. Это впечатление подтверждалось мерами, предпринятыми поздней осенью 1956-го и на протяжении 1957 года (осуждение романа Дудинцева и его публикации, атаки на «ревизионистов» в Польше, запрет третьего номера альманаха «Литературная Москва», принуждение его редакторов к публичному покаянию) и, в особенности, выступлениями Н. С. Хрущева перед писательской интеллигенцией, расцененными на Западе как «смягченный» рецидив «ждановщины» — бесцеремонного вторжения вождей государства в творческую жизнь.

На этом именно фоне и следует рассматривать новое выдвижение Бориса Пастернака на Нобелевскую премию. Произошло оно, как известно, в виде предложения, внесенного шведским поэтом, членом Академии Гарри Мартинсоном, причем в устной форме, 31 января 1957 года — в самый последний момент перед сроком, установленным для внесения кандидатур. Нам неизвестно, была ли это единоличная инициатива Мартинсона или ей предшествовало обсуждение в кулуарах. Но сами по себе обстоятельства номинации, взятые в контексте конкретной международной политической обстановки, заставляют предположить, что подоплекой этого выдвижения были, с одной стороны, крах радужных надежд, возбужденных на Западе либеральными веяниями, наступившими вслед за XX съездом, а с другой — нежелание сводить советскую литературу к тому полюсу, который выдавался за голос монолитной советской интеллигенции. Те в Академии, кто считали важным присутствие советских писателей в кругу обсуждаемых кандидатур, могли в радостные недели весны и лета 1956 года допускать, что за первой советской номинацией может последовать и другая, что есть шанс возвращения Пастернака, благо запрет на появление его стихов в советской печати был снят, и что тем самым восстановится ситуация альтернативы при выборе представителей советской литературы, существовавшая в 1946–1950 годах благодаря рекомендациям западной интеллигенции. То, что озабоченность в нобелевских кругах вызывала именно «безальтернативность» советского представительства в списке номинантов, косвенно иллюстрируется тем, что когда в следующем, 1958, году кандидатуру Шолохова, вместо прежней официальной советской номинации, выдвинул шведский ПЕН-клуб, Мартинсон присоединился к этой заявке.

Инициатива Гарри Мартинсона в 1957 году выглядела, в глазах членов Комитета, особенно авторитетной потому, что он лично знал Пастернака: он встретился с ним на Первом съезде советских писателей в Москве в 1934-м, был свидетелем того восхищения и почета, какими окружен тогда был советский поэт, и убедился в том, сколь равнодушен Пастернак к проявлениям правительственного благоволения. Мартинсон мог подтвердить, что противостояние Пастернака и советской системы существовало не всегда, что бойкот, в котором оказался Пастернак в последние годы сталинского периода, предопределен атмосферой удушения свободы творчества и что все еще двусмысленное положение выходившего из опалы после смерти Сталина лучшего поэта советского времени объясняется неспособностью Кремля сделать решительный выбор между следованием сталинским нормам и отказом от них.

Что касается репутации лучшего советского поэта, то здесь для членов Нобелевского комитета, русским языком не владевших, картина в 1957 году приобретала бо льшую определенность, чем ранее, когда Пастернак переходил из года в год в список номинантов. В своей первой рекомендации, посланной в Стокгольм 9 января 1946 года, Баура писал:

По политическим причинам русскими он официально не считается самым большим их поэтом, но у меня нет никакого сомнения, что через пятьдесят или сто лет станет ясно, что он ведущий поэт нашего времени. Чуткий к современности, он является своеобразным продолжателем классического искусства Пушкина, и каждое слово у него обладает полным весом и внушительностью. Я убежден в том, что он в высшей степени заслуживает Нобелевской премии. [1361]

Как известно, шведский эксперт А. Карлгрен, составивший в 1947 году по просьбе Комитета подробный отчет, указал на чрезвычайную трудность пастернаковской поэзии и сослался на свою недостаточную подготовленность для ее разбора (признавая, однако, высокое мастерство поэта). Тем временем за пределами СССР появлялись одна за другой книги, провозглашавшие Пастернака лучшим живущим русским поэтом. После того как в 1945–1946 годах в Англии стараниями группы британских философов-«персоналистов» изданы были две книги Пастернака (прозаический и стихотворный его сборники), он и в других западных изданиях — антологиях и обзорах новой русской и советской поэзии — неизменно выдвигался на первое место, и его сравнивали по значению с Блоком и Пушкиным. Такая картина, в частности, вырисовывалась из антологии, составленной в конце 1946 года горячим поклонником советской культуры, близким к коммунистическим кругам Великобритании секретарем новозеландской миссии в Москве Д. П. Костелло. В помещенной там биографической заметке о Пастернаке заявлялось: «Он всеми признан самым большим из живущих русских поэтов». В ней также сообщалось — кажется, впервые в зарубежной печати, — что Пастернак пишет роман. В своей работе над антологией Костелло вообще широко пользовался консультациями Пастернака, так что ее можно считать предвестием будущего «тамиздата». Именно к Пастернаку восходят оглашенные в ней точные сведения о смерти Мандельштама в заключении во Владивостоке. Центральное место Пастернака в русской поэзии двух веков было однозначно выражено и в польской антологии 1947 года. Во французской антологии того же времени Пастернак назван «магом русского стиха, не уступающим наиболее утонченным и герметичным поэтам Запада»; в сборнике С. М. Баура 1948 года — «самым прекрасным поэтом нашего века»; в обзоре советской литературы Глеба Струве — «безусловно самым значительным из ныне живущих советских поэтов».

В своей вторичной номинации Пастернака, посланной 24 января 1949-го, когда политическая ситуация в мире стала резко ухудшаться, Баура выделил новую, не менее важную, с его точки зрения, сторону — место Пастернака в международном контексте, в контексте европейской поэзии. Отвечая на ежегодное приглашение Нобелевского комитета, ждавшего от него новых достойных кандидатур, он писал:

Я хотел бы настоять так сильно, как только могу, на заслугах русского поэта Бориса Пастернака. С моей точки зрения, он крупнейший современный поэт в Европе, обладающий более утонченным воображением и большей силой, чем Элиот, и в нем своеобразно соединяются модернизм и принадлежность великой традиции. Следует отметить, что в особых обстоятельствах и под разного рода политическим давлением он остался верен безупречному мастерству, и это навлекло на него тяжелые испытания. Я знаю, что Нобелевский комитет испытывает сомнения относительно целесообразности награждения русских кандидатов, но в данном случае нет причины сомневаться, поскольку Пастернак большой европейский писатель. По чистой силе, музыке и мастерству у него нет равных, и я хотел бы убедительно настоять перед вами на его кандидатуре. [1368]

Это письмо давало понять членам жюри, что вклад Пастернака в европейскую поэзию весомее, чем заслуга только что (осенью 1948 года) получившего Нобелевскую премию Т. С. Элиота. То обстоятельство, что именно в Англии складывался культ Пастернака, придавало косвенному упреку в адрес Комитета дополнительную силу. Новое обращение наиболее авторитетного знатока классической и новой поэзии было вызвано не тактическими или политическими соображениями, а глубоко выношенным личным отношением, сосредоточенной работой над воплощением пастернаковских стихотворений на английском языке, наблюдениями над особенностями поэтики и версификации, сделанными «изнутри», в ходе этой работы, и сопоставлением Пастернака с главными поэтическими течениями первой половины века. Письмо прямо перекликалось с напечатанной тогда статьей Баура о Пастернаке. После этого новых попыток номинировать Пастернака Баура больше не предпринимал, а в 1952 году выдвинул испанского поэта-эмигранта Хуана Рамона Хименеса, который стал лауреатом в 1956-м.

Во вступительной обзорной статье о русской поэзии, помещенной в итальянской антологии Ренато Поджиоли, Пастернак объявлен самым ярким в XX веке, наряду с Хлебниковым, новатором-экспериментатором, достигшим гармонии эмоции и рефлексии, сочетающим в себе поэта-музыканта и поэта-философа, дионисийский трагизм — со стоицизмом. Посвященный ему раздел предисловия завершается противопоставлением Пастернака всей остальной советской литературе: он единственный, кто прокладывает русской поэзии путь в будущее, так как сердце его бьется в унисон с культурой Запада, которую советская культура игнорирует и презирает. В биографической статье, сопровождавшей подборку выполненных самим Поджиоли стихотворных переводов из Пастернака, снова повторялось, что он — единственный писатель-авангардист в современной России и лучший русский лирик современности, поэзия и проза которого возбуждает живой интерес на Западе. В антологии Рипеллино 1954 года больше всего места было отведено, наряду с Блоком и Маяковским, Пастернаку, и в предисловии составителя подчеркивалось, что наиболее сильное воздействие на русскую лирическую поэзию XX века оказали Пастернак и Хлебников.

Статья оксфордского профессора C. Л. Ренна, очевидно, в деталях обсуждалась автором во время писания с И. М. Берлином, Баура и жившими в Оксфорде сестрами поэта. Автор уклонялся от каких бы то ни было замечаний общественно-политического характера, чтобы не повредить находящемуся за «железным занавесом» поэту. Творчество его в статье предстает как живая связь пушкинских традиций с советским временем. Разбор пастернаковской поэзии (включая стихи военных лет), высокая оценка переводов (особенно шекспировских), утверждение о приятии поэтом революции и нового советского человека — выдают стремление убедить читателя (и, возможно, советские инстанции) в органической принадлежности Пастернака к советской литературе и ценности его для нее. Статья, таким образом, как бы корректировала старые высказывания С. Шиманского, вызвавшие недовольство советского литературного руководства. Но Ренн, видимо, не догадывался, что конечный ее вывод — что и в поэзии, и в прозе, и в переводах Пастернак является лучшим писателем современной России — ничего, кроме раздражения и досады, у московских чиновников вызвать не мог.

Как бы то ни было, к середине 1950-х годов все упоминания о Пастернаке в западной прессе свидетельствовали о неоспоримости и прочности его международной репутации как лучшего поэта современности, и, несмотря на то что такая концепция отражения в советской печати не получала, у членов Нобелевского комитета не могло быть сомнения в том, что это — законная и сопоставимая с лучшими кандидатурами фигура. Старую оговорку Карлгрена о трудности понимания пастернаковских стихов перевешивало растущее число их переводов и множившиеся отзывы квалифицированных знатоков в разных странах. Когда Мартинсон выдвинул Пастернака, одно из препятствий к рассмотрению кандидатуры — недостаточная известность — отпало. Новыми публикациями стихов снимались предположения о снижении продуктивности номинанта (тогда как длительное творческое молчание ставилось в упрек Шолохову). Знаменательно поэтому, что в 1957 году предложение о Пастернаке без препятствий прошло конкурс, в котором рассматривались 49 кандидатур, и вышло в финал. В конечном счете выбор был сделан в пользу Камю, а Эстерлинг, резюмируя дебаты в Комитете и заявив, что пока ни Карен Бликсен, ни Борис Пастернак «не имеют перспектив обсуждаться на переднем плане», дал о Пастернаке следующее заключение:

Что касается Бориса Пастернака, то он сделал, несомненно, оригинальный вклад, оплодотворивший русское лирическое творчество. В частности, он выработал современный метафорический язык, поставивший его в один ряд с экспериментаторами-новаторами Западной Европы и Америки. Даже если Пастернак в целом слегка менее труден для восприятия, чем Jiménez, он все же не принадлежит к поэтам, которые могут рассчитывать на народный отклик, и избрание его сразу после Jiménez, наверное, было бы воспринято мировой общественностью как слишком односторонний подход. Было бы также, разумеется, желательно, чтобы кандидатуру выдвинули на родине писателя. [1374]

Таким образом, характеристика Пастернака у жюри включала две оговорки: первая указывала на неуместность избрания два раза подряд «герметических» поэтов. Вторая учитывала щекотливость положения, при котором нобелевская награда «поэта для поэтов» опиралась бы лишь на заключения иностранных знатоков и поклонников. Пастернак оценивался преимущественно или даже исключительно как поэт, а не как прозаик.

На фоне полной приостановки рассмотрения пастернаковской кандидатуры после 1950 года и отсутствия «внешних» его номинаций на 31 января 1957 года впечатляющими выглядят рекомендации, посланные в Комитет зимой 1958 года. Приводим их в порядке поступления их в Стокгольм.

1

Columbia University
Ernest J. Simmons

in the City of New York
Executive Officer

New York 27, N.Y.
EJS: mll

Department of Slavic Languages

January 14, 1958

Mr. Uno Willers

The Nobel Committee of the Swedish Academy:

Börshuset

Stockholm C, Sweden

AIR MAIL

Dear Mr. Willers:

I have your invitation to nominate a candidate for the Nobel Prize in Literature for the year 1958.

I would like to propose as a candidate the greatest living Russian poet, Boris Leonidovich Pasternak (born 1890).

Pasternak began his long literary career with a volume of poetry in 1913, Bliznets v oblake (A Twin in a Cloud). There then followed a series of volumes of verse: Poverkh barryerov (Over the Barriers, 1917), Sestra moya zhizn’ (My Sister Life, 1922),  Temy i variatsii (Themes and Variations, 1923); two long narrative poems, Spektorsky, 1926, and 1905 god (The Year 1905, 1927); and subsequent collections of verse: Vtoroye rozhdenie (The Second Birth, 1932), Na rannikh poezdakh (On Early Trains, 1943) and Zemnoy prostor (The Terrestrial Expanse, 1945). He has also published several small volumes of prose — short stories and autobiographical writing: Okhrannaya gramota (The Safe Conduct, 1931) and Vozdushnye puti (Aerial Ways, 1933). Of late years he has been devoting himself mostly to poetic translations, among which are his brilliant translations of Shakespeare’s plays: Hamlet, Othello, and Romeo and Juliet.

Pasternak came from a highly cultured family — his father was a celebrated painter — and he was educated at the University of Moscow and at Marburg, Germany. In poetry he began as a Futurist but quickly developed his own individual style. It is a fresh, innovating, difficult style, notable for its extraordinary imagery, elliptical language and associative method. Feeling and thought are wonderfully blended in his verse which reveals a passionately intense bur always personal vision of life. His prose likewise is highly poetic, perhaps the most brilliant prose to emerge in Soviet literature, and in fiction, as in his long short story, Detstvo Luvers (The Childhood of Luvers), he displays uncanny powers of psychological analysis.

One can best charaterize Pasternak’s literary flavor by describing him as the «T. S. Eliot of the Soviet Union». When a purely objective history of Soviet Russian literature can be written, I have no doubt that Pasternak will take his place among the greatest poets Russia has produced, a place beside Pushkin, Lermontov, and Tyutchev.

Among serious students and critics of literature in the West, especially in England, Pasternak’s greatness is slowly coming to be recognized. Chancellor Bowra of Oxford University, a student of Russian literature, is one of these, and he has translated a fair amount of Pasternak’s difficult verse. A volume of his verse and prose in English has appeared in England and America, and a number of critical articles about him have also been published in these two countries. It has also been reported to me that Harvard University seriously contemplated inviting him to offer its distinguished Norton Lectures a year ago, a position that T. S. Eliot, among other great artists, has held.

The originality and difficulty of Pasternak’s verse, as well as his own aloofness in political and ideological matters, have naturally stood in the way of his popularity in the Soviet Union. On several occasions he has been the victim of official criticism, which no doubt has played its part in his recent concentration on translation. Nor has his position been improved by the recent report that a full-length novel of his, «Dr. Zhivago», which had been banned from publication in the Soviet Union in its original manuscript form, would appear in an Italian translation. Publication of this novel is also promised in England, France, and America My prediction is that it will be a remarkable performance, and will serve to increase the literary prestige of Pasternak in the West, as well as in his own country. For despite the official attitude toward him in the Soviet Union, it should be realized that all Russian writers competent to judge recognize the great stature of Pasternak.

For all these reasons, but particularly because he is one of the two or three greatest living poets, I wish to place in nomination for the Nobel Prize in Literature the name of Boris Leonidovich Pasternak.

Faithfully yours,

Перевод :

Дорогой мистер Уиллерс,
Эрнест Симмонс, заведующий кафедрой.

Я получил Ваше приглашение выдвинуть кандидата на Нобелевскую премию по литературе 1958 года.

Я хотел бы выдвинуть кандидатом крупнейшего из живущих русского поэта Бориса Леонидовича Пастернака (род. в 1890).

Пастернак начал свой большой литературный путь в 1913 сборником стихов Близнец в облаке. [1376] Затем последовал ряд стихотворных сборников: Поверх барьеров (1917), Сестра моя жизнь (1922), Темы и варьяции (1923), две большие поэмы, Спекторский (1926) и 1905 год (1927), и последующие сборники стихов, Второе рождение (1932), На ранних поездах (1943) и Земной простор (1945). Он опубликовал также небольшие прозаические книги — рассказы и автобиографию: Охранная грамота (1931) и Воздушные пути (1933). В последние годы он посвятил себя в основном стихотворным переводам, в числе которых его выдающиеся переводы шекспировских пьес: Гамлет, Отелло и Ромео и Джульетта.

Пастернак вырос в очень культурной семье — его отец был прославленный живописец — и он получил образование в Московском и в Марбургском (Германия) университетах. Начинал он в поэзии как футурист, но быстро выработал свой собственный стиль. Это свежий, новаторский, затрудненный стиль, примечательный необычайной образностью, эллиптическим языком и ассоциативной техникой. Эмоция и мысль великолепно слиты в его поэзии, для которой свойственна высокая напряженность, сочетающаяся, однако, с неизменно своеобразным видением жизни. Проза его также является в высшей степени поэтичной, по-видимому наиболее яркой прозой в советской литературе; в ней, как, например, в большом рассказе Детство Люверс, он обнаруживает исключительную силу психологического анализа.

Точнее всего можно охарактеризовать литературное своеобразие Пастернака, назвав его «Т. С. Элиот Советского Союза». Когда будет написана абсолютно непредвзятая история советской русской литературы, Пастернак, без сомнения, займет в ней место среди величайших поэтов России, в ряду Пушкина, Лермонтова и Тютчева.

Величие Пастернака постепенно получает признание среди серьезных литературоведов и литературных критиков на Западе, в особенности в Англии. Канцлер Оксфордского университета Баура, специалист по русской литературе, является одним из них, и он перевел довольно большое число сложных пастернаковских стихотворений. Сборник его поэзии и прозы появился в Англии и Америке [1377] , в этих двух странах вышел и ряд критических статей о Пастернаке. Мне также сообщили, что Гарвардский университет год тому назад серьезно рассматривал возможность приглашения его для чтения цикла престижных Нортоновских лекций — честь, которой, среди прочих больших художников, был удостоен Т. С. Элиот.

Своеобразие и сложность пастернаковской поэзии, равно как и его отчужденность от политических и идеологических тем, естественно, препятствуют его популярности в Советском Союзе. В нескольких случаях он стал объектом официальных нападок, что, без сомнения, и объясняет то, что он в последние годы сосредоточился на переводах. Не улучшилось его положение и после появления сообщения о том, что его большой роман «Доктор Живаго», запрещенный в Советском Союзе в оригинальном авторском варианте, должен был появиться в итальянском переводе. Публикация романа объявлена также в Англии, Франции и Америке. Я могу предсказать, что это будет замечательным событием и будет способствовать росту известности Пастернака как на Западе, так и на его родине, поскольку надо иметь в виду, что, невзирая на отношение к нему официальных кругов в Советском Союзе, все действительно авторитетные русские писатели признают величие Пастернака.

По всем этим причинам, в особенности потому, что он один из двух или трех самых великих поэтов сегодня, я выдвигаю имя Бориса Леонидовича Пастернака на Нобелевскую премию в литературе.

2

Harvard University
Harry Levin

Division of Modern Languages
Professor of English and Comparative Literature

Modern Language Center
Chairman, Division of Modem Languages

5 Divinity Avenue

Cambridge 38, Mass.

January 15, 1958

Mr. Uno Willers

The Nobel Committee of the Swedish Academy:

Börshuset

Stockholm C, Sweden

Dear Sir:

It is indeed an honor to be asked to suggest possible nominations for the Nobel Prize in Literature; and you may be sure that I have taken this responsibility very seriously, thinking it over at length and talking it over with a number of academic colleagues and men of letters. I have been given to understand that the name of Boris Pasternak is being put forward this year by other individuals and groups, who are perhaps in clearer touch with the cultural situation in his country and in a better position to assess the niceties of his poetic language. Nonetheless, I should like to associate myself with that nomination, in the thought that support from this country might be regarded as  a forteriori testimony.

In a world where great poetry is increasingly rare, Mr. Pasternak seems to me unquestionably one of the half-dozen first-rate poets of our time. He has also written distinguished prose; I am familiar with some of his criticisms and reminiscence, though I have not yet read the long novel that has just been published in Italian. It should also be pointed out that Mr. Pasternak has performed an outstanding service to Russian, English, and world literature by his splendid sequence of translations from Shakespeare. Perhaps the most extraordinary fact about his career is that, under heavy pressures forcing writers to turn their works into ideological propaganda, he has firmly adhered to those esthetic values which his writing so richly exemplifies. He has thus set an example of artistic integrity well deserving of your distinguished recognition.

Of course, there are other authors one might name who are also deserving; one thinks immediately of Robert Frost, E. M. Forster, and André Malraux. But I know of no one whose merit is higher, or to whom the honor at this moment would be recognized as so timely.

Respectfully yours,

Перевод :

Дорогой г-н,
Гарри Левин,

для меня честью является предложить возможные кандидатуры на Нобелевскую премию по литературе; и могу Вас заверить, что к этому делу я отнесся с полной ответственностью, долго обдумывая его и обсудив с рядом университетских коллег и литераторов. Мне стало известно, что имя Бориса Пастернака выдвигается в этом году другими лицами и группами, которые, возможно, ближе знакомы с культурной ситуацией на его родине и лучше, чем я, способны оценить тонкости его поэтического языка. Я тем не менее хотел бы присоединиться к их голосу, полагая, что рекомендация из нашей страны может быть расценена как особенно сильное свидетельство.
профессор кафедр английской и сравнительной литературы,

В мире, где подлинная поэзия все больше становится редкостью, г-н Пастернак кажется мне одним из немногих действительно лучших поэтов нашего времени. Он автор и замечательной прозы; я знаком с некоторыми его статьями и его воспоминаниями, но не прочел еще его большого романа, только что вышедшего на итальянском языке. Нужно отметить большую заслугу Пастернака перед русской, английской и мировой литературой, заключающуюся в ряде великолепных переводов из Шекспира. По-видимому, наиболее важным в его литературном пути является тот факт, что, несмотря на все попытки заставить писателей подчинить свою работу идеологической пропаганде, он твердо держится тех эстетических ценностей, которые его творчество так прекрасно воплощает. Этим он дает пример художественной честности, которая заслуживает нашего особенного признания.
заведующий Отделением современных иностранных языков

Конечно, есть и другие писатели, которые достойны премии, — сразу назову Роберта Фроста, Э. М. Форстера и Андре Мальро. Но ни один не заслуживает ее больше Пастернака и ни для одного из них награждение не было бы столь своевременным признанием, как для Пастернака.

С уважением

3

Harvard University
Renato Poggioli

Renato Poggioli
Professor of Slavic

Department of Comparative Literature
and of Comparative Literature

15 Holyoke House

Cambridge 38, Massachusetts

20 January, 1958

To the Nobel Committee

of the Swedish Aсademy:

Börshuset

Stockholm 6, Sweden

I hereby nominate the Russian writer BORIS PASTERNAK, born in 1890 in Moscow, and still living there, for the 1958 Nobel Prize in Literature.

Boris Pasternak has distinguished himself with at least three great collections of verse: My Sister, Life (1922); Themes and Variations (1923); and The Second Birth (1932). They reveal a lyrical voice as powerful as those of Yeats, Valéry, and Rilke. He is certainly the greatest poet to appear in Russia since Alexander Blok.

His main collections of tales and memoirs, The Childhood of Lüvers (1925) and The Safe-Conduct (1931) (the latter never reprinted in Soviet Russia), reveal him also as a master of prose of European stature.

During the last few years he has written a vast novel, Doctor Zhivago, now available only in Italian translation (Milan, 1958). This novel, patterned after Tolstoy’s War and Peace, is certainly the greatest work of fiction ever written in Soviet Russia, where it will be probably fail to appear.

Besides this, Pasternak is the author of the best Shakespearean translations into the Russian language (Hamlet; Romeo and Juliet, Antony and Cleopatra).

I strongly believe that there are now very few international figures which can compete with this candidate. If I had to nominate a few alternatives, I should however like to mention the following names: Ignazio Silone and Alberto Moravia (Italian novelists); Giuseppe Ungaretti (Italian poet); St.-J. Perse (Aléxis Léger, French poet); Jorge Guillén (Spanish poet); Robert Frost (American poet); Vladimir Nabokov (Russian-American novelist).

Перевод :

Я выдвигаю этим письмом русского писателя Бориса Пастернака, родившегося в 1890 г. в Москве и проживающего там, на Нобелевскую премию по литературе 1958 года.
Ренато Поджиоли,

Борис Пастернак завоевал славу по меньшей мере тремя стихотворными сборниками: Сестра моя жизнь (1922): Темы и варьяции (1923) и Второе рождение (1932). В них проявляется лирический голос такой же мощи, как у Йейтса, Валери и Рильке. После Александра Блока он — бесспорно, крупнейший поэт в России.
профессор кафедры славянских литератур

Главные его издания прозы и мемуаров, Детство Люверс (1925) и Охранная грамота (1931, последняя никогда не переиздавалась в Советской России), свидетельствуют о том, что и в прозе он — художник европейского уровня.
и кафедры сравнительной литературы

В последние несколько лет он написал большой роман, Доктор Живаго, ныне вышедший лишь в итальянском переводе (Милан, 1958). Роман, подобный Войне и Миру Толстого, определенно величайшее прозаическое произведение, когда-либо созданное в Советской России, где он вряд ли будет издан.

Кроме того, Пастернак является лучшим шекспировским переводчиком на русский язык (Гамлет, Ромео и Джульетта, Антоний и Клеопатра).

Я верю, что совсем немногие в мире сегодня могут соперничать с этим кандидатом. Если бы, однако, надо было назвать альтернативные имена, я хотел бы упомянуть следующих: Иньяцио Силоне и Альберто Моравиа (итальянские романисты), Джузеппе Унгаретти (итальянский поэт); Ст.-Ж. Перс (Алексис Леже, французский поэт), Хорхе Гильен (испанский поэт), Роберт Фрост (американский поэт), Владимир Набоков (русско-американский романист).

4

Harvard University
Roman Jakobson

Roman Jakobson
RJ: EP

Slavic Languages and Literatures

Holyoke 29

Cambridge 38, Massachusetts

February 14, 1958

To the Nobel Committee of the Swedish Academy:

May I add to the cable which I sent you January thirtieth on my return to the United States in reply to your letter of December, 1957. In my opinion Boris Pasternak is one of the greatest Russian poets of the last two centuries and one of the most remarkable world poets since World War I.

His verse displays a rare power of poetic imagination; an amazing variety of new and original devices in imagery, rhythm, and rime; and intricate symbolism carrying a profound philosophical load. Pasternak’s poems during the fifty years of his creative activity present a monumental unity of one indivisible whole and at the same time exhibit the incessant dynamism of his poetic development so that each stage of his literary biography is unrepeatedly peculiar.

Pasternak’s prose, as I tried to show in a special study (Slavische Rundschau, VII, 1935) is closely connected with his poetry. His several short stories and autobiographical fragments belong to the masterpieces of lyrical prose in modern world literature and are equally novel by their verbal form, refined metonymic imagery, and the acute problems of their content. In his latest works, his novel Doctor Zhivago and his autobiography, Pasternak preserves all the individual features of his early prose and at the same time adheres to the great tradition of the Russian classic novel in its top representatives. The works of Pasternak sharply and boldly pose the pivotal problems of our epoch in its Russian and international frame.

In present-day Russia, Pasternak is perhaps the only outstanding writer who never compromised in the least with official views, attitudes, and requirements. In 1937–38 at the time of the worst pressure, he courageously answered his official opponents at a Soviet literary conference «Why are you all shouting instead of speaking, and if you shout, why all in the same voice?»

I am deeply convinced that when nominating Boris Pasternak for the Nobel Prize, I express the feeling of unnumerous readers and critics of contemporary world literature.

Respectfully yours,

Перевод:

Я пишу в дополнение к моей телеграмме, посланной 30 января по возвращении в Соединенные Штаты в ответ на Ваше декабрьское письмо. По моему мнению, Борис Пастернак — один из крупнейших русских поэтов последних двух столетий и один из самых замечательных поэтов в мире периода после Первой мировой войны.
Роман Якобсон.

В поэзии его проявляется исключительная сила поэтического воображения; поразительное разнообразие новых и оригинальных приемов образного языка, ритма и рифмовки, и сложная символика, несущая в себе глубокую философскую нагрузку. Пастернаковские стихи, созданные на протяжении пятидесяти лет творческой деятельности, являют собой монументальное единое, неделимое целое и в то же время непрестанную динамику поэтического развития, так что каждый этап его литературного пути бесконечно своеобразен.

Проза Пастернака, как я стремился показать в специальном исследовании (Slavische Rundschau, VII, 1935), тесно связана с его поэзией. Несколько его рассказов и автобиографических фрагментов принадлежат к шедеврам лирической прозы современной мировой литературы и столь же новы по своей словесной форме, утонченной метонимической образности и острой проблематике содержания. В последних своих произведениях, романе «Доктор Живаго» и автобиографии, Пастернак сохраняет все индивидуальные свойства своей ранней прозы и в то же время примыкает к великой традиции русского классического романа в лице его лучших представителей. Произведения Пастернака с остротой и бесстрашием ставят центральные проблемы нашего времени в их русском и международном контексте.

В современной России Пастернак, по-видимому, единственный из больших писателей, который ни разу не пошел на компромисс с официальными воззрениями, позициями и требованиями. В разгар наибольшего давления, в 1937–38 гг., он смело ответил своим противникам на советском литературном собрании: «Почему вы все орете, вместо того чтобы говорить, а если орете, то все на один голос?»

Я глубоко убежден в том, что, выдвигая Бориса Пастернака на Нобелевскую премию, выражаю мнение бесчисленных читателей и критиков современной мировой литературы.

С уважением,

5

25 Wellington Square
Dimitry Obolensky

Oxford

Telephone 55245

27th February, 1958

Gentelmen,

You have done me the honour of inviting me to nominate a candidate for the Nobel Prize in literature for the year 1958.

I have, accordingly, much pleasure in nominating for this Prize BORIS LEONIDOVICH PASTERNAK.

My grounds for this nomination are the following:

1. For the past twenty five years Mr Pasternak has been widely recognized as Russia’s greatest living poet. His volumes of verse, Sestra moya zhizn’ (mainly written in 1917 and published in 1922), Temy i var’yatsii (1923), Vtoroe rozhdenie (1932), and Zemnoy prostor (1945) are works of highest literary quality. Published in the Soviet Union, where Mr Pasternak, who was born in Moscow in 1890, has lived the whole of his adult life, they have exerted a deep influence, poetic and human, upon men of letters and the reading public in his native land. Outside Russia too, Mr Pasternak’s poetic work has been universally acknowledged as a significant landmark in the history of European poetry. In Britain, for example, his importance as one of the greatest of contemporary poets has been emphasized by such distinguished authorities on European literature as D. S. Mirsky ( A History of Russian Literature, London, 1949, pp. 501–503), Sir Maurice Bowra ( The Creative Experiment, London 1949, pp. 128–158), and Professor C. L. Wrenn ( Oxford Slavonic Papers, vol. II, 1951, pp. 82–97).

2. Mr Pasternak has, moreover, acquired a well deserved reputation of being one of the most successful translators of our times. His translations into Russian include works by Goethe, Verlaine, Byron, Keats, and Petöfi. But it is above all as a translator of Shakespeare that he has excelled. His Russian versions of Hamlet (published in 1940), Antony and Cleopatra, Romeo and Juliet, Othello, King Lear and both parts of Henry IV (to be found in the two volumes edited by M. Morozov: William Shakespeare v perevode Borisa Pastemaka, Moscow-Leningrad, 1949) are rapidly becoming classics, and have received high praise from English critics (see, in particular, the article by Prof. C. L. Wrenn, cited above).

3. Since 1945 Mr Pasternak was known to be working on a novel; this he completed in 1952–53: the result was a work of some 800 pages, entitled Doktor Zhivago. It is known that he regards this book as his most important work, and thinks of it, in his modesty, as a justification (as if such were needed) of his literary career. So far it has proved impossible to publish this work in the Soviet Union; however, at Mr Pasternak’s request, Doktor Zhivago was published in November, 1957, in an Italian translation, by Feltrinelli in Milan. Five editions of this Italian version have already appeared, and an English, a French, and a German translation of the novel are expected to come out this year. The world-wide interest which Doktor Zhivago has aroused is due, in my opinion, in large part to the qualities of the author’s prose (which is in the great tradition of the Russian nineteenth century novel), to the deep sincerity and truthfulness with which he has described life in Russia during the crucial and dramatic years 1900–1929 (the book has an epilogue concerned with the period of the Second World War)(, and to the human and spiritual values to which this novel bears an eloquent and moving testimony. The last section of the book contains twenty-five poems (ten of which were published in the Soviet literary journal Znamya, vol. 4, 1954, pp. 92–95): several of them bear witness to the author’s Christian beliefs, and deserve, in my opinion, to be numbered among the finest works of religious poetry.

Перевод:

Господа,
Димитрий Оболенский.

вы оказали мне честь, предложив выдвинуть кандидата на Нобелевскую премию по литературе 1958 года.

С большой радостью я в ответ выдвигаю на эту премию Бориса Леонидовича Пастернака.

Основания этой номинации таковы:

1. В последние двадцать лет Пастернак широко признан как величайший русский поэт нашего времени. Его поэтические сборники Сестра моя жизнь (созданный в основном в 1917 и вышедший в 1922), Темы и варьяции (1923), Второе рождение (1932) и Земной простор (1945) являются произведениями высочайшего литературного качества. Опубликованные в Советском Союзе, где Пастернак, родившийся в Москве в 1890, прожил всю свою зрелую жизнь, книги эти оказали на его родине глубокое поэтическое и человеческое влияние на писателей и широкую публику. И за пределами России поэтическое творчество Пастернака было повсеместно признано значительной вехой в истории европейской поэзии. В Англии, например, значение его как крупнейшего современного поэта отмечали такие выдающиеся специалисты европейской литературы, как Д. С. Мирский ( A History of Russian Literature, London, 1949, pp. 501–503), сэр Морис Баура ( The Creative Experiment , London 1949, pp. 128–158) и профессор С. Л. Ренн ( Oxford Slavonic Papers, vol. II, 1951, pp. 82–97).

2. К тому же г-н Пастернак получил заслуженную славу в качестве одного из самых лучших переводчиков нашего времени. Его переводы на русский язык включают произведения Гёте, Верлена, Байрона, Китса и Петефи. Но выше всего стоят его превосходные переводы из Шекспира. Его переводы Гамлета (опубликован в 1940), Антония и Клеопатры, Ромео и Джульетты, Отелло, Короля Лира и обеих частей Генриха IV (включенный в двухтомник под редакцией М. Морозова: Вильям Шекспир в переводе Бориса Пастернака, Москва — Ленинград, 1949) быстро становятся классикой и получили высокую оценку английских критиков (см. в особенности вышеупомянутую статью проф. C. Л. Ренна).

3. С 1945 года стало известно, что г-н Пастернак работает над романом; закончил он его в 1952–53 году; результатом стало сочинение объемом в 800 страниц под названием Доктор Живаго. Известно, что автор считает эту книгу своим самым важным произведением и по скромности своей видит в ней оправдание (как если бы таковое было нужным) всей своей деятельности. Опубликовать это произведение в Советском Союзе оказалось до настоящего времени невозможным; однако, по просьбе г-на Пастернака, Доктор Живаго в ноябре 1957-го был выпущен в итальянском переводе издательством Фельтринелли в Милане. Появилось уже пять изданий итальянского перевода, и переводы на английский, французский и немецкий языки должны выйти до конца текущего года. Интерес во всем мире, вызванный Доктором Живаго, является, на мой взгляд, в значительной мере следствием особенностей прозы автора (принадлежащей к великой традиции русского романа девятнадцатого века), следствием глубокой искренности и правдивости, с какой он описал жизнь в России в важнейший и драматичнейший период 1900–1929 гг. (эпилог в книге относится к периоду Второй мировой войны), и следствием человеческих и духовных ценностей, сильным и волнующим выражением которых является этот роман. Последний раздел книги содержит двадцать пять стихотворений (десять из которых были опубликованы в 1954 году в советском литературном журнале Звезда, 1954, № 4, стр. 92–95); некоторые из них свидетельствуют о христианских воззрениях автора и, по моему мнению, должны быть отнесены к лучшим образцам религиозной поэзии.

_____________________

Формулируя свои оговорки в сентябре 1957 года, Эстерлинг, видимо, не предполагал, какой непреодолимой преградой может оказаться вторая его рекомендация. Неожиданное появление в ноябре первых фрагментов пастернаковского романа на французском и итальянском языке, сопровождавшееся подробным рассказом об обстоятельствах отправки рукописи на Запад и о давлении, оказанном советскими инстанциями на автора и западных издателей в попытке предотвратить выход книги, сведения о визите А. Суркова в Италию и недвусмысленная угроза в адрес Пастернака (параллель с судьбой Пильняка), прозвучавшая в его публичных высказываниях, выход самой книги 23 ноября и сенсационный ее успех (два издания были раскуплены в первый же день) — все это решительно изменяло ход мыслей и общую расстановку сил в Комитете. Кандидатура Пастернака, камерного, не признаваемого на родине поэта, только что попавшая в финальный раунд обсуждения, выступала теперь в совсем новом свете. Это заставляло Комитет, не полагаясь на «внутреннее» выдвижение, заручиться номинациями извне. Судя по опубликованным документам другого нобелевского дела — Сен-Жон Перса, — среди западных рекомендаций особый вес в тот период получали письма из Америки. Наряду с «циркулярными» письмами, рассылаемыми Шведской академией в наиболее престижные университеты (Гарвард, Оксфорд и др.) и другие академические учреждения, практиковались и прямые обращения к отдельным лицам с приглашением номинировать кандидатов для рассмотрения на премию. Неизвестно, было ли направлено такое приглашение Э. Симмонсу непосредственно, пришла ли к нему такая просьба через коллег (скажем, через Баура) или он выступил по собственной инициативе. Симмонс был одной из главных фигур, если не самой влиятельной в тот момент, американской славистики. Он сыграл заметную роль в бурном становлении славистических центров после Второй мировой войны в США Он был одним из основателей и директором Русского института при Колумбийском университете в Нью-Йорке — первого подобного заведения в Америке, стоявшего у колыбели «советологии», сформировавшейся в условиях «холодной войны». Начав с книги о рецепции английской культуры в России, он написал затем биографию Пушкина, приуроченную к столетнему юбилею смерти поэта; за ней последовали монографии о романах Достоевского (1940) и о Льве Толстом (1946). Во время войны, в обстановке царивших в Америке советофильских настроений, вышел его обзор новейшей русской литературы, отмеченный подчеркнуто теплым отношением к советской культуре. В нем содержалась и краткая справка о Пастернаке:

Борис Пастернак (1890-), начавший свой путь под влиянием футуристов, всеми считается сегодня лучшим советских поэтом. Будучи преимущественно лириком, он менее успешен в поэмах Спекторский (1926) и 1905 год (1927), хотя блестящие лирические куски появляются и там. Пастернаку трудно соединить свою музу с политической и социалистической тематикой, хотя он иногда и делал такие попытки, поскольку он по природе своей — индивидуалист (высокой культуры) и романтик, пишущий с напряженной страстностью о природе, часто являющейся фоном его личных лирических высказываний. Его поразительное своеобразие самое полное выражение находит в его языке и поэтической форме. Это трудный, эллиптический, темный язык, с необычными синтаксическими ходами, но музыкальные и ритмические эффекты, опирающиеся на новации и конструкции обычной речи, удивительно удачны. [1381]

С небольшими вариациями эта характеристика повторена была и в главе о советской литературе, заказанной Симмонсу для обзора славистических дисциплин. Тогда же, в газетном отзыве на антологию Баура «А Second Book of Russian Verse» Симмонс выразил сожаление, что американские издательства, бросившиеся воскрешать и переводить Кафку, ничего не делают для того, чтобы ознакомить читателя с ныне здравствующим «Т. С. Элиотом Советского Союза, одним из действительно самых крупных поэтов нашего времени». Отметив, что в сборнике помещено семнадцать пастернаковских стихотворений, и высоко оценив мастерство переводчика, Симмонс сказал: «Своей камерной деятельностью маленькая группа литературных критиков и переводчиков в Англии создает настоящий культ Пастернака». Это замечание побудило нью-йоркское издательство «New Directions», которое в 1935 году основал (по совету Эзры Паунда) для противодействия коммерциализации американской культуры молодой поэт-авангардист Джеймс Логлин, ускорить выпуск первой американской книги Пастернака — сборника, куда вошли перепечатки прозаических вещей из лондонского издания С. Шиманского 1945 года и стихотворений в переводах Бауры и Бабетты Дойч.

Будучи по образованию и кругу интересов литературоведом, Симмонс в разгар «холодной войны» обратился к «советологической» проблематике. Он подготовил, в частности, сборник статей своих учеников по Русскому институту об отражении русского общества в советской литературе, препроводив его обзором смены методов идеологического контроля в СССР. В марте 1954 года он организовал и возглавил большую общеамериканскую конференцию, посвященную истории и современному состоянию общественной жизни в России.

Авторитет, которым обладал Симмонс в кругах американских литературоведов и советологов, имел несомненный вес в глазах членов Нобелевского комитета. Следует отметить, однако, что согласие или готовность Симмонса направить такую номинацию не означали для него (или его адресатов) выбора одного и отвержения какого-нибудь другого имени или, тем более, произведения. Он выступал в роли беспристрастного академического эксперта, а не участника жюри в конкурсе, отдающего свой голос за один или другой вариант. Вполне вероятно, что достойным Нобелевской премии он считал не одного Пастернака, но и Шолохова, о котором всегда отзывался с большим уважением и которому посвящена одна из трех глав его монографии, завершенной в октябре 1957-го и вышедшей к началу 1958 года. Федину и Леонову (в прошлом — «попутчикам») в ней противопоставлен Шолохов: абсолютно «советский» писатель, не обремененный старым культурным багажом, с самого начала своего пути — полноценный строитель нового режима. При этом, замечает Симмонс, являясь самым известным автором в СССР и будучи осыпан всеми мыслимыми почестями, Шолохов — единственный из всех крупных советских писателей — стоит в стороне от партийной борьбы и литературной политики и остается единственным советским литератором, художественная честность которого сочетается с мировой славой. Шолоховская глава, как, впрочем, и вся книга Симмонса, ныне выглядит поразительно непоследовательной и подчас просто наивной. Но очевидные в ней симпатии к советской литературе свидетельствовали, в глазах читателей, о политическом беспристрастии автора. Тем существеннее, что первым — по дате — рекомендовал Пастернака Комитету именно он.

Спустя два месяца Симмонс выступил и с публичной поддержкой Пастернака, поместив специальную статью о нем — первую свою работу, целиком посвященную Пастернаку, — в нью-йоркском еженедельнике «The Nation», считавшемся бастионом леволиберальных политических сил. Частично она воспроизводит прежние его лаконичные замечания о поэте. Начинается статья с упоминания о личной встрече с Пастернаком — по-видимому, в 1947 году (когда Симмонс приехал в Москву с утопической идеей об установлении связей между только что созданным Русским институтом при Колумбийском университете и советскими учреждениями и получил там резкий отпор). Уже тогда Пастернак считался знатоками самым крупным поэтом, рожденным советской революцией. Однако в 1943 году, в длинном официальном докладе, посвященном 25-летию советской литературы, А. Н. Толстой (отмечает Симмонс) умудрился вовсе не упомянуть его имени. Не будучи ни коммунистом, ни «социалистическим реалистом», этот «поэт для поэтов», по терминологии Маяковского, годами замалчивался у себя на родине, в то время как на Западе он был идолом лишь для узкого круга маленьких журналов и специалистов по русской литературе. Но сейчас, из-за реакции против диктата государства в советской литературе, этот седовласый 68-летний поэт вдруг приобрел широчайшую известность, которой власти пытались его лишить. Излагая его литературную биографию, Симмонс подчеркивал, что утрата Пастернаком былой славы еще перед войной стала прямым следствием отказа идти в ногу с толпой и служить социалистическому реализму. Единственное упоминание, которого он удостоился, — писательская резолюция по поводу доклада Жданова, в которой пастернаковскую поэзию обвинили в безыдейности и отрыве от масс. «Погруженный в прошлую культуру России и Западной Европы, читающий и с большой глубиной рассуждающий на английском, французском и немецком языках о произведениях Джойса, Пруста и Кафки, он смотрит на советскую действительность с мудрой отрешенностью обнимающего вселенную кругозора. Его произведения не содержат ни коммунистических лозунгов, ни поношения империалистического капитализма. Он осуществляет свою собственную революцию — бунт этот поднят, однако, во имя искусства, против штампованных рифм и синтаксиса, против изношенных форм и предметов». Высоко оценив прежние прозаические вещи поэта, Симмонс перешел к сенсационной новости, о которой шумела европейская печать: к «Доктору Живаго». Он писал: «Насколько можно судить по немногим иностранным рецензиям о „Докторе Живаго“, в его большом романе не осталось следов той сложности, которая характерна была для стиля и повествовательного метода ранней его прозы. Нередко в искусстве случается, что язык, которым пользуются в юности для утаивания, в старости служит противоположной цели. Более того — кажется, что наибольшее влияние на этот советский роман, который Пастернак — как сообщают корреспонденты — считает своим самым значительным литературным достижением, оказал виртуоз простоты Лев Толстой». «Нет никакого сомнения, — заключал Симмонс, — что „Доктор Живаго“ будет всюду расценен как защита творческой мощи личности, сбросившей оковы, и как символ верности Пастернака ценностям, отличным от подконтрольной советской литературы».

Дополнительный резонанс этой статье — едва ли не первой по времени о Пастернаке в тот период в «большой» американской журнальной прессе — сообщала вторая, редакционная, заметка «Нобелевский кандидат» в этом же номере, заявлявшая о недопустимости того, что Пастернак остается единственным великим поэтом современности, до сих пор не удостоенным награды. Обе эти публикации, несомненно, должны были быть учтены Комитетом во время процедуры обсуждения кандидатур. Позднее, в октябрьские дни, «Литературная газета» в редакционной заметке «The Nation» усмотрела толчок к развязыванию международной «провокации».

Второй номинатор, Гарри Левин, был одним из самых авторитетных в США представителей литературной и академической жизни, специалистом по английской литературе и общему литературоведению. Не владея русским языком, он, однако, живо интересовался русской литературой. В 1940 году его коллега по университету, историк М. М. Карпович, представил ему только что эмигрировавшего из Европы В. Набокова, и Левин с Эдмундом Вильсоном познакомили его с Джеймсом Логлином, вскоре выпустившим в своем издательстве «New Directions» первый набоковский американский роман «The Real Life of Sebastian Knight». Еще до выхода романа Набоков дебютировал с переводами стихов Ходасевича в «советской» подборке ежегодника, которой издательство откликнулось на войну; там его публикация оказалась в вопиющем контрасте с остальными публикациями раздела, целиком отведенного советским поэтам. Левин принял большое участие в основании в Гарварде после войны кафедры славянских языков и литератур. С творчеством Пастернака (которого он несколько раз упомянул в своих статьях об Э. Вильсоне и Набокове, вошедших в книгу «Memories of the Moderns», New Directions, <1980>) Левин ознакомился по сборнику, выпущенному издателем «New Directions» в конце 1949 года. Жена его, Елена, была русской, племянницей известного до революции адвоката А. С. Зарудного (защищавшего М. Бейлиса на процессе); в середине 1950-х годов она перевела по рукописи «Дневник изгнания» Л. Д. Троцкого, а в 1967-м опубликовала письма Пастернака к Джорджу Риви, приобретенные в 1965 году библиотекой Гарвардского университета.

Когда в 1957–1958 годах решением гарвардской администрации кафедры европейских языков и литератур были слиты в одно отделение (Division), его главой был назначен Левин (это его положение и отмечено в подписи под письмом). Ценность его рекомендации в глазах нобелевского жюри могла заключаться как раз в отдаленности от русских контроверз и, вследствие этого, в свободе от какой бы то ни было предвзятости. В противоположность Симмонсу он ни в какой степени с «советологической» деятельностью связан не был.

Предложил ему написать в Стокгольм, можно полагать, его коллега по университету и близкий друг Ренато Поджиоли, с 1946 года преподававший в Гарварде на кафедре сравнительной литературы, а чуть позднее — вместе с Романом Якобсоном и на кафедре славянских литератур. Поджиоли, еще в тридцатые годы завоевавший известность в Италии в качестве знатока современной русской и других славянских литератур, в начале Второй мировой войны эмигрировал в США и сразу после ее окончания восстановил связи с родиной. Совместно с Луиджи Берти он приступил к изданию во Флоренции авангардистского журнала «Inventario», наладив сотрудничество и обмен материалами между ним и издательством Логлина «New Directions» и пригласив в международный редакционный комитет Т. С. Элиота (по отделу английской литературы), Гарри Левина (американской), Владимира Набокова (русской), Манфреда Кридля (польской) и др. В этом журнале он напечатал «Детство Люверс» и собственные стихотворные (метрические, с рифмами) переводы из Пастернака, включенные в подготовленную уже осенью 1947 года антологию «Fiore del verso russo». Как уже упоминалось, Пастернак в ней предстал главной фигурой русского литературного авангарда XX века. Часть справочного материала оттуда Поджиоли перенес в статью о Пастернаке, написанную в 1958 году и опубликованную накануне вынесения Нобелевским комитетом своего вердикта.

К концу 1957 — началу 1958 года известность Пастернака в Италии мгновенно выросла не только из-за появления романа, но и из-за выхода в издательстве Эйнауди большого стихотворного тома поэта в переводах А. М. Рипеллино (с параллельными текстами в оригинале), впервые представившего читателям в разных странах (включая русских эмигрантов) пастернаковский творческий путь в целостном виде. Поджиоли был одним из тех в Америке, кто первым ознакомился с «Доктором Живаго» в издании Фельтринелли и был, более того, в курсе дебатов о нем в итальянской прессе. Статья его представляет особый интерес именно потому, что находится на скрещении итальянских откликов на «открытие Пастернака» и восприятия пастернаковской истории в контексте американской культурной жизни. Одновременно с ее написанием, в осеннем семестре 1958 года, Поджиоли объявил в Гарварде аспирантский семинар по «Доктору Живаго» — по-видимому, вообще первый в мире университетский курс о поэте, притом в момент, когда оригинальный текст романа еще не был доступен широкому читателю.

Оценка «Доктора Живаго» в статье вырастает из общей концепции места пастернаковской поэзии в истории новой русской литературы. Для Поджиоли Пастернак органически связан с движением авангарда начала века; он — и единственный представитель того периода в сегодняшней России, и лучшее его воплощение в искусстве, затмившее собой самые смелые эксперименты футуризма. Анализируя причины конфликта поэта с советской Россией, он видит их в том, что Пастернак остался верен своему призванию, тогда как государство никакой верности не терпело, кроме лояльности самому себе, и этим вызваны нападки на поэта, обвиненного в индивидуализме, формализме, чуждости марксистской идеологии. Не во имя компромисса, а из скромности он пытался объяснить читателю себя и свое отношение к революции, обратившись к эпосу в стихах и выйдя в прозу. Считая пастернаковский роман осознанно следующим классической традиции, Поджиоли полагал, что обращение к традиционной форме у Пастернака обусловлено как стремлением отчетливо выразить и объяснить свое неприятие эпохи, так и отвержением «социалистического реализма» — этой уродливой карикатуры на классический реализм. При этом критик высказывал сожаление, что поэт от своих прежних стихов отрекся: «Было бы несправедливостью по отношению к Пастернаку — как человеку и писателю — соглашаться с таким ретроспективным утверждением, что вся его стихотворная продукция была лишь подступом к „Доктору Живаго“, — который является нравственным поступком и психологическим документом огромной ценности, но не кульминацией его творчества. Стихи его — больше чем просто наброски к роману, и хотя „Доктор Живаго“ далеко возвышается над всей советской литературой, произошло это не только благодаря уровню Пастернака-романиста, но и из-за посредственности его соперников». Поэтому Поджиоли высказывал надежду, что после романа автор вновь обратится к поэзии, в которой ему удается выразить свои идеи в более сложной, свойственной авангарду форме, чем позволяет проза, и заканчивал статью заявлением: «Если Пастернаку присудят Нобелевскую премию — и здесь я выдвигаю его имя в качестве самого достойного кандидата, — то я надеюсь, что это будет признанием его не только как романиста, но и как поэта».

Таким образом, статья Поджиоли и мартовская статья Симмонса служили печатными обоснованиями и подтверждениями их обращений в Нобелевский комитет.

Особое место занимает письмо P. O. Якобсона в этом досье. Как явствует из него, он по возвращении из зарубежной поездки сразу послал в Стокгольм телеграмму — с тем, чтобы успеть в срок предупредить о своей номинации. Возникает вопрос, что именно заставило его и внести кандидатуру Пастернака, и так торопиться с представлением ее: ведь ранее, в том же сезоне, без всякой спешки он выдвинул и другого собственного своего кандидата — англоирландскую писательницу Элизабет Боуэн (Elizabeth Bowen, 1899–1973). Мы полагаем, что присоединиться к «пастернаковскому» движению Якобсон решил, услышав от Поджиоли о его, а также, возможно, и Гарри Левина рекомендациях. Так как его письмо прибыло с опозданием, в качестве номинации оно зарегистрировано не было, но, несомненно, столь же тщательно рассматривалось членами Комитета, как и остальные документы дела. В Швеции хорошо знали Р. Якобсона и помнили его по краткому пребыванию в стране во время войны, после бегства из Чехословакии. Мнение его должно было обладать особым весом по двум дополнительным обстоятельствам. Во-первых, как мы помним, в сентябре члены Нобелевского комитета подчеркнули целесообразность выдвижения кандидатуры Бориса Пастернака в его родной стране. Такое пожелание не обязательно имело чисто политическую подоплеку: ведь не вполне оправданным выглядело — в особенности в случае с поэтом! — то, что поступавшие в Комитет с 1946 года номинации исходили исключительно от экспертов, для которых русский язык не был родным. В этом отношении обращение Якобсона — не только автора основополагающих работ по новейшей русской поэзии, но и участника русского литературного авангарда — такой пробел восполняло. Во-вторых, его нельзя было считать заклятым врагом советской власти, бойкотирующим (как Г. П. Струве) СССР и поэтому не свободным от политических предубеждений в оценке явлений русской литературы: с 1956 года Якобсон получил возможность посещать Советский Союз и приступил к «наведению мостов» с учеными за «железным занавесом». Вот почему, по-видимому, Поджиоли и считал необходимым вовлечь его в нобелевскую кампанию.

Интересно показание, содержащееся в письме Якобсона: «В разгар наибольшего давления, в 1937–38 гг., он смело ответил своим оппонентам на советском литературном собрании: „Почему вы все орете, вместо того, чтобы говорить, а если орете, то все на один голос?“» Фраза эта была произнесена Пастернаком во время его выступления на «дискуссии о формализме» 13 марта 1936 года и обнародована в газетном репортаже, подвергшем поэта резкому осуждению. О произошедшем в 1936 году, после этой «дискуссии», изменении статуса Пастернака в советской литературе P. O. Якобсон знал тогда же (примерно в это время к нему пришло от Пастернака письмо, где тот рассказывал, что больше «не ко двору»), но к обстоятельствам тех времен Якобсон и его собеседники могли вернуться, когда он, в 1956 году, приехал в Москву и посетил Пастернака в Переделкине.

Пятое, последнее по времени письмо в нобелевской папке Пастернака принадлежало тоже выходцу из России — выдающемуся историку-византинологу Димитрию Оболенскому (1918–2001), преподававшему в Оксфорде (кафедру он получил в 1961-м). Из России, впрочем, семья увезла его, когда ему был один год. Он принадлежал к древнему аристократическому роду Рюриковичей, учился во Франции и Англии, закончил Кембриджский университет и получил преподавательское место в Оксфорде в 1948 году. Оболенский горячо увлекался русской поэзией, интересовался ее историей, но занимался этим скорее как страстный любитель и популяризатор, чем серьезный академический исследователь. При этом из всех своих книг больше всего он дорожил сборником, подготовленным для изучающих русский язык и литературу студентов, — «The Penguin Book of Russian Verse» (Harmondsworth, Middlesex: Penguin, <1962>). В этой двуязычной антологии Пастернак предстает высшим достижением многовековой истории русской поэзии. Оболенский написал также статью о стихах доктора Живаго, содержащую несколько замечаний, не утративших научной ценности. Можно почти не сомневаться в том, что он имел возможность ознакомиться в Оксфорде с машинописью романа (получив ее у Каткова либо у сестер автора), но в письме своем он говорит лишь об успехе первого, итальянского, издания и о готовящихся переводах в других странах, не давая характеристики самому произведению.

В поступивших рекомендациях старые члены Нобелевского комитета нашли мало незнакомого, неожиданного для себя. Значение писем состояло в ином. Исходя от людей разного происхождения и культурного опыта, различной политической ориентации и различных литературных вкусов, все они подтверждали, что Пастернак принадлежит к кругу первых поэтов современности и что недостаточная известность кандидата на родине целиком обусловлена политическим климатом в стране и предубеждением властей. В новом ключе эту картину представила буря, разразившаяся на Западе после выхода романа в Милане (советская печать об этом событии не проронила ни слова). Сенсацией оказывалось не только то, что в Советском Союзе впервые после нескольких десятилетий нашелся писатель, осмелившийся самостоятельно вступить в переговоры с иностранным издателем, но и — в еще большей степени — то, что советское правительство предприняло неуклюжие попытки помешать западным издателям эту книгу выпустить. Об этом уже 13 ноября сообщило лондонское агентство «Рейтер», причем процитировало свидетельство переводчика Макса Хэйуорда, что в идеологическом отношении роман является совершенно нейтральным. Фельтринелли поведал о визите к нему руководителя Союза советских писателей А. А. Суркова и передал содержание их разговора, заключавшего неприкрытую угрозу Пастернаку напоминанием о судьбе Пильняка (его аресте и гибели).

Эти известия в контексте мировых новостей тех дней увязывались с венгерскими событиями 1956 года. Сегодня такое утверждение может показаться натяжкой, но знакомство с тогдашней прессой никакого сомнения не оставляет. Дело в том, что еще до выхода «Доктора Живаго» и даже безотносительно к нему вопрос о Пастернаке в глазах зарубежных наблюдателей казался неотделимым от того процесса брожения, которое чувствовалось в Советском Союзе, а в середине 1956 года захватило в еще больших масштабах творческую интеллигенцию Польши и Венгрии. Казалось, что весь дух пастернаковского творчества противостоял усилиям сохранить или воскресить сталинские основы советской культурной жизни. Пастернак выступал мерилом художественной честности и свободы для руководителей писательской оппозиции в Польше, вступивших в борьбу против доктрины «социалистического реализма», и это проявилось в публикации — первой в мире — отрывка из его романа в переводе в варшавском журнале «Opinje» в августе 1957 года — буквально тогда, когда поворот к старым догмам в литературной политике в СССР был запечатлен в новых директивных высказываниях Н. С. Хрущева о литературе и искусстве. Опубликованный в июле 1957 года венок сонетов итальянского поэта, прозаика и кинодраматурга Либеро де Либеро (1903–1981), посвященный подавлению венгерского восстания, был адресован «Анне Ахматовой, Борису Пастернаку и другим русским поэтам». Перепечатывая целиком из лондонского еженедельника «New Statesman» заметку о предстоящем выходе, вопреки советскому запрету, романа Пастернака в Милане, нью-йоркский журнал «The New Leader» предварил ее сообщением о тюремном приговоре, объявленном 13 ноября четырем венгерским писателям — участникам революции в Будапеште.

Схватка вокруг пастернаковского романа превращалась в борьбу за возможность воздействия на советскую культурную политику в направлении, которое обозначилось в промежутке между XX партийным съездом и восстанием в Венгрии. В заметке во «France Observateur» от 9 января 1958 года, где описывался триумфальный успех «Доктора Живаго», продолжающего традиции великой русской литературы, сообщалось о том, что еженедельник «L’Espresso» предсказал движение за номинацию Пастернака на Нобелевскую премию. 27 января в одной из главных шведских газет появилась большая статья о романе, написанная постоянным секретарем Нобелевского комитета Андерсом Эстерлингом. В ней говорилось:

67-летний Пастернак, являющийся одним из самых значительных писателей новой России, прославился как лирик еще в первые годы советской эпохи, но, не будучи политически правоверным, он постепенно отодвинут был в сторону. При этом он не совсем был брошен на произвол судьбы — известно, что в последние годы он занимается переводами Шекспира из-за отсутствия других возможностей работать, т. е. печататься. В любом случае, для его почитателей внутри и вне России должно быть сюрпризом, что он, находясь в более или менее замкнутом одиночестве, нашел силы завершить такое чрезвычайно сложное и многогранное произведение, как этот роман о докторе Живаго. <…> По объему (свыше 700 страниц) его можно сравнить с «Войной и миром» Толстого, и даже содержание порой дает повод к сравнению с великим предшественником.

Изложив по итальянскому изданию содержание произведения, рецензент продолжал:

Роман изобилует разговорами, и Пастернак, очевидно, старался воспроизвести подлинный, истинно русский тон и в простонародных будничных спорах, и религиозно-философских дискуссиях. Эта сторона является одним из критериев правды в романе. Они беседуют, как беседовать могут лишь русские люди, говорится в одном месте. Создается впечатление, что в этих главах некоторые сокращения были бы уместными. С другой стороны, совсем не хотелось бы отказываться от описаний природы и внешней среды. Пастернак мастерски передает магию времен года. Его проза запечатлевает бег времени и пульс дней, падение листьев в садах, наступление весны на Урале, снежный покров в лунном свете, зажигание ламп и немую, глухую ночную атмосферу спящей Москвы. Если вспомнить более ранние произведения Пастернака, своего рода образцы виртуозности, полного фантазии модернизма и смелых синэстезий, то привлекает энергия, с которой он справляется с требованиями эпического произведения. Многое свидетельствует о том, что работа была начата давно, но периодически прерывалась. Первые главы вводят множество людей, окружающих Юрию и Пару в детстве, только часть которых потом использованы в романе. Контуры лишь постепенно проясняются, и главным мотивом становятся Юрий и Лара. Их история представляется Пастернаку доказательством того, как индивидуальная революция у людей высокой интеллектуальной культуры сливается с революцией общей и на этом фоне приобретает красоту и яркость — свойства великой трагедии, обреченного на смерть цветения.

Само собой разумеется, что итальянский перевод русского романа (хотя, очевидно, сделанный очень добросовестно) не может дать достаточный материал для оценки качества произведения, тем более в случае такого мастера языка, как Пастернак. Кроме того, роман, несомненно, принадлежит к тем произведениям, которые надо перечитывать не раз. Но и первое знакомство не обманывает напряженного интереса. Чувствуется сильный патриотический акцент, но без всяких следов пропагандистского красноречия. Своим богатым содержанием, ярким местным колоритом и психологической честностью произведение, безусловно, является убедительным подтверждением того, что литературное творчество в России не угасло, и не хочется думать, что Советский Союз серьезно препятствовал бы его изданию дома.

Этот отзыв, отличающийся трезвой взвешенностью и осторожностью, — один из самых ранних, появившихся за пределами Италии, — показывал, с какой серьезностью оценивалось новое произведение поэта, только что оказавшегося нобелевским финалистом.

Приведем полный список кандидатур, представленных к 1 февраля 1958 года. Они даны в том порядке, в каком 3 февраля были внесены в Комитет его секретарем Уно Виллерсом. В некоторых случаях в скобках дается имя номинатора.

1. Rudolf Alexander Schröder (T. S. Eliot; отделение литературы Баварской Академии искусств, Мюнхен; Friedrich Märker, председатель Союза немецких писателей; Robert Minder, почетный профессор немецкого языка и литературы Парижского университета). 2. Salvatore Quasimodo (Francesco Flora, профессор итальянской литературы Университета Болоньи; Carlo Во, профессор французской литературы университета Urbino; Maurice Bowra, профессор истории литературы в Оксфорде). 3. Martin Buber (Hermann Hesse). 4. Robert Frost (Leon Edel в качестве председателя ПЕН-клуба в США; Douglas Bush, Alfred Harbage и Howard Mumford Jones — профессора английского языка и литературы в Гарварде; W. Cabell Greet — профессор английского языка и литературы в Колумбийском университете в Нью-Йорке). 5. Михаил Шолохов (Harry Martinson; ПЕН-клуб в лице Johannes Edfelt, Johs. A. Dale, профессор норвежской литературы в университете Осло). 6. Edith Sitwell. 7. Gonzague de Reynold. 8. Junichiro Tanizaki. 9. Gertrud von le Fort. 10. Sarvapalli Radhakrishnan. 11. Janzaburo Nihiwaki. 12. Thornton Wilder (Henry Hatfield, профессор немецкого языка и литературы Гарварда; Frederick A. Pottle, профессор английского языка и литературы; Heinz Bluhm, профессор немецкого языка и литературы, и Jean Boorsch, профессор французского языка, — все трое из Йельского университета). 13. Alberto Moravia (Stuart Atkins, профессор немецкого языка и литературы в Гарварде; Hans Nilsson-Ehle, профессор романских языков в Высшей школе Гётеборга). 14. Elio Vittorini (Stuart Atkins) 15. Ramón Menendez Pidal. 16. Marie Under. 17. André Malraux (W. M. Frohock, профессор романских языков в Гарварде; Jean Hytier, профессор французской литературы в Колумбийском университете; Louis L. Martz, профессор английского языка в Йеле). 18. Georges Simenon. 19. Boris Pasternak (Renato Poggioli, Harry Levin, Ernest J. Simmons). 20. James Gould Cozzens. 21. Giuseppe Ungaretti. 22. Saint-John Perse (T. S. Eliot; Archibald MacLeish, профессор английской литературы в Гарварде, бывший президент Американской академии искусств и литературы; Henry Peyre, профессор французского языка в Йельском университете). 23. Graham Greene. 24. Jean-Paul Sartre. 25. Lionell Trilling. 26. John Richard Hersey. 27. Robert Penn Warren. 28. Carl Sandburg (Henning Larsen, почетный профессор английского языка в Университете Иллинойса, Урбана). 29. Miroslav Krleža и Ivo Andrič (Союз писателей Югославии, Белград). 30. Maurice Bowra (E. L. Stahl, профессор немецкой литературы в Оксфорде). 31. Tennessee Williams (Napier Wilt, профессор английского языка и литературы в Университете Чикаго). 32. Alfonso Reyes. 33. Ignazio Silone (Henry Olson и Dag Hammarskjöld — члены Нобелевского комитета). 34. Karen Blixen (г-н Wessén). 35. Fernard Baldensperger. 36. John Cowper Powys. 37. Tarjei Vesaas. 38. Elizabeth Bowen (Roman Jakobson). 39. Richardo Bacchelli. 40. Simon Vestdijk. 41. John Steinbeck (Lennox Grey, профессор английского языка в Колумбийском университете).

Несколько писателей из этого списка вскоре стали Нобелевскими лауреатами (Квазимодо, Сен-Жон Перс, Андрич, Стейнбек, Сартр и Шолохов), но, конечно, не могло не быть расхождений во мнениях относительно того, в какой степени им уступал или не уступал в 1958 году Борис Пастернак и в какой мере оправданна такая очередность.

Международная общественно-политическая ситуация, складывавшаяся в связи с расколом левой западной интеллигенции вслед за подавлением венгерской революции и в связи с разгоравшимся скандалом вокруг публикации «Доктора Живаго», не могла не повлиять на обсуждение нобелевских кандидатур. Присутствие альтернативных советских кандидатов — Пастернака и Шолохова — в списках конца 1940-х годов ныне, зимой 1958-го, оборачивалось угрозой прямой конфронтации лагерей. В секретной записке секретаря правления Союза советских писателей К. М. Симонова, направленной в ЦК КПСС 31 марта, сообщалось о четырех ведущих кандидатах, фигурирующих в этом году в нобелевских прогнозах: Шолохове, Пастернаке, Эзре Паунде и Альберто Моравиа, — и предлагалось усилить пропаганду шолоховского творчества в советской печати с тем, чтобы гарантировать его победу в конкурсе. В дополнительной информации о настроениях в Шведской академии указывалось (со ссылкой на известных своими просоветскими взглядами писателей Эрика Асклунда и Свена Сторка), что «среди высших кругов этой Академии существует определенное мнение в пользу Пастернака, причем речь идет о возможном разделении Нобелевской премии между Шолоховым и Пастернаком». В ответ на эти новости Отдел культуры ЦК 5 апреля в срочном порядке выработал и представил на утверждение вышестоящей инстанции — секретарю ЦК М. А. Суслову — предложения, которые предусматривали, помимо помещения в главных органах советской печати пропагандистских материалов о Шолохове, поручение «советскому посольству в Швеции через близких к нам деятелей культуры дать понять шведской общественности, что Пастернак, как литератор, не пользуется признанием у советских писателей и прогрессивных литераторов других стран. Выдвижение Пастернака на Нобелевскую премию было бы воспринято как недоброжелательный акт по отношению к советской общественности. Вместе с тем следует подчеркнуть положительное значение деятельности Шолохова как писателя и как общественного деятеля, используя, в частности, его прошлогоднюю поездку в Скандинавию». 7 апреля эти предложения были одобрены Сусловым, и в советское посольство в Швеции полетела телеграмма с точно этой формулировкой, означавшей, по сути дела, сигнал о намерении советских властей оказать нажим на Нобелевский комитет. Продвижение Шолохова, в 1954–1956 годах монопольно представлявшего советскую литературу среди нобелевских номинантов, сейчас становилось средством предотвращения выбора Пастернака.

Трудно предположить, чтобы посланная в Стокгольм директива не была выполнена и содержание телеграммы не было доведено до сведения «высших кругов» Академии. Таившаяся в советской формулировке «угроза» («было бы воспринято как недоброжелательный акт») официально подтверждала то, что заметили наблюдавшие положение Пастернака и раньше, до «Живаго», и о чем номинаторы говорили в своих письмах: Пастернак давно находится в немилости у властей. Возможность компромисса в виде разделения премии между двумя советскими кандидатами, зондируемая наиболее осторожными представителями Академии, была заранее категорически отклонена советскими инстанциями. Грубое вмешательство не могло не вызывать противодействия; отказ идти на компромисс не мог не качнуть колебавшихся членов жюри в сторону решения, противоположного навязываемому. Неизвестно, каким оказался расклад голосов, но утверждение (промелькнувшее в прессе в конце октября), что решение Нобелевского комитета было единодушным, не выглядит неправдоподобным в свете такого грубого политического давления.

В сентябре, к моменту определения финалистов, в распоряжении членов Комитета было, очевидно, лишь итальянское (третье) издание, вышедшее 30 ноября 1957 года (дата на штампе о поступлении в библиотеку Нобелевского комитета — 7 января 1958), и английское, поступившее в продажу 5 сентября 1958 года, но разосланное рецензентам и присланное в Стокгольм в августе (дата библиотечного штампа — 29 августа). Поступление в библиотеку французского перевода, выпущенного 26 июня, зарегистрировано 30 сентября. Таким образом, с большей или меньшей уверенностью можно утверждать, что ознакомление с романом членов Комитета произошло в основном в сентябре по английскому переводу. Нет, конечно, полной уверенности, что условием голосования в этом, как и во многих иных случаях, явилось непосредственное знание всех или большинства произведений, чьи авторы были кандидатами на премию.

Какая картина возникала на тот момент из многочисленных откликов на роман в международной прессе, которые должны были попасть в поле зрения жюри? За десять месяцев, прошедших со дня выхода «Доктора Живаго» у Фельтринелли, не было (несмотря на разноголосицу интерпретаций) отзывов, ставящих под сомнение художественные достоинства Пастернака-романиста. Почти во всех рецензиях проводились параллели с «Войной и миром».

Франсуа Бонди писал:

Это — единственное внутренне совершенно свободное и не подвергшееся внешней цензуре выражение русского сознания нашей эпохи… <…> Вообще говоря, нет, кажется, ни одного мотива великой русской литературы от Пушкина через Толстого и до Чехова, который Пастернак не подхватил бы оригинальным образом и подчас совершенно сознательно. В этом отношении Пастернак действует как великий продолжатель всей традиции русского XIX века и смело выступает против официальной советской литературы, храня верность официально провозглашаемой, но на деле прерванной традиции. [1420]

Владимир Вейдле в рецензии на итальянское издание заявлял:

Пусть окончательное суждение станет возможно при чтении книги Пастернака в оригинале, мне уже сегодня кажется несомненным, что после публикации романа Бунина «Жизнь Арсеньева» в середине тридцатых годов «Доктор Живаго» — самое значительное из всего, что появилось на русском языке, и один из прекраснейших поэтических романов нашего времени. [1421]

В более сдержанном, чем остальные газетные отклики, отзыве влиятельного лондонского литературного еженедельника говорилось:

Это — видение жизни скорее поэта или живописца, чем романиста. И если критические замечания о революции превратили книгу в «новость для прессы», то живость наблюдений и образов делает его литературой. Взрывная сила таится не только в полной неожиданности многих из пастернаковских мыслей, но и в неповторимых картинах, созданных его всеохватывающим взором. [1422]

Симмонс в рецензии на американское издание писал:

«Доктор Живаго» — это не политический роман и не попытка изобличить несправедливости советского режима. Это скорее история русских людей всех слоев общества, которые жили, влюблялись, боролись и умирали в пору важнейших событий с 1903 года по 1929-й (эпилог переносит действие во Вторую мировую войну и послевоенный период). И любимым, неустраняемым символом их существования является Россия. <…> После долгих лет молчания и, надо полагать, долгой и тщательной работы Пастернак написал советский роман, который наконец возрождает благородную традицию русского прошлого, состоящую в том, что литература — совесть народа. [1423]

Слабостью произведения критик считал то, что «огромную панораму событий и персонажей в эти годы Пастернак рисует не так, как это делал бы опытный романист, но словно объективный историк, записывающий пережитые события, вспоминая их в безмятежной тишине. За примечательными исключениями, здесь нет тщательной детализации и выписывания характеров, нет стремления заставить читателя встать в центр пережитой, а не только лишь описываемой жизни. По-видимому, это недостаток поэта, не овладевшего особым искусством романа в своем первом большом прозаическом произведении».

В отличие от Симмонса самый первый номинатор Пастернака С. М. Баура, получивший возможность читать роман в оригинале, высказался о новом произведении с таким же безусловным энтузиазмом, как о старых стихах, и приходил к выводу:

Это, строго говоря, не комментарий по поводу советской жизни или даже не полуавтобиографическое свидетельство о взглядах автора. Это в первую очередь и главным образом произведение искусства, созданное человеком, который, пронеся через всю свою жизнь твердые убеждения, каким должно быть искусство, постоянно отказывался изменить им ради более элементарных, ходячих и сулящих выгоду доктрин. [1425]

Одна из самых первых американских рецензий утверждала: «Мало сомнения в том, что „Доктор Живаго“ в конечном счете будет признан классикой. Именно потому, что это не политическая книга, но произведение человека, который, как он сказал в недавнем интервью, стал „свидетелем как художник“ и написал о времени, которое пережил сам».

Джон Пристли (встречавшийся с Пастернаком во время поездки в Россию в конце войны) заявлял: «Мне неизвестно, специально ли книгу не издают в России из-за отрицательного отношения партии. (Маркс и Энгельс, убежденные, что поэт должен быть свободен, вероятно, устали переворачиваться в гробу.) Если так, то это очень глупо. Книге надо дать высшую из их наград».

Вывод одного из самых авторитетных литературных критиков Англии Фрэнка Кермоуда гласил:

Те из нас, кто не знают русского (как велика наша благодарность скромным и превосходным переводчикам этой книги!), до сих пор смутно знали Пастернака как оригинального и сильного поэта философской складки и с глазом живописца; глядя на прежние его стихи, мы теперь обнаруживаем в них подготовительные наброски к роману. «Доктор Живаго» заслуживает эпитет «героического» в нескольких смыслах, и один из них состоит в том, что автора не сломили описанные им мерзости. Его книга написана с такой верой в жизнь, что в ней совершенно нет ненависти, и с состраданием настолько сильным, что оно распространено даже на демона, которого должно изгнать. То, что ее отвергли в России, — грустное подтверждение не только смелости писателя, но и точности поставленного им диагноза. [1428]

«Нью-Йорк Таймс» предсказывала: «По всей вероятности, ни один роман, опубликованный в текущем году, не будет так широко обсуждаться и не вызовет большее восхищение у критиков, чем „Доктор Живаго“ Бориса Пастернака».

Все эти выдержки дают яркое представление о том, каковы были суждения мировой печати о пастернаковском романе накануне вынесения Нобелевским комитетом своего вердикта. У членов его не могло быть сомнений в беспрецедентном значении этого литературного явления и не могло не возникать ощущения, отчетливо высказанного в те дни Исайей Берлином, что «Живаго» — укор духовному обнищанию Запада.

Согласно протоколу заседания от 25 сентября, Комитету было представлено заявление, подытоживающее обсуждение всех кандидатов. Оно было написано Эстерлингом и поддержано членами Комитета Сивертцом и Гуллбергом. В заявлении Борис Пастернак назван главным кандидатом на Нобелевскую премию по литературе этого года (стр. 2). В отчете указывалось, что к рассмотрению были приняты 42 писателя, из которых 18 предложены в первый раз (1–2, 6, 8, 11, 14, 18, 20, 24–27, 29–31, 33–36 и 38); один из предложенных (№ 35 — Фернан Бальдансперже) скончался в текущем году и из рассмотрения исключен (стр. 3). В документе содержалось замечание о Шолохове: «Нового произведения, способного актуализировать эту кандидатуру, в этом году опять нет». Приводим далее перевод заявления Эстерлинга:

Из четырех кандидатур, на которые Комитет просил обратить особое внимание, мне кажется очевидным, что № 19 Борис Пастернак претендует на главный интерес. Академия еще раньше имела случай рассматривать вопрос, находится ли чисто лирическое творчество Пастернака на уровне, оправдывающем Нобелевскую награду. Такой видный знаток, как Баура, в этом не сомневается, и другие компетентные специалисты также подчеркивают особый характер творчества Пастернака, ознаменовавшего собой качественное обновление русской поэзии. К сожалению, моя собственная оценка может базироваться только на доступных переводах, но довольно полная и убеждающая картина пастернаковской поэзии представлена, между прочим, в большом итальянском издании (в переводе А. М. Риппелино), где дается обзор всего его лирического творчества с юных лет, включая революционные циклы «1905 год» и «Лейтенант Шмидт», как и занимающий в его творчестве центральное место сборник «Сестра моя жизнь». Исходя из этого рассмотрения, хотя бы и основанного на чтении произведений в переводе, я еще больше убежден в том, что Пастернак и по смелой динамике его творчества, и по своей художественной утонченности является одним из самых крупных поэтов современности.
Стокгольм в сентябре 1958 года

Но к этому присоединяется новый роман Пастернака «Доктор Живаго», обходящий ныне весь мир в переводах и ложащийся на весы с неожиданной тяжестью. Поскольку все члены Академии имели возможность составить собственное мнение, я могу здесь ограничиться кратким изложением своего собственного. Как мне видится, это особенное в художественном отношении, пронизанное интенсивным опытом произведение, которое чистой силой духа, возвышаясь над партийными и политическими битвами и преследуя скорее цели антиполитические, в исключительной мере удовлетворяет требованиям, с самого начала установленным перед Нобелевской премией по литературе. Содержание романа так безмерно богато, что детальная критика в данном случае может относиться лишь к несущественным недостаткам, которые объясняются беспрецедентно трудными внешними обстоятельствами создания романа; есть части, которые, несомненно, при нормальных условиях подверглись бы переработке. Как документ времени, и в особенности как эпическое художественное произведение, роман Пастернака заслуживает сравнения с «Войной и миром» Толстого: картины хаотичной и трагичной эпохи русской истории, будто освещенные вспышкой молнии, поразительно преломлены сквозь волшебный фонарь писателя. Нижеподписавшийся поэтому горячо рекомендует данную кандидатуру и считает, что, если она получит большинство [голосов], Академия сможет с чистой совестью принять решение, не обращая внимания на то временное неудобство, что роман Пастернака пока не мог выйти в Советском Союзе.
Андерс Эстерлинг

В соседстве с могуче притягивающим и волнующим революционным эпосом Пастернака то мастерство, с которым мы встречаемся у № 13 Альберто Моравиа, естественно окажется несколько в тени. Но его прохладно-изящное, трезво-аналитическое искусство повествования все более утверждает себя как одно из наиболее типичных явлений нашей современности. Его рассказы, отличающиеся классическим совершенством стиля и композиции, вероятно, составляют самую ценную часть его творчества. Последний роман, «La Ciociara», однако, свидетельствует о возросшем мастерстве [автора] в эпическом жанре; это произведение о жестоких буднях войны в Италии выполнено в энергичной манере и написано с неиссякаемым народным реализмом. У Моравиа нет ничего от гуманитарного пафоса Силоне, но как защитник гуманного он стоит на той же стороне, избегая проповедей. Надо, к сожалению, констатировать, что шведские переводы не воссоздают его стилистическое мастерство.

Предложение отметить современное лирическое творчество Италии совместной премией № 2 Сальваторе Квазимодо и № 21 Джузеппе Унгаретти я нахожу вполне привлекательным, в особенности учитывая активную творческую деятельность первого, о чем ярко свидетельствует только что вышедший сборник стихов «La terra impareggiabile». А его старший соперник Унгаретти, прославленный зачинатель т. н. герметической школы, в известной степени потерял роль вдохновителя. По-моему, это предложение требует более тщательного рассмотрения, возможно тогда, когда Квазимодо один окажется достаточно квалифицированным для награды.

Что касается № 34 Карен Бликсен, то хочу отослать к прошлогоднему отчету Комитета. В ее последнем произведении «Sidste fortællingar», несомненно, четче, чем прежде, заметна искусственность, решающая для общего впечатления и во многих случаях заменяющая подлинный поэтический импульс остроумными, но рискованными виртуозными трюками. В книге рассказов «Skæbneanekdoter», которая выйдет осенью и которую я имел возможность уже прочитать, эта слабость, в сущности, преодолена, и о лучших из этих рассказов с темой рока можно, несомненно, сказать, что писательница находится на высоте творческого дара и повествовательной фантазии.

Основываясь на сказанном, я хотел бы предложить для Нобелевской премии этого года, в первую очередь, Бориса Пастернака, во вторую — Альберто Моравиа и в третью — Карен Бликсен.

Это заявление раскрывает мотивировку и аргументацию членов жюри и яснее показывает дилеммы и альтернативы, которыми Комитету приходилось руководствоваться в ходе голосования. При том что на сей раз кандидатура поэта выглядела безусловно затмевающей конкурировавшие с нею, неожиданное появление и победное шествие по миру «Доктора Живаго» создавало специфические трудности. По свидетельству Эрика Местертона, при выработке окончательной формулировки обоснования награждения Пастернака члены Комитета намеренно избегали упоминания о романе, «чтобы не раздражать Москву». Непоявление произведения в Советском Союзе, беспрецедентные попытки оказать давление на европейские издательства, предостережения посольства в адрес Шведской академии накладывали табу на ставшее сенсационным произведение. Законен поэтому вопрос: коль скоро январская номинация основывалась почти целиком на характеристике пастернаковской поэзии, не было ли благоразумным исключить из резолюции малейшие намеки на последнюю, прозаическую книгу лауреата (то есть устранить ссылку на продолжение великой русской эпической традиции, вызвавшую ярость Москвы) — и таким образом оградить и себя, и его от той бури, которая поднялась в ответ на награду? Но не говоря уже о том, что до 25 октября масштабы и характер этой бури никто не мог бы в точности предсказать (ведь с таким прецедентом Нобелевская премия за полвека своего существования не сталкивалась), очевидно было, во-первых, что для советского государства не только роман, но и все творчество Пастернака оставались на протяжении ряда лет неприемлемыми, и весеннее предостережение из Москвы, без упоминания романа, отвергало кандидатуру поэта в принципе. Во-вторых, удаление туманной ссылки на роман могло привести к выводу, что Комитет не только остался глух к оценкам, сформулированным в многочисленных рецензиях в мировой печати (с которыми перекликалась и январская статья Эстерлинга), но и проигнорировал неоднократно оглашенное автором в опубликованных на Западе интервью и в автобиографии заявление о том, что все его предыдущее творчество — не более чем подготовка к этому главному и единственно достойному его сочинению.

В 1958 году Пастернак получил премию «не за роман» (тем более что Нобелевские премии, в отличие от Государственных и Ленинских в СССР, вручались не за произведение последнего года или двух, а за творчество в целом), но, несомненно, «из-за романа» и вследствие резонанса, который он с такой молниеносной быстротой вызвал. Кандидатура Пастернака легче преодолевала барьеры на предварительных стадиях еще и благодаря надежде на то, что награждение поэта может произойти до того, как роман перейдет границы сферы итальянской издательской сенсации. Соответственно, никаких сомнений по поводу того, что Нобелевская премия — дань именно поэтическому его пути, не возникало бы. Но обогнать события не удалось. И лишь наиболее осведомленным знатокам и поклонникам Пастернака на Западе было с самого начала очевидно, что в первую очередь премия присуждена, в соответствии с номинациями, за вклад лауреата в поэзию XX века.