Ренегат

Лавров Александр

Часть III

Между сердцем и долгом

 

 

1. В Порт-Артуре

Если бы подняться на воздушном шаре ввысь и кинуть оттуда взгляд на Ляодунский полуостров, которым заканчивается Квантун – тоже полуостров, прежде всего воображение создало бы картину, представляющую залегшее на морской поверхности чудовище.

Именно такой вид имеет Ляодун с завершающим его мысом-полуостровом Ляотешанем.

В самом деле, эти ряды высот, тянущиеся довольно правильно с материка через узкий Цзиичжоуский перешеек, представляются как бы гигантскими позвонками этого чудовища; скаты их, отвесно спускающиеся на запад к Печилийскому и на востоке к Корейскому заливу, кажутся ребрами, а узкая полоса земли, прихотливо загнувшаяся назад и как бы опоясавшая собою обширное водное пространство, имеет вид и в самом деле чудовищного хвоста.

Своей дикостью весь этот полуостров производит тяжелое, гнетущее впечатление.

Эти горы, скалы, утесы, кручи давят своей величественностью, своей неприступностью человека; кажется, что этому слабому созданию не может быть места среди диких громад. Но человек – создание, приспосабливающееся решительно ко всему. Природа никогда не страшит его, и он стремится устроиться всюду, где только, по его разумению, обеспечены какие-либо выгоды для его существования.

Когда-то – вернее всего, во времена глубочайшей древности, той древности, когда Земля только что начала приходить в порядок и формироваться, – тот узкий, длинный клочок земли, который представляется хвостом чудовищного дракона, тянулся вплоть до противоположного берега и опоясывал вместе с ним большое внутреннее озеро. С течением времени, может быть, проработав целые века, внутренние воды промыли эту низкую береговую полосу и вырвались на морской простор. Там, где они, сокрушив сушу, соединились с морем, образовался узкий – не более двухсот сажен ширины – проливчик, очень мелкий, со слабым, чуть заметным течением, но благодаря тому, что этот проливчик появился, внутреннее озеро обратилось в прекрасную бухту, защищенную от свирепых бурь и от всевозможных капризов мятежного, никогда не ведающего покоя моря.

Люди со свойственной им инстинктивной проницательностью быстро заметили, какие огромные удобства может предоставить им эта внутренняя гавань, и поспешили поселиться на берегу ее.

Эти первые поселенцы в этой местности были китайцы.

Есть некоторые указания, что сюда они забрели, спасая свою жизнь от произвола мандаринов; другими словами, это были просто беженцы из внутренних областей Китая, по тем или другим обстоятельствам спасавшие свою жизнь.

Мудрено ли, что потомство этих беглецов обратилось в течение своего непродолжительного времени в отчаянных морских пиратов, наводивших ужас на купцов-мореплавателей?

Для подобного рода промысла место оказалось как нельзя более пригодным. Пиратские джонки могли оставаться на водах внутренней бухты совершенно незаметными и вдруг появляться перед несчастными купцами, бороздившими на своих утлых джонках Желтое море по всем направлениям.

Все это было давно, очень давно. Мандарины «сына неба», которым перепадала порядочная часть пиратской добычи, смотрели сквозь пальцы на гнездо морских разбойников, а это гнездо все разрасталось, увеличивалось, и, наконец, вместо пиратского поселка появился довольно большой китайский городок.

Когда в китайских водах стали появляться кроме китайских, японских и малайских судов еще и европейские, открытое занятие морским грабежом стало невозможным и пиратский городок превратился в рыбачий поселок.

Рыболовство – занятие вполне мирное, никаких нареканий не вызывающее, но тем не менее торговые суда, заходившие в китайские воды, прилегающие к этой части береговой полосы, частенько пропадали, и пропадали всегда бесследно.

Это обратило на себя внимание англичан, только что начавших в то время, после своего похода вместе с французами на Пекин, ввозить в пределы Небесной империи опиум. Исчезновение судов с грузом этого драгоценного яда вызвало расследование, и английское морское министерство командировало в Желтое море экспедицию, на обязанности которой лежало описание всех поселений по берегу Квантунского полуострова.

Находившийся в составе экспедиции корабль «Альджерино», которым командовал лейтенант Артур, совершенно случайно открыл и внутреннюю бухту, и рыбацко-пиратский поселок, скрытый со стороны моря гранитными громадами Ляотешаньского мыса. Это было в 1858 году.

Свой городок китайцы называли Люшунькоу, командир же «Альджерино», желая увековечить свое имя в истории мореплавания, занес на карты всю эту местность под именем Порт-Артура, и это наименование так и осталось за ним с того времени.

Появление на картах нового порта ничего особенного не повлекло за собой. Мало того, если прежде Люшунькоу был довольно богатым и с густым населением местечком, то после посещения его «Альджерино» он быстро начал хиреть, нищать и мало-помалу обращаться из городка в беднейшее приморское селение. Капитан Артур своим визитом обратил на Люшунькоу внимание самых ненасытных из всех хищников Небесной империи – мандаринов и ее богдыхана, и они не замедлили обобрать догола недавних пиратов, да так, как эти профессиональные разбойники никогда не обдирали попадавших к ним в руки купцов.

Во второй половине XIX столетия, ближе к концу его, среди богдыханских мандаринов явилось счастливое исключение. Печилийский вице-король Ли Хунгчанг, не имевший за собой длинного ряда предков-вельмож и вышедший из среды народа, хоть «драть-то тоже драл и с живого и с мертвого», но все-таки радел о пользе своего отечества по мере сил своих.

Этот просвещенный китаец заметил, что Порт-Артур со своей внутренней бухтой представляется лучшей во всем мире коммерческой гаванью. Он обладал огромным политическим проникновением и совершенно ясно видел, что, когда мировая торговля устремится к берегам Тихого океана, цены не будет этой гавани, представлявшей все удобства не только для морской, но и для сухопутной торговли, ибо отсюда пролегала прямая и удобная дорога на древнейшую столицу Кореи – Ляоян, а из этого городка – на еще более древнюю столицу Маньчжурии и Китая – Мукден. Чтобы сохранить за Китаем, этот важный уголок земли, Ли Хунгчанг приказал возвести крепость на высотах, обрамляющих внутреннюю бухту. Крепость была возведена, но спустя несколько лет Япония, стремившаяся к выходу на материк, объявила войну Китаю, заняла своими войсками весь Квантун, и крепость Порт-Артур была взята после недолгого штурма. Это было уже в 1894 году.

Японцам не удалось воспользоваться плодами своих побед. Великие европейские державы не выпустили их на континент и заставили вернуться на их острова. Спустя несколько времени, в мае 1898 года, Китай уступил Квантун в аренду России, прокладывавшей в то время железнодорожный путь, который должен был связать берега европейского Севера и Запада с азиатским Дальним Востоком.

С водворением русских сразу же изменилась физиономия древнего китайского поселения. Вместо грязных китайских фанз на берегах люшунькоуской бухты выросли два европейских города – Старый и Новый, в которых решительно ничего китайского не было заметно. Надбрежные высоты увенчались укреплениями, внушавшими даже европейцам уважение к этой новой «твердыне» России на окраине Дальнего Востока.

При приближении к входному проливу-каналу Порт-Артура прежде бросаются в глаза холодные гранитные громады Ляотешаньского мыса. Скаты их почти отвесны и ниспадают прямо своими лишенными всякой почвы и растительности кручами.

Это с одной, склоняющейся к западу, стороны пролива. На тянущемся по направлению к востоку берегу, у самого входа в пролив, высится другая гора, на склонах которой возведены батареи, обстреливающие и морские дали, и подступы к бухте. Это Золотая гора. С нее открывается лучший вид на море и весь Квантун, и она является колыбелью Порт-Артура, ибо на ней была сооружена знаменитым Ли Хунгчангом первая китайская крепость, срытая после того, как европейские державы заставили японцев-завоевателей уйти долой с материка.

Левей со стороны города берег пролива составляет длинная узкая, с небольшим расширением на конце коса, напоминающая собой загнутый хвост диковинного чудовища. Китайцы называли эту косу Ляокувей, что в переводе значит «Хвост тигра». Это название удержалось и впоследствии. «Хвост тигра» был только переделан в «Тигровый хвост», и на нем одно время был размещен двенадцатый полк сибирских стрелков, получивший от своей стоянки прозвище «Тигрового полка».

К востоку от Золотой горы тянутся довольно высокие Драконовы горы, к которым на севере примыкают Крестовые высоты, а за ними поднимается новая гряда, носившая название Волчьих гор. От этих последних к берегу Печилийского залива тянутся параллельно два горных кряжа: первый – Зеленые горы и второй – Дагушанские холмы; с запада вздымаются Сунгашанский горный хребет со своей наиболее заметною среди других Столовой горой. Вершины хребта носят «птичьи» названия, но среди них попадаются уже и более позднейшие прозвища: «Метровая высота», «Высокая гора» и другие. По самому берегу бухты поднимаются не особенно высокие холмы, носившие общее наименование горы Белого Волка, и, наконец, те гранитные громады, которые заканчивают собою полуостров, остались с китайским названием Ляотешаня.

Внутренняя бухта Порт-Артура, таким образом, со всех сторон окружена, как рамкой, высотами, не пропускающими к ней ни шквалов, ни штормов. Лишь изредка, когда на море свирепствует буря, в бухте заметна небольшая рябь. Между тем бухта прямо поражает своими размерами: площадь ее почти двенадцать верст, и на таком пространстве, будь глубина бухты всюду достаточна, мог бы поместиться любой флот. Но в том и главное неудобство бухты, что она не везде обладает глубиной, необходимой для стоянки военных судов, обладающих значительной осадкой. Сообразно своей глубине вся бухта подразделена на западный и восточный бассейн. На одном стоят мелкосидящие купеческие корабли, другой предназначен для стоянки броненосцев. Кроме того, в берег Квантуна врыт третий просторный бассейн саженей семь глубины, являвшийся гаванью для всех вообще судов и в особенности для тех, которые нуждались в починке.

Город раскинулся на самом берегу восточного бассейна и в течение не более как пяти лет обстроился так, что в общем своем виде мог бы посоперничать и своей красотой, и своим благоустройством со многими городами Европы и Америки. Все строения в нем были каменные, не давили людей своею величиною. Места было много, и пока незачем было зданиям тянуться ввысь. Прямые, всегда чистые, превосходно вымощенные улицы перерезывали город во всех направлениях. На них было много зелени, но любимым местом прогулки артурцев был бульвар, разбитый как раз на берегу бухты.

В Старом городе жила, так сказать, артурская аристократия: семьи офицеров – сухопутных и моряков, чиновники артурской администрации, русско-китайского банка. Здесь же были собор, здания административных управлений, дом наместника и т. д.

Артурцы с более скромным общественным положением населяли Новый город, создавшийся уже после китайской войны на берегу западного бассейна. Обе эти части города почти слились вместе, но в последней части жизнь кипела большим оживлением. Обитатели «рангом попроще» не любят стеснять себя всевозможными условностями общежития. На улицах Нового города постоянно была видна оживленная, суматошащаяся толпа, состоявшая из представителей чуть ли не всех народов азиатского Востока. Японцы, китайцы, индийцы, даже малайцы – все здесь смешивались в одну общую массу с пришельцами: русскими, англичанами, американцами и даже неграми, попадавшими сюда с коммерческих кораблей. Здесь, в этой части, в изобилии были и шикарные рестораны, и гостиницы для путешественников, и грязные матросские кабачки, и всякого рода вертепы. Тут же был и усердно посещаемый всеми артурцами театр, в котором играли наезжие из России труппы. Артисты, составлявшие их, не всегда были «на высоте своего призвания», но скучающие артурцы вполне довольствовались и такими жрецами Мельпомены. Когда в России народилась так называемая «идея всенародной трезвости», и Артур не отстал от общего стремления, и там началось всенародное отрезвление путем драматических представлений в матросской чайной, где давались ради искоренения среди христолюбивых воинов любви к алкоголю модные пьесы «с настроением».

Пресную воду артурцам доставляли две реки – Лухэ и Таучинь, впадающие в порт-артурскую бухту. Вверх по течению первой, версты на две в глубину материка, стоял грязнейший китайский город, население которого исключительно составляли пришедшие на заработки китайцы. Сам по себе, по своей грязи этот город был нечто невозможное, и порт-артурская дума не позволяла уже возводить в нем прежнего типа постройки, предполагая перестроить весь этот город на европейский лад, заменив жалкие китайские фанзы каменными строениями.

Таков был Порт-Артур, которому вскоре после начала настоящего правдивого повествования пришлось стать ареной знаменательных исторических событий.

Но, пока над этим уголком не грянул раскат внезапного грома, никто в нем не думал креститься. Каждый делал свое обычное дело: молодежь посещала рестораны, солидные семейные люди проводили свое свободное время за винтом, чиновники, облеченные во всевозможные формы, исписывали ворохи бумаг, а тучи собирались и все более и более густели…

 

2. Откровенная беседа

В тихий, но несколько морозный день по набережной Порт-Артура не спеша шли двое молодых людей, громко и несколько возбужденно разговаривавших друг с другом. Эти молодые люди были уже знакомые читателям этого повествования Андрей Николаевич Контов и Александр Тадзимано.

– Итак, мой дорогой лейтенант, – говорил первый, – мы должны скоро расстаться…

– К сожалению, да… Срок моего отпуска кончается, и я должен вернуться.

– Кто знает, придется ли еще увидеться…

Тадзимано улыбнулся как-то особенно.

– Я думаю, что придется! – промолвил он.

– А что значит ваша улыбка?

– Да ровно ничего, добрый друг… Если хотите, мне пришла в голову шальная мысль.

– Какая?

– А вот какая! Я здесь живу уже около месяца, и мы сошлись как будто довольно близко. Я смею думать, что мы даже стали друзьями. Теперь представьте себе, каково будет нам узнать, что вспыхнула война. Ведь в этом случае мы станем врагами, не питая друг к другу ни малейшей вражды…

Контов, не дослушав даже фразы Тадзимано, громко рассмеялся.

– Никакой войны не будет! – объяснил он. – Удивляюсь, откуда берутся все эти толки.

– Вы думаете, что не будет? – задумчиво произнес лейтенант. – Что ж, я этому могу только радоваться…

– Вы можете мне не верить… Знаете что? Зайдемте ко мне, на морозе говорить не особенно удобно.

– Пожалуй… – согласился Тадзимано. – Я даже хотел сам напроситься к вам в гости.

– Напрасно не сказали раньше… А еще говорите, что мы – друзья! К чему такая неоткровенность? Ведь вы знаете, что я живу совсем недалеко отсюда.

– Тогда пойдемте скорее. У вас здесь мороз гораздо сильнее, чем на наших островах.

– Только не будем говорить ни о войне, ни о вашем отъезде!

– Согласен! О чем угодно, только не об этом.

Молодые люди, не переставая весело болтать, свернули с бульвара в одну из перекрестных улиц и скоро очутились около небольшого двухэтажного домика, в котором Контов занимал весь второй этаж.

На звонок им отворил дверь слуга-японец, на лице которого, как только он увидел своего господина, сейчас же появилась расплывчатая, плутоватая улыбка.

– Ну, что, Ивао, тезка знаменитого японского маршала Оямы, – шутливо обратился к нему Андрей Николаевич, – не был ли кто тут без меня?

– Был, господин! – ответил слуга. – Был гость, и новый…

– Кто такой?

– Я никогда не видал, чтобы он ранее того приходил к вам… Это почтенный старец; он имеет вид большого мудреца.

– Да кто он такой? – воскликнул Андрей Николаевич. – Как его имя?

– Свое имя этот старец не пожелал мне сообщить; с виду он показался мне чем-то очень расстроенным… По крайней мере на его глазах я приметил слезы… Я думаю, что ему хотелось видеть вас…

– Русский он, японец, иностранец?

– Я думаю, что этот почтенный старец – русский. Вы убедитесь, что я прав, когда он придет сюда еще раз и застанет вас дома…

– Разве он придет еще?

– Да, господин, этот почтенный старец сказал, что придет непременно.

– Ну, бог с ним! Придет, так придет! Проходите-ка, Тадзимано, сюда.

Контов провел гостя в небольшую гостиную, рядом с прихожей.

– Располагайтесь! Ивао сейчас растопит камин и принесет нам вино, кофе, чай… Что вы хотите?.. Все у меня есть и все наготове!

Из гостиной в отворенную дверь был виден кабинет хозяина. Обе эти комнаты, если и не были обставлены роскошно, все-таки своей обстановкой изобличали в своем хозяине человека с крупными средствами. Как ни недороги были в Артуре различные привозимые из Америки и даже Европы предметы роскоши и комфорта, все-таки нужно было иметь солидные деньги, чтобы обставить себя именно так, как обставлен был Контов.

– Что это вы с таким изумлением осматриваетесь? – с улыбкой спросил Контов. – Ведь вы не в первый раз у меня… Все это видели вы и раньше…

– И представьте себе, что каждый раз меня несказанно изумляет…

– Что именно?

– Откуда у вас все это явилось?.. Я не решался предложить этот вопрос, опасаясь, что обижу вас. Во Фриско вы казались мне путешественником – простите! – с очень скромными средствами…

Андрей Николаевич самодовольно улыбнулся.

– Это значит, батенька мой, что я работаю… Мне все то, что вы видите, дал труд.

– Это очень хорошо! – согласился Тадзимано. – И я от души радуюсь за вас.

– Благодарю вас! – с мрачным раздражением проговорил Андрей Николаевич. – Я вполне уверен, что вы искренни… Если бы все так же относились ко мне, я был бы счастлив.

– Я не сомневаюсь, – с улыбкой посмотрел на него лейтенант, – у вас немало завистников.

– Если бы только завистников! – слегка ударил кулаком по столу Контов. – На завистников я не обратил бы внимания…

– Тогда у вас есть враги?

– Не то! – махнул рукою Андрей Николаевич. – Что враги? А вы представьте себе, что я должен был перечувствовать, переиспытывать, как я должен был мучиться, когда такой испытанный друг, как Иванов, покинул меня?..

– Иванов вас покинул? – с удивлением воскликнул Тадзимано. – Что за причина?

– Не знаю… – горько усмехнулся Контов, – какая-то муха укусила его…

– Что значит «муха укусила»?

– Так говорят у нас в России, когда кто-либо без всякой видимой причины начинает сердиться на другого. Иванов приехал с вами, сперва был очень доволен всем, а я-то как был доволен, что он, наконец, снова со мною! Ведь мы так сдружились, что стали родными. Для меня по крайней мере Иванов – единственный человек, которого я считаю близким себе, и вдруг этот страшно оскорбивший меня уход…

– Но что же такое вышло? – вскричал Тадзимано. – Быть может, вы поссорились?..

– Ничего подобного! Ни единой размолвки… Сперва Иванов радовался, восхищался, потом через несколько дней стал киснуть, хмуриться… Перестал даже смотреть на меня… Взгляну ли я на него, сейчас глаза так и прячет, а если успею его взгляд подловить – какой-то укор, сожаление так в нем и чувствуются… Я бесился, расспрашивал, что такое, – молчит… Потом взял да и ушел… от меня ушел! – Контов почти простонал эти последние слова. – Ни слова не сказал на прощанье… Так и разошлись… С тех пор как он ушел, ни ногой ко мне… И не встречаемся даже… видимо, избегает.

– Жаль, что так вышло, очень жаль! – покачал головой Тадзимано. – Где же теперь Иванов?

– На Невском заводе работает. Это вашему народу, Тадзимано, мастеровые обязаны тем, что у них теперь всякой работы столько, что с утра до ночи не переработаешь…

– Чем же это?

– Пошли эти несуразные слухи о войне, так из России наслали миноносок в разобранном виде… Теперь их на Невском заводе собирают…

И, отвлекшись от первоначальной темы разговора, Андрей Николаевич начал рассказывать своему гостю о ходе работ на Артурском судостроительном заводе.

– Послушайте, – вдруг перебил рассказ Контова Тадзимано, – зачем вы мне это все рассказываете?

– А что? – удивился тот.

– Да ведь вы сообщаете такие сведения, что… что… – несколько замялся лейтенант, – их лучше бы не сообщать, если только они стали известными постороннему, то есть частному лицу…

– Что же вы тут увидели особенного?

Тадзимано пожал плечами.

– Качественное и количественное состояние боевых сил да еще во время ожидания войны всегда составляло строжайший секрет… Впрочем, это касается только наших военно-морских учреждений… У вас, вероятно, дело поставлено по-другому.

– Э, пустяки! – беззаботно махнул рукой Контов. – Может быть, все это и действительно должно быть секретом, но какой же это секрет, который известен стольким людям?.. Впрочем, я понимаю, эта тема скучна для дружеской беседы… Там, на бульваре, вы хотели мне что-то сказать… Вот, кстати, мой Ивао несет нам чай… Коньяк к нему у меня привезен из Фриско: попробуйте, он, мне кажется, очень недурен… Поставь здесь, Ивао, и можешь уходить.

Молодые люди, оставшись одни после ухода японца-слуги, некоторое время молчали.

– Ну-с, так что же вы хотели мне сказать, Александр Николаевич? – прервал молчание Контов. – Судя по выражению вашего лица, я ожидаю чего-то важного…

– Нет, что же может быть важное?.. А не находите ли вы, что между нами есть совпадение, и очень странное?

– В чем же именно?

– Да как же… Мы оба православные: вы Андрей Николаевич, я Александр Николаевич… Наши отчества тождественны.

– Что же тут странного? Имя Николай очень распространено среди православных. Вы это-то мне и хотели сказать?

– Нет, это я только кстати…

– Тогда существенное, стало быть, впереди?.. Слушаю…

Тадзимано помолчал, видимо, собираясь с мыслями.

– Видите ли, – заговорил он, задумчиво смотря вперед, – я жил в Порт-Артуре, живу порядочно долго здесь и теперь, в такое время, когда разрыв между вашим и моим отечеством никогда не был еще так близок, как ныне…

– Вы опять с вашими страхами! – с легким смехом воскликнул Контов.

– Я знаю, что говорю! – с ударением проговорил Тадзимано. – Простите, простите! – заметил он выражение неудовольствия на лице Контова. – Право, все это так странно…

– Что именно вы находите странным? – с суровостью в голосе спросил тот.

– Да вот это… я не знаю, как это выразить на вашем языке. У нас все, понимаете, все – и сановники, и последние земледельцы, и в Токио, и в захолустье – готовятся к войне с вами, вооружаются, спят и во сне бредят предстоящей войной, а вы остаетесь совершенно спокойными, как будто ничего нет впереди тревожного. У западноевропейцев такое состояние называется «танцами на вулкане». На кратере собрался бал, люди веселятся, играют, танцуют, смеются… Вдруг подземный гул, раскат глухого подземного грома, и недавние танцоры летят на воздух, а из кратера рвутся клубы дыма, течет огненной рекой лава, уничтожая все на своем пути.

– Ваши слова, быть может, очень образно представляют положение дела, – возразил Контов, – но, видите ли, у нас все очень своеобразно… У нас есть так называемая администрация, «начальство», как мы его величаем, оно и следит за всем, оно и заботится обо всем. Мы, простые смертные, не вмешиваемся и не имеем права вмешиваться в дела нашего «начальства». Если разразится война, то нам, конечно, об этом скажут и мы будем сражаться с тем, на кого нам укажут как на врага, будь то японец, турок, англичанин, и мы пойдем на всех, на кого нас поведут. А пока начальство ничего не говорит, в официальных органах его извещения ни о чем не появляются, стало быть, и думать нам нечего… Будем жить, веселиться, хотя бы и на вулкане… Какое нам дело, что где-то там что-то грохочет, откуда-то курится дымок?.. Начальство все видит, все знает, и вы как православный из катехизиса должны знать: «Нет власти, которая не от Бога».

– Вы это говорите искренне? – с любопытством посмотрел на Контова лейтенант.

– Вполне.

– И не иронизируете?

Контов с воодушевлением воскликнул:

– Нисколько! Так, как я думаю, думают миллионы русских людей… Есть, правда, и в России беспокойные существа… Они суются со своими советами, указаниями, никому не нужными… Конечно, в распоряжении начальства всегда достаточно средств, чтобы заставить замолчать таких крикунов. Что вы так на меня смотрите?

Тадзимано действительно смотрел на Андрея Николаевича с невыразимой грустью.

– И вы… при таком положении в случае войны, хотя бы с моим народом, собираетесь победить?.. – произнес он.

– Несомненно! Как же иначе? Если вы правы и война вспыхнет, то и не обижайтесь теперь и вы, если я скажу, что мне от души жаль вашего отечества…

– Перестанем говорить на эту тему, – кротко остановил его Тадзимано. – Я возвращусь к тому, что хотел вам высказать… Итак, я вот приехал в Артур, живу здесь, и представьте себе, я положительно не знаю, зачем я очутился здесь.

– Это как же так? – удивился Андрей Николаевич. – Быть этого не может.

– Уверяю вас! – подтвердил Тадзимано.

 

3. Соперники

Он откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и тихо, словно говоря сам с собою, начал:

– Я никак не думал, когда возвращался из Америки, что мне придется отправляться сюда, в Артур… Признаюсь, я даже не вспоминал о вашем существовании, хотя мне было известно, что вы с борта «Наторигавы» пересели на судно, идущее в Артур, вместе с Аррао Куманджеро… Кстати, вы его хорошо знаете?

– Думаю, что знаю…

– И знаете его профессию?

– Я знаю, что он арматор, ведет большую внешнюю торговлю.

– Только и всего?

– Да…

– Ну, это меня не касается… В Порт-Артур я поехал потому, что меня послал сюда отец… Зачем? Сначала я думал, что он заинтересовался вами и посылает меня, чтобы я привез вас на наши острова. Но я ошибся. Отец имел что-то другое в виду… Он говорил, между прочим, и о вас.

– Вероятно, о моем существовании ваш батюшка услыхал от Иванова? – полюбопытствовал Контов.

– Да, от него…

– Воображаю, что наболтал про меня этот сумасброд!

– Уверяю вас, что ничего, кроме хорошего… Он любит вас всей душой…

– Вы уже знаете, как доказал он свою любовь, – проворчал Контов.

– Почем мы знаем, чем он руководился! – заступился за Иванова Тадзимано. – Очень может быть, у него были свои вполне веские причины.

Андрей Николаевич ничего не ответил, но по его лицу скользнула тень неудовольствия.

– Внимание отца, его желание узнать возможно более подробностей относились совсем к другому лицу. Здесь, в Артуре, живет некто Кучумов.

– Как вы сказали? – вскричал Контов. – Кучумов, Василий Павлович?

– Да. Вы должны знать его. Он чиновник и занимает здесь видную должность.

– Слыхал… Ну что же, вы, конечно, познакомились с ним?

– Познакомился…

– И видели Ольгу?

В голосе Контова зазвучала нотка ревности.

– Его дочь? Как же!

– И что же дальше?

– Дальше-то? Да то, что я с ужасом думаю, что лучше бы совсем не было дня, в который отец мой послал меня сюда…

– Вот как! – принужденно засмеялся Контов. – Надеюсь, на это у вас есть веские причины? – с ироническим подчеркиванием закончил он свою фразу повторением тех же самых слов, которые только что высказал Тадзимано.

– Да, имею! – ответил тот, не замечая, или, вернее, не желая замечать, иронию.

– Эти причины – не секрет?

– Нет, я и пришел, чтобы поговорить с вами о них.

– Это интересно… Говорите, дорогой лейтенант!.. Я горю нетерпением.

– Тогда не перебивайте меня. Я познакомился с Кучумовым и был принят в его семье.

– О, скрытный! – перебил его Андрей Николаевич. – Ни слова не сказал от этом.

– Я даже предположить не мог, чтобы это могло вас или кого-либо другого интересовать; признаюсь, что и сам я относился к поручению отца с величайшим равнодушием. Я не понимал, зачем отцу надобно, чтобы я познакомился с этим человеком, получил доступ в его семью, узнал его жизнь и все прочее. Мне все это казалось, да и теперь кажется просто старческим капризом.

– Зачем же вы это исполняли? – спросил с нескрываемой иронией Контов.

– Как это «зачем»? Ведь всего этого желал мой отец.

– Да ведь вы сами же говорили, что это был простой каприз!

– Что же из этого?

– Могли не исполнять! Мало ли что может взбрести в голову выживающему из ума старику.

Тадзимано строго посмотрел на своего собеседника.

– Я совсем не знаю, каковы взгляды культурных народов Европы на обязанности детей к своим родителям, но у нас, в дикой Японии, все желания отца священны. Ни один сын, даже сознавая нелепость каприза того, кому он обязан своей жизнью, не откажется исполнить его… Повторяю, воля родителей в Японии священна для детей…

– Ну, не буду, не буду, – засмеялся Контов, – пусть будет так. Что же вышло?

– Вот тут я и начинаю затрудняться передачею дальнейшего. Мне приходится ввести вас в деликатнейшую область… Я посещал этот дом, часто встречался с Ольгой Кучумовой… Она смотрела на меня, как все белые девушки смотрят на интересного желтолицего дикаря…

– Какой же вы желтолицый? – усмехнулся Андрей Николаевич. – Ваша кожа почти бледная, а некоторая чуть заметная желтизна только придает оригинальность вашей внешности.

– Может быть, это и так… Видите ли, не раз во время моих визитов я рассказывал Ольге о нашем народе, о том, как счастливо он жил, прежде чем явились на наши острова европейцы… Рассказывал о голландцах, первыми поселившихся между детьми Ниппона, говорил, как «мадагаскарский король», знаменитый Беневский, пробовал нападать на Матсмай, говорил о вашем после и министре Резанове, с буйным Хвостовым объявившем некоторые наши острова принадлежащими Североамериканской компании, и о том, как за это пришлось поплатиться трехлетним пленом вашему капитану Головину и его людям… Много я передал моей слушательнице о той великой эпохе, когда наш великий тенпо свергнул с себя и со своей страны иго сегунов… Передавал я поэтические легенды моего народа о подвигах самураев, о притеснениях даймиосов и об освобождении от их ига…

– Словом, – перебил Тадзимано Андрей Николаевич, – повторилась в лицах история Отелло и Дездемоны:

«Рассказам этим всем С участием внимала Дездемона!»

Контов говорил, стараясь быть спокойным, но голос его срывался, становился хриплым, лицо то и дело передергивала судорога; он даже как-то странно потемнел, и черные глаза его искрились такими огоньками, что, не будь молодой лейтенант настолько добродушен и не увлекись он своим рассказом, ему стало бы неловко под бешеными, полными ярости взглядами своего собеседника.

Но Тадзимано был так углублен в свои думы, что не замечал, ничего и даже не видел того, что Контов то и дело подливал крепкий коньяк в свой стакан.

– Нет, вряд ли я в то время мог походить на знаменитого мавра, – тихо говорил лейтенант. – Я в то время говорил просто для того, чтобы занять как-нибудь молодую хозяйку; мне все равно было, о чем говорить… Это было не что иное, как обычная светская болтовня. Язык произносил то, о чем не думала голова… Ваши европейские девушки другого способа говорить и не знают. Они довольствуются звуками, не стараясь даже постичь их значение…

– Ваша аттестация не льстит нашим дамам! – заметил, видимо, сдерживаясь, Контов.

– Я сейчас искренен, вы же, надеюсь, не выдадите меня никому…

– Кто знает? – загадочно произнес Андрей Николаевич. – Но что же было дальше?

– Вас заинтересовал мой рассказ?

– Очень… Ха-ха-ха…'Я давно уже не слыхивал чего-либо более интересного.

Тадзимано поднял голову и внимательно посмотрел на Контова.

– Что с вами? Вы волнуетесь? – проговорил он. – Я положительно не узнаю вас…

– Не узнаете? – вскочил с кресла Контов. – Да! Вы, пожалуй, никогда не видели меня таким… Если же вы видите, то потому, что я угадываю окончание вашего рассказа.

Он с порывистостью охваченного гневом человека зашагал по гостиной.

– Да, черт возьми, угадываю! – закричал он, останавливаясь около стола, и так ударил по нему рукой, что стаканы и блюдечки задребезжали от сильного сотрясения. – Окончание это так ясно… Вы, желтокожий Отелло, влюбили в себя эту бедную дурочку Дездемону… Вы явились перед ней рыцарем, наговорили ей всякого черта в ступе: самураи, богатыри, гейши! Вы разожгли ее воображение, и она влюбилась в вас по уши. Так, что ли? Говорите, да не вздумайте врать!..

– Господин Контов! – вскочил с кресла Тадзимано. – Кто вам дал право оскорблять меня?

– Вас оскорблять! – презрительно рассмеялся Андрей Николаевич. – Какое же тут оскорбление? Назвать подлеца подлецом – это только правда.

С хриплым воплем, словно подтолкнутый извне какою-то посторонней силой, кинулся Тадзимано на Контова. Тот не ожидал подобного нападения и в то же мгновение был сбит и очутился на полу. Юноша обезумел и впился в его горло своими длинными тонкими пальцами, сжимая их с такой силой, что Контов захрипел и все лицо его мгновенно налилось кровью.

– Господин, – вбежал на шум борьбы Ивао. – Нельзя, оставьте его!

Он что-то быстро заговорил, обращаясь к Тадзимано по-японски. Очевидно, слова его возымели силу. Лейтенант отпустил Контова и, тяжело дыша, поднялся на ноги. Андрей Николаевич был почти без чувств и слабо хрипел, размахивая в воздухе руками.

– Уходите, никто ничего не видел, что здесь произошло! – многозначительно проговорил Ивао. – Уходите, пока он не опомнился…

Лейтенант достал из кармана записную книжку, написал несколько строк и, подавая Ивао, сказал:

– Это вы должны передать ему… Непременно передайте…

– Я исполню это, но вы уходите, прошу вас! – И Ивао снова произнес несколько японских слов.

Тадзимано весь встрепенулся.

– Я понимаю теперь, что значит это! – проговорил он уже на улице. – Этот несчастный любит Ольгу… Он сердцем влюбленного угадал истину… Но что же мне делать? Ведь и я люблю эту девушку!.. Что предпринять?.. Не должен ли я пойти к ней и сказать ей о своей любви? Ведь это было бы самое честное в подобном положении! Пусть она решит сама мою судьбу. Если она отклонит меня, я отстранюсь сам, но если она скажет «да», я не уступлю ее никому.

Он, гордо подняв голову, подошел к выходным дверям.

 

4. В новой роли

Контов пришел в себя, когда Тадзимано уже ушел из его квартиры…

– Господин, господин! – суетился около него Ивао. – Как вы страшны в гневе!.. Я испугался, я думал, что вы убьете этого моего молодого земляка…

Ивао говорил совсем не то, что было на самом деле, но это извращение, очевидно, входило в его расчеты. Хитрый японец, очевидно, действовал по заранее составленному им плану, и Андрей Николаевич почти поддался на удочку. Впрочем, он и сам в эти мгновения плохо давал себе отчет в том, что произошло с ним.

– Прошу вас, господин мой, – суетился около него японец, – успокойтесь, все прошло уже, этот ваш враг не вернется более сюда. Он скоро уедет из Артура, и вы можете любить молодую девушку, не боясь ничьего соперничества…

При этих словах Контов вспомнил все…

– Любовь… соперничество! – простонал он. – Зачем все это? Зачем?.. Нет! Никому не уступлю ее, никому! – вдруг с новой силой вспыхнул в нем гнев. – Гм!.. Этот человек осмелился… Он бил меня… меня бил…

– Не очень больно, – почтительно заметил Ивао.

Андрей Николаевич даже не расслышал этой несколько иронической фразы.

– Он бил меня! – вырвался у него из груди яростный вопль. – И еще жив… Я оказался слабее его… А между тем это совсем тщедушный мальчишка. Куда девались мои силы?..

– Этот юноша, как я думаю, в совершенстве изучил джиу-джитсу, – пояснил Ивао. – Кто учится этому искусству, тот и со слабыми силами всегда может побороть сильнейшего.

Все это Ивао говорил скороговоркой, как будто это был заранее хорошо вытверженный урок. Андрей Николаевич почти не слушал этой болтовни; он уже стал успокаиваться, и гнев его несколько стих.

– Оставьте меня, Ивао! – кивнул он слуге.

– Господин желает остаться один?

– Да… Не пускайте никого…

– А если придет кто-либо из многочисленных посетителей? – вкрадчиво спросил японец. – Если будут интересующие моего господина сообщения?

– Вы доложите мне, но без доклада не допускайте никого…

Ивао поклонился и вышел.

Андрей Николаевич остался один со своими думами, со своим гневом… Он приподнялся с кресла, в которое усадил его слуга, и прошелся по комнате.

Мысли так и теснились в его голове. Теперь ему уже стало совестно порыва, который столь внезапно овладел им, совестно за себя и стыдно за свою несдержанность.

«Как я мог, как я только мог поступить так? – говорил он сам себе. – Дикарь относится с уважением к своему гостю, а я… Да и что такое привело меня в гнев? Что сказал мне этот японец? Что он любит Ольгу Кучумову?.. Какое же мне в сущности до этого дело? Ведь я никого не могу заставить любить или быть равнодушным… Ведь это же не в моей власти… Он ее любит, ну и пусть себе любит на доброе здоровье!.. Ведь он не сказал, что она отвечает ему на любовь, не сказал, что они объяснились. Он сказал только, что он сам полюбил ее, то есть в сущности не сказал ничего, что могло бы касаться меня… Он даже не соперник мне… И откуда только у меня явилась эта несдержанность, эта необузданность?.. Нервы у меня, что ли, развинтились? Отчего бы? Кажется, все идет благополучно, я не могу теперь жаловаться на свое положение. Благодаря Куманджеро я поставлен прекрасно, обеспечен вполне, принят всюду, как желанный гость, еще немного – и сам Кучумов перестанет сторониться меня. Он уже и теперь кое-как отвечает на мои поклоны… Еще немного – и я буду принят у него в доме, а тогда, тогда… тогда мы с Ольгой будем любить друг друга уже открыто… А до тех пор? До тех пор я должен отчаянно бороться за будущее счастье и путем борьбы составить себе еще более прочное положение, чем имею теперь… Не вечно же мне быть агентом этого японского торговца! Но все-таки откуда у меня эта проклятая нервность?.. Неужели меня привела в такое состояние дикая выходка Василия?.. Вот никогда я не думал, чтобы этот человек был мне так дорог».

Андрей Николаевич остановился у окна и стал смотреть на улицу, слегка запорошенную легким снежком.

Улицы в Артуре были широкие, превосходно вымощенные. За чистотой и порядком на них следили неукоснительно. Ведь Артур считался не столько русским, сколько «европейско-американским» городом. Иностранцев здесь жило много, и даже природные русаки подтягивались, глядя на них.

Контов вспомнил, как он впервые вступил на эти улицы, как он начал здесь свою «коммерческую» деятельность (Андрей Николаевич ни минуты не сомневался, что его деятельность исключительно коммерческая), давшую ему теперь вполне обеспеченное и даже завидное положение. О, Куманджеро не мог пожаловаться на своего тайного агента! Контов сумел войти в дома артурской аристократии. Он выдавал себя за состоятельного художника, путешествующего с целью восприять для будущих картин как можно более впечатлений. Куманджеро снабдил его порядочными деньгами, и Андрей Николаевич мог не стесняться в средствах. На первых порах он швырял деньгами направо и налево.

В каждом другом европейце подобная расточительность сразу возбудила бы подозрение, но в русских людях всякое бесшабашное мотовство в большинстве случаев возбуждает только чувство почтения. И это касается не только бедняков, надеющихся, что кое-какие крохи перепадут и на их долю, но и состоятельные люди смотрят точно так же. Бесшабашный расточитель – всюду первый гость, всюду принят, всюду обласкан, и никто не интересуется, каким путем явились у него разбрасываемые деньги.

Так было и с Контовым. В самое короткое время он успел завести массу знакомств, стать на короткую ногу почти со всей артурской молодежью, до некоторой степени успел сделаться центром, около которого она сосредоточивалась, и каждый день у него накапливалось столько новостей из артурской жизни, что он порой совершенно не успевал сообщать их своему патрону.

Не раз бывали случаи, что совершенно невольно для самого себя Андрей Николаевич призадумывался о том, зачем нужны Куманджеро столь подробные сведения о внутренней жизни Артура и в особенности его гарнизона. Свои сообщения Контов обыкновенно делал письменно, предварительно прошнуровав свое письмо. Письма он передавал своему слуге Ивао, взятому им себе по указанию Куманджеро, а тот уже сам отправлял их по назначению. Через Ивао же Андрей Николаевич получал и ответы патрона. Письма Куманджеро были более чем любезные – ласковые, в них он не требовал, не приказывал, а просил. Более всего интересовали Куманджеро всякие перемены в войсках, расположенных в Артуре, и сведения, приходящие из Петербурга к разным власть имущим лицам. Такие сведения у Контова бывали в изобилии, и он, не раздумывая много, все целиком переправлял их Куманджеро. Чтобы его деятельность особенно способствовала расширению японской торговли в Артуре, этого Андрей Николаевич не замечал, да и не особенно интересовался тем, какой результат имеют его сообщения. Он считал для себя необходимым честно исполнять условие, не получать от Куманджеро даром своего содержания, а остальное, как он был искренне убежден, совершенно его не касалось.

Странным, если не подозрительным, казался Андрею Николаевичу его слуга Ивао Окуши; порой этот человек казался молодому русскому совсем не тем, чем он был по своему скромному положению. Прежде всего Ивао оказался развитым и даже хорошо образованным человеком. Он мог рассуждать о многих вещах, которые, казалось бы, должны были быть совершенно недоступны для человека, предназначавшего себя к лакейской службе. Что Ивао свободно толковал о политике, это Контова не удивляло: японец был гражданин страны, где человеческая мысль, ум, любовь к родине не были в загоне, а роскошно цвели, являясь не только лучшим украшением, но и величайшим благом для народа. Удивляло Контова, что Ивао часто бывал занят черчением каких-то таинственных планов, снабжаемых им длинными математическими выкладками. Эти работы выказывали в Ивао не только недюжинного математика, но и искусного инженера. Когда Андрей Николаевич, застав однажды своего слугу за такой работой, спросил, что это такое, Ивао без запинки объяснил, что он задался мыслью составить проект соединения некоторых из островов его родины подземным тоннелем и работает над предварительным эскизом этого проекта. Контов усомнился в правдивости своего слуги: на его чертеже он ясно видел характерные очертания Ляотешаня с оригинально загнувшимся «Тигровым хвостом», но промолчал, не считая себя вправе вмешиваться в постороннее дело. Как слугой Андрей Николаевич был вполне доволен Ивао, а остального он решил совсем не касаться…

Так шло время, пока не появился Иванов.

Как радостна была встреча внезапно расставшихся друзей! Иванова привел к Контову Тадзимано. Молодой японец с умилением смотрел на обоих русских, на лицах которых сияло искреннее и истинное счастье. Василий Иванович, очутившись в Артуре, сразу же почувствовал себя дома. Там, в Токио, он конфузился, старался прикрыть так же, как и в Сан-Франциско, свое смущение нелепейшими выходками, здесь он стал самим собою, сразу же приобрел степенность, даже нежность, Но – увы! – все это длилось очень недолго.

Дня через три после приезда на лице добродушного парня стало замечаться сперва недоумение, потом изумление, как будто смешанное с каким-то испугом. После этого на день или на два Иванов застыл, ходил как потерянный, ни с кем не говорил ни слова, даже с Тадзимано, часто являвшимся навестить скорее его, чем Контова, и, наконец, ушел, даже не объяснив Андрею Николаевичу причины своего ухода.

Андрей Николаевич был поражен, удручен этим похожим на бегство уходом друга, оскорблен даже, но уговорить Иванова остаться не смог и опять остался одиноким в своей пышной квартире.

 

5. Взаимная ошибка

Впрочем, Контов не особенно глубоко почувствовал нанесенное ему старым другом оскорбление.

Сердце Андрея Николаевича было занято другим: свершилось то, о чем недавно он и мечтать не смел.

Контова заставило покинуть родину не только желание отыскать исчезнувшего отца, но и несчастная любовь.

Своего отца он никогда не видел и даже точно не знал о его существовании. Этот исчезнувший отец представлялся его воображению мучеником, жертвой людской злобы, но точно такое же чувство сожаления в нем возбудил бы всякий другой, поставленный жизнью в подобное положение.

Андрей Николаевич любил сам, был уверен, что его любят, и в то же время знал, что Ольга Кучумова никогда не будет его женой… Ведь ее отец был виновником всех страданий его бесследно исчезнувшего отца…

Кучумов знал, кто такой Контов, а Контову было известно, какую роль сыграл Кучумов в его жизни. Они были враги, и враги заклятые, враги на жизнь и смерть…

Так по крайней мере казалось этим людям, пока они оба были на родной почве.

Кучумов перебрался на чужбину, в Артур, надеясь, что здесь, на расстоянии десяти тысяч верст от Петербурга, дочь позабудет свою любовь, позабудет любимого человека, который никогда не окажется в силах преодолеть десятитысячеверстное расстояние и явиться на отдаленнейшую окраину вслед за любимой девушкой…

И вдруг Контов явился в Артур…

Павел Степанович Кучумов, когда узнал об этом, был поражен этим неожиданным появлением. Но его удивление росло день ото дня. Контов явился перед ним не прежним жалким бедняком, без обеспеченного будущего; перед ним был молодой человек с неограниченными средствами, человек, сразу завоевавший себе всеобщее внимание, сумевший заставить относиться к себе с уважением всю артурскую бюрократию и принятый запросто даже «в высших сферах» Артура.

Кто он? Откуда у него явились средства? Как создалось это положение? Над этими вопросами Павел Степанович напрасно ломал голову и напрасно старался предугадать, что из этого может выйти в будущем…

Эти старания не приводили ни к чему, загадка оставалась загадкой, и, как следствие всех размышлений и волнений, у смятенного отца явился страх за дочь…

Увы! Он знал, что Ольга любила Контова…

Он, пользуясь отцовской властью, мог запретить ей стать женой Андрея, но в то же время Павел Степанович был достаточно развитой человек, чтобы понять, что нет в мире никакой власти, которая могла бы заставить женщину разлюбить тогда, когда она полюбила своей первой, не знающей никакой тлетворной накипи любовью…

Кучумов был уверен, что Ольга не видится с Андреем. Он верил дочери, был убежден, что она не выйдет из повиновения, но, несмотря на эту уверенность, следил за Ольгой с ревностью деспота, страдающего при одной мысли, что его приказ, его каприз будут не исполнены.

Конечно, он не мог помешать мимолетным встречам молодых людей. Ольга знала, что Контов в Артуре, и несколько раз, правда, только издали, видала его. Андрей, со своей стороны, не делал никаких попыток увидеться с нею, но вскоре Ольга стала от него получать письма, попадавшие к ней совсем непонятным для молодой девушки образом. Эти письма не присылались по почте, Ольга находила их у себя в комнате, как будто их доставлял ей какой-то таинственный почтальон.

Доставку этих писем от Андрея к Ольге принял на себя все тот же шустрый Ивао.

Ольге прислуживала горничная, молодая японка, и Ивао Окуша оказался ее хорошим знакомым, чуть ли даже не родственником…

При ее посредстве доставка писем не представляла никаких затруднений.

Андрей в нежных выражениях напоминал молодой девушке об их любви, ее клятвах и спрашивал, не повлияло ли время разлуки на ее чувство…

Молодая девушка долго не решалась отвечать… Она даже не знала, что ей сказать в ответ на признания Андрея… Она искала ответ в своем сердце, но девичья скромность мешала ей передать бумаге то, что оно ей подсказывало…

Наконец, она решилась написать, что ответ будет потом…

Ольга просто старалась отдалить решительное объяснение; она не смела подавать любимому человеку надежду, зная, как относится к их любви ее отец, и умоляла Андрея ждать…

Письмо Ольги с ее ответом пошло тем же путем, каким и она получала от него письма…

Это несколько успокоило молодую девушку, а тут она стала замечать, что Павел Степанович стал относиться к Контову с большей снисходительностью, иногда даже вспоминал о нем, и вспоминал уже без прежнего озлобления в голосе…

Это были признаки возможной перемены к лучшему, и Ольга решилась даже обнадежить Андрея, написав ему о новом настроении своего отца…

Но она ошибалась.

Павел Степанович по-прежнему питал к Контову только неприязненные чувства, и Ольга простое любопытство, возбужденное загадочной переменой в положении молодого человека, приняла за смягчение в отце неприязни к любимому ею человеку.

И это случилось как раз в то время, когда у Павла Степановича явились совершенно неожиданные планы на будущее дочери…

В семье Кучумовых появился Александр Тадзимано. Японский лейтенант, красивый, изящный, прекрасно образованный, несмотря на молодость, уже успевший побывать во всех уголках света, сразу обратил на себя внимание разборчивого старика.

«Чем Ольге не жених? – думал иногда Павел Степанович. – Молод, богат, православный и, кажется, метис, то есть полукровка… Вот только жаль, что японец»…

Кучумов стал издали приглядываться к своему гостю, подолгу разговаривал с ним, и после каждой беседы его восхищение молодым человеком все росло и росло.

«Что ж такое, что Александр Николаевич – японец?.. – начинал уже думать Кучумов. – Теперь смешанные браки в большом ходу… Отдают же русских девушек замуж за французов, немцев, англичан… Там брак имеет меньше шансов на счастье… Примешивается религиозный вопрос, дети выходят не то полуверки, не то совсем остаются без религии, а тут… тут и этого быть не может… Оба православные, а быть счастливым не все ли равно где – в России или Японии?..»

Наблюдая за молодыми людьми, Павел Степанович подметил, что Ольга с большим интересом слушает рассказы молодого японца о Японии, о его путешествиях. Заметил старик, что и Тадзимано свои рассказы ведет с особенным воодушевлением, и из этого он вывел заключение, что между молодыми людьми зарождается симпатия, которая, по его соображениям, должна была перейти и в любовь.

«Быть может, и позабудет Олюша этого… – Старик даже в думах никогда не вспоминал имени Контова. – Самой судьбой в кару за мой грех он мне послан… Это неумолимая, неотвратимая Немезида… Я много зла сделал его отцу, я разбил его жизнь…

Если бы только можно было вернуть то время… даже не нужно, чтобы возвратилось оно… только бы найти этого несчастного, если он жив, или узнать, что он умер… Жив он – я пошел бы к нему, кто бы он ни был, я в ноги упал бы ему и стал бы молить его о прощении, о примирении… Но идти к его сыну – никогда! Сознаваться перед мальчишкой в своей ошибке, в своем преступлении – ни за что! Лучше смерть… Довольно я страдаю от того, что этот… как вечный упрек, всегда вблизи меня. Я страдаю! Да разве я могу решиться поставить этого… еще ближе к себе, принять его в семью, отдать ему Ольгу? Ведь это значит идти сознательно в бесконечное страдание, чувствовать около себя вечный упрек! Нет, нет! Я слишком слаб для того, чтобы создавать сам себе ад кромешный… Когда я умру – пусть делают, что хотят, но я не хочу, чтобы Ольга знала о моем преступлении даже после моей смерти… Она способна возненавидеть мою память. Нет, нет! Пусть она страдает даже, но я никогда не решусь отдать ее этому… Никогда! Если бы даже она умирала, и то пусть лучше возьмет ее от меня смерть, чем этот… человек»…

Кучумов думал так, а между тем он с болезненной страстностью любил дочь. Ольга была для него самым дорогим в его жизни. Не было мгновения, когда бы старик не думал о будущем дочери, не мечтал о том, как бы устроить ее счастье. Он жестоко мучился за Ольгу, когда услыхал от нее признание в любви к ненавистному человеку, но эгоистическое чувство все-таки взяло верх над родительской нежностью.

Теперь Павел Степанович как будто нашел выход из своего положения и ухватился за мысль о замужестве дочери с Тадзимано, как утопающий хватается за соломинку…

Но Ольга ошиблась, вообразив, что отец стал более склонен к согласию на брак с Контовым, а Павел Степанович ошибся, в свою очередь воображая, что его дочь начинает любить молодого японца…

Ольга действительно с большим интересом слушала, когда Тадзимано рассказывал ей о своих приключениях. Но это был точно такой же интерес, как тот, когда попадается хорошо написанная, занимательная книга. Молодая девушка видела вокруг себя массу японцев и японок, все слуги в доме ее отца принадлежали к народу Страны восходящего солнца. Ольга заметила, что по своему умственному развитию эти люди стоят гораздо выше не только глуповатых и способных только на плутовство китайцев, но даже и многих европейцев, занимавших более высокое в сравнении с ними положение. Ольга видела японцев в свободное время за книгой и знала, что многие ее соотечественники, даже служившие в хорошо поставленных учреждениях, убивали свое свободное время то за картами, то за сплетнями, то в бессмысленном торчании по артурским ресторанам. Разница слишком кидалась в глаза, и отсюда в молодой девушке явился и интерес к желтокожему народу; но интересовалась она именно народом, а не отдельным его представителем…

 

6. Откровенный ответ

Ошибался же старик Кучумов только в отношении своей дочери…

Все, что он подметил в лейтенанте Тадзимано, так ясно говорило о внезапно вспыхнувшей в молодом японце любви к Ольге, что даже и менее умудренный житейским опытом человек заметил бы это с первого же взгляда.

Тадзимано любил Ольгу Кучумову.

Будь на его месте кровный азиат, никогда чувство любви не вызвало бы в нем страдания. Чувства народов Востока менее сложны, взгляды их на женщину – также. Их может заставить страдать ревность, то есть обида собственника, у которого внезапно нарушаются его права, но любовь их только эгоистична. Она так же быстро проходит, как и вспыхивает, и в сущности своей сводится исключительно к физическому чувству без всякой примеси чувства душевного.

Но Александр Тадзимано только по матери был дитя азиатского Востока. Чувства его были смягчены, облагорожены, утончены отцовской кровью, и для него любовь, прежде чем стать счастьем, стала причиной душевного страдания.

Он полюбил Ольгу и не решался даже намекнуть ей об этом. Молодой лейтенант знал, что грозовые тучи войны уже собираются над Дальним Востоком, что начало кровопролитной борьбы ожидается со дня на день, и считал положительно невозможным в такую пору думать о личном счастье… Он затаил в себе свое чувство, и если заговорил о нем с Контовым, то лишь потому, что ему хотелось с кем-либо поделиться своими душевными невзгодами, а в Контове он почему-то ожидал встретить доброго друга, который поймет его и своим ласковым участием поможет ему справиться с тоскующим сердцем.

Но вместо так необходимого ему дружеского сочувствия молодой японец встретил оскорбление…

Ярость его была так беспредельна, что он, наверное, убил бы Контова, даже не сознавая, что делает, если бы его не остановил Ивао…

До сих пор, бывая у Андрея Николаевича, Тадзимано не обращал внимания на этого человека, но зато теперь он ясно понял, что Ивао Окуши – далеко не такой скромный слуга, каким он казался ему все это время. Когда Тадзимано пошел к наружным дверям, Ивао, оставив своего господина, последовал за ним.

– Лейтенант! – отрывисто и строго произнес он, когда Тадзимано уже брался за ручку двери.

Молодой человек обернулся и с изумлением посмотрел на Ивао.

Тот казался совсем иным человеком, чем за минуту перед тем. Он уже не улыбался, лоб его был нахмурен, черные глаза смотрели властно и строго.

– Кто вы? – несколько отступил назад Тадзимано, не спуская с Ивао изумленного взора.

Окуши поднял обе руки вверх и, соединив мякотью последних суставов их пальцы, причем большие пальцы были приподняты вверх, трижды слегка ударил ладонь о ладонь.

Тадзимано сейчас же почтительно склонился перед Ивао и тихо произнес:

– Я повинуюсь, господин, приказывайте!

Символический жест, проделанный Ивао, указал Тадзимано, что перед ним находится облеченный на время своего пребывания в Артуре неограниченной властью офицер японского Генерального штаба. Все, не только военные, но и простые штатские японцы, состоявшие на службе государства, какого бы чина они ни были, были обязаны беспрекословным повиновением ему, а неисполнение приказаний такого лица приравнивалось к государственной измене и каралось смертью. Тадзимано знал, что в Порт-Артуре находились двое таких всесильных разведчиков-офицеров. Об одном из них ему даже известно было, что он занимается очисткой городских площадей и улиц и вывозит мусор за пределы города и крепости, но другого он никак не ожидал встретить в лице скромного слуги Контова.

Почтительно склонившись, он стоял перед Ивао, ожидая от него дальнейших распоряжений.

– Вы должны уехать отсюда! – не допускающим возражений тоном произнес Ивао. – Завтра после полудня идет в Кобе пассажирский пароход. Вы отправитесь на нем. До отъезда вы будете под домашним арестом.

– Позволено ли мне будет сделать прощальные визиты? – робко спросил лейтенант.

Ивао пристально и строго посмотрел на него.

– Нет! – отрывисто произнес он.

– Но тогда не могу ли я отправить письма с известием о своем отъезде?

– Вы заботитесь об уведомлении Ольги Кучумовой, – резко проговорил Ивао, – и забываете, что наступает время, когда отечество будет смотреть на вас как на мертвеца, хотя бы вы оставались живы… Вы заставляете несколько раз повторять приказания… Из вашей квартиры вы перейдете прямо на пароход… Я позабочусь, чтобы вам нашлось место. Идите!..

Тадзимано почтительно поклонился и вышел из квартиры Контова; он ясно понимал, что всякие просьбы будут излишни и что последствием их явится лишь усиленный надзор за ним, надзор тем более тягостный, что он был тайным.

Морозный воздух несколько освежил его горевшую огнем голову.

«Что это? Судьба? – чуть не вслух думал он. – Ведь теперь ясно, что Контов любит Ольгу, но как я смогу спросить ее, кого любит она?.. Я должен повиноваться приказанию, но… но я должен и решить вопрос… Так или иначе, а я узнаю все»…

Молодой человек так углубился в свои думы, что даже не заметил подходившего к нему с приветливою улыбкою Павла Степановича Кучумова.

Кучумов был высокий, представительный старик олимпийски-чиновного вида. Он держался прямо, смотрел с несколько деланой величавостью, но эта осанка до некоторой степени шла к нему: несмотря на отпечаток пережитых лет, Кучумов был красив. Конечно, это была красота отцвета, но все-таки в ней сохранилось много такого, что действовало привлекающе, хотя при внимательном вглядывании в лицо этого старика можно было заметить в его глазах отпечаток скрытности и душевной черствости.

– Александр Николаевич! – воскликнул он. – Держу пари, что вы до безумия влюблены!..

Тадзимано невольно вздрогнул при этом оклике.

– Это вы? – смущенно пробормотал он.

– Я, как видите! А у вас вид влюбленного. Вы идете и мечтаете. Правда?

– Увы, нет!

– То есть что нет? Не влюблены или не мечтали сейчас?

– Я соображал некоторые обстоятельства из моей жизни здесь…

– Стало быть, занимались презренной прозой… Ох, уж мне эти современные молодые люди… В двадцать – двадцать пять лет они старики… Вы к нам?

– Нет! – печально покачал в знак отрицания головой Тадзимано.

– Это отчего?

– Не могу…

– Позвольте не поверить… Насколько я знаю вашу жизнь здесь, у вас нет никакого строго определенного дела… Ведь до сих пор вы всегда были свободны.

– Да, был…

– А теперь что же случилось? Какие это у вас дела явились?

– Получил приказание от своего начальства…

– Заняться, наконец, делом? – смеясь, перебил его Кучумов. – Но я позволю себе сказать, что ваше начальство далеко, за тридевять морей, в тридесятом государстве… а по нашей русской пословице «Дело – не волк, в лес не убежит». Идемте!

– Не могу я!

Тон, каким Тадзимано произнес эти два слова, походил скорее на вопль, вырвавшийся из рыдающей души, и Павел Степанович понял, что у Тадзимано есть основательная причина для отказа.

– Ну, что же делать! – проговорил он с легким вздохом. – Жаль, очень жаль… Дочь так желала вас видеть…

– Желала? – вырвалось опять против воли у Тадзимано.

Кучумов пристально посмотрел на молодого человека. Они, не торопясь, шли рядом. Прохожих попадалось им навстречу очень мало, и Павел Степанович решил воспользоваться удобным, по его мнению, моментом, чтобы заставить лейтенанта высказаться откровенно…

– Да, желала, – подтвердил он, – Ольга, как я замечаю, очень расположена к вам…

– Очень благодарен за это Ольге, – густо покраснел Тадзимано.

– Я расположен к вам так же, как и дочь, хотя, вы понимаете, мои чувства несколько иные.

Последнюю фразу Павел Степанович произнес с особенно сильным подчеркиванием…

– Мне остается поблагодарить и вас, – ответил лейтенант, – расположение, дружба для меня всегда были драгоценны… Я навсегда сохраню лучшие воспоминания о вас…

– А об Ольге?

Вопрос был поставлен слишком прямо. Не ожидавший его молодой человек сразу смутился и покраснел еще более…

– Ольга была очень внимательна ко мне, бедному островитянину-дикарю, – пробормотал он.

– Ну, какой же вы дикарь, – поспешно возразил Кучумов. – Если бы все такими дикарями, как вы, были, то я уж и не знаю, куда было бы идти цивилизации… Нет, это вы напрасно… Такому дикарю, как вы, любой европеец-отец доверил бы счастье своей дочери…

– Что? Что вы сказали? – воскликнул, останавливаясь, Тадзимано.

– Правду сказал, сказал то, что думаю! – глядя в упор на лейтенанта, ответил Павел Степанович.

– Стало быть, вы… вы отдали бы мне Ольгу?

– Отдал бы!

Легкий стон вырвался из груди молодого человека.

– Что с вами? – испуганно посмотрел на него Павел Степанович.

В душе он был очень доволен эффектом, который произвело его будто невольно вырвавшееся признание.

«Посмотрим, что будет дальше», – думал он, внимательно разглядывая возбужденное лицо японца.

– Слушайте, – схватил его за руку Тадзимано, весь охваченный внезапным порывом. – Слушайте! Вы мне сказали слова, открывающие вам мою душу. Неужели вы хотите смутить покой бедного дикаря? Зачем вы сказали, что отдали бы вашу дочь? Вы, быть может, смеялись над бедняком? Тогда грех вам… ваша же совесть должна наказать вас за ваше глумление надо мной… Как вы можете отдать дочь человеку другого, чем вы, народа? Ведь она ушла бы от вас, и ушла бы навсегда… Она стала бы моей женой, и мы должны были бы жить в Ниппоне. Разве вы согласились бы на это?

– Отчего же? Родители должны жертвовать всем ради счастья своих детей…

– Опять сказана общая фраза, ни к чему не обязывающая… Слушайте, я начинаю кое-что угадывать… Скажите, вы не обиделись бы, если бы я сказал вам, что я полюбил вашу дочь?.. Отвечайте! Обиделись бы?

– Нисколько! За что же? Что в этом может быть обидного? Да, наконец, и разговор наш, я думаю, общего характера.

– Или вы не поняли меня, или не слыхали, или просто хотите как-нибудь затушевать неосторожно вырвавшиеся у вас слова… Слышали вы, что я сказал?..

– Что вы любите мою дочь…

– И что вы ответите?

– Разве я могу что-нибудь ответить? – пожал плечами Кучумов. – Если бы вы пожелали узнать мое мнение о себе, то я вам чистосердечно, без обиняков сказал бы: Александр Николаевич Тадзимано – милый, добрый юноша, которого я не прочь иметь своим зятем… Вот что сказал бы я… Но это касается только меня.

– А она? Что вы скажете про нее?

Тадзимано даже несколько наклонился и пытливо заглядывал в глаза Кучумову.

– Тут уже, батюшка, я ничего не могу ответить! – развел тот руками. – У нас говорят: «Чужая душа – потемки»… Дочь-то моя, родная, а разве я могу заглянуть в девичье сердце? Кто может знать, что спрятано в тайниках его?.. Впрочем, по некоторым признакам я заключаю, что если бы вы спросили у нее ответа сами, то этот ответ, очень может быть, был бы благоприятным для вас… Да знаете что? Самое лучшее будет, если вы поскорее покончите с вашими таинственными делами и придете к нам… Побеседуем… Я разрешаю вам спросить у моей Ольги, что она думает по заинтересовавшему вас вопросу… Но что это такое с вами?.. Вы, кажется, плачете?

По лицу Тадзимано действительно струились слезы.

 

7. Под гнетом подозрения

Павел Степанович невольно смутился сам при виде этих слез.

– Да полноте, юный друг, – проговорил он, пожимая молодому японцу руку, – скажите только, что это значит?

Тадзимано могучим усилием воли уже справился с собой, но возбуждение все еще не оставило его.

– Проклятая, проклятая война! – с ожесточением воскликнул он.

– Война? Перестаньте придавать веру всяким сплетням! – убежденно возразил Кучумов. – Могу вас уверить, что никакой войны не будет.

Лейтенант с удивлением посмотрел на него.

– Да, да! – заметил его взгляд Павел Степанович. – Вы можете мне в этом поверить на слово. Вам известно, конечно, где я служу – ну, так я вам скажу, что у нас должны были бы знать все, что касается жизни этой окраины, а между тем мы только весело смеемся над всевозможными вздорными слухами… Да иначе и нельзя к ним относиться! Смешно было бы придавать им какое-либо иное значение. Война! Громкое слово – и ничего более… Итак, не проклинайте преждевременно этого бедняги Марса… Он вовсе не страшен, его меч давно иззубрился… В наше время если и может быть война, то исключительно на экономической почве… таможенная, что ли… Право, я даже удивляюсь человеческому легкомыслию… Что такое наш Артур?

Тадзимано молчал, не находя ничего, что бы он мог сказать в ответ своему спутнику. Он даже слушал его невнимательно; мысль его в эти мгновения была около Ольги; он ломал голову, что бы придумать, каким бы способом узнать от нее самой решение вопроса, который стал наисущественнейшим в его жизни.

Кучумов между тем продолжал приводить все новые и новые доказательства невозможности войны.

– Прощайте! – решительно перебил его лейтенант. – Благодарю вас за все, за все благодарю!..

– Я вас буду ждать, – приостановился Кучумов, – придете?

– Не знаю… Нет!

Павел Степанович нахмурился.

– Ну, как хотите! – с оттенком недовольства произнес он. – Впрочем, если нельзя сегодня, приходите завтра… Мы будем рады видеть вас!

Они расстались.

«Что делать? – с трепетом думал Тадзимано, глядя вслед удалявшемуся от него Кучумову. – И как неожиданно все это вышло!.. Я под арестом и не смею нарушить приказание… Но я не могу оставить это так, не могу, не могу… Я должен узнать все, все решить, а там мне все равно».

Одолеваемый волнением, он вошел в подъезд гостиницы, где снимал две комнаты.

– Вам, господин, записка! – передал ему небольшой конверт швейцар.

– От кого это?

– Не могу знать… Принес какой-то бойка-китайчонок и сейчас же ушел… Ответа не спрашивал.

Лейтенант вскрыл конверт.

Там стояло всего несколько японских иероглифов, начертанных, очевидно, наспех.

Тадзимано несколько побледнел, прочитав их.

Неизвестный автор жестоко укорял его за ссору с Контовым. Особенно загадочной показалась молодому японцу фраза:

«Ты рисковал стать Каином, и если ты осмелишься оскорбить несчастного, то отцовское проклятье ляжет на тебя позорным пятном».

«Какая-то мистификация! – чуть ли не вслух воскликнул Александр. – Кто только мог написать эти слова?»

Он с сердцем изорвал записку в мелкие клочки.

– Еще там вас, господин, гость дожидается, – сообщил ему все тот же швейцар, – в вашем номере сидит.

– Кто еще такой? – с сердцем спросил Тадзимано.

– А этот простец, что у вас бывает… с Невского завода…

– Иванов? – радостно воскликнул молодой человек.

– Не могу знать фамилии, должно, что этот самый!..

Тадзимано уже не слушал швейцара и быстро шел по лестнице во второй этаж, где было его помещение.

«Я не смею никуда выходить сам, но принимать у себя я могу кого угодно! – соображал он. – А что, если я напишу письмо и пошлю его к Ольге с Ивановым? Отчего мне в самом деле не сделать так? Писать письма не запрещено»…

Его действительно ожидал Василий Иванович.

Куда только девалась недавняя веселость добродушного толстяка. Иванов был даже на себя не похож. Он похудел, осунулся, вид его был грустен и в то же время мрачен.

– Соскучился по вас, – приподнялся он навстречу Тадзимано, – сердце, Александр Николаевич, так и рвется, душа мутится и нигде себе покою не нахожу…

– Что с вами? – с участием спросил молодой человек, – я и то замечаю, что вы переменились…

– От тоски все, говорю я, сердце не на месте… Уж я и пьян-то напивался, и даже буйство учинил – ничего не помогает… Работаю, как вол, и все для того, чтобы забыться, но все-таки не помогает… Истрепался душою весь…

– Да вы скажите толком все, я пойму, посоветую, как сумею… Только постойте…

Лейтенант позвонил и приказал явившемуся на звонок слуге подать чая, водки и всякой закуски.

– Вот подкрепляйтесь, – угощал он Иванова, – а потом и говорить начнем.

Василий Иванович не заставил себя просить. Тадзимано даже не прикоснулся к водке, зато его гость быстро опорожнил довольно объемистый графинчик.

– Ничегошеньки, как есть, не действует! – с сожалением проговорил он. – Столько проглотил, а хоть бы в одном глазе…

– Хотите еще?

– Не откажусь… Вы только, Александр Николаевич, не бойтесь, я не упьюсь… Лью, как на каменку, и хоть бы что… Даже угара не чувствую…

– А там, у нас, вы, кажется, воздерживались…

– Да нешто у вас можно было? У вас не выпьешь: одно слово – Япония прокислая, а мать рассейская земля к вину всегда располагает, потому что рассейскому человеку иначе и существовать не стоит.

– Ну, вы говорите что-то совсем непонятное.

– Правда, правда! Еще господин поэт Некрасов написать изволил, что вольготно, весело живется на Руси лишь пьяному. А ежели ты трезв, так всякие тебе мысли в башку лезут… Сидишь и сам себя спрашиваешь, отчего и почему у нас не так, как у других… Против мыслей вино очень пользительно. Ежели тебе пьяному и в морду заедут, так и то, как с гуся вода, а поди-ка дай по зубам трезвому! Сейчас возопиет: «За что мне сие?» А вопиять нам не полагается…

Как ни хорошо знал Тадзимано русский язык, даже разговорный, но он с трудом следил за речью Иванова. Опорожненный графинчик был уже сменен на полный, да и того уже оставалось меньше половины.

– Вот хоть себя, к примеру, возьму, – продолжал Иванов, – и сколько же у меня теперь мыслей в голове: одно слово – гибель! Есть и такая, что всем моим мыслям – мысль…

– Какая же это? – спросил Тадзимано.

– А вот изволите ли видеть, Александр Николаевич. Привезли вы меня сюда… Все-таки как-никак, а свое: русским духом так и веет, земляки все кругом. Чего бы, кажется, еще? Среди своих очутился, денежки есть… Те, что в орла-решку у американа из жидков выиграл, все целехоньки… Чем худо? Ан нет… Не сидится спокойно! Как пообгляделся – и затемяшилась в глупую башку мысль: что есть такое мой благоприятель Андрей Николаевич Контов и в чем его работа, за которую он, как видно, немалые капиталы получает? Стал я поглядывать да обсуждать и вижу, что дело нечисто… Вижу, много всякого народа к Андрею Николаевичу ходит, и сам он везде-то бывает… И все-то он выспрашивает, все подмечает и потом в книжку записывает… Есть у него такая книжка: я видел. На кой шут нужно ему знать, сколько миноносцев у нас готово, сколько из России ожидается, когда прибудут? Ведь он не военный, не моряк, а штатскому человеку знать такие вещи совсем неинтересно. Но это все еще ничего, от безделья – все рукоделье… А главное вот что. Приступил я к нему с расспросами, откуда, что и как у него все такие великие и богатые милости, с какого они неба свалились. Он мне в ответ, что состоит вроде как бы контролером на службе у вашего Куманджеры; я, как услыхал, так ажно и присел! Какой же такой торговец этот Куманжерка ваш? Видел я его в вашей столице, хотя он от меня и бегал. Из чиновников он, и ни одной самой паршивенькой лавчонки у него нет, так зачем же ему на контролера тратиться, когда и контролировать нечего? Только Андрею Николаевичу я ничего не сказал про то, а стал поприглядывать еще позорче и вижу, что большое дело в этом япошке… Простите, Александр Николаевич, сорвалось с языка!..

– Ничего, ничего, говорите дальше…

– В этом самом Иве Кушином, – немилосердно переврал Иванов имя Ивао Окуши, – дело… Он аккуратным манером все письма да записочки, которые Андрей-то Николаевич писал, у себя оставляет. Андрей Николаевич напишет и дает Кушину на почту снести, а тот и не думает даже. Как письмецо получит, сей секунд конверт долой, прочтет, в свою книжку запишет, а письмо на огне сожжет. Как он это смеет? Нешто лакейское дело бариновы письма жечь? А зачем он их списывает? Ведь выходит так, что Андрей Николаевич для его, своего лакея, одобрения старается, то есть выходит, так, что не Кушин у него, а он у Кушина служит… Вот вы и скажите мне, Александр Николаевич, что мне обо всем этом думать?

На губах Тадзимано зазмеилась недобрая улыбка… Вспомнилось оскорбление, только что полученное от Контова, и в сердце вспыхнула жажда мести.

– Что вы сами думаете, Василий Иванович? – медленно спросил он.

– Да что я думаю? Ничего не думаю… Будь на месте Андрея Николаевича другой кто, себя не пожалел бы: в участок попал бы… Так, мол, и так, готов пострадать за мать-Рассею: живет в таком-то околотке подозрительный человек и, очевидно, злоумышляет. Ну, дальше все, как следует, пошло бы; внимание обратить обратили бы, потому что всякому лестно около денежного человека по казусному делу потереться… Андрея Николаевича как-никак жалко. Может быть, все это мне только кажется, а на самом деле нет ничего. Только даром кавардак подымешь. Вот что я, откровенно говоря, про все это дело смекаю.

– И знаете что, – медленно проговорил Тадзимано, – мне кажется, что вы… вы правы…

– Что-о-сь? – даже подпрыгнул на своем стуле Иванов. – Как вы сказать изволили? Шпион он?

– Я думаю, что да…

Эти слова Тадзимано проговорил с холодной жестокостью, но сейчас же раскаялся в них.

В ответ ему понеслось тихое, но судорожное рыдание.

– Андрюша – шпион! – с плачем вырывалось у Иванова. – Мать-Рассеей торговать начал… По кусочкам ее, кормилицу родимую, нечестивому врагу продает!.. О господи, господи!.. Только сего недоставало еще.

– Да вы успокойтесь, – подошел к нему Тадзимано, – я недосказал еще всего, я думаю, что ваш Контов сам жертва интриги…

– Какая уж там интрига, ежели он шпион!..

– Нет, вы погодите. Ведь я вам сказал только одно свое мнение, но, может быть, все это не так, может быть, ничего еще и нет… Мало ли что мне показаться могло…

– Не такой вы человек, Александр Николаевич, чтобы вам казалось, – весь так и всхлипывал Иванов, – пригляделся я к вам. Ежели сказали что-либо, стало быть, верно… Все вы такие – и вы, и братец ваш, и папенька ваш, и сестрица!.. Зря брехать не будете… не таковские!

– Нет, вы погодите и меня послушайте, – сел рядом с Ивановым лейтенант, – я вам правду сказал, что точно ничего мне неизвестно, что это все – догадки мои… только догадки. Вы так сделайте: о нашем разговоре молчите, как будто его и не было, а сами продолжайте присматриваться… заметите что-либо худое, ну, тогда и действуйте, как вам сердце подскажет, а до того времени молчите… Что толку в том, если напрасно человека обидеть? Ивао Окуши, слуги вашего Контова, как я полагаю, скоро не будет здесь, в Артуре, вот вы тогда и приступите к вашему другу… глаза ему откройте… Так?

– Пусть так! – согласился, повеселев, Василий Иванович.

– Вот и хорошо… А теперь у меня к вам покорная просьба есть… Исполните?

– Приказывайте…

– Вы здесь одного господина, Павла Кучумова, не знаете ли?

– А как же? И самого Павла Степановича, и барышню Ольгу еще с Петербурга знаю, видел…

– Так вот я буду просить вас снести к госпоже Ольге Кучумовой мое письмо. Пусть она прочтет его и даст вам для меня ответ… Можете?

– Что же, пишите! – равнодушно проговорил Иванов. – Снесу…

Тадзимано пытливо посмотрел на него и подошел к письменному столу.

Иванов все время, пока лейтенант писал, сидел, даже не шевелясь. Мысли его витали далеко, он даже позабыл, что графинчик с водкой не был еще осушен до дна.

«Ничего не скажу, – думал он, – посмотрю, что дальше будет. Может, без скандала на путь истинный направлю».

 

8. Первые ласточки

Тадзимано писал долго, порывисто. В это письмо он вкладывал свою молодую душу, свою первую юношескую любовь. Он ничего не требовал, ничего не просил, он только высказывался в этом письме, строил воздушные замки… Он говорил, что луч надежды был бы для него невыразимым счастьем, но что он и на это не может надеяться, так как наступает грозное время, когда должны сойтись на боевом поле два великих народа. Тадзимано молил только о том, чтобы Ольга ответила ему, может ли он когда-нибудь надеяться заслужить ее расположение…

– Вот, дорогой Василий Иванович, – передал он письмо Иванову, – мне нельзя выйти даже за порог этой комнаты, и вы окажете мне величайшую услугу, если принесете какой-либо ответ…

Иванов ушел.

Оставшись один, молодой лейтенант погрузился было в мечты. Грезы так и роились вокруг него, рисуя ему будущее в радужном свете. Но, видно, в этот вечер судьба не желала оставить Тадзимано наедине с самим собою…

После ухода Иванова прошло немного времени. Негромкий, но настоятельный стук в дверь вернул молодого человека из мира радужных грез к действительности.

– Кто там? – крикнул он. – Войдите!

Дверь отворилась и пропустила двух его земляков-друзей – Чезо Юкоки и Тейоки Оки.

Они вошли сосредоточенные, серьезные, важные.

Лейтенант знал, что оба они в Артуре, встречался с ними, но их посещения он не ожидал.

– Мы пришли к вам, лейтенант, попрощаться, – сумрачно сказал Чезо.

– И сообщить некоторые несомненно интересные для вас новости! – добавил Тейоки.

– Как! Вы уезжаете? – воскликнул Тадзимано.

– Да, на север! Через полтора часа идет поезд, – ответил первый. – Мы думаем отправиться до Телина, а там сойдем…

– Не будет нескромностью спросить о целях вашей поездки?

– Специальное поручение, – пробормотал Тейоки.

– И очень почетное! – поддержал его Чезо. – Вы, может быть, не знаете, что война решена?

– В принципе?

– Считайте как хотите… После собрания вождей ассоциаций парламент отверг тронную речь тенпо. Народ требует войны во что бы то ни стало…

– И нам будет принадлежать честь первых важнейших действий на суше! Должен вам сказать, что я принят на действительную службу с чином полковника, а мой друг – с чином майора.

– Поздравляю вас, господа! – воскликнул Тадзимано. – И ваше специальное поручение опасно?

– Очень… Вы понимаете, что для русских единственная естественная база – это их железная дорога… Вот разрыв этой базы, если не полнейшее уничтожение ее, нам и поручен…

– Бикфордов шнур, динамитные патроны… вы понимаете? – пояснил Тейоки слова своего товарища. – Если нам удастся уничтожить мост на Сунгари, мы окажем величайшую услугу отечеству. Русские очутятся тогда в безвыходном положении…

– Вы, господа, рискуете жизнью!

– Что наша ничтожная жизнь! – презрительно усмехнулся Чезо. – Если бы у нас было по тысяче жизней у каждого, мы отдали бы их с величайшим наслаждением в жертву нашей родине… Нет более высокого счастья, как смерть на пользу своей стране. Надеемся, и вы разделяете наше убеждение?

– Могли ли вы сомневаться в этом? – воскликнул лейтенант. – Быть может, и на мою долю выпадет счастье отдать свою жизнь нашему Ниппону.

– Да, вы тоже принадлежите к числу счастливцев! – утвердительно кивнул головой Чезо. – Вся слава первого нападения на нашего врага падает на долю флота.

– Да? – радостно воскликнул Тадзимано, забывая обо всем, что так волновало его всего за несколько минут перед тем. – Вы уже знаете это?

– Уже вышел приказ, хранящийся в тайне, – ответил Тейоки. – Великий Того поведет флот к Артуру, его молодой товарищ Уриу будет конвоировать десанты в Чемульпо. Вторжение произойдет через Корею, которая сразу же окажется в нашей власти. В первые недели наши войска не пойдут далее Ялуцзы. Они займут Пионианг, Ычжу, укрепятся на тот случай, если русские попробуют нанести удар по направлению к Гензану. Только вряд ли это последует! Великий Того избрал энергичного Камимуру для наблюдений за Владивостоком…

– Там крейсерская эскадра? – заметил Тадзимано.

– Да, четыре крейсера, но командир их Штакельберг болен, и русские моряки во Владивостоке останутся без вождя. Камимура не выпустит оттуда крейсеры, Уриу уничтожит русский стационер в Чемульпо, Того запрет, если не удастся уничтожить, русский флот в Артуре. Господство на море перейдет к Ниппону, и мы получим свободу действий на суше.

– Можно ли надеяться, что предприятие нашего славного адмирала Того увенчается успехом? – тихо спросил лейтенант.

– Успех обеспечен… Русскими овладело непонятное ослепление. Они не помышляют о войне… Адмирал, командующий их артурской эскадрой, стар и болен, оба других адмирала – то, что мы называем «сухопутными моряками»: один – чиновник, другой – учитель, профессор, оба они выслуживают свой ценз. Они при нападении непременно растеряются.

– А относительно меня и брата нет ничего в приказе? – спросил Тадзимано.

– Есть, – ответил Чезо. – Ваш брат назначен командиром батальона и идет с первым десантом в Чемульпо, вы же назначены на эскадренный миноносец «Акацука», вошедший в состав эскадры Хейкагиро Того.

– На «Акацука» командует мой друг Нирутака, – прошептал Тадзимано. – «Акацука», «Шикономе», «Ширакумо»; «Инатзума» – вот состав отряда миноносцев…

– Да… Насколько я помню, все они назначены для первых действий. Видите, сколько мы сообщили вам новостей!

– Вы, господа, явились для меня добрыми вестниками! – воскликнул Тадзимано. – Мне кажется, что немеркнущая слава уже озаряет собой наш Ниппон.

– Это так, но борьба будет очень трудна. Никто в нашем народе не обольщает себя напрасными надеждами. Россия беспредельна и могуча, силы ее велики. Наш Ниппон рискует своим существованием, вступая в эту борьбу, но иначе не может быть… Победа или гибель! В случае победы около нас сгруппируются все народы Азии и обветшавшая Европа должна будет уступить нам свое место.

– Я с глубоким сожалением вспоминаю лишь об одном, – задумчиво произнес Чезо, – а именно о том, что посольство несравненного мудреца Ито, отправленного в Россию для устройства нашего союза с этим государством, потерпело неудачу… Я боюсь Англии и союза с нею, союз же с Россией сулил неисчислимые выгоды обеим сторонам. Но что же делать? Не удалось упрочить мир, будем бороться, но бороться до конца… Шансы на успех в борьбе у нас есть: мы готовы к ней, русские о ней даже и не помышляют. Вот уже залог победы.

– За нее ручаются также имена вождей, – подтвердил Тейоки. – Хейкагиро Того назначен командующим флотом, Ивао Ояма – главнокомандующим всеми армиями, во главе которых наш тенпо поставил таких вождей, как Куроки, Оку и Нодзу; осадным корпусом для Артура будет командовать старик Ноги, план сухопутной кампании составлен Кодамою и великим Ямагатою. Теперь уже все разработано, все приготовлено, остается только приводить план в исполнение…

– Да! – с юношеским пылом вскричал Тадзимано. – Я слушаю, господа, ваши речи, и восторг овладевает мною. В великое время мы живем. Начинается величайшая мировая борьба – борьба рас. Горе, горе тебе, обветшавшая Европа! Ты пережила самое себя, ты выполнила свое назначение в общем ходе мировых событий, и тебя ждет нирвана – безмятежный покой, из которого выходят теперь обновившиеся в нем народы Азии. Пора! Достаточно покоя! Жизнь – это сплошная борьба. Азиатский Восток вызывает на борьбу европейский Запад, и в победе нет сомнения! Долой цепи европейского рабства, долой гнет белокожих варваров! Отныне нашим девизом должно быть не «Азия для азиатов», а «Весь мир для азиатов». Народы Азии встанут во главе народов мира и будут вести их вперед по пути к безмятежному блаженству… Так должно быть – это непреложный закон мировых перемен! Я ни на мгновение не сомневаюсь в победе Ниппона, потому что эта победа предначертана судьбой… Я христианин и скажу, что воля Промысла поведет нас к успеху. Христиане уже раз убедились, что ex Oriente lux, и теперь, что было раз, должно повториться: свет миру опять засияет с Востока!

– Вы правы, Тадзимано, – с чувством проговорил Тейоки, – и ваш молодой восторг понятен и нам, старикам. Долой европейское рабство: мир для азиатов! Ради этого мы идем на верную гибель, идем, одинокие, в самую гущу врагов, ради этого пойдете и вы. Воля судьбы неизбежна, законы жизни должны обновляться путем смены первенствующих рас, и теперь настало время этого обновления… Мы идем, судьба влечет нас… Да здравствует Ниппон, да здравствует великая объединенная вокруг него Азия!

Тейоки с юношеской живостью вскочил с кресла.

– Пора, – произнес он, – прощайте, Тадзимано!

– Прощайте, – как эхо повторил слова друга Чезо, – мы более никогда не увидимся.

Тадзимано молча пожал им руки.

– Что значат наше личное горе, наши личные чувства, – прошептал он, – когда впереди такая великая цель! Прочь все, что мучило сердце, прочь все, что тяготило мою душу!.. Личное счастье теперь только в одном: в победе…

Но жизнь как будто сторожила молодого энтузиаста.

Прошло не более часа после того, как оба патриота оставили молодого лейтенанта. Весь этот час Тадзимано провел в грезах. Ему рисовались кровопролитные битвы, но не только с русскими, а со всеми народами старой Европы, и, как результат этих битв, Тадзимано видел, что весь мир склоняется пред победителем Ниппоном и несет свои дары к ногам народа-героя.

Только возвращение Иванова разогнало эти грезы.

– Вот вам, Александр Николаевич, и ответец! – протянул он к Тадзимано небольшой конверт.

Молодой человек не спеша взял его, вскрыл, прочел и только усмехнулся.

– Час тому назад, – прошептал он, – эти строки заставили бы меня страдать, а теперь… теперь в моем сердце живет только одна любовь – любовь к моему Ниппону и к его славе…

В записке рукою Ольги было наскоро набросано:

«Я очень тронута Вашим письмом, но я люблю другого. Будем добрыми друзьями и забудем о какой-нибудь любви! Не сердитесь. Никто не волен в своем сердце, будьте счастливы! Ольга Кучумова».

 

9. Отец и дочь

Признание Тадзимано было далеко не неожиданностью для Ольги Кучумовой. Женщины ведь так чутки – они всегда и безошибочно угадывают нежное чувство, особенно ими же самими внушенное. Как ни молода была Ольга, но чувство любви ей было не незнакомо и она сразу же поняла, что молодой японский лейтенант увлекся ею не на шутку и что первое его невольное увлечение быстро обратилось в более серьезное, более глубокое чувство.

Ольга со дня на день, потом с часу на час ждала объяснения… и трепетала.

Молодая девушка не знала, что она ответит на признание молодого японца. Прежде всего она была убеждена, что любит Андрея. Ведь их любовь началась еще так давно… Океан разделил их, но любовь преодолела даже пространство, а теперь любимый человек опять близко к ней, так близко, что она видит его чуть не ежедневно и только воля отца, против которой Ольга не решалась идти, мешала их полному счастью.

Но в то же время она чувствовала, что Александр Тадзимано не шутя начинает ей нравиться… В нем было все привлекательно для молодой девушки, привлекательно потому, что было ново.

Андрей для Ольги был прошлое, Александр – настоящее. Прошлое было тревожно, полно разочарований, печали, даже слез, настоящее улыбалось и сулило в будущем счастье…

В случае признания Тадзимано Ольге предстояло сделать выбор, и именно это заставило молодую девушку трепетать…

Немало смущало Ольгу и то, что ее суровый отец был безусловно на стороне Тадзимано; Ольга была уверена, что Павел Степанович ни на мгновение не затруднится дать свое согласие на ее брак с японцем…

И, когда она думала об этом, ей становилось жаль Андрея. Ведь именно все прошлое их любви говорило за него, за его преданность, за силу его чувств. Его любовь уже пережила испытания, окрепла в них, а чувство Тадзимано еще оставалось неведомым и только налетным… Глубины в нем Ольга не видала, не видала и его твердости. Она смотрела на это чувство как на мимолетное увлечение и потому боялась его.

Скажи ей Тадзимано о своей любви сам, может быть, и ответ был бы совсем другой, чем тот, который прислала ему Ольга в письме.

Она долго боролась сама с собою, чтобы написать эти немногие, но решительные строки, и, наконец, все-таки написала их, потому что сердце подсказало ей, что Андрей не перенесет ее измены…

Отослав свой ответ, Ольга почувствовала себя вдруг успокоившейся. Рубикон был перейден, жребий брошен, но это спокойствие было непродолжительно.

Когда отец и дочь сошлись за вечерним чаем, Ольга заметила, что Павел Степанович находится в каком-то странном настроении.

Он был не то весел, не то озабочен чем-то и поминутно взглядывал на дочь, как будто желая заговорить с нею о чем-то.

– Кажется, Тадзимано много рассказывал тебе о своей стране? – наконец начал он.

– Да…

Ольга с удивлением посмотрела на отца. Он уже не в первый раз предлагал подобный вопрос, и молодая девушка была уверена, что отец и без ее слов знает ее ответ.

– Стало быть, ты хорошо представляешь себе эту страну? – последовал новый вопрос.

– Александр Николаевич знакомил меня более с ее прошлым…

– А с настоящим ты не прочь была бы познакомиться сама? – улыбнулся Павел Степанович.

– Как? Каким путем?

– Ну, хотя бы проехав на эти острова, где все так миниатюрно, где вместо людей какие-то смешные куколки.

– Я всегда любила путешествовать, – уклончиво произнесла Ольга.

– Ну, что бы ты сказала, если бы в силу каких-либо причин тебе пришлось…

– Не поселиться ли в Японии? – с легкой усмешкой спросила молодая девушка.

– Ты предугадываешь мой вопрос…

– Но не понимаю, что он значит…

Кучумов ответил не сразу. Он отодвинул в сторону свой стакан и забарабанил пальцами по столу, видимо, подыскивая слова для решительного объяснения.

– Ты желаешь знать, что он значит, этот мой вопрос? – наконец, заговорил он, глядя не на дочь, а куда-то совсем в сторону. – Да, пожалуй, я должен высказаться яснее.

– Говорите, папа! Вы начинаете вашу речь после такого таинственного предисловия, что я начинаю подозревать нечто для себя ужасное и горю от нетерпения узнать, что именно.

– Ты сегодня, как я вижу, в хорошем настроении и шутишь… Ужасного, конечно, я тебе ничего не скажу, но серьезное будет… Скажи мне откровенно, какого ты мнения о Тадзимано?

– Зачем понадобилось мое мнение о нем? Уж не просил ли он, папа, у тебя моей руки?

– Нет еще, а если бы он спросил меня, отдал ли бы я тебя за него, что я должен ответить?

Ольга сразу стала серьезной. Она поняла, что признание Тадзимано было последствием разговора молодого лейтенанта с ее отцом и решительная минута наступила не тогда, когда она писала свой ответ на письмо, а вот теперь, когда она менее всего ожидала ее.

– Я не понимаю, папа, – обиженным тоном заговорила она, – не понимаю твоей настойчивости! Ведь ты уже не первый раз делаешь мне какие-то намеки на намерения этого нашего гостя. Разве я была такой плохой дочерью, что ты так упорно стараешься избавиться от меня?

– Я забочусь о твоем будущем!.. – опустив голову, проговорил Павел Степанович. – Чувствую, что старею, смерть не за горами, вот я и стремлюсь устроить твою судьбу.

– И устраиваешь ее за тридевять земель, в Японии? – с иронией заметила Ольга. – Как будто Россия оказывается слишком тесной для моей судьбы!

Кучумов недовольно нахмурился.

– Я предпочитаю Японию, потому что имею на это свои основания, – сказал он.

– Интересно знать, какие?

– Хотя бы желание, чтобы ты не встречалась здесь с некоторыми не… несимпатичными мне личностями.

– Ах, вот вы про что! – сухо и желчно засмеялась Ольга.

– Да, да! – раздражился Павел Степанович. – И ты очень хорошо знаешь, кто это… Я тоже очень хорошо знаю, о чем ты мечтаешь… Очень хорошо! Этот франт вертится перед твоими глазами… И здесь мне нет от него покоя. Но не бывать этому… Все эти твои любви – дурь, чушь! Ты должна выкинуть их из головы… Да, не бывать! Я решил, что ты будешь женою Тадзимано, и ты выйдешь за него.

– Нет, не выйду, папа!

Эти слова Ольга проговорила с такой твердостью, что Павел Степанович просто не узнал дочери, обыкновенно кроткой и послушной.

– Не выйду! – повторила молодая девушка.

– Позвольте спросить, почему?

Голос Павла Степановича теперь звучал с раздражением.

– Почему? – довольно спокойно ответила Ольга. – Да по очень простой причине, папа: он только что за час или полтора до этого нашего разговора письменно делал мне предложение…

– И ты ему?..

– Я ему ответила, что люблю другого…

Все лицо Кучумова вдруг побагровело.

– Скверная, негодная девчонка! – закричал он, ударяя рукой по столу. – Как ты осмелилась это сделать?

– Я поступила так, потому что мой ответ был правдив, искренен, и такой хороший человек, как Александр Николаевич, оценит его по справедливости. А потом, я осмелилась поступить так потому, что весь этот вопрос касается только меня одной и никого более, даже тебя, папа! Я удивляюсь, на что ты так гневаешься!

Кучумов ничего не ответил дочери, он тяжело дышал, видимо, стараясь побороть самого себя.

– Да, папа, я уверена, что именно так я должна была поступить, – продолжала Ольга, – ты, может быть, обижаешься, что я так откровенно говорю с тобою? Но прости, пожалуйста, нужно же, наконец, когда-нибудь выяснить наши взгляды на мое будущее. Они как будто слишком резко расходятся. Ты гонишь меня в Японию, я стремлюсь остаться русской. Не знаю совсем, какие причины руководят твоими желаниями, мои же причины тебе известны.

– И даже очень хорошо знаю! – гневно перебил дочь Кучумов.

– Тем лучше! Нам незачем распространяться… Знаешь, папа, покончим со всем этим… Зачем нам постоянно ссориться, если нам обоим известно, что никогда мы не придем к согласию? Я уже придумала, как нам покончить. Не будем никогда вспоминать о своих желаниях и планах в этом отношении, ты – о своих, я – о своих… по крайней мере при наших разговорах. Ты дай мне слово, что не будешь настаивать, чтобы я выходила замуж за кого бы то ни было не любя; я, со своей стороны, обещаю тебе, что не пойду против твоей воли… Хорошо, папа? Так? Ну, не гневайся же, скажи «да»!

– Я скажу, – со сдерживаемым, но так и возраставшим гневом заговорил Павел Степанович, – что, пока я жив и ты не замужем, не может быть у тебя ничьей другой воли, кроме моей… Поняла? Если ты не хочешь повиноваться – уходи от меня, но помни, что тогда ты перестанешь быть мне дочерью…

– Ты очень раздражен, папа, – кротко заметила Ольга, – подумай, ты грозишь мне…

– Не грожу, а предваряю о том, что может быть…

– Я не хочу верить, что ты можешь быть жесток, папа! Нет, ты хотел сказать не то!

– Что я говорю, то я и говорю. Я не помешаю тебе отказаться от меня, уйти от меня, перестать быть моей дочерью, но, пока ты не сделаешь этого шага, я буду действовать, как это нахожу лучшим. Ты сказала, что Александр Николаевич Тадзимано сделал тебе предложение и ты ответила ему, не посоветовавшись со мной, послала какое-то наиглупейшее признание. Пусть это так, но я сумею повернуть все дело в таком направлении, какое мне угодно. Несмотря на сделанную тобою глупость, я заставлю тебя выйти замуж за угодного мне человека, иначе ты – мне не дочь, не дочь!.. – перешел уже в крик голос Кучумова. – Я постараюсь не далее как завтра увидеть Тадзимано и объясню ему все… по-своему объясню… Он поймет, что обратился к неразумной девчонке и получил неразумный ответ, поймет и возобновит свое предложение. Ты на него ответишь своим согласием.

– Нет!

Кучумов холодно посмотрел на дочь.

– А я говорю, что ты скажешь «да»!

– Никогда!

Лицо Ольги пылало решимостью.

– Посмотрим, – пожал плечами Павел Степанович.

– Я не выйду замуж за того, кого я полюбила, – воскликнула Ольга, – но и не буду женой того, кого вы навязываете мне насильно. Да, не буду… Не забывайте, что вы человек упорный, настойчивый и ваш характер – в то же время и мой характер… не забывайте и того, что ведь я тоже человек… Что я ваша дочь, так это еще ничего не значит… Кровные узы теперь не дают родителям прав распоряжаться детьми, теперь не тот век… мы живем в двадцатом столетии и, слава богу, не среди дикарей.

– Очень жаль, что ты не слушала рассказов Тадзимано о родителях и детях в Японии… Тебе было бы стыдно за эти слова, – произнес, опуская голову, Кучумов и прибавил: – Иди к себе! Наш разговор пока кончен.

 

10. Лицом к лицу

На другой день Павел Степанович пожалел, что слишком решительно говорил с дочерью.

Многого он не высказал бы, если бы только знал, что лейтенант Тадзимано так внезапно исчезнет из Артура. Этого исчезновения, непонятно-грубого, потому что молодой японец не прислал даже уведомления о своем отъезде, Кучумов никак не предусматривал и объяснил лишь обидой на признание Ольги. Павел Степанович вообразил себя на месте Тадзимано и решил, что и он тоже был бы оскорблен таким ответом.

«Нет, нужно принять свои меры! – думал он. – Это, наконец, становится прямо-таки невыносимо! Негодник Контов следует за Ольгой по пятам и смущает ее покой. Если бы он не вертелся тут перед ее глазами, все вышло бы по-другому… Его нужно убрать отсюда… Причин на это достаточно: он в полном смысле подозрительная личность. Откуда он появился? Из какого источника взялись все эти средства, которыми он швыряет направо и налево? До сих пор это был бедняк без обеспеченного завтрашнего дня. Все это в высшей степени подозрительно… Шепнуть кое-кому два-три слова – и молодчик улетит за тридевять земель! Так! Средство верное, испытанное… Что же? Прибегну к нему. Когда приходится защищаться, все средства хороши!»

Кучумов не вышел в столовую к обеду, а остался у себя в кабинете. Он был так раздражен против дочери, что боялся быть с ней чересчур резким. Однако после обеда Ольга сама явилась в кабинет отца. Девушка была совершенно спокойна, держала себя так, как будто накануне не было никакого разговора, никакой тени неудовольствия не легло между ней и отцом.

– Папа, – первая заговорила она, – я надеюсь, ты позволишь мне побывать сегодня у твоего друга, – она назвала фамилию одного влиятельного в Артуре лица.

Павел Степанович в знак согласия наклонил голову, но не сказал дочери ни слова.

– Ты можешь быть уверен, – продолжала Ольга, – что я не буду иметь никаких неприятных тебе встреч… Я обещала тебе это и сумею, несмотря ни на что, сдержать слово.

– Можешь идти, – холодно проговорил Кучумов, – я не смею задерживать тебя.

– Меня просили передать приглашение и тебе.

– Нет, я сегодня останусь на весь вечер дома.

Ольга пристально посмотрела на отца.

– Ты здоров, папа? – с некоторой тревогой спросила она.

– Да… – нехотя ответил тот. – Прошу тебя, оставь меня одного, мне надобно многое обдумать.

– Тогда прощай, – поцеловала отца молодая девушка, – не гневайся, папа, верь мне, что все обойдется, все пойдет у нас по-иному…

– Хорошо, хорошо. Прошу тебя, оставь меня!

В голосе Кучумова слышалось раздражение, которое он не нашел нужным даже скрывать.

Он почувствовал величайшее облегчение, когда остался один. В первые мгновения он ничего даже думать не мог, скорее не мог собрать мысли, которые продолжали вращаться лишь около одной, центральной; эта мысль переносила его в далекое прошлое, а это его прошлое было полно его преступлением.

Кучумов теперь и сам не иначе, как преступлением, называл то, что некогда произошло между ним и тем несчастным, жизнь которого вся была переломана благодаря ему…

Он вспоминал погубленного им человека, вспоминал легкомысленную женщину, тоже трагически погибшую, из-за которой было совершено это его преступление.

Воспоминания росли, собирались, как роящиеся пчелы, и каждое из этих воспоминаний, словно пчела, жалило его в сердце своим острейшим жалом…

И муки внезапно пробудившейся совести становились все острее, все резче…

Теперь старик глубоко сожалел, что отпустил дочь. Ему становилось жутко, страшно за самого себя в этом одиночестве, тоска охватила его, завладела им.

Появление слуги – единственного русского из всей прислуги в этом доме – вывело старика из состояния тяжелейшей, тоскливейшей задумчивости.

– Что тебе, Осип? – спросил Павел Степанович, радуясь, что около него явилось живое существо, сразу оборвавшее его томительные думы.

Этот Осип был из России. Он служил Кучумову еще в то отдаленное время, когда тот только-только еще выходил на жизненную дорогу. Долгие годы, прожитые вместе, тесно связали этих двух людей, и они сжились так, что как бы составляли один дополнение другого.

Осип вошел в кабинет Павла Степановича и поспешил плотно притворить за собою дверь.

– Ты это чего? – удивился Кучумов.

– Надобно, значит… вот вас видеть желают…

– Кто?

– Затем и дверь притворил, чтобы доложить вам: личность подозрительная…

– Я тебя не понимаю! – с недоумением воскликнул Павел Степанович. – Порядка ты, что ли, не знаешь? Я спрашиваю тебя: кто? Ты должен назвать мне имя. Или опять не спросил?

– Спрашивал…

– Так кто же?

– Не говорит! «Желаю видеть» – и больше никаких! А вы не пускайте.

– Нет уж! – вдруг раздался голос за спиной Осипа. – Если я пришел, так я увижу господина Кучумова!

Павел Степанович, краснея от гнева, вскочил со своего кресла, Осип невольно посторонился.

В дверях за ним показалась фигура старика, остановившегося на пороге кабинета.

Это был Николай Тадзимано.

Он стоял, с улыбкой глядя на растерявшегося от неожиданности Кучумова.

– Кто вы такой? – пробормотал последний. – Я вас не знаю…

– Я Тадзимано, отец лейтенанта Александра Тадзимано, – спокойно отвечал старик, – и приехал сюда затем только, чтобы увидеть вас, Павел Степанович!

– Вы отец Александра Николаевича! – с радостной дрожью воскликнул Кучумов. – О, милости прошу! Отчего вы сразу не сказали своего имени? Как я рад, что мне приходится познакомиться с вами… Прошу, прошу вас! Да будет мой дом вашим домом!

Кучумов испытывал такое радостное возбуждение, что даже не заметил, как его гость под предлогом освобождения своих рук от перчаток не принял для приветственного пожатия протянутой ему руки.

– Садитесь вот здесь, – продолжал суетиться Кучумов, – скажите, чем я могу просить вас… Осип! Скорее чаю, вина…

– Мне ничего не нужно! – остановил его Тадзимано. – Я пришел к вам для делового разговора.

– Вот как!

Суровый тон гостя теперь несколько озадачил Кучумова.

– Да. Наш разговор должен происходить с глазу на глаз…

– Как и все деловые разговоры. Осип, можешь идти.

Старый слуга попятился к дверям, приостановился на пороге и как бы с укоризной закачал своей седой головой.

– Ты что? – заметил это Павел Степанович.

– Ничего-с! Удивительно только…

– Удивляйся у себя там… Уходи!..

– Ежели зачем понадоблюсь, так я тут, по соседству в коридорчике буду… Коль что – крикните…

– Хорошо, хорошо!

Кучумов сам плотно затворил за слугою дверь и вернулся к своему гостю.

– Итак, вы отец лейтенанта Тадзимано, – заговорил он, – хотя, признаюсь, ваше присутствие здесь, в Артуре, меня удивляет. Вы видели вашего сына?

– Нет.

– Но, конечно, знаете, что он уехал. Право, его отъезд походит на бегство… Молодой человек был радушно принят в моей семье и уехал, даже не попрощавшись… Меня это очень удивило… Может быть, вы скажете мне, что случилось?

– Сын даже не подозревает, что я здесь! – ответил Тадзимано. – Он не видел меня.

– Да-а! – протянул Кучумов. – А я думал, что вам что-нибудь известно… Ну, пусть будет так! Что бы ни было, я чрезвычайно рад, что познакомился с вами…

Старик грустно усмехнулся.

– Смотрите, не ошибитесь, – проговорил он.

– Боже мой, в чем же я могу ошибаться? Право, вы мне кажетесь какой-то загадкой. Скажите, ведь вы не японец? Я сужу так по вашей внешности. Ошибся я?

– Нет. Я европеец, но это не помешало Японии стать моей второй родиной.

– Вы, стало быть, натурализовались в этой стране! Кто же вы родом? Француз, германец, англичанин, русский? Но простите, это, быть может, ваша тайна…

– Нисколько… Я русский!

Кучумов с недоумением посмотрел на Тадзимано.

– Русский, русский! – проговорил он. – И стали японцем… Вероятно, виной этого – политика, не так ли? Впрочем, не говорите мне ничего: лучше, если я не буду знать вашего прошлого, раз вы русский!

Павел Степанович сам не понимал, что с ним делается. Никогда и ни с кем он не говорил так, как с этим стариком, совершенно незнакомым ему. Он чувствовал какое-то невольное смущение и старался прикрыть его положительно ненужной говорливостью.

Старик Тадзимано, напротив того, был величественно спокоен.

Несколько секунд прошли в тяжелом молчании. Он смотрел на своего врага гордо и властно, как бы чувствуя его смущение и как бы провидя его истинные причины.

– Да, не говорите, – продолжал с прежней торопливостью Павел Степанович, – лучше скажите о вашем сыне. Он такой милый, общительный молодой человек… У вас есть еще сыновья?

– Есть! – усмехнулся старик. – Трое.

– Да? Трое? Вы богач!.. Да! Теперь я понимаю, почему молодой человек православный. Вы ведь, конечно, тоже православный? Синтоизм, само собой разумеется, прекрасная, но все-таки языческая религия, и природного православия никто на него не променяет. Потом я слышал, что на этих Японских островах очень много православных. Наконец, у вас многие, как меня уверяли, говорят по-русски… Так ведь это?

– Да, русский язык у нас распространен…

– Русский язык и православие! И еще смеют говорить о войне!.. Меня просто поражают эти нелепые слухи… Как можно говорить о кровопролитии, осложнениях, когда налицо два таких могучих фактора единения…

– Скажите, – перебил Кучумова Тадзимано, – разве вас не интересует цель моего посещения?

– Из чего вы это заключаете?

– Вы слишком отклоняетесь в сторону и среди массы всевозможных вопросов не предложили мне самого главного: зачем я явился к вам…

– Я считаю такой вопрос неделикатным…

– Между тем он интересен и для меня, и для вас…

– Разве? – Кучумов принужденно засмеялся и сказал: – Тогда позвольте мне предложить вам его…

– Ответ мой будет иметь форму вопроса. Вы, господин Кучумов, не узнаете меня?

– Нет, – произнес он, – я вас никогда не видал… Да и где я мог вас видеть?

– Вглядитесь в меня, напрягите свою память…

– Вы… вы… ты! – вдруг вырвался вопль из груди Кучумова.

– Да, это я… – спокойно подтвердил Тадзимано. – Узнал?

 

11. Смирившаяся буря

Кучумов смотрел на своего неожиданного гостя ничего, кроме ужаса, не выражавшим взглядом. Тадзимано же смотрел на него сверху вниз, и взгляд его выражал спокойствие и уверенность и в своем преимуществе, и в своей силе.

– Долго же ты меня узнавал, Павел, – тихо заговорил он, – палачи обыкновенно навсегда запоминают черты лица своих жертв, а ты вот забыл… Неужели все эти годы твоя совесть молчала? Неужели ты ни разу не вспомнил меня?

– Оставь! – простонал Кучумов, опускаясь на прежнее свое место. – Оставь, если ты христианин, если у тебя в душе сохранилась память о завете Христа… Не мучай…

– А разве тебе, Павел, тяжело?

– О-о-о! – простонал бедняк. – Если бы ты мог взглянуть в мою душу – ты ужаснулся бы сам… Ужаснулся бы, потому что никакие слова не могут выразить то, что творится там… Годы, столько долгих лет давил меня ужасный, невыносимый кошмар. За мгновения лихорадочного, призрачного счастья я поплатился целыми годами муки… Твой образ ни на шаг в эти годы не отступал от меня. Где бы я ни был, что бы я ни думал, ты был всегда со мной, ты шептал мне на ухо не проклятья, нет, не слова упрека… Я слышал, как в моих ушах звучали твои слова ласки, участия… Да! Если бы ты проклинал меня, мне было бы легче.

– Это говорила твоя совесть, Павел! – коротко проговорил Тадзимано.

– Да, совесть… – прошептал Кучумов.

– Я же, поверь мне, никогда не вспоминал о тебе со злобою, с проклятьями. Слышишь, никогда!

– Да? – оживился Павел Степанович. – Правда ли это, Ни… Николай?

В тоне его голоса звучали и радость, и надежда.

– Правда, – величаво наклонил голову Тадзимано, – ты мне можешь верить, я почти никогда не лгу… Да ты сейчас и сам убедишься в моей искренности… Я тогда, в тот страшный год, когда на меня обрушилось тяжелейшее испытание, возмущался, роптал, я горел страшной жаждою мести, и не к тебе только одному, нет, я жаждал страшной мести всем осудившим меня, невиновного, отторгшим меня только за то, что я возмущался совершенной надо мною величайшей несправедливостью… Ты помнишь, Павел, меня сослали на Сахалин… Этот остров, который в других руках был бы земным раем, уголок земли, где неисчислимые богатства щедро разбросаны повсюду, недальновидные люди сделали убежищем отверженцев. Щедрые дары Божии попираются в этой сокровищнице ногами тягчайших преступников… Скоро все изменится, но тогда, да и теперь еще все это было так, как я говорю… Я очутился среди кровожадных убийц, среди извергов, среди зверей, только по ошибке носивших образ и подобие Божие… Я, не виновный ни в чем! Постигаешь ли ты, Павел, весь тот ужас, в котором я очутился?..

– Да, да! – глухо прошептал Кучумов. – Сколько раз я думал о том, что ты говоришь!..

– Ты думал, а я все это пережил! Все, Павел, пережил и теперь, когда прошло столько лет, я удивляюсь одному: как только не сошел тогда с ума… И сколько раз я был совершенно близок к сумасшествию… Сколько раз, Павел! Но меня тогда поддерживала жажда мести… Я решил вырваться на свободу, чтобы отомстить, страшно отомстить, Павел, и тебе, и… всем другим…

– Что же остановило тебя? – тихо спросил Кучумов. – Ведь ты же освободился?..

– Сейчас я тебе скажу это… Да, я вырвался, и вырвался затем, чтобы сейчас же очутиться пред лицом высшего всемогущества, чтобы познать все ничтожество человека и постигнуть всеобъемлющую мудрость Божества… Это правда, Павел, так было со мною. Слушай. Из нашей тюрьмы нас бежало трое… Обыкновенно каторжные бегут с Сахалина на материк, мы же избрали другой путь: мы бежали в море. Этот путь сбивал со следа нашу стражу, но зато гибель наша была неминуема… На плоту, среди беспредельного моря, с ничтожным запасом пищи, без питьевой пресной воды. Это было прямо самоубийство, но мы решили умереть, потому что смерть на свободе, хотя бы и такой, как я говорю, казалась нам счастьем в сравнении с жизнью в тюрьме… На плоту мы стали игрушкой волн. Нас носило туда, куда катилась волна, и смерть все время грозно смотрела нам в глаза. И вдруг, Павел, тайфун… Ты живешь здесь, стало быть, слыхал, что это такое… Три дня трепала нас буря… Как не распался наш плот, как не перевернуло его вместе с нами, я не знаю… Я думаю, что здесь явилась судьба. Мои товарищи лишились чувств и были без памяти, я сохранил сознание. Что я только передумал, что я только пережил в эти ужаснейшие часы… нет, дни! Я видел все величие, все всемогущество Божества… Что мы, люди, что все наши ухищрения, наши хитросплетения?.. Мы пылинки, мы сор… Да, Павел, я видел тогда силу, пред которой наши силы, силы нашего ума, которые мы считаем титаническими, – ничто. Да, ничто, Павел! И понял я тогда, что все мои затеи ничтожны… Я жил для мести, я стремился к ней, я дерзко разорвал оковы, в которые заковали меня люди, я одолел людей, чтобы явиться мстителем, и вот против меня выступило само небо, и вся моя сила в сравнении с ним, с его силой оказалась жалкою, оказалась ничтожеством… И знаешь, Павел, тогда-то, видя вокруг себя смерть, я смирился… И мало того, что смирился, я умилился душою, Павел, я понял, что человек рожден не для мести, не для злобы, а для прощения и любви. И я тогда искренне простил всех гонителей моих, всех врагов моих, от души простил, примирился с ними со всеми, примирился и с тобой, Павел!

– Ты простил меня? – вскочил, протягивая для объятия руки, Кучумов. – Простил?

– Не простил, потому что я тогда сознал, что нет на тебе никакой вины предо мной!

– Как нет? А то?..

– То, Павел? Но ведь в «том» ты явился только исполнителем другой воли, высшей, всемогущей воли… Ты явился лишь орудием… А кто же будет винить слугу, исполняющего веление своего господина? Все это тогда я понял и не простил тебя, потому что не за что было тебя винить, а примирился с тобой… И с тех пор не было у меня зла к тебе… Вспоминал я тебя, часто вспоминал, но всегда вспоминал без злобы, без ненависти и, пожалуй, с глубоким сожалением, потому что чувствовал, что ты страдаешь, что совесть твоя не дает тебе покоя… И ты здесь уже сам подтвердил, что не ошибся…

– Николай, Николай! – с рыданием, склонившись перед Тадзимано, припал к его коленям Кучумов. – Ты и теперь мучаешь меня, ты рвешь на части мою душу, и без того исстрадавшуюся… Ты подавляешь меня своим добром… Я хочу верить всему, что ты говоришь, и не верю… Да, не верю, потому что сам я не был на это способен.

– Нет, и ты способен на то же, – ласково проговорил Тадзимано, кладя обе руки на плечи Кучумова, – зачем ты говоришь так? Ведь и ты пережил такой же тайфун, как и я тогда… Только я его переживал трое суток, ты – все эти долгие годы… Твой тайфун бушевал в твоей душе, и, я думаю, он был более грозен, чем тот, под которым я был тогда на море. Сколько страдания выпало на твою долю! Бедный ты мой, несчастный ты! Но и тебя страдание обелило и очистило… Ты теперь не плакал бы так горько, если бы в твоей душе все эти годы не бушевал великий тайфун. Встань же, брат мой, брат по страданию, отри свои слезы, сердце твое теперь облегчено, тайфун затихает в твоей умиротворяющейся душе. Встань же, прошу тебя…

Он почти силой приподнял Павла Степановича с коленей и заключил в свои объятия.

– А ведь я вот как есть узнал господина Контова-то! – раздался в дверях голос.

Там стоял Осип и с нескрываемым удивлением смотрел на замерших в объятиях стариков.

– Да, да, Осип, – заговорил Тадзимано, – вы не ошиблись, я когда-то был Контовым…

– То-то я вас сразу и признал… А переменились-то вы как… Ишь, побелели весь… а ничего: в лицо глядеть – упитаны вдосталь… Хорошо жить изволите?

Осип с фамильярностью старого слуги, которому известны все тайны семьи, где он живет, и уверенного, что эта его фамильярность будет принята как должное, незаметно перешел от порога к своему господину и гостю.

– Вы, Павел Степанович, радуйтесь теперь! – заговорил он. – Конец пришел вашему аду… Умолили Господа о всепрощении, и даровано оно теперь вам по неизреченной милости Творца Вседержителя… Уж кто-кто, а я-то это могу сказать… Ведь всю вашу душеньку насквозь вижу и вместе с вами за вас мучился… Сколько раз, бывало, во сне он тебя-то, Николай Александрович, звал, – обратился к Тадзимано Осип. – Слышу – кричит, прибегу – спит, мечется и тебя кликает: «Приди да прости»…

– Да, да, все это правда, – тихо проговорил Кучумов, – как дорого я дал бы, чтобы не было этого прошлого… Дорого, дорого! И звал я тебя потому, что надеялся, что ты придешь и простишь меня. Сколько раз я порывался отправиться искать тебя, но жизнь крепко держала меня на одном месте… Знаешь, я даже думаю, что мое переселение сюда, в Артур, произошло неспроста: его вызвала судьба-владычица, подготовляя нашу встречу…

– Я думаю так же, – ответил Тадзимано, – есть некоторые обстоятельства, которые убеждают меня в этом…

– А сынки у тебя, Николай Александрович, совсем разные! – бесцеремонно перебил его Осип. – Ничуть один на другого не похожи… Один-то, Андрей, весь в мать, черный да тонкий, а другого-то, видно, с японкой прижил… субтильный такой.

Легкая тень затаенной грусти скользнула по лицу Тадзимано.

– У меня в Японии, – тихо проговорил он, – дочь и два сына…

– Ты сказал – три?..

– Третий… вернее, первый – Андрей… Как много я виноват перед ним…

– Перед Андреем?

Чуть ли не в первый раз в жизни назвал Павел Степанович молодого Контова по имени, и теперь в его голосе не слышно было прежнего озлобления, а, напротив того, вдруг зазвучала ласка.

– Да, перед Андреем! – с усилием проговорил Тадзимано. – И с каким ужасом узнаю я теперь, что и для меня настанет час расплаты за несправедливость к этому несчастному, покинутому мною юноше…

– Расплата! За что же? Он человек, как я думаю, с будущим… Там, в России, он был бедняком, здесь я вижу в нем человека с более чем хорошими средствами… Слушай, – с порывом проговорил Кучумов, – может быть, это тоже веление судьбы… Ты говоришь, что был несправедлив к этому твоему сыну, но еще более несправедлив к нему был я…

– Я это знаю! – грустно улыбнулся Тадзимано. – Этому-то мы и обязаны нашей встречею…

 

12. Прошлое и настоящее

– Но об этом потом, – после недолгого молчания продолжал Тадзимано, – я прежде скажу о себе… Это необходимо, чтобы понять все теперь происходящее. Тот тайфун перебросил нас к острову Кунашир, это самый северный из больших Японских островов… Рыбаки сняли нас с плота, один из моих товарищей умер, другой был едва жив. Я оказался бодрее всех… Добрые люди приютили нас, и мы прожили среди рыбаков более года… счастливо прожили… На Кунашире хорошо знали русских и помнили еще приключения Головина, хотя он попал в плен еще в начале прошлого столетия… Рассказ о его пленении здесь превратился уже в легенду… Ну, дело не в этом… Мы приучились к языку, поосмотрелись, пообжились среди этого превосходного народа… Через год мы перебрались уже на соседний Матсмай и завели кое-какую торговлю. Европейская предприимчивость и русская сметка помогли, мы скоро, быстро даже, если не разбогатели, то приобрели средства. Мой товарищ не захотел оставаться в Японии и перебрался на американский континент… Я же решил остаться… Меня ничто не влекло на родину… положительно ничто… Там, в России, у меня должен был быть ребенок, но я в то время даже не знал, родился ли он, этот ребенок… Я оставался совершенно равнодушен, никогда даже не думал, что у меня может быть дитя на покинутой родине. Увы!.. Это тоже была воля судьбы! А счастье мне так и улыбалось… В то время на Японских островах нынешний тенпо, микадо, как вы, европейцы, называете нашего императора, поднял народное движение против сегуната, высшего правительственного учреждения, которому принадлежали права регента при царствующем властелине… Что это было за время! Народ был освобожден от ненавистной опеки чиновников сегуна, исчезли давившие его оковы, и страна зацвела сразу же, как пышный цветник после благотворного дождя… Сам Муцухито и его сподвижники – Ито, Ямагата, Инуэ, покойный Комацу, великан японской возрождавшейся мысли, князь Ивакура – тоже покойный, и среди них русский, я говорю о Мечникове, – это все великолепные цветы, поднявшиеся из праха низверженного сегуната… Но я отвлекся… Скажу коротко: в деле пересоздания Японии я не остался без участия… Ничтожно было это мое участие, но благодарный народ заметил меня и безмерно вознаградил мои небольшие услуги… Я приобрел и славу, и почести, и выдающееся положение, и дружбу великих людей, и внимание самого тенпо – да! Богатство явилось само собою… Я в то время был уже женат, у меня были дети – сыновья, я был счастлив… Я думал, что счастье так и продолжится вечно. Увы, увы! Горе уже подстерегало меня, оно кралось ко мне, но я не замечал его… Первым предвозвестником будущих бед была весть о том, что в России у меня остался сын… Тот мой товарищ, который не захотел остаться со мной, перебрался в Россию. Он мне писал, что его несказанно мучила тоска по родине. Ему тоже повезло – он приобрел средства и сумел устроиться так, что никто не проник в его прошлое…

– Я знал его! – хмуря брови, проговорил Кучумов. – Он жил скромно, и никто не подозревал даже, что это беглый… сахалинец…

– Добрый был господин, царство ему небесное! – проговорил, крестясь, Осип.

– Не знаю. Мне он казался порядочным человеком, – промолвил Тадзимано, – я думаю, что на Сахалин его привело не столько преступление, сколько несчастное стечение обстоятельств… Впрочем, не будем касаться его. Я переписывался с ним и однажды поручил ему разведать судьбу той… несчастной.

Тадзимано вдруг замолк и опустил голову. Из груди Кучумова, тоже понурившегося, вырвался глубокий вздох. Осип тоже вздохнул и при этом энергично поскреб затылок.

– Да! – поднял голову Тадзимано. – Я узнал, что у меня сын в России, ее сын и… мой… Я решил, что я должен принять все меры, чтобы устроить судьбу этого – уже молодого – человека, но что вместе с тем я не имею права даже заявить ему о своем существовании… Вот тут-то и корень всех моих бед. Я поступил, как черствый эгоист, я хотел откупиться от своего дитяти… Горе, горе мне! Но, клянусь, в то время мне казалось, что я поступаю очень хорошо… Я думал, что устраиваю счастье этого своего сына, которого я не знал, и в то же время не нарушаю покоя других моих детей. Ведь старший мой сын, Петр, уже кончил высшую военную школу в Токио и служил в рядах императорской гвардии, второй, Александр, которого вы знаете, был моряком, и несравненный Того, лучший из наших адмиралов, отметил его своим вниманием… Дочь Елена тоже подрастала и становилась невестою. Зачем им было знать, что у них был где-то брат? Разве они и он не были совершенно чужими друг другу? И я молчал, я был уверен, что все исполнится, как я задумал, ведь нас разделяли моря и беспредельные равнины Маньчжурии, Сибири. Но вышло все не так, ложь всегда влечет за собой самые непредвиденные последствия.

Тадзимано опять смолк. Он сильно волновался, грудь его так и вздымалась.

– Месяца два тому назад, – вдруг глухо заговорил он, – я узнал, что этот мальчик… этот молодой человек, – поправился он, – узнал все, всю мою историю от умирающего моего друга. Я узнал, что он бросил отечество и отправился отыскивать меня, своего отца, которого он не знал… Мне сообщили, что мой сын горит жаждой или увидеть своего отца, или склониться над его могилой, что он желает не только видеть отца, которого – еще раз повторяю – он никогда не знал, но также мстить человеку, ставшему причиной его несчастий, что он… любит дочь этого человека и, наконец, что он познакомился с одним из своих братьев… Ведь только судьба могла создать такое сплетение невозможнейших обстоятельств. Мог ли я предвидеть что-либо подобное?

Кучумов, не перебивая, слушал весь этот длинный рассказ и только теперь спросил, не глядя на своего гостя:

– Как же ты решил поступить, узнав все это?..

– Как легкомысленный юноша, я послал своего младшего сына, более доброго, более мягкого по характеру, чем старший, сюда… Я имел намерение через некоторое время приказать Александру увезти его нового знакомого на наши острова, и здесь я открыл бы детям тайну их кровного родства.

– И теперь явился сам?

– Да, я, к своему ужасу, узнал, что оба брата, не зная, кем они приходятся друг другу, полюбили одну и ту же молодую девушку…

– Мою дочь?

– Да…

– И ты бросил все, чтобы самому принять здесь решительные меры?

– Тут были некоторые посторонние обстоятельства, – нехотя проговорил Тадзимано, – о соперничестве братьев я узнал уже здесь… И я прибыл вовремя. Вражда уже вспыхнула между ними. Вчера между ними произошла ссора, мой сын Александр едва не стал Каином…

– Не это ли заставило его столь внезапно уехать?

– Нет. Что заставило? Если хочешь, долг службы…

– И ты видел Александра?

– Я уже говорил, что не видел, то есть, вернее, не виделся ни с тем, ни с другим… Вчера за несколько часов до этой проклятой ссоры я попробовал зайти к Андрею. У меня не было намерения открыть ему, кто я, но я хотел говорить с ним, проследить по разговору, что это за человек. Но после того, что произошло между ним и Александром, я решился прийти сюда, к тебе…

Оба старика замолчали. И тот, и другой, видимо, были взволнованны. Каждый хотел что-то сказать, но не решился произнести слово.

– Осип, – взглянул на старого слугу Кучумов, – посмотри, не вернулась ли барышня…

– Не пущать ее сюда-то? – спросил тот.

– Да, пока я не позову, не пускай никого…

Осип вышел.

– Вот мы теперь одни, – заговорил Павел Степанович, – хочешь, я тебе скажу, зачем ты пришел сюда?

– Я думаю, что ты угадал мои намерения!

– Почти. Ты намерен просить меня за Андрея?

– Ты не ошибся… Я знаю, что ты против Андрея, был против него и там, в России, и здесь твое предубеждение не исчезло.

– Прости, оно усилилось… Я сам не знаю почему, однако мне подозрителен источник его доходов. Но, может быть, его средства идут от тебя?..

Тадзимано ни слова не ответил, только вздох выразил, что ответ на этот вопрос тяжел для него.

– Я пришел к тебе с готовым проектом, – начал он. – Я знаю, что твоя дочь любит Андрея. Ты имеешь что-либо против него?

– Ничего… Прости опять, я знал, что он твой сын… Мне было бы тяжело видеть его своим зятем.

– И только это?

– Да… Разве мало? Каждый взгляд на него будил бы воспоминания о прошлом.

– И ты ради своего покоя жертвуешь счастьем дочери?

Теперь ничего не ответил Кучумов.

– Послушай же, что я предложу тебе. Отдай Андрею твою дочь… Не бойся! Повторяю, я богат и обеспечу их так, что они не будут нуждаться во всю свою жизнь… Не мешай их счастью… Пусть они только уезжают отсюда, пусть поселятся где-либо в европейской России, ведь это так легко устроить!

– А я? – поднял на Тадзимано глаза Кучумов. – Я останусь одиноким, никому не нужным стариком?

– Наша жизнь уже прожита… Много ли осталось до ее конца? Стоит ли даже говорить об оставшихся днях? А у них впереди этих дней много – целая жизнь…

– Я предпочел бы твоего младшего сына…

– Но твоя дочь совершенно равнодушна к нему.

– Нет, нет! Мне тяжело решиться на это… Потом, после, когда я умру… только не теперь…

– Павел! Мы встретились после стольких лет… Между нами была пропасть, эта пропасть исчезла…

– Не хочешь ли ты сказать, что она снова раскроется между нами?..

– Нет, я этого не хочу, но молю тебя ради сегодняшнего дня, ради сознания того, что все прошлое похоронено навеки, молю – согласись… не прошу – молю…

– Перестань… Твой голос надрывает мне сердце… Дай мне время подумать, привыкнуть к этой мысли… Оставим пока этот разговор… Ведь время терпит еще. Я надеюсь, что ты не уйдешь так внезапно, как твой сын, и мы будем видеться. Оставайся у меня эти дни! Я познакомлю тебя с Ольгой… Да? Ты согласен?

– Хотел бы согласиться…

– Так в чем же тогда дело?

– В чем дело? Да неужели же вы здесь, в Артуре, не видите, что война с Японией с каждым днем становится все ближе и ближе?

В первый раз во все время их разговора Павел Степанович рассмеялся.

– Пустое! Какая может быть война! – воскликнул он. – Ничего не будет… Да об этом после. Покончим вопрос так. Не будем пока ничего говорить о твоем проекте… Пусть ничто не омрачит радости нашего примирения… Кажется, вернулась Ольга, пойдем, я представлю тебе ее…

– Я буду рад познакомиться с ней! – ответил Тадзимано, но в голосе его снова зазвучала грусть.

 

13. Радостный миг

Прошло немного дней после этого разговора, и Андрей Николаевич, к своему величайшему удивлению, заметил, что дотоле неприступный Кучумов вдруг смягчился по отношению к нему. Павел Степанович снизошел до того, что при одной из случайных встреч даже ответил на поклон молодого Контова.

«Что это такое случилось? – думал Андрей Николаевич. – Какая добрая муха укусила этого гордеца?»

К этому времени чувство жгучего гнева на японского лейтенанта уже окончательно улеглось, тем более что Контов узнал о его внезапном, очень похожем на бегство отъезде.

Теперь Андрей Николаевич даже и не вспоминал о своем неожиданном сопернике.

Да и вспоминать было незачем. Словно добрая фея вдруг махнула над головой русского юноши своей волшебной палочкой! По крайней мере он получил от Ольги коротенькую записочку, в которой хотя и туманно, и порядочно бессвязно было сказано, чтобы он не унывал, что их счастье близко…

Как это случилось, откуда подул новый ветер – Андрей Николаевич положительно не мог догадаться… Ему хотелось запросить Ольгу, но чувство страшной робости удерживало его от этого, и он решил ждать, пока все не объяснится само собою.

Он замечал, что с Кучумовым появился какой-то странный старик, этого старика он доселе никогда не видел в Артуре. У кого только он ни спрашивал, кто это такой, никто не знал ничего о нем, кроме того, что это приезжий с островов. Между тем для молодого человека не было сомнения, что этот приезжий весьма интересуется им, внимательно разглядывает его, когда при встречах они находились близко друг от друга, и не раз Контову казалось, что вот-вот старик заговорит с ним… Мало-помалу этот странный человек начал не шутя интересовать Андрея Николаевича; ему вдруг захотелось как-нибудь добиться с ним знакомства, и в то же время его удерживало от этого какое-то непонятное чувство.

Вместе с тем Контов замечал, что в Артуре происходит нечто очень странное.

У молодого русского создалось обширное знакомство среди японцев, живших в Артуре. Желтолицые сыны Страны восходящего солнца относились к Андрею Николаевичу с такой предупредительностью, как будто он был их земляком. Контов никогда никому в Артуре не говорил о своих отношениях к Аррао Куманджеро и был уверен, что здесь никто не знает о его «контролерской деятельности» по службе у этого «негоцианта», «арматора». Припоминая те знаки внимания, которые расточались по отношению к нему, Контов приписывал их исключительно своему Ивао Окуши, который, как он уже заметил, пользовался огромным влиянием на всех живших в Артуре соотечественников и, конечно, нахваливал им, как опять-таки казалось Андрею Николаевичу, своего господина.

И вот Контов заметил, что весь артурский желтолицый муравейник странно зашевелился. Желтые лица островитян улыбались по-прежнему, но теперь уже было заметно, что их улыбки прикрывали смутную тревогу. Все эти маленькие вечно суетившиеся, вечно оживленные люди вдруг стали нервничать, вздрагивали, если с ними приходилось заговаривать невзначай, и в то же время всюду между ними стали заметны какие-то спешные сборы, как будто они должны были уехать из этой крепости, как только кто-то самовластно распоряжавшийся ими потребует этого.

«Что с ними такое? – недоумевал Андрей Николаевич. – Я положительно не понимаю этих людей».

Он все собирался спросить у Ивао, но все откладывал со дня на день свои вопросы.

Молодого человека словно вихрь какой-то захватил в эти дни. Приближалась Масленая неделя, и артурцы готовились провести ее в этом году как можно веселее. В пятницу за неделю до Масленой Андрей Николаевич вместе с компанией молодежи попал в одно радушное семейство на «русские блины в Порт-Артуре». Было очень весело, так весело, что, распрощавшись с гостеприимными хозяевами, компания решила не расходиться и продолжить свою дружескую беседу в котором-нибудь из артурских ресторанчиков.

Беседа продолжалась и была непринужденно весела… Говорили о блинах, о войне, о японцах и более всего о японках. Нашлись молодые люди, успевшие побывать на Японских островах. Названия островов, где они были, остались им неизвестными, но все удобства и прелести их чайных домиков были изучены досконально. По быту этих специальных учреждений составилось суждение и о всей стране, о всем народе, и «путешественники» говорили о Японии, толковали о ее флоте, армии, науках, законах, культуре, духе народа с такой величественной авторитетностью, как будто вся островная страна целиком помещалась в стенах-перегородках чайного домика, ставшего альфой и омегой всяких географических, этнографических, социально-экономических исследований. Контов слушал эти рассуждения сперва с интересом, потом они стали ему наскучивать, показались пошлыми, и, наконец, он не выдержал и ушел от своей компании на чистый воздух…

Только выйдя на волю из гостеприимного уголка, где происходила эта приятельская беседа, Андрей Николаевич заметил, что она несколько затянулась. Когда они начали беседу была темная ночь, когда Контов очутился на артурской порядочно глухой улице, стоял уже белый день.

«Тьфу, черт возьми! – рассердился он сам на себя. – Целую ночь напролет провести за разговорами, и ни одного дельного слова сказано не было».

Ему было неловко и стыдно за себя самого, и он поспешил поскорее добраться домой.

Чтобы несколько освежиться, он пошел пешком. Бессонная ночь давала себя знать. Глаза смыкались, голова кружилась, ничего так не хотелось Андрею Николаевичу в эти мгновения, как поскорее добраться до постели.

Глухо прозвучавший пушечный выстрел, за ним другой, третий заставили его вздрогнуть.

«Это еще что? – остановился он, не понимая значения этой пальбы. – Ах да! – вспомнилось ему. – Сегодня ведь двадцать четвертое января, эскадра возвращается из Голубиной бухты на внешний рейд… Салют крепости! Так!.. Ну, это меня нисколько не касается»…

Теперь, пройдя порядочное расстояние, Контов почувствовал себя не на шутку усталым и подозвал проезжавшего мимо извозчика.

Извозчик оказался знакомым, не раз уже возившим по Артуру Андрея Николаевича.

– Чего это, господин, наши макаки засуетились? – спрашивал он, слегка поворачиваясь к своему седоку.

– Как это засуетились? – спросил Контов.

– Да так, все свои кунды-мунды сбирают, уезжать от нас собираются…

– Так что же? Держать их никто не станет, скатертью дорога.

– Так-то оно так, а все-таки как бы и на самом деле войны не было. Долго ли до греха?!

– Уж и война… И откуда вы все это знаете?

– Говорят… Слух идет такой…

– А ты не всякому слуху верь, милый человек. Слышал, на рейде стреляли?

– Слышал. Эскадра пришла.

– Сегодня пришла, а во вторник уйдет опять. Вот ты и посуди: если бы войны ждали, разве эскадру отсюда отпустили бы? Ее нарочно стали бы держать, чтобы на неприятеля больше страха нагнать, а тут ее отсылают.

– Так, стало быть, не будет?

– Войны? Нет…

– Так чего же японцы это всуматошились? Тут я одного желтокожего знакомца спрашиваю, так он напрямик мне и режет, что, дескать, староста их по ним бегал и всем им говорил, чтобы собирались к выезду…

– Когда же это?

– Да когда?.. Сегодня какой день-то? Суббота? Завтра, значит: про воскресенье говорили, так мне и сказано было: в воскресенье двадцать пятого числа января сего месяца… Вишь, они от своего начальства с родины какой-то бумаги ждут.

– Ну и мы подождем. До завтра уж недалеко, а ты, добрый человек, сегодня поезжай скорей!

Дома Андрея Николаевича ожидал сюрприз, какого он и во сне никогда не видел.

Едва только он прошел в свою спаленку, улыбающийся Ивао подал ему небольшой конвертик. Контов по почерку узнал, что письмо от Ольги.

Торопливо вскрыл он его и, весь дрожа от радости, прочел несколько написанных любимой девушкой строк.

«Завтра, в воскресенье, будьте непременно в театре, – писала Ольга, – я там познакомлю Вас с одним очень хорошим человеком, которому мы будем обязаны нашим счастьем. Все совершается так, как мы никогда ожидать не могли. Вероятно, Вы будете приглашены к нам на понедельник. Что произойдет далее, не знаю».

– Ивао, молодчина вы эдакая! – вне себя от радости закричал Контов. – Да понимаете ли, что такое происходит? Ура! Ура! Победа полная и решительная… Ивао!

Контов попытался обнять японца, однако тот вежливо, но строго уклонился от объятий.

– Ивао, – не заметил этого Контов, – вы хотя и обтянуты с ног до головы желтой кожей, но это не мешает вам быть славным малым… Я вас полюбил, Ивао, и решил сделать вас счастливым. Я вас возьму с собой в Россию, и вы будете у меня жить столько времени, сколько вам самому не надоест…

Контов опять потянулся к японцу с объятиями.

– Прошу извинения, – холодно отклонился тот, – но, к моему большому сожалению, я не могу принять ваше лестное предложение…

– Это еще отчего? – удивился Андрей Николаевич.

– Я даже должен с прискорбием заявить, что более не могу находиться на вашей службе, так как завтра уезжаю отсюда.

– Уезжаете? Ах да, «староста приказал», – вспомнил Контов рассказ извозчика. – Ну что же! Черт с вами, уезжайте… Но до вечера вы, надеюсь, останетесь…

– К вашим услугам! – поклонился Ивао.

– Тогда и поговорим подробно… А теперь я хочу спать и буду спать, как убитый… Помогите мне раздеться, а потом вы свободны, пока я не проснусь…

 

14. Под грозовыми тучами

Андрей Николаевич проспал до сумерек. Сон оживил его, разогнал его утомление, он пробудился совсем бодрым, веселым, жизнерадостным. Первой его мыслью после пробуждения была мысль об Ольге, о ее загадочном, но так много говорившем об их будущем письме.

«Что там за метаморфоза с Кучумовым? – пробовал размышлять Контов. – Его неприязнь ко мне пошла вдруг насмарку… Вся сразу! Ольга не написала бы мне, если бы у нее не было оснований. Ничего не понимаю! Ну, да недолго: что завтра в театре-то идет? Ах да, боевая пьеса: „Взятие Измаила”… В понедельник спектакля не будет, как и всегда…

„Измаил”, „Измаил”! Посмотрим, как-то мне удастся взять мой Измаил в лице этого упрямца Кучумова»…

Контов задумался, и думы его были хорошие, радужные, сулившие ему грезы счастья в ближайшем будущем.

Так прошло около часа. Тишина, царившая кругом в квартире, вдруг показалась Андрею Николаевичу удивительною.

«Ушел, что ли, этот негодник Ивао куда-нибудь? – подумал он и позвонил, но никто не отозвался. – Верно, ушел! – решил Контов. – Видит, что я сплю, и воспользовался этими часами… Ну, пусть его… С чего только он вздумал уходить от меня? Какая там муха его укусила? Все так устраивается, а тут… „Крысы бегут, когда в корабле течь”, – припомнилась Андрею Николаевичу фраза из какой-то старой книжки, и, вспомнив это, молодой человек засмеялся. – Хороша крыса этот Ивао Окуши, проводящий все свое время за книгами и техническими чертежами! – подумал он. – Мой японец – совсем интеллигент чистейшей воды… Жаль терять такого слугу… Ну, да черт с ними, этими желтолицыми!.. Не до них мне теперь!»

Думы, грезы, мечты опять зароились вокруг молодого человека. Они были светлы, блестящи; призрак счастья сиял в них, как солнце, своими яркими лучами… Чувство отрадного, живящего покоя опять разлилось, как радостная нирвана, и Андрей Николаевич не заметил сам, как погрузился в нее… Он снова уснул, забаюканный грезами, и проснулся, когда стоял уже ясный день.

Пробудившись, Контов напрасно звонил к Ивао: слуга, дотоле всегда предупредительный и аккуратный, не шел на зов, даже не откликался… Андрей Николаевич рассердился, встал с постели и вышел из спальни. В квартире стояла невозмутимая тишина. Молодой человек обошел все комнаты – там никого не было, Ивао исчез, Контов был один во всей квартире.

«Неужели этот желтокожий негодник сбежал, даже не дождавшись моего пробуждения? – подумал Андрей Николаевич. – Ведь это же с его стороны прямо свинство!»

Увы! Его предположение оказалось правдой… Когда Контов, рассерженный, даже обиженный, но все еще не веривший, чтобы его верный Ивао мог решиться на такой поступок, возвращался в спальню, чтобы одеться там и выбраться из дому, он нашел положенное в столовой на видном месте письмо. Оно было от скрывшегося слуги. Окуши в сдержанных выражениях уведомлял Андрея Николаевича, что «некоторые внезапно явившиеся обстоятельства вынуждают его оставить службу столь спешно, что ему нет даже времени дождаться, когда г. Контов проснется. Поэтому он уходит, даже не простившись». Далее в письме следовали указания, где что лежит из вещей повседневного обихода, и были приложены счет произведенных в неделю расходов и остатки выданной на них и не полностью издержанной суммы.

Андрею Николаевичу только руками оставалось развести, когда он прочел это письмо.

– Какие только у этого негодника могли быть обстоятельства? – вслух воскликнул он. – Артур не беспределен. Неужели кто-нибудь переманил его к себе? Не может быть… Здесь это совсем невозможно: все друг друга знают… Или в самом деле «крысы всегда покидают тонущий корабль»?..

Утро было испорчено. Ворча и негодуя, Контов кое-как оделся и вышел из дома. Жил он порядочно в стороне от центральных частей Артура, и здесь ничего особенного не было заметно, но чем ближе подходил он к центру, тем все с большим и большим удивлением замечал какое-то особенное, никогда не бывавшее здесь раньше оживление. Замечалась странная растерянность на лицах всех, кто попадался навстречу Андрею Николаевичу. Он купил у первого попавшегося разносчика «Новый край», тут же на улице просмотрел его, но в газете ничего особенного не было, номер был совсем обычный, такой же, как и ранее в воскресные дни. Недоумение в Андрее Николаевиче возросло еще более, когда разносчик, у которого он покупал газету, сообщил, что из Порт-Артура «бегут япошки».

– Как это так бегут? – воскликнул Контов.

– Да так, барин, – пустился в объяснения разносчик, – взяли и побегли… все бросают и мчатся вон, как угорелые!

– Гонят их, что ли?

– Нет, кому же здесь гнать? Сами! Ежели у кого теперь деньжонки есть, хорошо нажить можно… Япошки, которые у нас торговали, так, нипочем распродаются. Стоит вещь, скажем, рубль – за пятачок бери, и с того уступку еще сделают… Только бы не даром пропадала… Вот как!

«Что же я, – подумал Контов, – „контролер” и ничего не знаю? Странно! Если бы было что-нибудь такое, Куманджеро уже уведомил бы меня… Значит, какие-нибудь пустяки… Все-таки надобно пойти посмотреть, быть может, Куманджеро отчета потребует»…

Андрей Николаевич, удивляясь все более и более, пошел по магазинам, где торговали японцы. Там царил невозможный хаос. Люди, бледные, трясущиеся от волнения, донельзя перепуганные, торопливо собирали свои пожитки. О товарах, переполнявших магазины, они не думали. Очевидно, все бросалось на месте. Если появлялся покупатель, ему спешили отдать вещи, какую бы цену он ни назначил. Около японских лавок образовался целый базар. Дамы всего Артура собрались сюда и пешком, и в экипажах и с непостижимой страстностью накупали груды всякой даже ненужной мелочи, не говоря уже о более ценных вещах. Возможность «за пятачок накупить на рубли» вскружила им головы. Покупалось все без разбора, без размышления, на что может понадобиться купленное. Алчность была так велика, пресловутое «двадцатое число» так еще недалеко, что попадались такие покупательницы, которые уезжали с распродаж японских магазинов на извозчичьих пролетках, нагруженных всякими свертками сверху донизу, да за ними следовали еще пролетки, везшие столько всякой дряни, что их крылья оседали прямо на рессоры. С завистью говорили, как о счастливице, об одной «даме», которая за двести рублей купила магазин обуви, по самой строгой, придирчивой оценке, стоившей не менее как двенадцать тысяч рублей.

У распродаваемых магазинов шла невообразимая суматоха и толчея, а в это время отдельные группы японцев, захватив с собою только самое необходимое, спешили к пристани, стараясь пробираться туда обходными и окольными улицами.

– Такагаши! – остановил Контов знакомого японца. – Скажите мне, что все это значит?

– Что, господин? – приостановился тот, подымая на Андрея Николаевича свои черные глаза.

Бедняга теперь даже не улыбался…

– Да вот это ваше бегство?.. В пятницу, в субботу все было спокойно – и вдруг вы сорвались с места… Что случилось?

– Разве господин ничего еще не знает?

Голос японца так и задрожал удивлением.

– Нет! Иначе я не спрашивал бы вас… Ну, говорите же, что?

– Война, господин…

– Какая война? – воскликнул и весь замер в позе удивления Контов.

– Ниппон идет воевать с Россиею… Нам приказано уходить из Артура.

– А вы не врете?

Такагаши пожал плечами.

– Простите, господин, – проговорил он, – вы должны все это знать сами… Не бедному японцу указывать русскому господину на политические события. Прошу простить еще раз… Я должен спешить, я и то слишком много потратил времени!

Контов положительно не узнавал всегда почтительного и предупредительного японца, которого, кстати, он еще считал в подчинении у себя, так как этот Такагаши был одним из агентов Куманджеро. Но он даже не обращал теперь внимания на его деликатность. Все мысли Андрея Николаевича сосредоточивались около одной.

«Война, война! – мысленно восклицал он. – Да разве это может быть? Разве такие дела могут решаться столь внезапно?.. Нет, нет! Все это пустое, что-то тут не так. Я должен пойти и немедленно узнать все»…

Он замешался в оживленную толпу и, глядя на веселые и довольные лица покупательниц, только пожимал плечами.

«Да разве была бы такая толчея, если бы стряслось хотя что-нибудь похожее на войну?.. Ведь здесь жены таких людей, которым известно каждое дыхание не только в Артуре, но даже в Петербурге, даже на этих проклятых Японских островах… Разве они стали бы гнаться с такой алчностью за всей этой дрянью, если бы им, их семьям грозила какая-нибудь опасность… Нет, тысячу раз нет! Мы, русские, апатичны, это так, но, когда над головами висит гроза, никто не станет плясать и веселиться!.. Или „пока гром не грянет, мужик не перекрестится”?»

И вдруг Андрею Николаевичу до боли в сердце стало обидно и досадно на этих нарядных дам, веселых, смеющихся, перекидывающихся между собой самой оживленной и вместе с тем бессодержательной болтовней.

«Быть может, через какой-нибудь месяц ваши мужья на смерть пойдут! – думал он, с озлоблением глядя на толпу суетившихся женщин. – А ваши думы все около этой магазинной дряни!»

Вдруг мысли его были сразу отвлечены совсем в другую сторону появлением в толпе Кучумова.

Старик выступал важно, гордо смотря вперед и словно не замечая всей этой легкомысленной толпы. Рядом с ним Контов увидал другого старика, меньше его ростом, так же, если еще не более, величавого, но с затаенной грустью, так и разлившейся на его выразительном лице. Этого старика Андрей Николаевич не видал в Артуре ранее того момента, когда он заметил его с Кучумовым.

Старик был Николай Тадзимано.

Впрочем, по этому новому для него человеку Контов только скользнул взглядом, все его внимание приковывал теперь Кучумов.

Он с нетерпением думал, как отнесется к нему Павел Степанович, надеясь из этого вывести заключение о том, продолжается ли уже замеченный им ранее благоприятный поворот в отношениях к нему или нет.

Кучумов и Тадзимано как раз в этот момент были совсем близко от Контова. Молодой человек почтительно посторонился и, приподняв с головы шляпу, низко склонил перед Кучумовым голову.

Он глазам своим не верил, когда увидел, что Павел Степанович в свою очередь приветливо улыбнулся и слегка кивнул ему в ответ головой.

Но в следующий момент Андрей Николаевич уже не мог решить, спит ли он и видит один из радужных снов или галлюцинирует наяву…

Павел Степанович, продолжая улыбаться, протянул ему руку…

– Молодой человек! – услыхал Контов приветливый голос. – Между мной и вами поселились какие-то непонятные недоразумения… Похороним их навсегда, хотя бы ради тех дней, которые должны наступить теперь…

– Павел Степанович! – воскликнул Контов, чувствуя, что спазм так и перехватывает ему горло. – О каких недоразумениях вспоминаете вы? Всегда мое сердце и моя душа были полны искренним почтением к вам…

– Тем лучше, тем лучше! – проговорил Кучумов. – Вот я вас сейчас познакомлю: это мой друг Николай Александрович, – фамилии Тадзимано он не назвал, – а ты, – обратился он к старику с легкой усмешкой, – даже более, чем я, осведомлен об этом молодом человеке…

Контов с удивлением посмотрел на старика, но Павел Степанович положительно решил не давать ему задумываться.

– Пройдемте с нами, молодой человек, – несколько покровительственно заговорил он, – если, конечно, вы не спешите куда-нибудь. Только предупреждаю об одном: «кто старое помянет, тому глаз вон»; помните этот анекдот о Балакиреве? Настоящего так много, что нечего и трогать старое… Идемте!

Андрей Николаевич был так смущен, поражен, подавлен, что совсем не находил слов даже для поддержания разговора. Он пошел рядом с Кучумовым. Мысли его путались. Все случилось вполне неожиданно, и никакого объяснения всему случившемуся с ним молодой человек не находил, Тадзимано тоже молчал, все время исподтишка, но пристально рассматривая Контова.

Кучумов понимал всю неловкость положения Андрея Николаевича и, чтобы сгладить это, завел умышленно громкий и длительный разговор о том событии, которое являлось острейшей злобой этого дня в Артуре.

– Что вы скажете о всем совершившемся, совершающемся и имеющем совершиться, молодой человек? – говорил он, растягивая слова. – Господа японцы взялись насмешить все части света: они, как теперь уже стало известно из телеграммы, присланной сюда из Петербурга, разорвали с нами дипломатические сношения… Этот разрыв – сплошной курьез, никогда не бывалый в истории курьез! Я, впрочем, должен сказать, что к нему примешивается – по крайней мере у меня – некоторое чувство – не обиды, нет! – досады… Япония объявляет России о разрыве с ней дипломатических сношений! Мне жалко этот бедный народец! Положим, что до войны еще очень далеко. Прежде чем прольется капля крови, дипломатические канцелярии разольют море чернил, перепачкают разными нотами горы бумаги. Вернее всего, что на этом японская авантюра и завершится. Но, право, я хотел бы, чтобы война началась. Этих зазнавшихся полудикарей-островитян необходимо проучить. Иначе не спастись от их наглой назойливости. Давно пора перестать деликатничать с этими азиатами. Они уважают только силу, и всякая деликатность для них является выражением слабости…

Контов взглянул на спутника Кучумова и увидел по лицу Тадзимано, что тот вовсе не разделяет мыслей своего друга и если не возражает ему, то только именно из чувства деликатности…

Но Павел Степанович этого не замечал; он продолжал излагать свои мысли, и голос его с каждой фразой звучал со все большей и большей уверенностью…

 

15. Надвигающаяся гроза

Юный Тадзимано, столь неожиданно покинувший Артур, как будто забыл о том, что ему пришлось пережить и испытать во время своего пребывания среди русских.

С тех самых пор как Артур исчез из вида с парохода, на котором был молодой лейтенант, он чувствовал себя уже не прежним добрым, веселым юношей, каким был во все годы своей жизни. Новое чувство всколыхнулось и вдруг выросло в его душе. Все его прошлое отошло куда-то далеко, совсем далеко, в настоящем юноша видел перед собой только тот долг, который он обязан был исполнить перед своей родиной. Его охватил какой-то священный трепет, восторг его разгорался все более и более. Тадзимано вовсе не мечтал о своей славе, он страстно желал только того, чтобы судьба доставила ему возможность исполнить этот свой долг перед родиной, послужить ей на пользу, хотя бы пришлось жизнь свою отдать ради самой ничтожной пользы для общего дела…

Переход от Артура до Сасэбо показался юному лейтенанту бесконечным, но зато беспредельна была его радость, когда он очутился, наконец, на твердой земле.

Прямо с парохода он отправился отыскивать своего приятеля Нирутаку, командовавшего миноносцем «Акацуки».

Нирутака встретил приятеля, так и сияя от восторга.

– Ты чуть было не опоздал! – упрекнул он его. – Конечно, неизвестно, когда мы выходим, но мы все ждем сигнала к отплытию с часу на час…

– Разве все уже решено? – замирая от волнения, спросил Тадзимано.

– О да… Разве ты не видишь? Взгляни тогда…

Этот разговор происходил в порту. Кругом казавшихся крошечными миноносцев вздымались, как горы, громады броненосцев. Все они стояли в полном безмолвии, даже людей незаметно было на них, но из их труб вился чуть заметный дымок, свидетельствовавший, что в недрах этих плавучих крепостей ни на мгновение не прекращается жизнь, что там кипит работа и в каждый момент, по первому сигналу, все эти громады могут плавно сдвинуться со своих мест и пойдут вперед, неся в себе разрушение, а множествам жизней – смерть…

– Ты посмотри только, – настаивал Нирутака, – ведь «Шикишима», «Хацузе», «Асахи» и «Миказа» – прямо горы какие-то!.. Так они громадны… Теперь еще идут «Ниссин» и «Кассуга», которые мы так ловко перебили у русских… Вольно же было им действовать при посредстве алчных комиссионеров! Такие суда и у них пригодились бы… Но теперь вопрос покончен, «Ниссин» и «Кассуга» наши… «Фуджи» и «Яшима» тоже хороши… А крейсеры-то! Ими будут командовать Камимура и Уриу. Кстати, будем конвоировать транспорты с десантом в Чемульпо. Ты знаешь, что твой брат отправляется со своим батальоном туда?

– Знаю… А я… я ведь назначен на «Акацуки»? К тебе?..

Голос Тадзимано так и дрожал от волнения. Юный лейтенант более всего опасался, как бы не было отменено его назначение, о котором, как о совершившемся факте, говорили ему в Артуре Тейоки Оки и его приятель.

– Да, – подтвердил Нирутака, – но дело в том, что наш несравненный и великий Того еще не утвердил твоего назначения… Ты являлся к нему?

– Нет еще!

– Явись перед ним скорее… Того поднял свой флаг на «Асахи». Он уже на судне. Знаешь ли, адмирал приказал у себя дома считать его мертвецом… Он объявил, что без победы на свои острова не вернется… Его супруга, как только он покинул семью, надела траур…

– Так должен поступать каждый истинный патриот! – вырвалось у Тадзимано восторженное восклицание.

– Так поступаем все мы! – торжественно закончил Нирутака.

Лейтенант не замедлил воспользоваться советом приятеля и поспешил переправиться на «Асахи».

Великий, как его называли в Японии, Того встретил своего любимца с суровой холодностью.

– Ты останешься при мне на «Асахи», – объявил он, хотя и видел, что лицо юного лейтенанта так и отразило на себе глубокую печаль.

– Адмирал! – тихо проговорил Тадзимано, опустив глаза. – Разве вы хотите, чтобы я умер, не принеся никакой пользы Ниппону?

Того испытующе посмотрел на юношу.

– Первый долг младших – повиноваться, когда приказывают старшие, – проговорил он.

– Я не выхожу из повиновения, адмирал, – еще тише проговорил Александр, – но вы всегда были так добры ко мне.

– Иди к своим товарищам, – махнул ему рукой Того, нахмурив брови, – и не отлучайся с борта «Асахи»!

Юноше ничего не оставалось более делать, как исполнить столь категорически отданное приказание.

Все младшие офицеры на борту этого броненосца были приятелями Тадзимано. Его встретили с радостью, и между молодежью сейчас же пошли бесконечные разговоры о предстоящем плавании. Все знали, что война с Россией была уже решена, но в то же время никому не было известно, когда начнутся военные действия и куда именно будет направлен первый удар. Большинство стояло за то, что Того поведет свои эскадры к Порт-Артуру, хотя раздавались голоса за то, что некоторое время флот будет крейсировать в открытом море, вызовет на себя русскую эскадру и даст ей сражение.

– А русские совсем и не думают о войне! – заметил Тадзимано. – На их судах не срублены даже деревянные части.

– Пусть их и не срубают! – воскликнул один такой же юный, как и Тадзимано, лейтенант. – Чем меньше эти северные варвары думают о войне, тем больше шансов на успех у нас…

– А чтобы еще больше был успех, – подхватил третий, – нам должно ударить на них как можно скорее.

– На то воля адмирала! – печально возразил Тадзимано, – у него повеление тенпо, у него все инструкции. Поведет нас – и мы пойдем все…

– Все пойдем, все! – закричали вокруг молодые голоса. – Да падет позор на того, кто останется!

Возбуждение в этих горячих головах росло по мере того, как тянулись дни ожидания, а ждать приходилось томительно долго.

Только в субботу 24 января на «Асахи» взвился сигнал готовиться к отплытию.

Сразу улеглось волнение, волноваться было некогда, началось трудное и ответственное дело…

На рассвете начали сниматься с якорей стальные гиганты. Первым, неся флаг адмирала, пошел «Асахи», за ним «Миказа», и потом уже потянулись остальные плавучие крепости. Последними выходили крейсеры. Все маневры совершались в поразительной тишине. Будто не люди, а какие-то духи бесплотные двигали вперед в беспокойные волны Желтого моря эти великаны, дымившие всеми своими трубами.

Мало кто из обитателей Сасэбо знал об уходе флота. Молчаливый, сумрачный Того сумел сохранить в тайне направление своих эскадр. Куда пошел флот – так и не узнали не только на берегу, но даже и на самих судах. Лишь одному адмиралу было известно, что предположено было выполнить в ближайшем будущем: в Артур ли или к Владивостоку будет направлен первый удар…

Сперва казалось, будто оправдывались предсказания о крейсерстве. Эскадры оставались целый день в открытом море, несмотря на то что это представляло немалую опасность для мелких миноносцев. Лишь на следующий день на «Асахи» появились сигналы, призывавшие командиров всех судов к адмиралу.

В море было сильное волнение, и лишь часа через два в просторной каюте адмирала столпились командиры броненосцев, крейсеров и миноносцев. Того был в полной парадной форме. Он с гордым, бесстрастным лицом сидел у огромного стола, на котором были разложены карты Порт-Артура и Желтого моря. Вместе с Того были его начальник штаба, адъютанты и командир «Асахи». Тут же был и Тадзимано, но теперь лицо молодого человека сияло радостью и счастьем.

– Поздравь меня! – шепнул он Нирутаке, когда тот, представившись адмиралу, скромно отошел в сторону. – Мне сегодня он, – указал Тадзимано глазами на Того, – сказал, что назначает меня к тебе…

Нирутака вместо ответа только пожал руку приятелю.

Между тем Того, слегка приподнявшись на своем месте, громко, отчетливо ровно произнес:

– Господа! Мы должны сегодня вечером или сейчас же после полуночи напасть на русскую эскадру в Порт-Артуре и Дальнем. По всей вероятности, все корабли, даже линейные, будут стоять на порт-артурском рейде, но некоторые могут находиться и в Дальнем. Туда я посылаю вторую крейсерскую эскадру…

Громкие, полные торжества крики «банзай» и «Ниппон» покрыли эти слова адмирала. Он сделал знак своему адъютанту, и тот сейчас же раздал всем командирам миноносцев карты с подробным планом Артура и расположения на внешнем рейде русской эскадры.

Дав смолкнуть кличу, Того заговорил опять, показывая на карте отмеченные места:

– На плане порт-артурского рейда точно отмечено место стоянки каждого русского судна. Этот план снят нашим штабным офицером, ездившим туда переодетым. По его мнению, наш неприятель совершенно не подготовлен встретить наше нападение, так как ждет объявления войны с нашей стороны. Поэтому я просил бы вас запомнить следующее: нападайте на каждый броненосец, на каждый большой крейсер, а маленьких избегайте, вступая с ними в бой только в том случае, если ваше присутствие будет открыто прожекторами. Еще раз повторяю, что нападение должно быть произведено во всяком случае. Но помните, господа, что на войне выигрывает тот, кто смело атакует, и я надеюсь, что вы вполне оправдаете доверие, которое оказал вам я, отвечающий за вас перед нашим великим тенпо!

Теперь Того встал и с особенным чувством произнес в заключение своей речи:

– Надеюсь, что мы свидимся здесь после исполнения вами моего поручения. Если же кому суждено пасть, то он удостоится лучшей награды на земле – смерти за величие Ниппона и бессмертия на страницах истории Японии!

Оглушительное «банзай» загремело вокруг старого адмирала. Он с улыбкой пожимал по очереди всем руки, и для каждого у него находилось, ласковое, приветливое слово.

– Успеха, успеха желаю! – восклицал он. – Наша великая родина так нуждается в нем! От удачи этой ночи зависит весь остальной ход войны. Если нам удастся нашей атакой запереть русских в Артуре, мы приобретем свободу на море, у нас будут развязаны руки и завтра же наши десанты займут Чемульпо, Сеул и пойдут в глубь Страны тихого утра! Выход на материк будет обеспечен нашему народу!

Неслышно вошедшие вестовые внесли шампанское, разлитое в маленьких чашечках.

Того, глаза которого так и сверкали теперь, никогда не пил никакого вина, но теперь он нервным движением схватил чашечку и, осушая ее, пронзительно закричал:

– Ниппон! Банзай!

 

16. Воодушевление без почвы

В тот самый день, когда на японском флагманском судне маститый флотоводец желтокожих островитян отдавал приказ о внезапном нападении на русскую эскадру в Порт-Артуре, Контов переживал первые часы безоблачно-радостного счастья…

Память до мельчайших подробностей восстанавливала перед Андреем Николаевичем все отдельные моменты его последней, столь благоприятной для него встречи с Кучумовым, но Контов все еще продолжал не верить самому себе и думал, что видит какой-то золотой сон.

Расставаясь после встречи, Кучумов не пригласил его к себе, хотя во все время их первой прогулки был так ласков, так любезен, что Андрею Николаевичу казалось, будто он видит перед собой совсем другого человека.

Но что несказанно удивило Андрея Николаевича, так это то, что старик, с которым только что познакомил его Павел Степанович и которого он до этой минуты никогда в глаза даже не видал, прощаясь с ним, чуть слышно шепнул:

– Смотрите, будьте непременно в театре!

Контова словно что толкнуло назад, когда он услыхал эти слова от совершенно незнакомого человека.

– Кто вы? – удивленно и даже испуганно шепотом спросил он.

– Тс! После об этом поговорим!

И старик, приветливо улыбнувшись молодому человеку, кивнул ему головой и поспешил вслед за Павлом Степановичем, уже успевшим отойти довольно далеко вперед.

«Кто же это такой? – с недоумением думал Александр Николаевич. – Откуда он явился? Я вижу его мельком второй раз, но не знаю даже его имени… Черты его лица как будто несколько знакомы мне, когда же я его видел? Нет! Я никогда не встречался с ним до сегодня!»

Но раздумывать долго не приходилось. Было уже за полдень, и на улицах вдруг стало необыкновенно людно, несмотря на то что воскресенье было как воскресенье, решительно ничем не отличавшееся от других воскресений. Появились военные, выглядевшие в этот день как-то особенно молодцевато, моряки, в изобилии всякого рода чиновники из различных учреждений, из русско-китайского банка, разодетые в пух и прах дамы. Среди многочисленных гуляющих у Андрея Николаевича было множество знакомых. Ему то и дело приходилось обмениваться поклонами, рукопожатиями. При встречах каждый спешил поскорее сообщить какую-нибудь новость, но Контов, уже приучившийся различать, что в массе сообщаемых известий достоверно, что нет, сразу замечал, что огромное большинство новостей ни на чем не основано, не имеет под собой никакой почвы и принадлежит к области творчества досужей фантазии.

Одно только было достоверно, что в непродолжительном будущем, может быть, на утро следующего дня будет объявлена мобилизация Квантунского полуострова и арендной полосы Восточно-Китайской железной дороги.

– Да разве этого достаточно? – недоверчиво спросил Контов у знакомого чиновника русско-китайского банка, сообщившего ему это известие.

– А вы думаете, нет?

– Думаю…

– Напрасно! На первое время совершенно достаточно, а там наместник мобилизует Приморскую область.

– Позвольте, – перебил его Контов, – мне рассказывали, что нечто подобное уже однажды было…

– Когда это?

– Да в тысяча восемьсот девяносто восьмом году, когда перед занятием Квантуна тоже ждали войны с этими японцами.

– Да, было…

– И я слышал, вышло нечто жалкое, одного смеха достойное…

– Да ведь это когда было-то? Теперь, батенька, не то… Теперь дело совсем другое… Вот поглядите, будет объявлена мобилизация – и сейчас же, помните, как у Некрасова, «встанут не сеяны, выйдут не прошены» силы-то наши… Эх, хватили японцы! Какое дерево рубить вздумали… Да это ничего… Будет лишний случай всем нам повеселиться.

Как Андрей Николаевич ни привык к величайшему и ничем непоколебимому благодушию своих соотечественников в чиновничьих мундирах, как ни далеки были в эти минуты его мысли от какого бы то ни было критического отношения ко всему тому, что ему приходилось слышать в этот день, но тут он в изумлении даже назад отступил, сам своим ушам не веря.

– Что это вы так-то? – предобродушно усмехнулся собеседник Контова.

– Да позвольте, как же это так? – забормотал тот. – Я, наверное, ослышался…

– Что ослышался?

– Да ведь война, а вы говорите, что это лишний повод к веселью…

– Непонятно? Вот что значит, батенька, что вы от нашего общества отшатнулись… Вы только посмотрите сами. Сегодня объявлено о разрыве дипломатических сношений между нами и японцами, и сегодня же уезжает их консул. Прощальный обед, тосты, речи, пожелания скорого возвращения… шампанского – разливное море… Чем не весело? А? Теперь завтра… Позвольте вас спросить, какой завтра день?

– Понедельник…

– А число-то какое?

– Двадцать шестое января…

– А каких святых? Не помните? Не знаете? Так я вам доложу: Ксенофонта и Марии… вот каких…

– Так что же из этого?

– Как что? Ах, молодой человек, молодой человек! Да как же это вам не грех?.. Супругу-то его превосходительства нашего адмирала Старка как зовут? Марией, молодой человек! Запомните вы это раз навсегда. Сам адмирал не так здоров, но это не помешает именинам быть веселым… Итак, вот два дня войны и два дня веселых праздников. Чего вы хотите больше? А там пойдут победы, победы на море, на суше, одна, другая, третья, четвертая, и так без конца… Неужели же побед не праздновать? Это, извините, совсем не по уставу будет… Я на это никак не согласен… Соображаете теперь, какой вихрь веселья нас подхватит и закружит?.. Вот вам и война!

– А если побед не будет? – осторожно заметил Андрей Николаевич.

– Что вы, что вы! – замахал на него руками его собеседник. – Да разве это может быть? Да наши чудо-богатыри будут побеждать изо дня в день японцев, чтобы доставить нам возможность повеселиться, помянуть их геройские подвиги.

Контову стало не по себе от этого разговора.

По тону голоса он чувствовал, что его собеседник совершенно искренен, и эта искренность повлияла на него более удручающе, чем самая злая ирония.

«Да как же они все могут быть так спокойны? – думал он, разойдясь со своим знакомым. – Ведь во всяком случае дело начинается нешуточное… Да что я! Кто меня просит беспокоиться за будущее? О будущем думает наше начальство, оно к этому приставлено, а нам, простым смертным, должно только присутствовать при совершении событий и восторженно рукоплескать всему, кому прикажут… Тоже нашелся! – вознегодовал Контов на себя. – Какое мне дело? Пусть приходят японцы, малайцы, сингалезы! Начальство уж знает, как их принять, а моя хата с краю, ничего не знаю! Победа? Очень рад! Шампанским готов налиться свыше всякой меры и „ура” кричать, пока голос надорвется… Расчепушат нас эти сингалезы, сиамцы, даяки, так тут уже я не я, и лошадь не моя, и я не извозчик… Меня не спрашивали, как надвигающуюся беду встретить, стало быть, и я не в ответе, когда гром загремит… Кто кашу заварил, тот и расхлебывай!.. И так-то не я один думаю, а побольше сотни миллионов русских людей, пожалуй!»

Но Андрей Николаевич был молод. Впечатления недолго оставляли на нем свой след, сменяясь одно другим с непостижимой быстротой…

После банковского чиновника Контов встретил знакомую военную молодежь. Здесь тоже чувствовалось приподнятое настроение, но в этой приподнятости сквозили неподдельное чувство, неподдельная искренность. Молодежь не была еще насквозь пропитана мозглым чиновничеством. Здесь так же и еще более громко говорили о победах, но в разговорах чувствовались пылкость, желание победить и не было даже и тени раздутого чванства, презренного эгоизма. Здесь были люди, не какие-то пустые футляры от циркуляров, только говорящие человеческим голосом…

Эта встреча произошла в ресторане. Среди молодежи не было богачей и даже мало-мальски зажиточных, на столе появилось не шампанское, а мутное японское пиво, доставляемое сюда из Нагасаки и Йокогамы, но зато каким бодрящим молодым увлечением пылали молодые лица, как громки были искренние тосты за матушку Русь православную, за победы ее…

Контов весь сиял, его душа разделяла этот пыл, этот восторг и также жаждала побед и славы родине.

Время пронеслось незаметно, и из ресторана вся компания отправилась в театр.

Бахрушинская псевдопатриотическая пьеса «Измаил» достаточно известна. В содержании ее нет ничего такого, что могло бы возбуждать народную гордость. Но в этот вечер собравшейся в артурский театр публике было не до смысла пьесы. В ней все-таки попадаются выспренние фразы о могуществе России, о ее победах над врагами, и каждая такая фраза вызывала овации. Гром рукоплесканий не умолкал. Народным гимном было покрыто раздавшееся на сцене известие о взятии неприступной турецкой твердыни… Этот вечер был вечером величайшего подъема духа…

Однако Контов, как ни был отвлечен совсем посторонним, своим личным чувством, все-таки не чувствовал особенного восторга.

Он смотрел на сцену, а в душе его зарождалась смутная тревога.

«Измаил считался неприступной крепостью, но все-таки был взят суворовскими храбрецами, – невольно думалось ему, – про наш Артур тоже идет слава, что он неприступен… Что, если у этих японцев есть свой Суворов? Как с ним будут бороться здешние мошки, букашки, таракашки, мокрые курицы вроде?..»

Течение его мыслей было вдруг прервано: он увидел, что в одну из лож вошла Ольга, за нею следовал тот загадочный старик, с которым Андрей Николаевич познакомился в этот день.

Контов сидел ни жив ни мертв, не спуская глаз с ложи, где была любимая девушка. Он видел, как Ольга, заняв место, стала внимательно разглядывать наполнявших партер зрителей.

«Она ищет меня!» – подумал Андрей Николаевич и не ошибся…

Он смотрел, ловя каждое движение Ольги, и ясно видел, что молодая девушка пристально и выразительно взглянула прямо на него и улыбнулась.

«Это она мне? – даже с места привстал Контов. – Мне, мне! Что же я буду делать? Пойти? Рискнуть? Кучумова нет, этот старик звал меня сам… Да, пойду!»

Едва дождавшись антракта, он чуть ли не бегом отправился в ложу, где была Ольга.

 

17. Накануне

Должно быть, Ольга и ее спутник заметили Контова и поняли его намерения. По крайней мере Андрей Николаевич перед дверьми ложи, где была Кучумова, увидел Тадзимано.

Тот как будто поджидал Контова, и на его лице заиграла радостная улыбка, когда Андрей Николаевич, несколько бледнея, подошел к наружным дверям ложи.

– Признайтесь, молодой человек, – заговорил первым старик, – что вы не ожидали ничего подобного… Я думаю, что вы несказанно удивлены всем тем, что происходит с вами со вчерашнего дня?

– Признаюсь, вы правы! – воскликнул Андрей Николаевич. – Увидав вас, я сразу же подумал: не вы ли тот добрый гений, который производит все эти удивительные метаморфозы?

– Может быть! – ласково улыбнулся Николай Александрович.

– Но во всяком случае вы для меня загадка…

– Не ломайте головы над ее разрешением и поспешите к Ольге!

Они вошли в ложу.

Ольга встретила Контова загадочно-веселой улыбкой. Тадзимано, сказав несколько слов, оставил молодых людей одних.

– Я убежден, что вчера вы даже и не предполагали, что мы встретимся здесь! – произнесла Ольга, когда старик вышел.

– Ольга, верите ли, я не понимаю, что все это значит! – воскликнул Контов. – Мне все кажется, что я сплю и вижу чудесный сон… Право, перемены, чудесные перемены свершаются, как по щучьему велению… Пропасть, лежавшая между нами с первого дня нашей любви, вдруг исчезла.

– Да, это так!.. – произнесла Ольга. – И знаете ли, я сама не постигаю, как это случилось.

– Может ли это быть? – воскликнул Андрей Николаевич. – Ведь говорил же вам что-нибудь ваш отец?

– Ничего такого, что могло бы объяснить перемену в нем… Вы видели и познакомились с этим милым старичком?

– Которого ваш отец назвал Николаем Александровичем?

– Да…

– Не он ли виновник всего того, что мы переживаем?

– Я думаю, что он… Он появился у нас внезапно. Откуда он пришел, кто он – я не знаю… Кажется, это известно только отцу да еще Осипу…

– Вы раньше никогда его не видели?

– Нет. Представьте, я даже не знаю его фамилии. Одно только скажу вам: как только он явился у нас в доме – а он все эти дни наш гость с утра до вечера, – отца просто узнать нельзя: исчезла его раздражительность, он посветлел весь. Порой мне кажется, что с появлением этого Николая Александровича с души отца спала какая-то душевная тягость; повторяю, он весь посветлел… И знаете, Андрей, что меня более всего удивляет?

– Что, Ольга?

– То, что Николай Александрович хорошо знает вас.

– Как так? – Контов глядел на молодую девушку вне себя от удивления. – Положительно, Ольга, свершаются какие-то непостижимые вещи! – проговорил он. – Откуда может знать меня этот человек, которого я никогда не видел?..

– Не знаю, но я уверена, что мы даже вот тем, что сидим вместе в этой ложе и говорим не украдкой, обязаны ему…

– Антракт кончается, детки! – раздался за ними голос незаметно вошедшего Тадзимано. – Я думаю, что впереди у вас будет еще много времени для разговора…

– Да, да. Андрей Николаевич, – улыбаясь, перебила старика Ольга, – я ведь и позабыла сказать самое главное: батюшка поручил мне передать вам его приглашение на завтра к нам… Приходите к обеду… Отец так и сказал, что он будет ждать вас непременно… Тс… занавес!

Очарованный, мало что соображавший, с головой, странно вдруг отяжелевшей, вышел Андрей Николаевич из ложи. Он чувствовал только одно в эти мгновения: жизнь его вся меняется, все совершается так, как он представлял себе только в мечтах, недавно еще казавшихся совершенно неосуществимыми; теперь же эти грезы все исполнились наяву…

Спектакль скоро кончился, но, как ни хотелось Андрею Николаевичу подойти еще раз к Ольге, заговорить с нею, его словно что удерживало от этого, и он твердо решил дождаться следующего дня.

«Переговорою обо всем со стариком Кучумовым, – думал он. – Вся эта загадка должна быть выяснена… Да, может быть, все это, черт возьми, сон или я с ума схожу?..»

Если предшествующую ночь Контов провел в радостных грезах, то эту ночь он провел в тревоге и волнении.

Из театра он прямо вернулся домой. Неуютно, неприветливо было у него в квартире. Андрей Николаевич привык, что его, когда бы он ни являлся, встречала улыбающаяся физиономия Ивао Окуши, теперь же его никто не встретил. Камин не был растоплен, ужин не приготовлен.

«Совсем скверно одному, – подумал Контов, – разве примириться как-нибудь с Васюткой? Я думаю, что черная кошка между нами пробежала просто из-за того, что он приревновал меня к Ивао… Теперь Ивао нет, стало быть, повод к ревности устранился сам собой… Только я нигде не вижу его… прячется, что ли, он от меня? Эх, Василий, Василий! – даже головой покачал Андрей Николаевич. – Если бы ты знал, что со мной происходит, как бы ты рад-то был»…

Воспоминание о ссоре с испытанным другом вызвало грустное настроение, но грусть только скользнула по душе Контова. Словно живое, явилось перед ним в его мечтах лицо его Ольги, и опять грезы так и зароились; но, несмотря на то что в этих грезах Андрею Николаевичу улыбалось само счастье, смутная тревога все росла и росла в его душе…

«А что, если все это разобьет война? – с тоской думал он. – Ведь теперь можно ожидать всего… Бедствие будет чрезмерное, и я не могу, несмотря ни на что, относиться к нему так благодушно, как относятся все здесь… Ведь это бедствие и меня коснется… Но пусть будет что будет… Будущего все равно не изменишь, нужно пользоваться настоящим».

Он постарался заснуть.

На другой день Артур был так же покоен, как и ранее в обыкновенные дни. Чиновники утром пошли на службу, обсуждая на все лады участь Японии. По-прежнему на близких к центру улицах сновали оживленные и озабоченные толпы. Одни японские магазины и лавочки производили тяжелое впечатление своими наглухо заколоченными дверями. Только у дома наместника был заметен слишком большой для будничного дня съезд.

Андрей Николаевич вышел из дома лишь после полудня.

Не зная, как дождаться вечера, чтобы идти к Кучумовым, он, чтобы убить как-нибудь время, решил отправиться на поиски Василия Ивановича. Чувство одиночества, желание поделиться с близким человеком своим счастьем заставляли его позабыть даже то, что не он первый, а именно Иванов разорвал связывавшие их столько лет узы дружбы. Контов слышал, что Василий Иванович работает на Невском заводе, но идти туда ему показалось неудобным. Тем не менее он направился в ту сторону, где по имевшемуся у него адресу предполагал найти своего друга детства.

Сам того не замечая, он вышел на такое место, откуда, как на ладони, был виден весь наружный рейд Порт-Артура. Здесь перед его глазами открылась чудная картина. На рейде под Золотой горой стояла вернувшаяся из Голубиной бухты эскадра. Было чем залюбоваться. Гиганты-броненосцы и красавцы-крейсеры вытянулись в три линии. Стальными утесами казались издали громады «Ретвизана», «Пересвета», «Победы», «Полтавы», «Севастополя», «Петропавловска». Среди них особенно выделялся своей красотой «Цесаревич», совершавший свое первое океанское плавание. У самого входа в пролив, соединявший наружный рейд с внутренним, как грозный часовой, стояла «Паллада». Броненосцы стояли близ подводных рифов, находившихся против так называемых «порт-артурских дач». Мористее их виднелся красавец «Аскольд», выделявшийся среди остальных своими четырьмя высокими трубами. Около него в прямой, несмотря на волнение, линии стояли на якорях «Диана», «Баян», «Боярин» и маленький «Новик». Все они были меньше «Аскольда», но каждый из них, даже отдельно взятый, представлял собой грозную силу. В сравнении с ними совсем малютками гляделись канонерки – знаменитые по своему бою у Таку в китайский поход 1900 г. «Бобр» и «Гиляк»; за ними канонерка «Гремящий» и минные крейсеры «Енисей» и «Гайдамак».

Любуясь открывавшейся перед его глазами картиной, Андрей Николаевич заметил далеко-далеко в море несколько колыхавшихся на волнах темноватых пятнышек. Это были миноносцы, несшие во флоте сторожевую службу.

«Разве можно страшиться чего-либо под защитой такой силы! – восклицал про себя Контов, не спуская глаз с эскадры. – Страшно даже подумать, какова будет эта эскадра в бою, когда заговорят все ее пушки… Нет! Теперь и я, пожалуй, понимаю, почему здесь все так спокойны… Один вид этих стальных богатырей может внушить спокойствие и уверенность в будущем»…

День выдался несколько холодный, и довольно чувствительный мороз заставил Андрея Николаевича оторваться от великолепного зрелища. Он не спеша пошел назад и, едва войдя в ближайшую улицу, столкнулся лицом к лицу с тем, кого разыскивал, – с Василием Ивановичем.

– Вася! Друг! – кинулся было к своему товарищу детства Контов.

Иванов на мгновение остановился, потом вдруг отшатнулся, словно его отбросила назад какая-то невидимая сила.

– Да что же ты! – протягивая к нему свои объятия, с искренним чувством восклицал Андрей Николаевич. – Да бросим все… Ведь я тебя ищу… Ну, иди же ко мне, поцелуемся!

– Нет, не могу… Нет! – вырвался стон из груди побледневшего, как мертвец, Иванова. – Не могу, не могу!

– Отчего? Что с тобой? Куда же ты? – с недоумением восклицал Андрей Николаевич, видя, что Иванов быстро повертывается от него.

Тот, не слушая призывов, бросился опрометью бежать в противоположную сторону.

– Вот как! – бледнея и задыхаясь сам от гнева, проговорил Контов. – Ну что же! Не хочет – и не надобно… Была бы честь предложена…

Выходка Василия Ивановича казалась Контову необъяснимо-дикой, но он в то же время не мог не заметить невыразимого страдания, ясно выражавшегося в глазах Иванова, когда он взглянул на своего друга детства.

«Нет, – восклицал про себя Андрей Николаевич, когда Иванов скрылся. – Я вижу, что тут уже не в этом японце Ивао дело… Тут кроется что-то другое… Что – я не знаю, но должен непременно узнать… все разведать… все выяснить, так оставить это невозможно!»

Взволнованный, оскорбленный, пошел Андрей Николаевич по пустоватым улицам, пока ему не попался извозчик. Контов взял его и приказал везти в ресторан, где обыкновенно около этой поры собиралась вся так называемая «порт-артурская интеллигенция». В ресторане он действительно застал в полном сборе всех своих знакомцев. В небольших залах в этот день собралось столько народа, что Контов едва-едва нашел себе место, да и то за одним столом со знакомыми. Говорили все громко, и голоса сливались в один общий гул. Новостей было множество.

– Вы слышали, – обратился к Андрею Николаевичу знакомый, за столик которого он присел, – наш Артур объявлен на военном положении!

– Разве?

– Да, с двадцать восьмого января. Тяжеловато придется, в особенности на первых порах.

– Но ведь война еще не объявлена?

– Вероятно, никогда и не будет объявлена, но знаете, по поговорке: «Береженого Бог бережет!» Все-таки на всякий случай такая мера не мешает.

– А я сейчас любовался эскадрой! – сказал Контов. – Такая чувствуется в ней мощь, что, действительно, за этих бедных японцев вчуже страшно становится…

Собеседник Андрея Николаевича снисходительно улыбнулся.

– Да, – небрежно проговорил он, – эти господа сильно рискуют… Ими овладело непонятное ослепление… Кстати, вряд ли скоро вы теперь увидите нашу красавицу эскадру…

– Она уходит?

– Завтра утром… Назначение неизвестно… Я так полагаю, что пойдет к Владивостоку на соединение с тамошней крейсерской эскадрой… У Штакельберга во Владивостоке «Россия», «Рюрик», «Громобой», «Богатырь», это силы очень внушительные… Потом, вероятно, завтра же, когда эскадра будет в открытом море, к ней присоединятся «Варяг» и «Кореец» из Чемульпо… Ведь это целый могучий флот… современная «великая армада». Я боюсь, как бы все эти чайные домики на Японских островах вместе с их пухленькими гейшами не обратились в груды щепок…

– Вы думаете, будет бомбардировка?..

– Не думаю, потому что уверен, что войны не будет и все ограничится демонстрациями… А чайные домики может разрушить сам народ… Ведь японцы достаточно сообразительны, чтобы понять, в какое критическое положение поставила их своим необдуманным шагом компания из Ито, Ямагаты, Окуши, Кодамы и прочих прославленных на весь мир японских деятелей… Подлинно, теперь выходит, что на всякого мудреца довольно простоты…

В точно таком же духе Андрей Николаевич слышал рассуждения ото всех, с кем он только ни разговаривал. Между прочим, он услыхал, что в одиннадцатом часу вечера на эскадре назначен труднейший из маневров: «отражение минной атаки», ибо, как говорили в ресторане, было решено на всякий случай попрактиковаться в труднейших маневрах.

«Шевелиться начинают, – подумал Андрей Николаевич. – В каких же отношениях я теперь нахожусь к Куманджеро? Конечно, наше условие потеряло свою силу. Тем лучше! Я по крайней мере снова свободная птица!»

И он сейчас же позабыл об услужливом японце, позабыл даже о переживаемых тревогах: часовые стрелки показывали, что время идти к Кучумовым.

Чудный вечер провел Андрей Николаевич у Кучумовых. Чуть ли не в первый раз во всю свою жизнь он очутился в семье. Ему почти не удалось говорить с Ольгой, но молодой человек был уже счастлив и тем, что видит так близко от себя любимую девушку. Павел Степанович не оставлял его целый вечер. Он и его гость, этот по-прежнему остававшийся для Контова загадочным старик, засыпали его вопросами о его детстве, о юношеских годах, о причинах, заставивших его пуститься в далекое странствование. О последнем Андрей Николаевич умолчал, но зато о своем неприглядном детстве, о юношестве, полном всяких бед, он рассказывал охотно. При этом он подметил, что его рассказы производят на старого Николая Александровича удручающее впечатление. У старика увлажнялись глаза, когда рассказывал Контов. О войне почти не говорили, но вечер прошел незаметно. В десять часов Андрей Николаевич стал прощаться.

– Вы, молодой человек, приходите запросто, – с некоторым подчеркиванием говорил Кучумов. – Я полагаю, что у нас найдется поговорить еще о многом!

Контов ушел от Кучумовых в упоении. Он готов был обнять весь мир – так велико было его счастье…

С моря доносились до его слуха частые орудийные выстрелы, в глубину скрывавшего небо ночного мрака взлетали одна за другой ракеты.

«Маневр „отражения минной атаки”, – вспомнил Андрей Николаевич. – Жаль, что нельзя полюбоваться»…

Он пошел домой. Порт-Артур спал крепким и покойным сном.

 

18. Врасплох

Александр Тадзимано очутился на борту «Акацуки» ранее столь неожиданно ставшего его непосредственным начальником Нирутаки. Молодой лейтенант весь пылал нетерпением, и, будь его воля, он немедленно помчался бы среди бела дня взрывать у Порт-Артура русские броненосцы.

Однако даже это нетерпение не помешало юному моряку прежде ознакомиться с судном, на которое его привела судьба с флагманского броненосца.

«Акацуки» был старый, немало претерпевший всяких аварий миноносец, но команда на нем – и матросы, и машинисты, и минеры – была подобрана на славу. Все они в совершенстве знали свое дело, каждый из них вполне ясно представлял себе свои обязанности. Это вовсе не были какие-то живые машины, исполнявшие все, что им ни прикажут, не умевшие или, вернее не смевшие прилагать свой собственный смысл даже к такой работе, где они рисковали своей жизнью. Осматривая минные аппараты, Тадзимано только восхищаться мог, в какой исправности они содержались. Все, до мельчайших приборов, было готово на «Акацуки» к делу, команда, так же как и Тадзимано, горела нетерпением, но ждать пришлось нестерпимо долго.

Нирутака явился значительно позже. Он сейчас же собрал около себя весь свой экипаж и подробно рассказал ему, на какое опасное дело придется идти в эту ночь. Радостные, громкие «банзай» покрыли слова командира.

В это время на флагманском судне был поднят сигнал «Добрый путь», и крупные суда эскадры стали удаляться. Остались только миноносцы, собиравшиеся поближе к больших размеров контрминоносцу «Шинономе», на котором находился начальник над этой флотилией.

Отдав распоряжения, Нирутака отправился к нему на судно и пробыл там до темноты.

Наступил уже вечер, когда вернулся командир «Акацуки» и с контрминоносца был подан сигнал к отплытию.

Сильно раскачиваясь на волнах, понеслись вдруг утлые, но страшные для гигантов-броненосцев суденышки. По расчету Нирутаки, им до Порт-Артура было часа полтора хода. Все на «Акацуки» примолкли, на лицах появилось серьезное, озабоченное выражение. Каждый занял свое место, заранее назначенное, сам Нирутака стоял на мостике своего миноносца, зорко вглядываясь в окутывавший даль мрак.

Все огни на миноносце были закрыты с таким расчетом, чтобы ни один луч света из фонарей не проникал вперед.

Тихий гул, похожий на вздох шепота, вдруг пронесся по палубе миноносца. Впереди, далеко-далеко, сверкнула яркая звездочка. Это был маяк при входе в соединительный пролив. Миноносцы несколько замедлили свой ход, и шедший во главе их командир флотилии едва слышным свистком подал сигнал рассыпаться. Теперь каждый из миноносцев должен был уже сам исполнять все, что ему было назначено на совете перед отплытием.

– Мы идем на «Палладу», – прошептал Нирутака Тадзимано, – «Шинономе» атакует «Цесаревича».

– А другие? – так же тихо спросил лейтенант.

– Другие – не знаю… Смотри, – вдруг сжал его руку Нирутака, – сами русские облегчают нам задачу. Все их суда стоят с огнями…

Порт-Артур ясно обозначился среди темноты множеством огоньков. Входной маяк показался теперь звездочкой, он горел ярким пламенем, освещая проход на внутренний рейд. На всех судах горели фонари, и Нирутака без малейшего затруднения определил по плану, переданному ему адмиралом, где стояло какое судно…

Роковая минута все близилась. Командир «Акацуки» схватил ручку телеграфа и приказал дать миноносцу полный ход.

«Акацуки» со всевозрастающей быстротою понесся к тому месту, где по плану должна была стоять дежурившая в эту ночь на рейде «Паллада».

– Левым торпедным приготовиться! – отдал он приказание и, обращаясь к своему штурману, сказал: – Приготовь для фонаря красные и белые стекла…

– Не советую, капитан, – прошептал тот, – у русских нет такого сигнала.

– Мне сообщил его командир…

– Я плавал на русских коммерческих судах, сигналить огнями не умею, но знать знаю, что красно-белого огня в русских сигналах нет…

Нирутака подумал.

– Хорошо, пусть будет по-твоему! – произнес он и телеграфировал в машинное отделение: – Дать самый полный ход, какой только может выдержать машина.

Миноносец несся теперь, пожалуй, быстрее стрелы. Его палуба вся дрожала, капитанский мостик и труба тряслись, но не было слышно ни малейшего шума, ни одного дымка не клубилось над трубою. Люди напряженно молчали. Ожидая команды, командир уже держался за спускную ручку минного аппарата.

Теперь «Палладу» было уже ясно видно.

– Проклятье! – прошептал Нирутака. – Русские еще не спят! Все равно… Быстрее, как можно быстрее! – зателеграфировал он в машину.

Броненосец был так близко, что на нем можно было ясно разглядеть человеческие фигуры. Вдруг с палубы раздался отчаянный крик, и сейчас же завыл сигнальный рожок.

– Нас заметили! – уже в полный голос крикнул Нирутака и скомандовал пускать мину.

Тадзимано ясно видел, что мина окунулась под воду, где на броненосце должна была находиться капитанская каюта; послышался глухой, какой-то шелестящий удар. Сейчас же поднялся высокий водяной вал, и огромный броненосец как-то странно покачнулся. С него уже градом сыпались прямо на палубу «Акацуки» пули, с боевого марса полились из моментально зажженного прожектора лучи света. «Акацуки» ловко повернулся, и с его борта в «Палладу» понеслась уже вторая мина.

– Промах! – закричал Нирутака, но его голос был заглушен новым гулом взорвавшейся мины.

«Это „Инадзумо” атаковал „Ретвизан”, – подумал Тадзимано. – Что удалось ему? Неужели же промах?»

– «Шинономе», «Шинономе»! – закричал Нирутака, показывая рукой вправо от себя.

Тадзимано взглянул по направлению руки капитана. Там был виден ярко освещенный красавец «Цесаревич». Он так и сыпал снарядами из всех своих орудий, и прямо на него, швыряя торпеды, мчался «Шинономе» – миноносец, на котором был командир атакующей флотилии.

– Пропал «Шинономе», – опять закричал Нирутака, но в это мгновение около «Цесаревича» появился другой миноносец, «Широкумо».

Ужасную и в то же время величественную картину представлял в эти минуты наружный рейд Артура. Теперь на всех судах эскадры уже горели прожекторы. Выстрелы орудий, трескотня ружей сливались в один адский рев. Нападавшие миноносцы уже не думали спасаться. Они шныряли между русскими судами, то и дело швыряя в них мины. Взрывы слышны были то там, то здесь; но более всего их раздавалось около «Цесаревича», яростно отбивавшегося огнем от двух наседавших на него миноносцев.

С борта «Акацуки» было видно, что «Широкумо» тонул, обращенный в решето снарядами атакованного им гиганта, «Шинономе» тоже осел так, что его борта были почти у самой воды, и его гибель была несомненна, но Нирутака решил воспользоваться тем, что «Цесаревич» был занят борьбой с погибающим миноносцем. Ловко выскользнув из-под луча прожекторов, «Акацуки», управляемый своим энергичным командиром, понесся прямо на атакованного гиганта и, прежде чем с «Цесаревича» заметили нового противника, швырнул в него одну за другой две мины.

На броненосце сразу оборвался огонь. Огромный вал приподнял этот плавучий стальной остров, закачал его на своем хребте, и, когда он рассыпался, «Цесаревич» уже кренился на волнах, странно колеблясь из стороны в сторону. На «Акацуки» раздался радостный вой. Нирутака, Тадзимано, минеры, матросы, даже машинисты – все обратились на мгновение в дико беснующихся от радости зверей. Они видели, что их минные выстрелы не пропали даром, что гигант-броненосец был подорван. Теперь их дело было сделано и им можно было позаботиться и о спасении своих жизней. На «Цесаревиче» между тем уже заметили нового врага и, несмотря на полученные от него тяжкие повреждения, немедленно засыпали его градом снарядов.

Пойманный в лучи прожекторов «Акацуки» так и метался под градом гранат. В какую сторону он ни кидался, чугунный град осыпал его. Один из снарядов разорвался у него на палубе и разворотил минный прибор. Осколками разорвавшегося снаряда тут же были убиты минер и два матроса.

Это была первая кровь, которую видел в своей жизни Тадзимано. Страшное возбуждение охватило его, он что-то хрипло кричал, сам не понимая своих слов. Молодой лейтенант был уверен, что их миноносцу не выйти из этого ада, и эта уверенность усиливалась еще более при виде скрывавшегося под водой «Широкумо», затонувшего вместе со всем своим экипажем, и медленно отходившего в темноту «Шинономе», с трудом волочившего свою корму. «Инадзумо», взорвавшего «Ретвизан», не было видно. Огонь с атакованных русских судов сконцентрировался исключительно на метавшемся среди них «Акацуки», который с яростью погибавшего расшвыривал вокруг мины. Новый удачно пущенный с ближайшего броненосца снаряд угодил в палубу «Акацуки», но не разорвался и, только скользнув, вылетел моментально за борт. Делать на рейде нападавшим миноносцам было положительно нечего. Миноносец Нирутаки оставался единственным – все его уцелевшие товарищи уже успели скрыться.

– Пар! – скомандовал капитан, и в следующее мгновение «Акацуки» весь закутался густыми клубами выпущенного из машин пара. С ближайших броненосцев послышался радостный крик, раздалось даже «ура»: там вообразили, что на вражеском миноносце взорвались котлы, но «Акацуки», скрытый паром, успел перебраться под прикрытие темноты и скоро уже был вне выстрелов с атакованных им судов.

– Кажется, удача? – спросил у Тадзимано, стирая пот с лица, Нирутака.

– Успех, полный успех! – воскликнул тот. – А русские все-таки молодцы.

– Да, да, это отвергать нельзя. Как они быстро справились с замешательством… Будь на их месте другие, мы при таких условиях перетопили бы все броненосцы, а тут удалось вывести из строя всего только три судна.

– Зато надолго! – заметил лейтенант.

– Я предпочел бы, чтобы навсегда… Но теперь дело не в этом… Вот плетется «Шинономе». Порядочно его отделали! А бедняга «Широкумо» теперь на дне.

Атаковавшие миноносцы сошлись. Их команды обменялись восторженными «банзай», и все вместе пошли на соединение с эскадрой своего адмирала.

 

19. Под внезапным шквалом

Утром, когда мирно проспавший всю ночь город проснулся, сообщение о том, что на наружном рейде хозяйничали японцы, упало над мирными обывателями как снег на голову, разразилось как гром со слегка только подернутого тучками неба…

В первые минуты мало кто поверил тревожным сообщениям.

– «Цесаревич» ранен! – проносилась весть.

– Вздор! – был не допускавший возражений ответ.

– «Ретвизан» у входа в пролив на мели… Пробоины!

– Быть этого не может!

– «Паллада» искалечена… разбита…

– Только помята!..

– Не маневр, а действительная минная атака была!

– В воображении слишком увлекшихся моряков…

Никто, словом, не хотел верить, но слухи все росли и росли и с каждой минутой становились все тревожнее…

На Адмиралтейской набережной собрались густые толпы народа. Среди русских и проживавших в изобилии в Артуре европейцев и американцев затесались в огромном количестве, что было весьма редко, и китайцы. Их обыкновенно безмятежно-спокойные лица теперь отражали беспокойство. Общее напряжение было так велико, что на китайцев никто не обращал внимания, между тем как в другое время их непременно прогнали бы отсюда.

Андрей Николаевич, промечтавший о своем будущем всю ночь, был встревожен несмолкаемым громом орудий и треском то и дело взлетавших на воздух сигнальных ракет. Смутное беспокойство заставило его выйти из дому, как только забрезжил день, и здесь он один из первых узнал ужасную весть:

– Эскадра разбита! Японцы напали врасплох… Три лучших броненосца повреждены!

Как ни бессмысленною показалась Контову на первых порах эта весть, но он инстинктивно поверил ей…

Зато другие – его знакомые, тоже привлеченные на улицу и затем на Адмиралтейскую набережную ужасными слухами, – относились к вестям с недоверием и не допускали даже возможности, чтобы японцы осмелились напасть на Артур без предварительного объявления войны.

– Не говоря уже о нас, – возражали Контову, – но японцев за это самое и Европа не похвалит…

– Дожидайтесь вы правды от этой Европы! – воскликнул с раздражением Андрей Николаевич. – Ей всякие русские беды на руку…

– Ну, как это! Вспомните, еще германский император Вильгельм своей знаменитой картиной «Народы Европы, страшитесь желтой опасности» предупредил мир, откуда ждать беды… Нет! Если только японцы осмелились на это, им несдобровать! Европа покажет им, как нарушать законы и обычаи войны!

– Говорю, Европа будет рукоплескать каждому, кто ослабит и унизит Россию! – пробовал возражать Андрей Николаевич, но его голос был одиноким.

Он замешался в толпу, собравшуюся у пристани. Здесь были люди попроще, не столь погрязшие в бумажно-канцелярской чиновничьей тине, и потому роковое событие нашло себе более громкий отклик.

Зато здесь было и толков меньше. Все с величайшим напряжением ожидали вестей с эскадры, а оттуда как раз не было ни слуху ни духу, так что никаких подробностей ночного происшествия никому не было известно.

Кое-кто пытался уже разузнавать о событиях через знакомых, имевших своих людей на батареях Золотой горы, но оттуда не появлялся ни один человек, и тайна продолжала томить всех этих людей, с замиранием сердца ждавших, не появится ли какая-нибудь шлюпка с эскадры на внутреннем рейде…

– Андрей Николаевич! – подошел к Контову Кучумов. – Да неужели правда?

– Вы о ночном нападении, Павел Степанович? – спросил тот, здороваясь со стариком. – Положительно ничего достоверного не известно! А слухи так и растут…

– Господи, господи! – пролепетал Кучумов. – Что, если они окажутся правдой?.. Какой ужас, какой позор! До чего мы дожили…

Контову хотелось напомнить этому старику о его речах накануне, но он удержался, боясь обидеть в его лице отца Ольги.

– Подождем очень немного, Павел Степанович, – по возможности мягко сказал он, – вон идет военный катер. Это, вероятно, с эскадры, сейчас мы узнаем если не все, то очень многое!

Огромная толпа, предчувствуя, что тайна должна разъясниться, стихла так, что на набережной воцарилось гробовое безмолвие. Катер был паровой и шел быстро, вспенивая воду. Тысячи пар глаз с тревогой устремились на него, и вдруг словно шелест какой-то пошел по всей толпе, замелькали сотни рук, все головы обнажились…

Катер подходил к пристани.

На его корме были видны прикрытые андреевским флагом тела…

– Убитые есть, мученики за веру православную! – пронесся по толпе громкий шепот.

На пристани раздалась команда, катер зачалил, несколько дюжих матросов подняли носилки с телами павших товарищей. Это были трое моряков с «Паллады», задушенные развившимися при взрыве японской мины газами…

Да, теперь уже ни для кого не могло быть сомнения: война началась, и началась как раз тогда, когда огромное большинство не только портартурцев, но и всех вообще русских людей сохраняло уверенность, что до начала военных действий еще очень и очень далеко…

Тихо сошла печальная процессия с пристани на берег. Безмолвно расступалась толпа перед телами первых жертв внезапно разразившейся войны. Как много, однако, говорило это безмолвие и как красноречиво было оно! В нем выражался немой, но могучий протест против всего случившегося, против того, что враг мог застать врасплох гордость России – русских моряков, всегда бывших общими любимцами, против того, что лживыми оказались все уверения, будто никогда желтокожие островитяне не осмелятся напасть на могущественного соседа; в этом безмолвии ясно сказывались полнейшее разочарование во всем том, что еще так недавно казалось безмерно великим, и жалость к напрасно погибшим красавцам-кораблям, ставшим первой великой жертвой общей беспечности и нежелания заглядывать даже в ближайшее будущее…

Как только моряки сошли на берег, по всей громадной толпе распространилось множество сведений об ужасном событии этой ночи.

– Врасплох напали! – слышались голоса. – На брандвахте даже не хотели пропускать офицера, посланного с донесениями к наместнику…

– Настоящую атаку за свой маневр приняли…

– Более всех «Палладе» досталось, вся корма разворочена. Не стой «Паллада» на мелком месте, затонула бы…

Все эти вести передавались из уст в уста, их слушали с напряженным вниманием, им верили, да и нельзя было не верить, они шли от участников ночного боя.

Более всего произвели впечатление рассказы о поранении «Цесаревича» и «Ретвизана» – красы артурской эскадры. Пока никто еще не мог определить серьезность нанесенных этим броненосцам повреждений, но моряки, несмотря на свое желание успокоить взволнованных артурцев, даже уменьшая срок, необходимый для исправления искалеченных гигантов, высчитывали его месяцами…

– Неужели же все это миноносцы натворили? – раздавались в толпе вопросы.

– Все они…

– Да как же они подкрались-то? Как же могли пропустить их?

– Вот поди ж ты!

– Разве наших миноносцев на дежурстве не было?

– Были… На заранее назначенной линии охранения стояли!

Следовало перечисление русских миноносцев, несших в эту ночь сторожевую службу.

– Так как же они?

– Змеями проскользнули…

– С одного миноносца даже опросили… Так те ответили, что с Невского завода…

– И поверили?

– Как не поверить! Четырехтрубный шел японец-то… Потом же известно было, что из Голубиной бухты наши должны были возвращаться… А более всего маневр связывал…

– За своих приняли?

– Выходит, так… Только и им досталось… Никак не менее двух наши потопили… Одного с «Цесаревича» на дно к рыбам пустили, другого матушка «Паллада» кормовым выстрелом укомплектовала… Только по воде пузыречки пошли, как их потопили…

– Что толку-то! Разве два миноносца стоят столько, сколько три наших-то броненосца?.. Посравнить с одним «Цесаревичем», так хоть еще пару японцев потопи – грош им цена…

– Да ведь ни «Цесаревич», ни «Ретвизан», ни «Паллада» не потоплены? Все на воде держатся?

– Мало ли что держатся… Пробоины-то все-таки есть!

– Что же из того?.. Авось починят…

Но даже русское великое «авось» не подействовало успокоительно. Потери, понесенные эскадрой, для каждого из артурцев были величайшей, проникавшей до сердца обидой. Несколько ободряюще действовало на души смущенных всем происшедшим людей то, что, несмотря на всю внезапность нападения, простые русские люди – матросы с подвергшихся атакам броненосцев – выказали себя героями. Из уст в уста передавался рассказ, как на «Палладе» один из трюмных матросов, когда взрыв вырвал пласт внутренней обшивки, поддерживал его на прежнем месте своим телом. Матрос был обожжен, задыхался от развившихся в трюме удушливых газов, но держал оторванный пласт на своей спине до тех пор, пока не прибежали товарищи и не освободили его. Были уже и другие герои долга, толпа слушала рассказы об их незаметных подвигах, чувство удивления и восторга к ним уже начинало расти, и, когда на набережной появилась рота солдат, проходившая на позиции Золотой горы, ее появление было встречено громким «ура».

Никто не знал, что будет далее, но все чувствовали, что ночное нападение японцев было только началом величайших событий…

С дребезжанием прокатилась к подъему на Золотую гору окруженная конвоем коляска наместника. Обыкновенно адмирала встречало приветственное «ура», но теперь толпа безмолвно расступилась; все с большей неотступностью поднимался неотвязный вопрос: «Что же дальше-то будет, ежели начало такое было?..»

 

20. Историческое утро

Кучумов, видимо, был до глубины души потрясен всеми этими событиями, становившимися с каждым проходившим часом все более и более историческими.

День разгорался, окружавшая всех дотоле канцелярская ночь рассеивалась, завеса ниспадала, сама жизнь обнажила горькую, убийственно действовавшую на всех правду.

– Постойте, – проговорил Павел Степанович Контову, – здесь мы напрасно толчемся… Попробуем-ка пройти туда, – кивнул он в сторону Золотой горы, – теперь там штаб наместника, у меня есть кое-кто знакомый, может быть, и удастся побывать там…

Куда девалось все недавнее еще высокомерие этого важного чиновника, на весь мир смотревшего с высоты своего канцелярского величия, о жизни судившего только с той стороны, в каком ее представляли кипы входящих и исходящих, заслонявших собою все действительные явления. И не кто-либо иной, как сама жизнь – да и с одного ли только Кучумова? – сбила в эту страшную историческую ночь на 27 января маску не имевшего под собой никакой почвы олимпийства.

Павел Степанович пользовался большой и хорошей известностью в артурских бюрократических кругах, и потому ему удалось и самому пройти, и Контова провести с собой. Их только просили держаться в стороне, дабы не вызвать какого-либо замечания со стороны особенно строгих к выполнению формальностей командиров. Впрочем, это было высказано в такой форме, что Кучумов, сам формалист до мозга костей, даже и не почувствовал в таком предупреждении ничего для себя обидного.

Это наипамятное во всей новой русской истории утро выдалось, как на грех, такое, каких еще не бывало в Артуре в течение всей зимы. Яркое веселое солнце поднялось на безоблачной выси слегка голубоватого неба и бросало оттуда на скалы Порт-Артура и на морские дали свои жизнерадостные лучи. В воздухе стояла ничем невозмутимая тишина – ни один ветерок, ни один шквал не налетал с моря на эти кручи Золотой горы и Электрического утеса, грозно смотревшие вперед жерлами своих орудий. На позициях господствовало молчание – молчание смущения, овладевшего невольно всеми при каждом взгляде вниз на морскую гладь, где всеми своими трубами дымились уцелевшие в эту ночь броненосцы.

Да и что, кроме смущения, могло являться при виде искалеченной «Паллады», осевшей своей разбитой кормой так, что носовая часть броненосца высоко вздымалась над водою?.. В бинокль был виден пластырь, окутывавший пробоины «Паллады», была заметна суетившаяся на палубе броненосца команда. Напротив стоял несколько накренившийся «Цесаревич», которого уже начали вводить на внутренний рейд. Это был не прежний красавец-гигант, всегда возбуждавший одним только своим внешним видом восторги артурцев. Он стоял какой-то жалкий, беспомощный, словно умоляющий о помощи. Невдалеке от входа в пролив приткнулся на мели искалеченный «Ретвизан».

Почему-то этот стальной гигант был особенно популярен среди артурцев.

В Артуре мало кто знал историю знаменитого предшественника этого броненосца, но в самом сочетании звуков, составлявших его название было что-то такое, что чрезвычайно нравилось артурцам.

Теперь их любимец лежал, приткнувшись на подбрежной мели, производя своим внешним видом впечатление чего-то погибающего; но в то же время все его пушки с боевых марсов, из башен грозно продолжали смотреть вдаль, готовые каждое мгновение послать врагам свое смерть несущее приветствие.

Однако, как и всегда бывает, события сейчас же создали и новых любимцев.

Общее внимание приковывал к себе маленький вертлявый крейсерок «Новик», клубивший черным дымом из всех своих труб. На «Новика» доселе обращали как-то мало внимания, он даже не был перекрашен в боевой цвет и казался белым пятном на темном фоне моря. Было что-то задорно-воробьиное во внешнем виде этого крейсерка по сравнению с гигантами-броненосцами, но именно эта-то задорность и казалась особенно привлекательною. В то самое время, когда все остальные суда стояли неподвижно, «Новик» бурлил, пенил морские воды, вообще выказывал все признаки заметного боевого нетерпения.

На позициях стояла глубокая тишина, в которой чувствовалось чрезмерное напряжение. Сотни пар глаз были устремлены на горизонт. На Золотой горе было известно, что крейсер «Боярин» был выслан еще на рассвете в море осмотреть, не видно ли где неприятельских эскадр. Возвращения «Боярина» ждали с величайшим нетерпением, ибо от тех вестей, какие должен был привезти он, зависело многое… Создавались уже фантастические легенды.

Наместник произвел смотр позиций. Ответное «ура» на его приветствия звучало вяло и нерешительно. И в нем сказывались владевшие всеми в это утро смущение и растерянность. Вместе с наместником прибыли на Золотую гору и все находившиеся в артурском гарнизоне генералы. Среди них особенно выделялся своим чисто русским, одухотворенным печатью огромного таланта лицом невысокий, несколько согбенный генерал-артиллерист.

Это был Роман Борисович Кондратенко, будущая душа и герой Порт-Артура.

Легкий крик, похожий на шелест набежавшего шквала, пронесся по Золотой горе. На горизонте показалась тончайшая колеблющаяся черточка.

– «Боярин» возвращается, – пролетел тихий шепот, – с чем-то он? Что-то Бог даст?

Черточка быстро росла и обратилась в вившуюся на фоне неба струйку. Это был дым, валивший из труб крейсера. По тому, как он стлался, можно было видеть, что судно идет полным ходом. Когда, наконец, крейсер стало видно, не могло уже быть и сомнений в том, что он спешит к берегу на всех парах.

– Японцы! – пронесся по рядам замерших в напряжении людей нервный окрик. – «Боярина» преследует целая эскадра!

Действительно, на горизонте теперь вилась уже не одна, а несколько дымовых струек и начали появляться черные точки, быстро превращавшиеся в черные пятнышки, которые с такой же быстротой принимали очертания кораблей…

– Да, это эскадра! – услыхал около себя напряженно глядевший в бинокль Контов. – Сомнения быть не может, японцы начинают войну, не объявив ее!

В это же время до Золотой горы донесся глухой едва уловимый слухом звук.

– Стреляют! Бомбардируют! – раздались громкие восклицания.

В прозрачном воздухе виднелось «нечто», со стремительной быстротою летевшее над морем прямо по направлению к Артуру. Чем ближе было это «нечто», тем все громче становился какой-то новый, никогда еще неслыханный в Артуре звук. Он был похож на гуденье гигантского шмеля и производил на нервных людей впечатление, невольно заставлявшее их бледнеть и растерянно оглядываться по сторонам. Это «нечто» был первый японский снаряд, выпущенный по Артуру с броненосца «Асахи», на котором был адмирал Того, явившийся в это утро не столько для серьезных действий, сколько для того, чтобы громом этой первой бомбардировки возвестить и России, и всему «цивилизованному» европейскому миру, что в это утро ожесточенная борьба белой и желтой рас, борьба, в которой врагами были не только Россия и Япония, сколько одряхлевшая, разлагавшаяся под тяжестью пережитых веков Европа и воскресшая после тысячелетнего покоя Азия.

Наступил величайший в истории кровавого времени момент. На долю многострадальной России опять выпадал титанический труд сдержать кровью своих сыновей новый и более могучий, чем в XIII веке, напор азиатских народов…

Первый снаряд с визгливым жужжанием пронесся над Золотой горой.

– Перелет! – послышались у орудий голоса.

– После перелета недолет будет! – проговорил стоявший в ожидании команды канонир.

– Это, Алехин, как и полагается… «На вилку» возьмут и будут посередине жарить!

– Ну и мы не сдадим тоже! – нервно усмехнулся Алехин и, услышав команду, тихо проговорил: – Господи, благослови!

Золотая гора заговорила пастьми всех своих орудий; откликнулся Электрический утес. Пушки «Ретвизана» тоже присоединили к ним свой голос. Адский грохот десятков исполинских крепостных орудий слился в невозможный гул. Будто недра земные внезапно разверзлись и появившееся из гигантской расщелины дотоле спавшее под землею чудовище заревело, яростно негодуя на нарушение своего безмятежного в течение долгих восьми лет покоя…

С неприятельской эскадры тоже отвечали с неменьшей энергией. Громадные снаряды так и крестили воздух; на Золотой горе были уже раненные осколками разорвавшихся в воздухе снарядов. Канонир Алехин работал у своего орудия с кровавой повязкой на голове. В увлечении он не чувствовал боли и весь пылал одним лишь желанием удачными выстрелами из своего орудия угодить хотя бы в один из этих вражеских броненосцев, славших в Золотую гору снаряд за снарядом.

В толпе артурцев, скучившихся на набережной, улицах, площадях, эти выстрелы невидимого врага произвели особенно удручающее впечатление. Один вид пролетавших над головой снарядов вызывал ужас, но при первом же разорвавшемся за городом снаряде случилось происшествие, нагнавшее еще более оторопи на не ожидавших ничего подобного, по крайней мере так скоро, артурцев.

Грохотом бомбардировки была привлечена из недр китайского города к Артуру с лишком пятитысячная толпа китайцев-кули, манз, рабочих по постройке укреплений. Все эти люди стояли и довольно равнодушно глядели вверх, когда над их головами пронесся первый японский снаряд. Однако оглушительный гул его взрыва произвел на этих несчастных страшное впечатление. Никто из них не был ранен, даже никакой опасности для них не было, но среди этой огромной толпы вдруг вспыхнула паника. Все тысячи этих людей, словно по мановению какого-то волшебника, обратились в бессмысленное панургово стадо и бросились бежать назад к своему городу, не соображая даже того, что там именно рвались снаряды и их жизни грозила серьезнейшая опасность. Молча, даже без крика мчались вперед охваченные ужасом люди, не оглядываясь назад, не видя перед собою ничего. Их не останавливали никакие преграды, обессиливавшие падали, и все, кто был позади, мчались по их телам, стремясь только уйти как можно подальше и не соображая, что от смерти уйти невозможно…

На Золотой горе и Электрическом утесе грохот орудий стал несколько смолкать. Раздался даже радостный клич. С позиций заметили, что один из вражеских броненосцев весь окутался облаком пара. Это было понято как знак того, что один из выстрелов был настолько удачен, что произвел на судне взрыв паровых котлов. Много спустя после этого узнали, что тут таилась одна из хитростей Того, нарочно приказавшего выпустить пар в уверенности, что в Артуре подумают, будто его эскадра понесла потери и таким образом с первого же дня оказалась ослабленной. Того надеялся, что таким путем ему удастся вызвать уцелевшие броненосцы немедленно на бой, но его ожидания оправдались только отчасти. Все гиганты остались неподвижно на своих местах, но зато задорная крошка «Новик» вдруг ринулся прямо по направлению к вражеской эскадре. Слабый пигмей, руководимый храбрецом командиром, неустрашимо несся против вражеских исполинов. Орудия его гремели, не умолкая. Он сыпал снаряд за снарядом прямо в гущу японской эскадры. Там сейчас же заметили этого задорного удальца, и в него понеслись тучи гранат.

На Золотой горе все стихло. Орудия замолкли, стрелять из них было уже невозможно из опасения попасть в своего.

Шепот восторга раздавался всюду. Имя Николая Оттоновича Эссена, командира «Новика», передавалось из уст в уста. Не находили слов для похвал этому удальцу. «Новик» между тем шел и вертелся под вражескими снарядами, не давая японцам возможности пристреляться. Его кормовые и носовые орудия безостановочно слали снаряды. Из неприятельской эскадры выделились два крейсера и пошли к «Новику», но, прежде чем они сблизились, «Новик» вдруг повернул обратно и стал тихо отходить под защиту береговых батарей. В его корму угодил один из неприятельских снарядов, и, хотя пробоину удалось сейчас же закрыть пластырем, но дальнейший бой становился невозможным.

 

21. Памятный день

Японские крейсеры не преследовали «Новика». Несколько снарядов с русских батарей быстро остановили их, и, лишь только они присоединились к своей эскадре, последняя, сразу прервав бомбардировку, начала отходить назад и скоро скрылась за линией горизонта.

Удалец «Новик» возвратился на место своей стоянки, гордо неся свой покрытый уже боевой славой андреевский флаг.

Был всего двенадцатый час дня.

Бомбардировка продолжалась с небольшим пятьдесят минут, но сколько было пережито, сколько было перечувствовано в этот ничтожнейший срок времени!..

После адского грохота снова воцарилась безмолвная тишина. Словно ничего и не произошло в Порт-Артуре в эти страшные пятьдесят минут. Солнышко по-прежнему приветливо светило с небесной выси, по-прежнему любовно рокотали волны, набегая к подножиям береговых утесов, морская даль была безмятежно чиста и ясна. Нигде даже признаков свирепого врага не было видно.

Но как зловеще было это спокойствие!

Под Золотой горой на волнах наружного рейда была не красавица тихоокеанская эскадра, на которую главным образом опиралась мощь России на этом азиатском далеке, – увы, были только остатки ее… Не все ли равно, что были повреждены лишь три судна да еще маленький «Новик»? Поранено было самое главное – дух тех, кто являлся защитниками здесь православной Руси; исчезла уверенность в своей силе, в своем могуществе, явилось горчайшее сознание того, что вчерашнее «ничтожество», каким все без исключения считали здесь Японию, осмелилось первым поднять вооруженную руку на величайшего из мировых колоссов, и не только осмелилось, но и в первый же момент нанесло ему, этому колоссу, такой удар, который надолго лишил его полной его мощи…

«Дух бодр – плоть немощна», но немощь плоти при бодрости духа никогда не препятствовала совершению величайших подвигов; здесь же с первого момента этой войны дух оказался немощным и «могучая плоть» мгновенно была сокрушена врагом, ничтожным по своей сущности, но руководимым бодростью и умом…

В Артуре было тихо…

По направлению к госпитальным зданиям от подножия Золотой горы тянулись длинные вереницы извозчиков, везших пассажиров, каких, пожалуй, им никогда еще не приходилось возить. В каждом экипаже помещалось двое седоков-солдат. Один из них непременно стонал и корчился от боли, прижимаясь к плечу товарища, посланного отвезти его в госпиталь. Наскоро сделанные перевязки были залиты просочившейся через них кровью, и это была первая русская кровь, пролитая за Русь-матушку на этой далекой окраине, где вдруг зашаталось незыблемое дотоле ее могущество.

Каждый, кто видел этих страдальцев, обнажал перед ними головы и спешил поскорее домой…

В Артуре все было спокойно.

В отделении русско-китайского банка, в его залах, на лестнице, на подъезде, даже на улице стояли густой толпой люди, в огромном большинстве принадлежавшие к артурской так называемой «интеллигенции». Было много дам, и в числе их немало тех, кто за день до этого с такой алчностью накупил на распродажах японских магазинов груды всякой ни на что не нужной дряни. Все эти клиенты и клиентки с лихорадочной торопливостью выбирали свои вклады, получали по переводам, меняли процентные бумаги. Всем сразу понадобились наличные деньги, и банковские чиновники не успевали удовлетворять предъявляемые им требования.

Та «счастливица», которой в течение полутора дней завидовал весь Артур, о которой все только и твердили, считая, что богатство ей с неба упало в виде огромного магазина с сапожным товаром, оцененным в тысячи рублей и купленным за двести, носилась по городу, умоляя купить ее «богатство» хотя бы за сто рублей, и покупателей не находилось… Тысячи рублей в товаре теперь не стоили и ста рублей наличными…

Наконец, какой-то городовой, которому – все равно какие бы события ни последовали – приходилось оставаться в Артуре, сжалился над «счастливицей» и купил у нее огромный магазин-склад с правами, обстановкой и товаром за пятьдесят рублей, да и из них наличными выдал всего тридцать, а на остальные дал расписку… Недавняя «счастливица» была несказанно рада, что ей удалось вернуть хоть ничтожную часть своей затраты…

В Порт-Артуре с каждым часом становилось все тише и тише…

Артурский вокзал к сумеркам этого дня был осажден громаднейшей толпой спешивших уехать на север. В течение всего того времени, пока работала Восточно-Китайская дорога, никогда не было столько пассажиров, отправлявшихся на Харбин.

Уезжали главным образом женщины, а также дети, отъезжавших мужчин было немного. Это было такое же паническое бегство, как и утренняя паника среди китайской толпы, но, конечно, в несколько ином виде. На небольшом артурском вокзале стон стоял: были слышны крики, плач, истерический хохот. Жены прощались с мужьями, быть может, навсегда, отцы благословляли детей, быть может, в последний раз. Смятение было всеобщее, и среди этих глубоко несчастных в столь тяжелые мгновения людей расхаживали, как ни в чем не бывало, железнодорожные агенты, все свои усилия, всю свою энергию направлявшие на то, чтобы неукоснительно были выполнены все бесчисленные правила о пассажирах, да еще на то, как бы кто-нибудь не попал в вагон без билета… Много пришлось хлопотать, чтобы к поезду прибавили большее количество вагонов против министерского расписания…

Вечерело, в Порт-Артуре воцарилась тишина. Осадное положение, которое должно было быть введено лишь на следующий день, начало действовать с этого злополучнейшего в русской истории вторника. В восемь часов вечера оба города погрузились в кромешную темноту. Ни одного огонька не светилось на улицах, все окна были наглухо закрыты ставнями; город, накануне еще кипевший в эти часы бойким оживлением, словно вымер. Появились патрули, рассыпавшиеся по всем улицам и задержавшие немногих прохожих, плохо соображавших, в чем они виноваты. Сами собой создавались новые условия жизни, резко отличавшиеся от всего того, к чему так привыкли артурцы в долгие годы своего безмятежного существования среди скал и круч Квантуна у тихой, всегда спокойной бухты…

Но впереди был еще новый удар, удар жестокий, довершивший все ужасы пережитого, добивший и тот остаток душевной бодрости, который еще хранился в сердцах после ночного нападения японских миноносцев и утреннего бомбардирования.

В этот же самый день японский вице-адмирал Уриу, явившийся накануне с эскадрой на рейд Чемульпо, разбил в бою русского стационера «Варяга»…

«Варяг», «Кореец», бывший при нем, и почтовый пароход «Сунгари» погибли, впрочем, со славой…

 

22. Роковое объяснение

Весь тревожный день, вплоть до сумерек, Андрей Николаевич провел у Кучумовых. Скучно было теперь здесь: после недавней еще радости в семью вошли уныние и смущение. Павел Степанович вдруг весь осунулся, похудел, надавнее олимпийское величие сразу пропало, теперь этот старик был прямо-таки жалок…

Ольга не раз плакала в эти часы, и Контов никак не мог утешить ее…

Тадзимано у Кучумовых не было, и, когда Андрей Николаевич спросил о нем, Кучумов ответил, что его друг ни разу не показывался у них в этот день.

Контов, смущенный и угнетенный, ушел от Кучумова и отправился бродить по городу. То, что он видел, не могло привести его в сносное расположение духа. Душу надрывающие сцены на вокзале привели его в еще большее угнетение. Он чувствовал себя столь же несчастным, как и все эти навзрыд плакавшие женщины, сурово хмурившие брови и закусывающие губы мужчины.

Тяжелейших впечатлений было столько, что Контов чувствовал себя окончательно подавленным ими и, не находя никого, с кем бы он мог провести этот вечер, отправился домой.

У крыльца домика, где он жил, Контов, подходя, заметил шагавшую, словно часовой на посту, фигуру.

Подойдя ближе, он сразу же узнал в этом человеке своего бывшего друга Василия Ивановича.

– Вася, ведь это ты? – радостно вскричал он. – Наконец-то ты вспомнил обо мне! – Чувство искренней душевной радости охватило все существо Контова. – Ну, здравствуй же, здравствуй! Как ты обрадовал меня! – восклицал он, протягивая обе руки Иванову.

– Здравствуйте, Андрюша! – проговорил тот, несколько отстраняясь и не принимая протянутых рук. – Нехорошо мне…

– Что с тобой? – встревожился Андрей Николаевич.

– Ум мутится, душу щемит… Пройдемте к вам, спросить я вас хочу…

– Пройдем! – ответил Андрей Николаевич, несколько удивленный тоном Василия Ивановича.

Они ни слова не сказали друг другу во все время, пока в гостиной не был зажжен огонь. Контов попробовал растопить камин, но не сумел сделать это. Иванов живо развел огонь и лишь после этого подошел к Андрею Николаевичу.

Он был положительно неузнаваем. Куда девалась его добродушная веселость! В этом исхудавшем, осунувшемся, бледном человеке трудно было бы узнать разухабисто-веселого парня, всюду вызывавшего смех одним только своим появлением.

Он несколько минут стоял и в упор разглядывал Андрея Николаевича, как будто отыскивая в нем что-либо новое.

– Что ты так смотришь, Вася? – забеспокоился Контов. – Ты болен, что ли?

– Нет…

– Скажи же мне, что такое ты хотел спросить у меня…

– Спросить, как же теперь-то?

– О чем ты?

– Да о том же самом все… «Цесаревич»-то наш разбит ведь…

– Что же поделать?

– Да, что поделать… «Ретвизан»-то на мели лежит, и пробоина в нем громадная… «Палладушка», голубушка сердечная, тоже вся сама не своя стала… Жаль их!

Из груди Иванова вырвался тяжелый вздох.

– Грех такой, Вася, приключился…

– Грех! Верно вы это, Андрюша, говорите, что грех… Ох, сяду я, – падающим голосом проговорил он, – истинную правду сказать ты изволил: грех… Вот тут на заводе, где я работал, телеграмма получена… Как-то окольно она прошла, не то из Ляояна, не то из Чифу…

– Что-нибудь еще случилось, Вася?..

– Ох, еще, Андрюша, еще…

– Что же такое? Скажи, ежели знаешь…

– Другой грех… Бога не боящиеся японы нашего «Варяга» разбили…

– Что-о? – вскочил со своего места пораженный Андрей Николаевич.

– «Варяга», говорю, разбили, знаете, под Кореей он стоял… в Чемульпо… Так пришли они и разбили. Бой был, смертный бой, наши дюже бились, ихний капитан, Руднев по фамилии, сдаваться не захотел. Много наших побито… Океан крови христианской пролито, а мы-то с вами ничего, сидим себе, и таково-то нам хорошо…

Контов был несказанно смущен. Он знал Иванова и был уверен, что тот говорит правду, что известие его вполне достоверно.

– Попущение свыше, если так вот, как ты говоришь, Вася! – со вздохом проговорил он.

– Попущение! Верно сказал ты это слово, Андрюшенька, попущение! А ты мне скажи вот теперь еще одно слово: зачем ты сам-то этому попущению в руку играл? Зачем ты эти самые корабли наши топить способствовал? А? Чем тебе матушка Русь православная, страдалица великая, помешала, что противу нее пошел с ейными неприятелями? А? Скажи-ка мне!

Андрей Николаевич и с удивлением, и с сожалением смотрел на Иванова.

«Никак бедняга рехнулся?» – подумал он.

Голос Василия Ивановича рвался от волнения, все его лицо пошло багровыми пятнами, в глазах светился лихорадочный блеск. Волнение, овладевшее им, было так сильно, что голова парня тряслась, как у параличного. Он смотрел на своего друга детства, и в его взгляде ясно отсвечивались и величайший ужас, и величайшее презрение.

– Про какие ты, Василий, корабли говоришь? – строго спросил Контов.

– Про какие? – Василий Иванович засмеялся даже. – Разве ты позабыл, Андрюшенька? Про «Цесаревича» горемычного, про «Ретвизана», богатыря искалеченного, про «Палладушку»-матушку, про «Варяга», японцами забитого… Вот про какие… Твоих рук дело.

– Что? – вскочил с кресла Контов. – Повтори, что ты осмелился сказать?

– Твоих рук дело! – как эхо, повторил Иванов, со злобою глядя на своего друга детства. – Ты японцам помогал ничтожить их, ты и их, и Русь нашу головой врагу выдал…

– Послушай, Василий, – всеми силами сдерживая свое волнение, проговорил Андрей Николаевич, – ты или болен – с ума сошел, или пьян. В первом случае обратись к доктору, во втором – пойди проспись… Потом приходи, и будем говорить…

– Не нравится? – злобно засмеялся Иванов. – Думаешь, что пьян я? Проспаться велишь? Правда-то не в бровь, а в глаз, видно, колет… Ау! Сам в этом виноват: зачем свою родину за тридцать сребреников, на манер вот Иуды-предателя, продавал… Шпион ты подлый, японский шпион ты, и ничего больше!

– Ты что? – очутился около него Андрей Николаевич. – Ты хочешь, чтобы я тебя убил? А?

– Убивай! – дико закричал Иванов. – Опричь меня в русской крови руки твои подлые выпачканы, так что же тебе со мной-то церемониться?.. Ну, что же ты стал? Убивай!..

Контов действительно встал перед Ивановым, бледный, трясущийся.

В тот момент, когда, обуреваемый гневом, он кинулся на Иванова, в его мозгу вдруг промелькнула мысль: «Да ведь неспроста же Василий, этот человек, столько лет связанный со мной дружбой, кидает мне в лицо эти ужасные обвинения? Ведь есть же у него для этого почва»…

Эта мысль с такой яркостью осветила все события недавних дней, что Контову вдруг стали ясны причины непонятного дотоле отчуждения от него его друга детства.

– Василий, – проговорил он спавшим голосом, – умоляю тебя, скажи, что все это значит?..

– Не знаешь будто? – опять засмеялся Иванов. – Стакнулся с Окушиным своим да Куманджеркой проклятущим и прихитрился… Ну, Куманджерка, ну, Окушин, – они свое дело делали, по присяге своему царю и отечеству поступали, когда шпионили, а ты, русский, в их компанью ввязался, чтобы свою святую родину продавать.

– При чем тут Окуша? При чем тут Куманджеро? – чувствуя, что в словах Иванова таится что-то ужасное, прошептал Контов.

– А то будто и не знал, кто такой Куманджерка? Не знал, что он начальник японских шпионов, что Окушин твой – его правая рука? Не знал?

– Не знал! – еще тише прошептал Андрей Николаевич.

– А коли ты этого не знал, так и повинен в том, что разузнать не хотел… И это твоя вина, и не замолить тебе ее!.. Ты предал весь Порт-Артур врагу беспощадному, ты его аггелам, от него к тебе приставленным, все рассказывал, что здесь случается. Ходил, разведывал, выпытывал и все им передавал, а они-то твои россказни на ус себе мотали и в свою Токио депеши слали. А там-то головы такие сидят, что не здешним чета – умные. Такие-то люди, как ты, там на руку…

– Василий! Василий! – закричал Контов. – Что ты говоришь!

Начиналось просветление, Андрей Николаевич, наконец, начал понимать весь ужас положения, в которое попал он.

– Что говорю? – с возрастающей злобой говорил безжалостный Иванов. – Говорю, что Иуда ты проклятый, что нет отмоления твоему греху окаянному… Поступил, вишь, ты в приказчики ко вражескому соглядатаю, другого, пса злючего, около себя под бок посадил, и начали вы дела разделывать: Россию продавать… Тьфу! Вот об этом я и пришел сказать тебе, и нет у меня больше для тебя слова на будущее время, как проклятый, проклятый! Иуда! Каин… Соглядатай японский, пес смердячий, тьфу, тьфу!..

В страшном, яростном ослеплении он плюнул в лицо Андрею Николаевичу и, повернувшись, пошел к двери.

– Проклятый, Иуда Искариотский, пес! – крикнул он с порога и яростно погрозил Контову кулаком.

Андрей Николаевич стоял ошеломленный, и не столько нанесенным ему грубейшим оскорблением, сколько ужасом того положения, которое сразу осветилось перед ним из упреков и обвинений своего бывшего друга детства.

– Да, да, – вслух проговорил он, – ведь, пожалуй, все это правда… Нет, не пожалуй, а это правда… Иванов знал это и молчал… Но теперь и я понимаю все… Вот она, разгадка этой странной моей службы у японского купца, службы, где я только узнавал, что предстоит в будущем, какие перемены происходят в настоящем… Вот что значат эти планы и чертежи Ивао… О-о-о! – вырвался из его груди вопль. – Обошли, сделали игрушкой, заставили быть шпионом, и я совершил иудино дело и сам даже не подозревал этого.

И с поразительной яркостью припомнилось ему, как он несколько дней тому назад сообщил Куманджеро, что на рейд Артура пришел пароход-«доброволец» «Кострома» с грузом торпед. Последнее было строжайшей тайной, но ведь Контов был своим человеком в некоторых кружках и там от него ничего не скрывали. Он сообщил потому, что незадолго до этого Куманджеро письменно просил уведомить его, не нужны ли в Артуре взрывчатые вещества, которых у него будто бы был огромный запас… Контов послал это сообщение, даже не думая, какое употребление сделает из него принципал, но в эти страшные мгновения память с особенной резкостью восстановила в его мозгу один из слышанных им рассказов о том, что в утреннюю бомбардировку японцы особенно обильно швыряли снаряды по внутреннему рейду и по направлению некоторых из них можно было судить, что, «стреляя по квадратам», то есть засыпая снарядами заранее назначенное место, японские артиллеристы с особенным упорством обстреливали ту площадь, где стояла еще не разгруженная «Кострома».

Когда рассказывали об этом, то с удивлением говорили о том, откуда японцы могли узнать о страшном, грозившем при взрыве гибелью грузе «добровольца», Контов сам искренне удивлялся этому вместе со всеми, но теперь для него было ясно, каким путем получились у японцев сведения о том, где в данный момент находилась ахиллесова пята Артура…

Ужас рос в его душе.

 

23. Голос крови

Иванов в это время был недалеко. Он стоял у дверей на крыльце и судорожно рыдал. Теперь ему до боли в сердце было жаль Андрея Николаевича, гнев уже прошел, быстро сменяясь раскаянием в том, что он забылся и позволил себе так грубо, так безжалостно оскорбить того, кто был лучшим его другом с первых дней, как только он помнит себя. Рыдания давили Василию горло, затрудняли дыхание, но в то же время и облегчали душу, исстрадавшуюся в течение всех дней, которые он жил вместе со страшной тайной.

Весь поглощенный своим горем, он не заметил, что к крыльцу подошел и медленно поднялся по его ступеням какой-то человек.

– Кто здесь? – раздался голос, показавшийся Иванову знакомым. – Я слышу чей-то плач…

Василий Иванович напряг все силы своей памяти, припоминая, где он раньше слыхал этот голос, и, наконец, узнал его:

– Николай Александрович, господин Тадзимано, – воскликнул он, – вы ли это?

– Это мое имя… Я слышу голос Иванова, вы ли это, мой друг?

– Я!

– Что же вы здесь делаете? Что значат эти ваши рыдания?

Они сошлись.

С лихорадочной торопливостью, жестоко обвиняя себя, Иванов рассказал без утайки все, что произошло между ним и Контовым.

– О господи! – воскликнул старик. – Вот оно, возмездие-то! Вот она, расплата… Идемте к нему, спешимте к этому несчастному!.. Ведь если он и повинен в чем, уж только в своем неведении, в своей доверчивости… За что же столь тяжелая кара?.. Ай-ай! Какие страшные мгновения он переживает теперь!.. Ведите же, ведите меня к нему!

Дверь оставалась незапертой. Тадзимано и Иванов оба прошли в прихожую, тоже темную, с единственной полоской света, просвечивавшей из-под двери в гостиную.

Они были еще на пороге, когда до их слуха долетел сухой, отрывистый звук выстрела, за ним другой и тотчас после этого тяжелый, глухой шум как бы от падения на пол чего-то тяжелого.

– Выстрел!.. Это он, это Андрей! – дико вскрикнул Тадзимано и кинулся к двери, из-под которой была видна полоска света.

Иванов последовал за ним.

Лампа на столе горела ярким огнем, распространяя вокруг из-под своего красного абажура зловещий свет.

Посередине большой комнаты на ковре в неестественной позе лежал Андрей Николаевич. Правая рука его была откинута так, что лежала под прямым углом к туловищу, левая была подвернута под спину, ноги были неестественно выгнуты. Возле сведенных конвульсией пальцев правой руки лежал слегка дымившийся браунинг; лицо несчастного Контова покрывала мертвенная бледность, но глаза его были закрыты…

– Сын, сын мой! – с отчаянным воплем бросился к Андрею Тадзимано и замер перед ним на коленях в порыве тяжелейшего горя.

Надрывистые рыдания рвались из его груди вместе с воплями. Лицо и руки старика покрылись кровью, обильно струившейся из раны на груди несчастного и омочившей его платье и весь ковер.

– Дитя, несчастное, покинутое, забытое дитя! – воскликнул Тадзимано, поднимаясь от тела. – Жертва!

– Так вы?.. – очутился около него Иванов. – Вы?..

– Я его отец, тот самый, которого он искал… Ты рассказывал мне это и не знал ничего, а я молчал… И вот расплата… ужасная расплата!.. Но после об этом! Помоги мне теперь!.. Он жив… воды, полотенец!

Тадзимано с ловкостью профессионального врача остановил кровотечение, наложил первую повязку и с помощью Иванова перенес Андрея на диван.

– Теперь беги за доктором! – приказал он последнему. – Тут близко есть один… Скорее! Пусть придет немедленно.

Василий Иванович, не помня себя от горя, опрометью бросился бежать.

Старец склонился на колени и со страшной тоской смотрел на бледное, без малейшей кровинки лицо раненого.

Все его помыслы теперь сосредоточивались на этом несчастном. Страшная жалость охватывала все его существо, терзала его сердце и заставляла забывать все то, что волновало его в этот день, когда он должен был или уже навсегда порвать связь с приютившей его страной, или остаться с родиной, униженной, оскорбленной и вдруг в силу этого ставшей ему бесконечно дорогою.

Легкое прикосновение к плечу заставило Тадзимано приподнять голову и обернуться назад.

Позади него стоял Аррао Куманджеро.

– Ты… здесь? – воскликнул старик.

Лицо «железного патриота» было сумрачно и даже печально.

– Поверь, – тихо произнес он, указывая глазами на Андрея, – я не хотел этого…

Старик тихо поднялся с коленей и, отходя в сторону, прошептал:

– Я верю, это судьба!

Куманджеро наклонился над жертвой своей интриги и внимательно осмотрел ее.

– Твой сын будет жить! – сказал он, отходя в сторону и отводя за собою Тадзимано. – Ты можешь положиться на мою опытность: я знаю огнестрельные раны. Он имел силы смежить веки… Если бы смерть была близка, глаза остались бы открытыми… Он без чувств, но и это к лучшему: меньше движений, меньше будет потеряно крови…

Тадзимано слушал Аррао Куманджеро, не поднимая глаз.

– Зачем ты здесь? – тихо проговорил он, когда Куманджеро смолк.

– В Артуре?

– Нет, вот тут, около него.

– Я пришел сюда, – проговорил Куманджеро, – чтобы освободить молодого человека от всех его обязательств предо мною. Это я сумел бы сделать так, что он никогда не узнал бы, какую роль пришлось ему сыграть во всех этих событиях… Но вышло иначе…

– Иванов открыл ему все! – пробормотал Тадзимано.

– Это случайность… Слушай. Я здесь уже несколько дней, видел тебя, видел его. Завтра меня здесь не будет… Меня вышлют с другими, кто остался здесь после воскресенья… Здесь вместо меня будут другие… Я рад, что встретил тебя здесь, потому что хотел сказать тебе многое. Ведь это я заставил тебя явиться сюда… По моей просьбе Кацура настоял, чтобы ты пошел разведывать о здешнем настроении умов.

– Зачем же это тебе?

– Мне вовсе не нужно было это…

– Тогда я не понимаю твоих намерений…

– Я хотел, чтобы на время начавшейся войны тебя не было на наших островах… Не думай, что я тебе не верю, но твое положение там было бы слишком тяжело! Ты страдал бы за Россию, за ее поражения, которые неизбежны, а в то же время страдал бы из-за недоверия, которое также неизбежно стало бы тебя преследовать. Мы были всегда дружны, и я ради этой дружбы позаботился о твоей судьбе. Да тебе и делать нечего на островах. Те твои дети – дети Ниппона. Сыновья сражаются в рядах его бойцов, а о дочери позаботится Суза. Этому же твоему сыну ты нужен. Я знаю, он самоотверженно отправился искать отца, позабывшего о нем, стало быть, он любил его, а ничто так не почтенно, как любовь детей к родителям… За это я уважал твоего русского сына. В Европе любовь детей – добродетель, и ее нужно поощрять… Итак, ты останешься здесь, потому что ты необходим для него. Когда кончится война, ты, если захочешь, можешь вернуться на острова, я об этом позабочусь.

– Но от меня не может быть никакой пользы тебе! – возразил старик.

– О какой пользе говоришь ты?

– Я не буду здесь шпионом…

– Ты не связан никакими обязательствами… Мне не нужно никаких твоих услуг. Разве ты не слышал, что я сказал? Здесь будут другие. Если примешь мой совет, уезжай отсюда в Харбин, в Россию. Три месяца Артур будет свободен, потом Ноги приступит к осаде, а в это время он, – указал Куманджеро на Андрея, – оправится, и ты можешь увезти его. Впрочем, поступай как хочешь! Да! В здешнее отделение русско-китайского банка внесен на твое имя вклад. Если не хватит этих средств, можешь получить их в Чифу или в Шанхае. Вот что я тебе хотел сказать. Прощай! Помни, что и Куманджеро способен быть другом.

– Постой, – остановил его Тадзимано.

– Что тебе еще?

– Ни слова сыновьям об этом…

– А если они спросят?

– Отвечай, что ничего не знаешь обо мне…

– Ты оставил распоряжения?

– Да!..

Тадзимано достал большой пакет и передал его Куманджеро.

– Вот все… Даешь слово?

Куманджеро мгновение подумал и решительно ответил:

– Хорошо. Прощай!.. Я слышу голоса. Не следует, чтобы меня видели здесь!

Он, как тень, скользнул в прихожую.

Тадзимано поспешил опять подойти к Андрею.

Слух не обманывал японца.

В передней хлопнула дверь, Иванов вернулся вместе с доктором.

Андрей пришел в себя и удивленно смотрел то на старика, то на Иванова, по щекам которого катились слезы. Он хотел говорить, но доктор сурово остановил его и строжайше приказал сохранять молчание.

– Рана тяжела! – объявил он, отводя после осмотра Тадзимано. – Но если не будет осложнений, бедняга поправится… Как это он?

Тадзимано сообщил врачу, что он и Иванов пришли, когда роковой выстрел был уже сделан и несчастный лежал без чувств.

– Надеюсь, доктор, – сказал он, – что вы не будете оглашать этот несчастный случай.

Тот пожал плечами.

– Мне все равно! – проговорил он. – Я уверен, что преступления нет, стало быть, сообщать о происшедшем нечего. Смотрите, он заснул… Я могу пока уйти. Берегите его от каких бы то ни было волнений, не позволяйте говорить… Перевязки положены хорошо, я навещу больного утром. Если что случится, уведомьте меня.

Врач ушел.

Тадзимано и Иванов неслышно подошли к Андрею, и оба долго-долго смотрели на него.

Василий Иванович винил себя. Тадзимано думал о сыне, и чем дальше шли минуты, тем все более усиливалась в нем уверенность, что теперь вся судьба Андрея и вместе и его судьба неразрывно связаны с грозным будущим Порт-Артура.

В том, что это будущее сулит только одни ужасы, старик не сомневался ни на мгновение, но в то же время он не думал о них…

Его более страшило то, что братья могут встретиться в кровавом бою как враги.

«Петр пошел в Корею, Александр остался под Артуром… Мне остается только последовать совету Куманджеро и увезти Андрея, – думал он. – Но если он не оправится? Что тогда?..»

Тоска начала угнетать его.

«Пусть будет, что будет, – решил он, – пусть даже придется остаться здесь, вынести все лишения осады, а я должен вознаградить его за прошлое и вознагражу – я посвящу ему и его счастью всю свою жизнь»…

Голос крови оказался сильнее самосохранения.

Теперь эгоистическое чувство молчало, Тадзимано даже не вспоминал о детях-японцах, его душа принадлежала всецело несчастному русскому сыну…