Театр часто вывозил спектакли в колхозы, в рабочие поселки, в воинские гарнизоны.
В этот день повезли «Трактирщицу» в колхоз за шестьдесят километров. Выехали в четыре часа дня. Заснеженная земля сверкала под солнцем. Ничего живого на десятки километров. На белой сопке росли сосны в один ряд, как забор. Вершины слились в черную полоску, под которой виднелись редкие стволы, тонкие, словно карандаши, с кусками синего неба между ними. Заборчик из сосен казался игрушечным, выстриженным из черной бумажки.
Актрисы сидели в валенках, закутанные шалями. И только Юлинька была, как всегда, в шароварах, в черной каракулевой дошке, в белом шлеме, в желтых ботинках.
Сначала ее все веселило: и блеск снегов, и белые цепи сопок, и швырянье на ухабах. Караванов, сидя рядом, улыбался над тем, как она дурачилась, всем восхищалась, глядя в проталину на застывшем окне. Проталина быстро затягивалась пленкой льда. Юлинька дыханием оттаивала ее, то и дело терла кулаком в красной перчатке и сообщала, что видела.
Полыхалова насмешливо переглядывалась с другими актрисами. Дескать, притворяется наивной девочкой!
Холод давал себя знать. Нос Юлиньки покраснел, и она принялась топать ногами, дуть в перчатки. Обжигающий ветер проникал во все щели. Потолок зарос инеем, словно его обшили белой овчиной.
— Что, припекает? — спросил Караванов.
— Ага, — чуть не плача, ответила Юлинька.
— Дитё неразумное, — заворчал Караванов. — Разве можно одеваться так в длинную дорогу да еще в нашем драндулете?
Юлинька промолчала, что ее валенки носит Саня.
Караванов снял меховые рукавицы и натянул на ее руки.
— А вы?
— Мои грабли любой мороз вынесут. А вот что с вашими ногами делать, не знаю.
— Вытерплю, — стучала ботинками Юлинька.
— А завтра сляжете, заболеете.
На последней скамейке балагурил Касаткин:
— Стужей проморозит, солнцем прожарит, дождем промоет — артистом будешь! Любую дирекцию вынесешь! От любой рецензии не дрогнешь!
Прошел еще час. Юлинька уже охала. Ноги нестерпимо ныли. Она все стучала ими. Темнело. Мороз крепчал. Проталина в окне заросла инеем и походила на лохматую заплатку. Казалось, нет конца пути. Проехали только еще половину. Юлинька думала с ужасом: «Как вытерплю?» Хотелось выскочить из автобуса, бежать за ним, чтобы согреться.
День кончился. Ледяной мрак. Автобус швыряло не переставая. Он весь грохотал, скрипел, того и гляди развалится.
Замерзнув, все молчали угрюмо. Только на последней скамейке стонала и плакала Варя. Она ехала в туфельках и калошах. Да неунывающий Касаткин стукал палкой, уверяя, что стучит оледеневшей рукой. Потом он стал изображать, как на базаре гнусаво поет нищий-слепец:
— Гонят в зверскую стужу в чертовой душегубке! — сквозь зубы цедила Полыхалова. — Самих бы вот сюда, на наше место. А на собраниях будут распинаться о чуткости!
— Да скоро ли приедем? — взмолилась Юлинька.
— А ну-ка, снимайте ботинки, — приказал Караванов, — суйте ноги мне на колени под пальто!
Юлинька покорно наклонилась расшнуровать, но ее ударило головой о переднюю скамейку.
Тогда Караванов сам разул ее, сунул ботинки в карманы.
Юлинька поджала ноги на сиденье. Кроме чулок, на них ничего не было.
— Сумасшедшая девчонка! — в изумлении прошептал Караванов, зажав в ладони маленькие ледяные ноги. Он сильно мял их, тер, а потом заботливо, испытывая бесконечную нежность, положил на теплые колени и закутал в полу мехового пальто.
— Фу, как хорошо, — вздохнула Юлинька, вытирая слезы, — спасибо!
Но тут же охнула. Ее подбросило вверх и стукнуло спиной о стенку. За воротник посыпался иней. Колени задрались высоко, опираться было не на что, Юлинька почти полулежала и на всех ухабах ее стукало. Шлем сполз на глаза. Она пристраивалась и так и этак, но ее швыряло и швыряло. Тогда Караванову пришлось перегнуться, охватить ее плечи. Теперь стало неудобно и ему, но он готов был так ехать всю ночь. Он ощущал маленькие ноги, каракулевые плечи, и ему чудилось, что Юлинька в темноте не сводит с него глаз.
— Согрелись? — шепнул он.
— Согрелась, — шепнула и она.
— Сеня! — крикнул Караванов. — Возьми Варины ноги на колени!
— Разувайся, Варвара Ивановна! — распахнул Сенечка полушубок.
Касаткин постучал палкой.
— Эге, одубели ножки! Износу не будет!
Варя смеялась и плакала.
Наконец приехали. И какой же поднялся шум, когда оказалось, что клуб ледяной и согреться негде! Углы в зале заросли инеем, с подоконников свисали сосульки. В пожарной бочке вместо воды был лед.
— Вот так номер! — свистнул Касаткин.
Сбились в маленькой комнатке около электроплитки. На стенах висело много гитар, балалаек, мандолин, и, когда кто-нибудь громко говорил или кашлял, они гудели, струны их роптали.
Но самым обидным показалось то, что зрителей пришло мало. Они едва-едва заполнили треть зала. Сидели в пальто, в шапках, с покрасневшими носами. Со сцены катились волны ледяного воздуха. Зрители дули в окоченевшие кулаки и со страхом смотрели на актрис. А те, с голыми руками и шеями, в шелковых платьях, обмахивались веерами.
Актеры начали играть кое-как, на ходу сокращали текст, тараторили. Но Караванов сразу же одернул:
— Это что за халтура? Люди платили деньги, а вы…
— Триста рублей, — ехидничала Полыхалова.
— Играли — веселились, подсчитали — прослезились, — зубоскалил Касаткин.
— Дело не в деньгах, — рассердился Караванов. — Колхозники смотрят! Клуб ледяной, в него страшно войти, но пятьдесят человек все-таки пришли. Значит, мы должны показать им настоящий спектакль!
— Раньше на все закрывал глаза, а теперь, смотри-ка, всюду сует «ос! Ругается, порядки наводит, — шептала Полыхалова Белокофтину. — Ожил. Пыль стряхнул. Любовь, она ведь не картошка!
Смешливый Касаткин, увидев, как у Юлиньки дрожали на сцене от холода губы, а изо рта шел пар, принялся фыркать. В зале заметили, тоже начали смеяться. Касаткин кусал губы, по лицу текли слезы, говорить он не мог.
И Юлинька рассмеялась. Зеленая шелковая юбка, прозрачная, как папиросная бумага, блузка, которую облегала черная бархатная корсетка, стянутая на груди красным шнурком, совсем не грели.
Касаткин попытался выговорить свой текст, но замычал и ушел со сцены раньше времени. Караванов так отчитал его, что у Никиты, несмотря на холод, выступила сквозь грим испарина.
Наведя порядок, Караванов ушел в гримуборную.
Юлинька, отыграв, тоже бежала туда, набросив на плечи шубку, не снимая туфель, надевала серые валенки Караванова, садилась к плитке и вытягивала руки над раскаленной спиралью. Пальцы просвечивали, делались розовыми, фарфоровыми.
Караванов, в алом камзоле, в белых чулках до колен, стоял за ее спиной. Он упирался острием шпаги в носок голубой туфли, положив тяжелые руки на эфес.
— Не-ет, бежать из театра! — выкрикивала замерзшая Полыхалова. — Не нужен театр! Кино заменяет! И дешевле и лучше!
— А может, дело не в кино, а в нас самих? Может быть, мы играем не ахти как?! — усмехнулся Караванов. — Может быть, пьесы у нас на одну колодку?
Начали акт, все ушли на сцену. Остались Юлинька и Караванов.
В спину дуло. Караванов повел плечами, оглянулся. В незастывший уголок окна увидел огромную лунную ночь. Мягко и нежно сияли молочно-голубоватые снега. На них четко виднелись черные ели. Они были пятнисты — на лапах искрились комья снега. Мерцающая даль виднелась беспредельно. За черными елями проступали смутные, серебристые сопки. Во всем чудилось что-то радостное.
Караванову нравилась эта поездка, этот ледяной клуб, холодный мрак в автобусе. Ночь казалась полной поэзии, молодости. Он шевельнул пальцами, все еще ощущая в них ноги Юлиньки. «Идиот», — улыбнулся, чувствуя себя все счастливее и счастливее. Он всегда любил облака. Сейчас, в лунном небе, они уплывали, прозрачные, как дым, уплывали за сопки, звали: «С нами, с нами! Там, далеко, хорошее. — о чем мечтаешь!» А Караванов улыбался: «Нет, уж теперь не обманете! Все хорошее, что ищу всю жизнь, оказывается, вокруг меня, во мне самом, в людях». И облака уплывали, а он смотрел и смеялся, как, бывало, на Волге.
Караванов оглянулся. В углу, закутавшись в его шубу, дремала Варя. У плитки сидела одна Юлинька и поглядывала на него.
— Выходите за меня замуж! — вдруг вырвалось у Караванова без всяких предисловий. — Выходите! Я люблю вас! Люблю вашу ребятню!
Эхо отдалось в гитарах на стене.
— Тише! Ради бога, тише! — ужаснулась Юлинька, торопливо оглядываясь на Варю. — Да разве можно говорить здесь об этом?
— Об этом я готов говорить где угодно. Выходите, — неуклюже и счастливо твердил Караванов. — Ради вас я готов… Вы оживили меня! Вы напомнили мне, как прекрасна жизнь!
Он протянул большие руки и, еще не зная ответа Юлиньки, но почему-то и не беспокоясь о нем, шагнул к ней.
Дверь распахнулась, ввалился Касаткин и, зажимая ладонью рот, фыркая, грудью лег на стол.
— Что такое? — спросила Юлинька.
— Белокофтин… ох! Белокофтин вылез на сцену в валенках. Ох! — слезы текли по гриму. — Граф! В бархатном итальянском костюме, в кружевах, и вдруг… подшитые, огромные валенки! А по ним шпага стукает! — Касаткин опять повалился на стол.
— Да что он, с ума сошел? — закатывалась и Юлинька; глаза ее сверкали ярче обычного. — Забыл, что ли, снять?!
Караванов не рассердился, что его прервали. Сегодня он был великодушен и мог со всеми поделиться счастьем.
Погас свет. Актеры на сцене замолкли. Затрещал, заскрипел занавес, точно по кочкам проехала несмазанная телега. Плитка медленно остывала, темнела раскаленная спираль.
— Люблю театр за то, что в нем каждый день что-нибудь да случается! — воскликнул Касаткин.
— Поэма, а не спектакль! — входя, продекламировала Полыхалова. — Совсем, как во МХАТе!
Долго сидели в темноте. Наконец сердитый, сонный заведующий клубом принес керосиновые лампы. Закончили спектакль при них.
И снова все повторилось. Мерцание снежной дали, черные ели на лунном снегу, грохочущий автобус, проклятья Полыхаловой, охи замерзающих, Юлинькины ноги на коленях, и бесконечное, все нарастающее счастье в душе.
И Юлинька слышала его счастье и сама была переполнена чем-то весенним, от чего щемило сердце. Она ясно видела, что кончается ее старая жизнь и вот-вот начнется новая. И уже не избежать ее потому, что если не будет этого голоса, этого каравановского лица, этих рук, от которых чувствуешь себя спокойно и уверенно, мир опустеет.
«Что так влечет к тебе, друг мой? Ах, какой глупый вопрос! Кто скажет: когда и отчего рождается любовь? Почему теперь так далек для меня ты, Алеша? Ах, какой глупый вопрос! Кто скажет: когда и почему умирает любовь?»
А снежная, лунная даль радостно мерцала, подмигивала вспышками, звала…