Снег стал мокрым от мартовского солнца. На водосточных трубах и карнизах висели длинные, кривые сосульки. Они искривились в ту сторону, куда постоянно дул ветер. На солнце было сыро, а в тени чернел сухой лед, и мокрые калоши приклеивались, сдергивались.

Девушки несли венички из вербных веток, усыпанных нежнейшими серебристыми шишечками. Изнутри шишечки светились розовым. Женщины несли на базар белых козлят, завернутых в платки. Торчали только лохматые мордочки да болтались уши, как треугольные лоскутки белого бархата. Так, с новорожденных козлят начиналась в Забайкалье весна…

Но Алеша Северов не чувствовал этой милой поры. Только чистая душа может воспринять красоту.

Он пришел на премьеру молчаливый и подавленный. А каким радостным мог быть этот вечер!

В гримуборных, в коридорах мелькали обитатели сказки. Все торопились, нервничали, как всегда перед премьерой.

Касаткин, лохматый черт с рожками и хвостом, чтобы успокоиться, пытался читать стенгазету.

Водяной, с длинной бородищей из водорослей, курил и кнопками прикреплял к доске объявление о заседании месткома.

На диванчике устроилась полевая русалка в платье из золотистых колосьев, читала «Политэкономию», готовилась к занятию в кружке. Но она ничего не могла понять и, наконец, отложила книгу.

Северов, одетый в костюм украинского парубка, ходил за кулисами, волнуясь и шепча текст роли. Он чувствовал, что последний месяц прожил не зря, сегодня ему есть с чем выйти к людям. И это немного утешило.

Он пошел на сцену, которую художник превратил в дремучую чащу. Среди нее сияло озеро из марли и света…

Зал шумел, билетерши тащили приставные стулья.

В третьем ряду, как всегда, сидел начальник прииска Осокин с дочерью.

Девочка восхищенно оглядывалась на шумящий зал, на балкон, на ложи, нетерпеливо ожидала открытия занавеса. Все ей нравилось — и билетерши в дверях, и программки, которые белели в руках у зрителей, и огромная люстра, и даже номерки на спинках кресел. При слове «театр» ее сердце тревожно и радостно замирало, как-то сладко и больно ныло. Щеки разгорелись еще ярче. Одна коса, толстая и длинная, лежала на коленях, а другая упала на спину, свесилась через кресло.

— Не вертись. Опять всю ночь не будешь спать, — заворчал Осокин.

Соседи оглядывались, любуясь ее красотой.

Проводница внимательно читала программу. Она тоже, как и Линочка, любила театр, находя в нем что-то такое трогающее за душу, что и словами-то выразить нельзя.

Просмотрев тогда «Оптимистическую», она, лежа в кровати, всхлипывала, а потом ей снились умирающий комиссар и подтянутые, преданные ему матросы. И долго еще, волнуясь, она рассказывала о спектакле подругам и даже пассажирам в вагоне. И чаще стала склоняться над книгами, думать о своей жизни…

Мягко загудел гонг, и занавес дрогнул, поплыл. Перед зрителями возник дремучий, таинственный лес в предрассветных сумерках. Грянули аплодисменты художнику. Линочка, хлопая, даже привскочила.

Вот стало светать, загомонили птицы. Если бы зрители могли глянуть за декорации, они увидели бы, как несколько девушек дудочками, свистульками издавали этот птичий свист и щебет.

Из озера появился Водяной в водорослях, потом вынырнула и поплыла его дочь, русалка.

И вдруг по залу прокатился восхищенный говор: корявое дерево среди поляны ожило, зашевелилось — это оказался Леший — Караванов. Плащ его был обшит матерчатыми раскрашенными листьями. Он шумел, как дерево.

Под вербой качнулся красный цветок, раскрыл огромные лепестки. Потягиваясь, протирая глаза, появилась из цветка Мавка — Юлинька.

По залу то проносился шумок, то прокатывались аплодисменты. У всех на душе стало хорошо, лица посветлели.

Неожиданно в глубине леса запела свирель, и на сцене появился парубок.

Он держался так просто, естественно, что сцена забылась. В каждом его движении, в походке, в голосе было что-то одухотворенное и бесконечно влекущее.

Проводница подалась вперед. Осокин насторожился, Линочка закусила кончик косы. Черный, как жук, лохматый и растрепанный журналист, который собирался писать рецензию на спектакль, торопливо уткнулся в программу.

— Это Северов! — зашептала учительница доктору Арефьеву.

— Я его в «Поздней любви» видел, — шепнул Арефьев.

Мавка и Лукаш мелькали в лунных пятнах в темноте под березами. Они были такие чистые, красивые и такие необыкновенные слова говорили, и так свежа и порывиста была их страсть, что проводнице стало радостно. И так ей захотелось жить умно, и чтобы кто-нибудь любил ее так же чисто и горячо…

Воевода прятался в директорской ложе. Глядя на него, можно было понять, когда актеры играли верно, а когда фальшивили. Он морщился, прикусывал губы, ударял кулаком по колену, вскакивал, садился; бормоча, отворачивался и вдруг снова настороженно вглядывался в актеров. Темное лицо расплывалось в улыбке, и он принимался шептать текст за актером и жестикулировать… То снова мял пальцы, щелкал суставами и тихо приговаривал: «Ну же, ну, горячей! А, черт возьми! Двигается, как старик! Ну-ну! Ага, так, так!»

Наконец Воевода выскочил из ложи и забегал по темному пустому фойе. Он не мог спокойно смотреть свои спектакли.

Из зала доносились голоса актеров. Воевода припал ухом к неплотно прикрытой двери…

В антракте журналист подбежал к нему, что-то застрочил в блокнот.

Осокин с Линочкой прошел в кабинет Скавронского и окончательно договорился о гастролях театра на прииске.

— Для меня вы сегодня просто открыли Лесю Украинку, — задумчиво перебирал Осокин морскую рыжую бородку. — К стыду своему, я не знал этой писательницы! «Лесная песня»… Именно песня!

— Папа, я хочу за кулисы! — шептала Линочка.

Скавронский засмеялся и, выйдя из кабинета, отправил ее с билетершей.

Зрители гуляли по фойе, пили в буфете пиво.

Проводница рассматривала вывешенные на стенах портреты актеров. Она долго стояла перед портретом Северова. Ей нравилось его печальное лицо. Девушке думалось, что он живет как-то по-особому, живет умной, одухотворенной жизнью, но все же он, должно быть, не очень счастлив.

…А в это время Алеша мрачно ходил на сцене. Ему казалось, что он играл сегодня тускло, вяло, что на репетициях у него все получалось гораздо лучше. Он проклинал себя. Так бездарно сыграть на премьере! Морщась, злясь, он вышел в коридор и здесь столкнулся с Дьячок.

— Где ты пропадал, окаянный? Дай я поцелую тебя!

Она передавала отзывы публики, а он слушал удивленно и растерянно.

Воевода ласково похлопал его по спине.

— Да нет же, не может быть! Вы ошиблись! — уверял Алеша. — Я же сам чувствовал, как это было скверно! Вышел на сцену холодный, словно собачий нос!

Но, говоря это, он уже радовался каждой своей жилкой.

Второй акт он провел еще лучше, и ему три раза аплодировали.

Хотелось поделиться радостью с Касаткиным, но тот сидел на диване в уголке с какой-то очень хорошенькой девочкой и о чем-то увлеченно разглагольствовал. Когда антракт кончился, девочка ушла.

— Кто это? — спросил Северов.

— Дочка Осокина. Сенька, скотина, подводит ее ко мне и говорит: «Познакомьтесь, наш заслуженный артист республики»… Все допытывалась, как ей стать актрисой.

— Театр! Это замечательная штука! — Северов обхватил Касаткина.

— Осторожней, хвост оборвешь! — вырывался Никита.

На его веках были наклеены блестки. Глаза вспыхивали огоньками. Он покрутил хвост, проверяя — не испортил ли его Северов.

— Эх, Никита, все-таки здорово жить на свете! Дай мне хоть триста лет — не откажусь. Что бы ни было, чту бы ни было!

— Подожди, есть потрясающая новость! Караванов женится!

— Но-о! Молодец! На ком?

— На Юлиньке.

— Как то есть женится? — удивился Северов, думая, что Касаткин путает.

— Очень просто. Поплетутся в загс — и крышка.

Был человек — и не станет человека. Превратится в носильщика кошелок с базара! Тихоход, тихоход, а какую девочку заарканил!

Перед Северовым в тумане расплывалось измазанное коричневым гримом щекастое лицо, рожки, бесовские глаза, горящие огоньками.

Стрелами вонзились в тишину тревожные звонки помрежа.

— Алешка, твой выход, кажется, — Касаткин подтолкнул его.

Северов бросился на сцену.

Электрик наводил на лесную чащу лунно-зеленые прожектора.

В разных концах сцены во тьме прятались молодые актеры и выли по-волчьи, ухали филинами, квакали. Раздавались таинственные всхрапы, вздохи, слышалась возня. Вот захохотал в глубине темной чащи черт. Леший ответил издали зловещим воплем.

Сенечка крутил барабан из дощечек, на котором был натянут кусок шелка. Барабан терся об него, издавая завывающий звук ветра.

Сказочная ночь жила.

«Мне же выходить на сцену! — подумал Алеша. — Что я говорю? Взять себя в руки! Что я говорю?»

Сенечка подскочил, страшно зашипел:

— Выходи! Выходи!

Северов вышел. Под голой осенней березой стояла Юлинька в длинном черном платье-хитоне, с распущенными золотистыми волосами. Она молчала.

И Алеша молчал, мучительно стараясь вспомнить текст. Юлинька смотрела на него удивленно, испуганно. Алеша беспомощно оглянулся в сторону суфлера.

Вася Долгополов торопливо листал пьесу, отыскивал нужное место. Как всегда, увлекшись, он смотрел на сцену, а не в пьесу.

«Какая страшная», — еле двигая губами, подсказала Юлинька.

Северов вспомнил и встрепенулся.

Он старался думать только о том, что нужно для роли, делать только то, что уже срепетировано. И это ему удавалось.

Правда, играл он несколько горячее, быстрее — должно быть, боялся, что не сдержится, ослабнет воля.

Ах, как хорошо, что близился конец, шел последний акт.

Обыватели, темная сила мещан, погубили чистую любовь Мавки и Лукаша. Все рухнуло. Мещанство и красота несовместимы, как смерть и жизнь. Мавка превратилась в вербу. Потом ее сожгли. Разбитый, все потерявший Лукаш сидел под голой березой.

Звучал далекий, нежный голос Мавки, ставшей призраком:

Примет родная земля Пепел мой легкий и вместе с водою Вербу взрастит материнской рукою, — Станет началом кончина моя.

Меркнет свет луны. Начинается густой снегопад. Устилает деревья, землю. Все белеет. Лукаш сидит без движения. Снег сделал волосы седыми, засыпал фигуру. И нет конца этому снегу. Лукаш замерзает…

Алеша слышит, как в темном зале сморкаются и всхлипывают. И сильнее всех и горше всех плачут двое — проводница и Воевода. Он, даже читая пьесы актерам, в грустных местах вынимал платок и, делая вид, будто вытирает пот, осушал глаза.

Медленно поплыл огромный, тяжелый занавес.

Алеша, не понимая, хорошо или плохо он играл, поднялся, стряхнул с себя снег, настриженный из бумаги.

Над головой послышалась возня — там на колосниках сидели Варя и Шура. Это они брали горстями из ведра снег и сыпали на сцену. Рядом с Северовым упал стоптанный туфель.

— Ой, извините, Алеша! — раздался хохот сверху. — Чуть на вас не угодил! С ноги сорвался!

— Это что за безобразие! — зашептал Караванов девушкам, торопясь отбросить туфель. Все участники вышли на поклон.

Зрители хлопали долго и дружно, занавес открывался и закрывался. Актеры вызывали Воеводу и Полибина. А Северову все время было неприятно и стыдно — он терпеть не мог этих вызовов и бесконечных поклонов. Все это ему казалось искусственным и чрезмерным.

Чтобы избежать разных преувеличенных поздравлений и поцелуев, он спрятался в укромный уголок, сел на какую-то лестницу. Когда вернулся в гримуборную, там уже было пусто и все разбросано. Ниточкой срезал налепленную горбинку носа, и она шлепнулась на стол.

Смеясь, мимо дверей прошли Караванов и Юлинька.

«Это тебе за все, это тебе за все, — твердил Алеша почти машинально. Подцепил пальцем вазелин, облепил лицо. — Малодушный! А как же дальше-то? Что же делать-то? — Ножичком из пластмассы, каким разрезают бумагу, соскреб с лица вазелин, смешанный с гримом. — Прозевал счастье, а оно было рядом. Все только говорил, мечтал, собирался…»

На огромном небе сплошная черная туча развалилась на множество кусков с серебряными от луны краями. Северов шел, глядя на это небо в лунных трещинах.

И вдруг он почувствовал, что больше не в силах сдерживать себя, и побежал переулками домой.

Ему вспомнился Нальчик, липовая аллея в парке, и как бродил он там с Юлинькой, и как прощался с ней при восходе, и как видел величавый полет земли.

«Разве такого мямлю можно любить? Краснобай! Ты так и жизнь, искусство, как Юлиньку, прозеваешь! Боишься тронуться с места. Занятый своей персоной, ты даже Караванова проморгал. А он, значит, был все время около нее!»

Взбежал по лестнице, бросился к комнате Юлиньки, постучал:

— Да, да! — тихонько крикнула она.

Алеша распахнул дверь.

Мальчики спали, а Юлинька, как всегда, в шароварах, в белом свитере, гладила платье. У ног ее лежал сеттер.

В глазах помутилось.

— Неужели все правда?

Юлинька стояла перед ним сумрачная.

— Не мучай меня. Ну, о чем же говорить, Алеша? — Юлинька отвернулась.

Северов молча вышел. Очутился в своей комнате, повернул ключ, привалился к двери.

В темное окно стукала мокрая ветка.