В чаще леса — два санатория: один для военных, другой для гражданских. Каждый имел свой клуб. Северов играл в военном клубе, а Юлинька в гражданском. И устроили их жить в разных местах, и обедали они в разных столовых.

Курорт был переполнен, разместили актеров с трудом: кого в клубе, кого на дачах, кого на застекленной веранде. А Северова, Касаткина и Сенечку Неженцева устроили в поликлинике. В восемь вечера она закрывалась, и приятели хозяйничали там.

В клубе было жарко, душно. В комнате, где гримировались, открыты все окна, дверь. Шлепал, плескался, журчал в темноте дождь. Он то лил обильно, громко, то сеял тихо, нежно.

Полосы света из окон легли на пузырящиеся лужи, на сосновые лапы. Листья ольхи дергались, вздрагивали — в них щелкали капли.

Пахло мокрым лесом и гримом.

Среди комнаты стоял большой бильярд, обтянутый ярко-зеленым сукном. За ним и гримировались. На сукне запестрели газеты, афиши, зеркала, коробки грима и пудры.

У Касаткина была наклеена борода, а усы еще завивали. Белокофтин прилепил только усы, а бороду держал в руке. У Чайки — одна щека розовая, другая белая. Караванов привязывал ватный живот.

Работа началась.

Алеша, улыбаясь, смотрел на всех. Он еще не гримировался, его картина была в конце спектакля.

Шумел переполненный зал. Соскучившиеся курортники встречали спектакль хорошо, много смеялись, хлопали, и актеры играли лучше, чем всегда.

Было празднично-весело.

Двери зала тоже распахнули, и актеры на сцене слышали плеск дождя, далекий шум разлившихся речушек.

Это был последний спектакль Северова. Ночью он уезжал в город брать расчет.

Задумчиво улыбаясь, Алеша быстро ходил из угла в угол. Всех он сейчас любил, все ему были приятны.

— Ах ты, батюшки, — весело вздохнул он и сел и тут же вскочил, подошел к окну, но и здесь не смог задержаться, принялся снова ходить.

— Чего ты маешься? — спросил Касаткин.

Алеша посмотрел на него счастливыми глазами, но они явно не видели Никиту, а видели что-то другое. Взял у Вари огурец, кривой, в черных колючих бугорках, разрезал лезвием безопасной бритвы на две половинки, густо посолил, потер, пока не появилась пена, но тут же махнул рукой, сунул огурец Касаткину, схватил плащ и выскочил. Чувствуя, что больше не в силах пережить разлуку с Юлинькой, шлепал по мокрым тропинкам в гражданский санаторий.

В лесу было темно. Между стволами кое-где сверкали окна дач. По тропинкам хлюпало, в соснах шуршало, между корнями, выпершими, как жилы, плескались потоки.

Он шел, расстегнув плащ, сдвинув кепку на затылок, махал сосновой веточкой. По лицу, по шее, по рукам текло, в туфлях было сыро, а брюки, напитавшись водой до колен, стояли коробом и гремели при каждом шаге, как брезентовые. Было так темно, что порой он натыкался на стволы, попадал в лужи.

У клуба через песчаную аллею бушевали потоки, и нельзя было разглядеть в темноте, куда ступить. Алеша весело побежал по воде, подошел к крыльцу, ведущему за кулисы. Под выступом крыши, в открытых дверях стояли актеры. В темноте виднелись белые пятна платьев и огненные точки папирос. Со сцены доносились громкие, веселые голоса, а из зала — хохот зрителей. Шел водевиль «В сиреневом саду».

Проскользнул на сцену и сразу же увидел Юлиньку. Она всплеснула руками, зашептала:

— Господи! С ног до головы мокрый! Что это погнало тебя сюда?

Алеша показал на сердце.

— Чудак! — Юлинька душистым платочком вытерла его лицо. А лицо было в каплях, как будто он только что умылся.

Алеше вдруг захотелось плакать.

Юлинька насторожилась, послушала, что говорили на сцене и, улыбнувшись ему, убежала.

Он прижал глаз к дырочке в сукне, смотрел, как играла Юлинька. Вдыхая пыль сукна, слушал ее мягкий нежный голос. Он видел, как она брала деревянную ватрушку, а вместо сахара кусочек мела и, делая вид, что кусает их, жевала пустым ртом. Алеша беззвучно смеялся.

Потом Юлинька ушла в крошечную гримуборную, похожую на кладовку.

Алеша стоял, улыбаясь в темноте, а мысли мелькали, как дождик: «Ночь неповторимая. Ветерок из неведомой дали. Юлинька рядом. Музыки хочется. Светлой, печальной. Счастливым быть хочется. Не умею. Не умею… Дождик стучит по крыше. Грустно мне. Последний спектакль. Последний…»

Вошел в гримуборную, снял мокрую кепку, положил Юлиньке на колени мокрую веточку сосны.

— Я уезжаю этой ночью, — сказал он.

— Разве? — удивилась она.

— Ты еще неделю будешь в гастролях с «Трактирщицей», а я свободен и уезжаю раньше.

— Да, да, верно, — согласилась она.

— Я пришел проститься. Мы больше не увидимся. Получу расчет и — на прииск. — Он не спускал глаз с ее загримированного лица.

Она что-то говорила ему, кажется, очень одобряла, а он почти не слышал, он все смотрел и смотрел на ее губы, на ее глаза, на ее брови, стараясь все это запомнить на всю жизнь и думая, что он видит ее последний раз.

Вот Юлинька взяла с колен сосновую веточку и бережно завернула в платочек, и платочек сразу промок от нее. Вот Юлинька встала и подала ему руку.

— Я рада за тебя, — сказала она.

— Мы больше не увидимся! — сказал он.

— Счастливый путь, — сказала она.

— Мы больше не увидимся! — сказал он.

Ему стало страшно от собственных слов. И все его родинки на щеке задрожали. И когда она увидела эти родинки, она сама поцеловала его…

Лежа на диване под пальмой в вестибюле поликлиники, Алеша слушал: тревожно гудела за лесом речка. Неслись в нее с сопок мутные, бурные ручьи, тащили хвою, сучья, грибы. В открытое окно тянуло запахом сырости, сосновой смолы. Все это смешивалось с запахом лекарств.

Сенечка и Касаткин уже спали и только над диваном Алеши разгоралась, тускнела огненная точка.

Три раза пробили бархатно и басовито старинные часы, стоявшие на полу, как шкаф.

Алеша понял, что ему все стало дорогим: и суета поездок, и пустые перроны таежных станций, и эта глухая ночь среди тайги, и это прощание с Юлинькой, и путь сюда с Кавказа, и этот год в театре. Все озарил светлый огонь любви… И уже не мучила мысль, что ему никогда не будет ответа от Юлиньки. Она стала для него тем дорогим, тайным, заветным, что будет освещать всю его жизнь. Любовь — это ведь самое человеческое из всех человеческих чувств.

На рассвете он вышел на крыльцо с чемоданом и увидел дождь среди сосен. Мелкий, моросящий дождик тоненько звенел о лужи. А когда усиливался, лужи начинали шипеть, как нарзанные. И дождь, и синеватый рассвет, и Алеша… они долго были наедине друг с другом. Вспомнился тополь среди кукурузного поля. Мелькнула бурка черной птицей. А кругом над чашей о чем-то милом шептался дождик Родины.

За соснами призывно загудел автобус. Алеша закрыл глаза и ярко увидел девочку в красном платье, похожую почему-то на Юлиньку. Она держалась за тонкую рябину…

Март 1956 — март 1957,

Чита