Весело гудят в жерле русской печи березовые поленья, стреляют красными угольками. Кисловато и хорошо пахнет тестом. Оно, пыхтя, вздувается в деревянной квашне на печке и, сорвав завязанную тряпицу, оплывает по краям. И еще пахнет овчиной: я лежу на полушубке, другой — накрывает меня. И так мне тепло, мягко и радостно.
В сенях гулко трещит под ногами перемерзший пол. Отец дергает обшитые кошмой и рогожей, пристывшие двери и, крякая, вваливается с белыми клубами мороза. На усах его сосульки, на бороде — иней. В руках ведро с водой. На дне его тоже сосульки. Когда отец ставит ведро, они с хрустом и звоном ломаются.
Мне хорошо, я дрыгаю ногами и смеюсь, уткнувшись в овчину.
— Сибирь-матушка, сдурела бы ровно! Так за сердце и хватает, бешеная! — произносит отец.
Он обирает сосульки с усов, и они гремят в тазу под умывальником. Валенки его толсто облеплены снегом. Отец обметает их шапкой.
И мать, вбежав с ситом в руке, говорит:
— А морозец так и жмет, так и жмет, Христос с ним! Кошка — в печь, мороз — на двор.
— Да-а, ладом завернул! Пролубь на Каменке сейчас едва продолбили. Ветришко ядовитый, опаляет ровно бы огонь. Топи лучше, мать!
Отец, отведя руки за спину, начинает, припрыгивая, стряхивать с себя огромный тулуп. Мать помогает, ухватив сзади за рукава. Под тулупом обнаруживается овчинный полушубок, перехваченный пестрой, деревенской опояской.
Вот уже неделю отец не пьет и не скандалит.
И я чувствую себя в это утро счастливым. Выскакиваю из-под полушубка, обуваюсь.
К ножкам стола прибита решетка из дощечек. За ней, под столом, совсем по-весеннему переговариваются куры. Рябушки, просунув сквозь решетку хохлатые головы, клюют снег из деревянного корытца. Стучат клювы и лапы.
Окна заросли толстым волнистым льдом и дымятся. Вчера вечером я прислонил к стеклу бумажку от конфеты «раковая шейка», а сегодня она оказалась подо льдом. Сквозь него я вижу красного рака.
Похлебав жидкой кашицы из молотой сушеной черемухи, я надеваю серые подшитые валенки, веревками привязываю коньки-«снегурки». Гремя ими по полу, точно козел копытами, натягиваю овчинную шубенку. Уши шапки завязываю под подбородком. Сую руки в варежки, обшитые материей.
Утренний мороз сладковато припахивает яблоками. Туман вверху розовый, а внизу — голубоватый. Над домами, не шевелясь, стоят столбы дыма. И над землей такими же столбами дыма поднимаются березы, обросшие инеем.
Мне нравится эта схожесть берез и столбов дыма. Я долго смотрю на них.
Безветрие. Мороз сухой, трескучий. Солнце всходит большущим малиновым шаром без лучей.
Все скрипит, похрустывает, щелкает в это студеное, гулкое утро.
Отец в полушубке возится около саней с задранными оглоблями.
Он выводит из конюшни Гнедка и поит из обледеневшей бадьи, подсвистывает ему. С лошадиной морды сыплются розовые от зари капли. Бадья дымится.
Из распахнутой бревенчатой конюшни валят клубы пара, летит навоз. Это Шура чистит конюшню.
За воротами скребет деревянная лопата. Потом: ширк, ширк, ширк — зашумела метла. Алешка чистит тротуар.
Мама протащила ведро золы, посыпать тротуар и дорожки.
Люди бегут на работу обросшие инеем, закрытые воротниками, закутанные шарфами по самые глаза. Хлопают руками, дышат сквозь рукавицы, согревая окоченевшие пальцы.
Занесенные снегом избы среди берез, как из ваты. Оконца — красные, дрожащие от зарева из печных жерл.
Прежде, чем выехать, отец выглядывает на улицу, Если при выезде из ворот первой встретится женщина, то быть дню дурному, хоть оглобли заворачивай обратно.
Как на грех, идет цыганка Лиманчиха. Отец прячется от ее взгляда за калитку, бормочет:
— Чтоб ты околела, кляча!
Но только он выезжает, как откуда-то вывертывается Коробочка, да еще с пустым ведром. А кому неизвестно, что полное ведро — хорошо, пустое — неудача.
— Ах, расхудым тебя не знат, халда! — орет отец. — Носит тебя тут леший!
Он плюет в сердцах и обжигает бичом широкую спину лошади. Взвизгивает снег под полозьями. Отец уносится, стоя на мерзлых, звонко скрипучих санях.
Весь день он будет возить бочки с селедкой, ящики с конфетами, мешки с мукой.
Шура и Алешка двор уже убрали. К забору скидан черствый, голубоватый снег. Щелкни по мерзлому забору, и он загудит барабаном. Метла, воткнутая черенком, поседела от инея. На тополе, как всегда в стужу, каркает ворона.
Все замечаю, все люблю, от всего счастлив. Даже от стужи. А она все усиливается. Уже, наверное, сорок градусов. Обжигавший ветерок давно стих, и поэтому сухой мороз не страшен. Туман все густеет. Такой бывает в самую сильную стужу. Дома, люди, побелевшие лошади едва проступают из него.
Ко мне скользит на коньках глухонемой Петька в новенькой черной борчатке, перехваченной красным кушаком. Петька в белых, неразношенных пимах, в дорогой пыжиковой шапке. Щеки его с ямочками пылают.
Мы смеемся, радуемся друг другу.
Со скрипом, раскатываясь на поворотах и ухабах, пролетают подводы. Каждая лошадь привязана к бегущим впереди саням. Возчик в огромном тулупе копной торчит на первых санях.
У нас крючки из толстой проволоки. Мы цепляемся за последние сани, наполненные сеном, и мчимся, наслаждаясь быстротой. Это называется «кататься на подводяре».
Иногда подводчики соскакивают с передних саней и гоняют нас кнутами. А мы, упоенные опасностью, погоней, удираем, что есть духу, и снова цепляемся.
Наконец подводы притаскивают нас к базару.
Мы с Петькой скользим среди дымящейся толпы. Все в полушубках, в тулупах, метущих по снегу, в меховых шапках с опущенными ушами. На вязаные рукавицы натянуты неуклюжие шубенки из овчины или мохнашки из собачьих шкур.
Продавцы и покупатели прыгают, толкаются плечами, бьют рука об руку, ногой об ногу — греются.
Петька озорной и шкодливый, как чертенок. Он то и дело подставляет мне подножку, и я валюсь, а он в восторге мычит, носится по базару, хватает у баб то горсть брусники, то огурец из бочки и улепетывает.
А я люблю все разглядывать.
Вот из тумана выплыли огромные возы с сеном.
Катимся вдоль ряда саней-розвальней. На них белые свиные и красные бараньи стылые туши, груды окаменевших гусей, зайцев, куропаток, рябчиков.
Выпряженные лошади, привязанные к саням, мирно жуют сено, всхрапывают.
Из густого тумана высовываются то задранные оглобли, связанные на концах ремнями, то седые лошадиные головы, то кули муки, то с задубелым на морозе лицом баба, толстая от полушубка. Голова покрыта серой шалью, похожей на суконное одеяло. Концы шали скрещены на груди, пропущены под мышками и завязаны на спине узлом с добрую голову.
Клюква в кадушках, подернутая изморозью, гремит, как стеклянная. Молоко, замороженное кругами, несут в мешках, в корзинах.
Мы катимся, заглядывая в берестяные туеса с медом, в бочки с солеными груздями и капустой. Желтая, хрусткая, она пересыпана красными кружочками моркови, брусникой, кристалликами застывшего рассола. Она сыплется с ложки, шуршит.
От ровных кубов масла длинными ножами откалывают куски. А от свиной туши их отпиливают пилой. Сыплются красные опилки.
Вижу отцовские сани с мешками пшеницы. Сгибаясь под тяжестью мешков, он таскает их в лавку. Так и кажется, что спина у него трещит.
Коньки врезаются в утрамбованный до глянца твердый снег.
Наконец мы попадаем в угол базара, где продают елки. Пышные, островерхие, пахучие. Словно мы с Петькой очутились в тайге. Только в ней людно. Снег здесь засыпан хвоей.
Петька потрясает руками, будто беззвучно вопит ура. Глаза шельмы неистово шныряют по сторонам. Ему так и хочется затеять драку.
Бегают ребятишки с санками, на деревянных самодельных коньках, на самодельных лыжах из бочоночных дощечек.
Попадаются счастливцы, которых катают собаки. Держатся мальчишки за веревки, а сильные дворняги мчат их.
Петька восторженно дает одному подзатыльник, другого толкает в снег, у третьего сдергивает шапку. С ним не связываются.
Один парнишка примчался на кудлатом псе, запряженном в санки. На собаке настоящая маленькая сбруя, хомут и даже дуга с оглоблями. Мальчишка держал вожжи. Глядя на него, кругом хохотали.
Петька страстно стонет, выставляет большой палец, что значит: «Здорово!» Он тычет себя в грудь, подкручивает воображаемые усы и показывает на запряженную собаку. Это нужно понимать так: «Я скажу отцу, чтобы он достал мне такую же упряжку!»
И тот, конечно, достанет.
Догоняя друг друга, мы катаемся между елок, наваленных кучами и воткнутых в снег. Налетаем на людей. Нас ругают: «Нечистый вас носит, оголтелые!»
Примчались в рыбный ряд.
И вдруг я запинаюсь, падаю на бочку. На меня хлещет что-то противное, холодное. Я ошалело вскакиваю. Упавшая бочка окатила меня с головы до ног селедочным рассолом. Стою мокрый, облепленный чешуей, а кругом хохочут лавочники, покупатели.
— Ну, губошлеп, не мешкай! Шпарь скорее домой, а то в сосульку превратишься! — кричит мне хозяин бочки.