Весь февраль выли вьюги, обрушивались бураны. Они навалили на крыши толстенные, слоистые пласты снега. Пласты взмывали на краях крыш закрученной волной прибоя, свешивались над землей.

Ночью заносило дома так, что утром соседи откапывали друг другу двери.

Вдоль тротуаров хозяева набросали снежные хребты выше человеческого роста…

Змеится поземка. Дымятся края крыш и гребни сугробов. Низкие, беспросветные тучи, кажется, набиты снегом.

Утром еще темно, а я уже во дворе и со мной Быча и Ромка-цыганенок. Штанины натянуты поверх валенок, чтобы снег не попадал.

Мы взбираемся на катушку, политую водой, толкаем друг друга и кучей на спинах, на животах скатываемся, вопя, вниз. По бокам катушки воткнуты елки, оставшиеся от рождества. Это мы сделали для красоты.

И правда, катушка наша красивая. Я люблю кататься на ней один поздними вечерами, в снегопад или при луне. Катаешься и катаешься, думаешь, о чем душе угодно. А с тобой снегопад и побелевшие елки. И какая-то тихая любовь в душе…

Мы с ног до головы в снегу, рукавицы и штаны сначала отсырели, а потом застыли и теперь торчат коробом, гремят как брезентовые.

Если руки начинают коченеть или нос щипать, мы сейчас же натираем их до красноты жгучим снегом.

Никакой мороз нас не берет.

Толкаем друг друга в сугробы, валяемся в снегу.

— Быча! Лизни дверную ручку, отдам перочинный ножик, — кричу я.

— И лизну!

— Слабо!

— И лизну! Я уже не раз лизал, — хвастается Быча.

— Обзовись!

— Гад буду!

Быча несусветный вруша и хвастун. Мы его изобличаем на каждом шагу, но он все равно врет, врет с наслаждением, сам веря в свои небылицы.

Он нюня, может плакать, если его треснешь по затылку или куда-нибудь столкнешь. И из-за того, что он нюня, из-за того, что у него постоянно мокрый нос и весь он какой-то замурзанный, его все время хочется колотить. И мы с удовольствием и частенько даем ему трепку. Или толкаем за шиворот снег. Или забрасываем на крышу его шапку. А он воет, шмыгает носом, вытирает его обледеневшей рукавицей.

Нас он тоже изводит. Он постоянно подстраивает нам какие-нибудь каверзы. Придумывает ехидные клички и дразнит нас издали. Меня он зовет то «рваным ухом» (я оторвал наполовину ухо у шапки), то «пареной брюквой» (я как-то ел ее при Быче), то «ломовиком».

А я, если успею поймать, прямо-таки с наслаждением начинаю дубасить его по шее. Он воет, хлюпает носом, а через минуту снова принимается за свои дела: или дразнится или с упоением врет…

Отец проходит мимо, ведет поить Гнедка.

— Лучше бы с крыши снег сбросал, чем протирать пимишки, — бурчит он мне. — По хозяйству палец о палец не ударишь!

По лестнице взбираемся на дом и начинаем лопатами сталкивать комья снега. Они бухаются на сугробы в палисаднике.

Ромка с крыши смотрит вниз.

— Высоко, дьявол, — говорит он. — А снизу — будто чепуха, можно и прыгнуть!

— Где тебе, окурок, прыгнуть! — заносчиво заявляет Быча. — Я недавно, знаешь, откуда сиганул? Вон! — и Быча показывает на дом тети Маши, который в три раза выше нашего. — Чего еще?! Не веришь?! Куклиха попросила сбросить снег. Я залез — и давай, и давай шуровать лопатой. А Куклиха гундосит: «Привяжись веревкой к трубе!» А я смеюсь. А потом как вдруг покатился по железу! Да успел на самом краю ногами упереться в желоб. Обратно подняться шиш — скользко! А вниз глянул: глубота-а! Аж сердце замерло! Вот чтоб мне лопнуть, если я…

Быча даже задыхается от ужаса и восторга, и все врет и врет, и никак не может остановиться. Присев у белой трубы, из которой клубится дым, он рассказывает, как не испугался и прыгнул, как завизжала Куклиха, и как он, пролетая мимо тополя, оставил на его ветках шапку, и как весь с головой ушел в сугроб, и как его откапывали, и как Куклиха насовала ему полный карман конфет.

Быча шмыгает носом, вытирает его заскорузлой рукавицей, шапка у него перекосилась, ухо полезло на глаза.

— Трепло ты, трепло, — говорит Ромка, недобро щуря цыганские глаза.

— Сам ты трепло, окурок! — Быча зовет его так потому, что Ромка подбирает на тротуарах окурки.

— Прыгай! — приказывает цыганенок. Быча пятится за трубу, чихает от дыма и плюхается в снег.

— Сдрейфил?

Ромка дико свистит и, скатившись к желобу, мгновенно делает сальто через спину, исчезает внизу. Ромка шлепается в сугроб, тонет в нем. Я вижу, как он едва выкарабкивается из снежного месива.

Быча пятится на четвереньках к лестнице.

— Куда, враль?! — и я хватаю его.

— Отпусти, — нюнит Быча.

Мне хочется отколошматить его. И я даю ему взбучку.

— Прыгай, пивник! — велю я.

— Сам прыгай! — отбивается Быча.

Я тащу его, он упирается. Уже на краю крыши я вижу выпученные в ужасе глаза его. Но сугроб мягкий, высокий, и ничего не случится. Я сталкиваю Бычу. Смешно растопырив руки и ноги, он втыкается в снег по пояс.

— Ладно! Погоди, ломовик, я тебе еще не то устрою! — воет Быча.

Мне страшновато прыгать, но самолюбие заставит и не это сделать. Лечу как попало, захватывает сердце, и… бултых животом в сугроб. Снежная пыль стоит в воздухе. Снег набился за шиворот, в рукава, в карманы.

— Так тебе и надо, рваное ухо, — злорадствует Быча.

Совсем уже рассвело. Дует ветер, поднимается метель.

Ромка свистит и орет:

— Атанда! За мной!

Прибегаем в Бычин сад. Среди старых, развесистых берез намело снегу высотой метра в два. Мы начинаем рыть в нем пещеры. Вытаскиваем, выгребаем снег. Внутри сугробов в разных направлениях появляются хода, лазейки, целые комнаты. В них светло, свет просачивается через снег. Наверху шумит метель, а в путанице белых пещер тихо и тепло.

— Мировой подземный дворец, — заявляет Ромка и важно вытаскивает из кармана окурок.

Мы сидим, отдыхаем, снег иногда сыплется за шиворот. Ромка дымит папиросой. Он старше нас года на три. Ромка учит нас, как отыскивать у матери варенье, как воровать у отца мелочь на кино, как в книжном магазине под носом у продавца свистнуть книжку Майн Рида. Он известный в квартале голубятник, сорвиголова. На его чердаке живет стая разноцветных голубей. Целые дни он гоняет их, ловит чужаков, обменивает, продает, лазает по крышам, свистит, дерется.

— Да где это видано, чтобы цыган голубей держал? Цыган лошадей держит! — кричала ему Лиманчиха. — Лошадей.

Появляется немой Петька, а потом еще несколько мальчишек, и мы затеваем игру в «сыщики-разбойники». Заводилой всего, конечно, цыган-голубятник. Мы шныряем по снежным пещерам, выскакиваем в метель, прячемся, выслеживаем, делаем набеги. С криком «ура» одна шайка нападает на другую, и начинается свалка в сугробах. Пуговицы на пальто оторваны, шапки сбиты, все раскраснелись, вспотели, вывалялись в снегу.

Быча предал нас с Ромкой, показал Петьке, где мы скрывались. За это мы его утащили в укромный уголок за баней и крепко привязали шарфом к березе. Быча нюнил, выл, плевался, но освободиться не мог. Мы убежали, никто его не видел и не слышал, и он проторчал в своем заточении чуть не всю игру.

Его освободил кто-то из взрослых. С ревом он ушел домой, грозя нам кулаком. Мы катались по сугробу от хохота.

А метель обрушивает тучи снега, взмахивает белыми гривами, дыбится, клубится, несется белым стадом.

Вечером валюсь на тротуар, задираю ноги вверх и болтаю ими, вытряхивая из валенок снег. Штанины давно уже сползли с голенищ валенок.

Заявился домой, а говорить не могу: вместо голоса — шипение. Кашель, насморк, побаливает горло — это я, разгоряченный, насосался снегу.

— Вот он, гулёна, полюбуйтесь на него! — мать всплескивает руками. — Где дом находится — забыл. Ну, налетался досыта?! Всыпать бы хорошего ремня!

Валенки мои оледенели, гремят по полу, как деревянные, к подошвам пристыли комки снега.

Начинается домашнее лечение.

Мать варит чугун картошки. Меня и чугун накрывает полушубком. В лицо бьют горячие клубы пара.

— Дыши глубже, бездомовник! — кричит мать.

Я задыхаюсь. Лицо сразу же осыпают крупные капли, по нему текут ручейки. Я чувствую, как прогретому горлу становится легче.

Вот лягу, мать укутает меня одеялом, шубой. А утром хрипоты, кашля и в помине не будет.

Я еще не пришел в себя от лечения, как дверь рванули и в дом ввалилась бледная, распухшая от слез Петькина мать.

— Меркурьевна! Родная! Несчастье ведь у меня. Ой, батюшки! Петька ребенка убил!

Моя мать только руками всплеснула.

А произошло вот что.

Когда я ушел, Петька зазвал к себе Бычу.

Отец расчищал от снега двор, мать доила корову.

Петька и Быча заглянули в комнату квартирантов.

Неделю назад Петькин отец пустил на квартиру военного с женой и ребенком. Петька так и просиял, увидев у военного наган. Насмотревшись фильмов о гражданской войне, он мечтал о нагане, о сабле, о винтовке.

И вот комната квартирантов оказалась пустой. Они куда-то ушли.

Петька бросился к столу квартиранта, но на нем ничего не было, осмотрел кровать, приподнял подушку и даже застонал от восторга: там чернел желанный наган. Петька прижал его к груди, потом стал осматривать, ощупывать, смеясь, прицелился в Бычу, тот шарахнулся, погрозил кулаком.

И тут Петька увидел пятилетнего мальчика, игравшего на полу.

Петька сунул наган за пояс и начал угрожающе жестикулировать перед мальчиком, топать, строить страшные гримасы. Быче показалось, что он разыгрывает сцену допроса из какого-то фильма. Мальчик с интересом смотрел на Петьку и смеялся. Тогда Петька грозно стукнул по столу кулаком, подкрутил воображаемые усы, выхватил из-за пояса наган и… неожиданно грянул выстрел. Ребенок повалился на бок. Петька схватил его, тряс, плакал, мычал, метался по комнате. Трясущийся Быча бросился к Петькиному отцу.

Когда тот прибежал, Петька сидел под столом, а мальчик лежал на кровати, закрытый газетой…

Больше мы с Петькой не встречались. Его родители продали дом и куда-то уехали…