Однажды я отлупил Вальку. В наказание учительница пересадила меня на парту к Гале Сорокиной. Я знал ее, мы жили рядом. Но я как-то не обращал на нее внимания.

Я сел на новое место очень недовольный. Но в середине урока почувствовал себя необычно, даже вроде бы заволновался, что ли. Мне понравилось круглое лицо соседки, с яркими стрелочками бровей, с живыми черными глазами, понравились ее косы, ее голубое с белым платьице.

Недавно в кирпичном доме напротив нашего поселились две сестры-балерины. Я всегда глазел на них, когда они проходили мимо в необыкновенных платьях, тонкие, гибкие, с локонами, падающими на плечи. У них часто бывали гости. Подолгу я торчал у их окон, слушал пение, игру на пианино.

Галя Сорокина была дочкой одной из этих балерин. Маленькая, кокетливая, она ухватила все повадки своей матери. Галя иногда выступала в балетных спектаклях. И это делало ее для меня необыкновенной.

Мне было очень приятно шептаться с ней, как бы случайно притрагиваться к ее руке или бантику, забавлять ее ярко-красной подковкой магнита. Открою спичечный коробок с перьями, поднесу к ним подковку, и перья прилипнут к ней, потянутся цепочкой из коробки.

Мы стали вместе ходить из школы и в школу. Часто играли у нас во дворе. Я ее все время катал на санках. А она погоняла меня бичиком. Она во всем командовала мною, повелевала, и мне это нравилось. Я ловил для нее птиц.

В огороде, за банькой, торчали сухие, хрустящие кустики лебеды, крапивы, чертополоха. Голая рябина свешивала красные кисти сморщенных от мороза ягод. На этих Кистях белыми меховыми шапочками лежал снег. Сюда стайками налетали яркие щеглы и снегири с алыми грудками. Птицы шелушили семена сорняков, склевывали ягоды. А на рябине их подстерегали мои клетки-ловушки.

Когда Галя приходила ко мне домой, она показывала танцы своей матери. От нее я узнал названия балетов «Лебединое озеро», «Щелкунчик», «Жизель». Как звучали для меня эти названия!

Бывало, сижу, делаю уроки. Стекла в окне от стужи гулкие, разукрашенные голубыми листьями и травами. По ним бегут лунные искры, как пузырьки в бутылке с нарзаном. А в сердце что-то несусветное. Не могу сидеть на месте. Я должен увидеть эту девочку в белой дошке, белом капоре, в белых рукавичках на красном шнуре, продернутом в рукава. Но она уже дома, и никто ее не отпустит играть в такой поздний, морозный вечер.

Я отыскиваю в окне незастывшее местечко, смотрю на Галин дом, на белые от инея тополя возле него. Заледеневшее стекло веет в лицо холодом.

Я торопливо одеваюсь, нахлобучиваю шапку и выбегаю из дома.

— Куда тебя понесло? Студишь избенку, — слышу я ворчание отца.

Тротуар посыпан золой. Доски его, с горбушками утоптанного снега, трещат под ногами. По бокам снежные валы, идешь, как в траншее. Сияет луна. Она такая яркая, что кажется не диском, а выпуклым шаром. От мороза перехватывает дыхание. Через сугробы выбираюсь на дорогу. Она тоже расчищена, и по бокам ее тоже валы.

Сияют заветные стылые окна, скользят по ним тени людей, смутно доносятся через двойные рамы звуки пианино.

Необыкновенной, заманчивой кажется мне жизнь в этом доме, полном музыки, песен и артистов. Эта жизнь совсем не похожа на жизнь в нашем доме, в нашем квартале.

И хочется мне стукнуть в окно, позвать мою маленькую балерину, позвать к себе.

Да что же это такое? Жду не дождусь утра, чтобы увидеть ее рядом на парте.

Однажды Валька закричал нам вслед, когда мы шли домой:

— Невеста — без места, жених — без штанов!

Я догнал Вальку и извалял его в снегу. И, чтобы совсем уж быть героем перед Галей, толкнул ему за шиворот комок снега…

Театр! Я иду в театр! Галина мама пригласила меня на дневной спектакль. Шло «Лебединое озеро».

Помню легкий дымок метелицы, Рабочий дворец, запретный для других актерский вход, вешалки с блестящими рогами, на них много хорошо пахнущих нарядных дошек, красивых пальто с воротниками из неведомых мехов. Сухонький старичок сует мою истасканную шубейку на подоконник. Моя заячья шапка с надорванным ухом катится на пол, старичок поднимает ее…

У легонькой Гали танцующая походка. Галя румяная с мороза, в белом пушистом свитерке. Ее черная юбка вся в мелких складках, точно гармошка. В косах алые банты.

Она смело идет, бежит за кулисы. Ее высокие, зашнурованные ботинки бойко стучат каблучками. Я робко шаркаю за ней валенками, верчу головой из стороны в сторону. А Галя все говорит и говорит. Однажды моя мама сказала о ней: «Ну и трещотка! Рта не закрывает!»

Мимо нас, почти не касаясь пола, проносятся девушки в диковинных юбочках. Юбки как раскрытые белые зонтики. Только они пышные, в несколько слоев.

Слышу голос Гали:

— Это пачки!

От перелетающих белых девушек-птиц рябит в глазах, как от снегопада. Они кружатся среди коридора, легко прыгают, замирают на одной ноге, подняв другую сзади высоко над полом, а сами склоняются, руки разводят крыльями. Эти руки змеятся, будто в них и костей нет.

Некоторые из балерин окликают Галю. Она как-то особенно щурит глаза, улыбается, посылает воздушные поцелуи сразу двумя руками, приседает.

— Ах ты, кокет! — говорит какой-то мужчина. — Вылитая мать!

Некоторые двери открыты, из них бьет жаркий свет, сияние зеркал, белизна все тех же пышных зонтиков-пачек…

Сцена — большущая, высоченная. А вместо потолка — решетки. А к ним подвешены разрисованные полотнища, деревья и даже крепость с башнями.

По бокам сцены висят какие-то полосы из черного сукна. Здесь полумрак. Здесь таинственно. Через всю сцену натянуто нарисованное озеро. Перед ним заросли камыша, диковинные деревья, прикрепленные к полу подпорками. За камышами лампочки спрятаны. Ишь, как они освещают озеро снизу, будто утреннее солнце. Хитро придумано!

Я запинаюсь обо что-то и падаю на четвереньки. Галя хохочет, а мужчина, закутанный в черный шелковый плащ, цыкает на нас, и мы бросаемся в маленькую дверь и вдруг оказываемся на балкончике. А внизу, не очень глубоко, зал. Шумит! Людей полно!

— Это артистическая ложа, — не умолкает Галя. — Нравится?

— Угу.

— Садись!

— Куда?

— Сюда! — приказывает Галя.

А в ложе хорошо, темновато, от зала ее наполовину закрывает голубой бархат. И стулья бархатные, красные. На пружинисто-выпуклых сиденьях вышоркались темные круги.

Садимся к барьеру, тоже обитому бархатом, облокачиваемся, глазеем в зал.

Я как чумной, радостно растерянный. Все обрушилось на меня пестрым праздником. И рядом со мной девочка из этого праздника, и я касаюсь ее локтем, и ее пушистые волосы щекочут мою щеку.

А внизу жужжит зал. По проходам люди идут, пробираются между рядами, хлопают откидными сиденьями. В руках белеют какие-то бумажки.

Над залом, на пяти цепях, висит целый пожар из стекла и света. Наверное, еще от купцов осталось. Мне Шура говорил, что здесь при царе купеческое собрание было. А теперь это Рабочий Дворец.

Интересно смотреть на музыкантов в оркестровой яме, заставленной пюпитрами. Они дудят, пиликают, бьют в барабан, в тарелки.

— Это еще не играют! Это они настраиваются! — говорит мне в ухо Галя.

А над музыкантами закрывает сцену пребольшущий, в тяжелых складках, занавес. Синий бархат. Его словно изрыли.

Три раза звенит. Гаснет внезапно пожар над залом. Становится даже будто прохладнее. Только занавес упирается, давит луч прожектора. Да в оркестровой яме светляками светятся над пюпитрами лампочки. Их прикрывают сверху черные колпачки. Говор, пиликанье, дуденье обрываются. Тишина. Застучал кто-то палочкой. Галя шепчет о дирижере.

И вдруг как бы все в театре и внутри меня запело, зазвучало…

Плывет занавес… Лесная поляна… Танцуют юноши и девушки… Танцуют радостно. И каждое их движение как бы звучит…

Не понимаю, не понимаю, что там на сцене происходит. Но с Галей не пропадешь! Рот ее не закрывается:

— Вон тот — принц Зигфрид. Он сегодня именинник. А это все его друзья. Они поздравляют его… А эта вон — Фенечка. Она подлиза. К директору из-за ролей подлизывается. Мама говорила…

Вторая картина мне нравится больше. Я вижу дикие скалы. А между ними таинственное озеро. Медленно проплывают лебеди. На моих глазах из-за скал всходит луна. Во рту у меня пересыхает. А музыка звучит-звучит, ширится.

— Здесь живет злой волшебник Ротбард, — шепчет Галя. — Видишь, птицы. Это заколдованные девушки-лебеди. Вот если кто-то кого-то очень полюбит, ну, на всю жизнь — тогда они снова станут людьми. Вот эта, видишь, справа — это принцесса Одетта. Ее танцует моя мама. Ее полюбит принц, а она — его.

Я смотрю на Галю с уважением и робостью. Сколько она знает и какие слова говорит!

Принц мне совсем не нравится. Без штанов он. Я так и заявляю Гале. Она фыркает в платочек.

— Он же в трико! Понимаешь? Кто в брюках танцует? И потом это сказка!

Театр, и темная ложа, и музыка, и лебеди, и озеро, и шепот, и теплое дыхание в мою щеку…

Домой я не вхожу, а врываюсь. Вот будет удивленно ахать мама, слушая мой рассказ. И вдруг все идет кувырком.

— Причаститься бы тебе, сыночек, надо. С недельку попостуй, а? — встречает она меня просительным, ласковым шепотом. — В субботу сходи помолись, а в воскресенье исповедуешься и причастишься.

Опять эта церковь! Я весь так и ощетинился.

— Не хочу! Не пойду! В школе надо мной будут смеяться!

— А ты потихоньку, украдкой… Грешно, ведь…

— Не хочу! Не пойду! Меня скоро в пионеры будут принимать!

— Накажет боженька…

Сейчас, после театра, после радости, счастья, о церкви и думать невозможно. В ней из темноты, озаренные свечами, смотрят страшные, худущие лица святых, клубится дым из кадила, кругом вздохи, всхлипывания, шептанье молитв. Только и твердят о смерти, о грехах, о каре господней, о том, что все на земле плохо. Шуршат, заливаются слезами старушонки, стоят на коленях, руки попу целуют, пугают богом, адом, чтобы ты ничего не смел. Да еще часто среди церкви гроб стоит с желтым покойником, а то и два, и три гроба.

Представив все это, я даже засопел от злости. Не ходят же в эту самую церковь ни Шура, ни Алешка, ни отец, ни Мария. И Галя, Быча, Ромка, ребята из класса… А чего я-то буду ходить? И я грубо отрезаю:

— Не пойду больше! Поняла?!

— Это бес тебя смущает! Накажет тебя Господь за безбожие!

Чувствуя себя бессильной, мама отступается от меня…

Сходил я с Галей и на оперный спектакль. Смотрели «Кармен». Опера мне понравилась больше, чем балет.

Но скоро исчезла моя подружка. Кончились веселые вечера, умолкло пианино, балерины уехали и девочку в белой шубке увезли. Дом помрачнел. И даже пышные тополя возле него почему-то засохли.

Но я еще не раз подходил к его окнам. В них мелькали незнакомые лица. Грустно, скучно становилось мне, и я плелся в школу, чувствуя себя одиноким и вроде бы кем-то обманутым. Даже плакать хотелось…

Однажды по радио объявили о приеме в балетную студию. Я вспомнил сцену, ложу, зал, Галю, «Лебединое озеро».

Когда я учился в третьем классе, я решил стать певцом.

Я ненавидел сырые яйца, а тут вдруг принялся пить их для голоса. Я морщился, плевался, стонал, меня тошнило, но я упорно, героически пил их. А потом во дворе «развивал» голос: зажмуриваясь, с упоением вопил страстные романсы, а особенно свою любимую арию «Куда, куда вы удалились». Слух у меня был скверный, и я немилосердно перевирал мотив. Выведенные из себя, соседи сыпали на мою голову проклятия. Но я все выносил, я твердо решил стать певцом…

И вот я понял, что мое место совсем не в опере, а в балете. Я видел себя на сцене с моей маленькой балериной. Она танцевала Одетту, а я…

Я плохо спал, в школу ходил с неохотой. Сцена! Сцена манила и тревожила.

В назначенный день я заявился в Рабочий дворец.

Возле закрытых касс висели пестрые афиши. «Паяцы», «Пиковая дама», «Бенефис А. Е. Замятина — баритон», — читал я, переходя от афиши к афише.

В огромном трюмо, возле множества пустых вешалок за барьером, я увидел мальчишку в старенькой шапке, в шубенке, в разбитых валенках. Темные глаза смотрели по-зверушечьи сторожко, широкий нос как бы ко всему принюхивался. Обветренные, шершавые губы, глубокие ямки на подбородке и на щеке, красной от мороза. Сначала я даже не узнал себя в этом напряженном мальчишке, в любую минуту готовом дать стрекача.

— Тебе чего? — вдруг прогремело над моей головой.

— Студия в Сибгосопере… Балет… — прошептал я.

— Ишь ты, артист! Шагай туда, — и швейцар величественно повел рукой в сторону большущих дверей.

Я обалдел, попав в комнату, полную парней и мальчишек в одних трусах. Здесь шел медицинский осмотр будущих студийцев.

Раздеваясь, я увидел знакомого врача.

Как-то, делая с Ромкой сальто с крыши, я перелетел через сугроб и шмякнулся спиной на тротуар. У меня что-то случилось с почками, отбил их, что ли. И этот врач с красивой черной бородой лечил меня.

Я подошел к нему, он даже на спинку стула откинулся. Длинные ресницы его упирались в стекла пенсне.

— Ты зачем сюда пришел?! — закричал он грозно. — Какой балет с твоими почками? Сейчас же одевайся и марш домой!

Я стоял перед ним голый, растерявшийся, красный от позора. А кругом тоже голые парни гоготали. Сидевшая рядом с доктором известная в городе балерина, руководительница студии, проговорила:

— Жаль! Очень жаль! Мне такие вот и нужны. — Она затянулась длинной папиросой, пустила дым в потолок и оценивающе прищурилась на меня. — Гибкий, как прутик. С ним все, что угодно, можно сделать.

— На сто верст нельзя подходить ему к балету! — воскликнул доктор.

Дрожащими руками я кое-как натянул штаны, запутался в рубахе. Надернув валенки, схватил в охапку пальто и…

Был уже вечер, ледяной, ветреный, безотрадный. Скорчившись от холода, я семенил к дому, полный совсем не мальчишеской тоски.

Солнце закатилось недавно. От самой земли в небо косо простерлась широкая черная полоса из туч, над ней так же косо прянула ввысь гигантская полоса наполненного светом чистого неба, словно ударил луч огромного прожектора. А над этим лучом и тоже косо взмыла еще одна черная полоса.

Под ними, тревожными и мятежными, припали к сугробам домишки, светили окнами. К домишкам тащилась в сумерках знакомая водовозка: отец возвращался домой. И он, и Гнедко перемерзли, устали. На кране погромыхивало ведро. И это был единственный звук среди пустынной улицы.

Бочка обросла панцирем льда, потоки его ледником спустились с ее боков на сани и тоже покрыли их буграми, натеками, комьями. И бочка, и сани слились, сковались в одну ледяную глыбу. Лошадь волокла ее с натугой. Сосульки висели даже на оглоблях, даже на веревках, которые прикрепляли, бочку к саням. Веревки, обросшие льдом, стали толстыми, корявыми. На морде Гнедка, на отцовых усах и то были сосульки.

Так мы и возвращались в свой дом: впереди отец с водовозкой, позади я, с горечью в сердце.