Ну вот, все и кончено. Расчет на работе получил, документы оформил… Уголь и дрова привез. На зиму должно хватить. Картошки в подполе мешков пятнадцать… Кадка огурцов да капусты кадка. Все-таки, на первое время, что-то есть… Мама не будет уж так беспокоиться… И Марии полегче, хоть часть зарплаты сможет оставлять на платья или на туфли. И Муромец может учиться… Плоховато он одет и худой очень… Ну да ничего, вытянет…

Наверное, так думает Шура.

Он сидит на своей кровати, рядом с ним Мария, а я — на своей, и рядом со мной мама. Алешки нет, он уехал работать на Кузнецкстрой. Вылез из своей пристройки отец. Все-таки сын уходит в армию. Отец сидит в сторонке, на Алешкиной кровати, старательно курит. От него пахнет березовым веником, он только что из бани. Лицо распаренное, в каплях пота. Мокрые волосы тщательно расчесаны на пробор. На шее висит льняное полотенце.

Шуру призывают в армию.

Мария хотела собрать родных, но Шура отказался от шумных проводов, от выпивки, от гулянки. Не любил он все это.

Шура заранее сходил к теткам, попрощался, чтобы сегодня побыть только с нами.

У Марии лицо грустное, у мамы играет лихорадочный румянец — она всегда от волнения хорошеет, а у меня на душе — уж лучше и не говорить: целых два года не будет со мной Шуры.

— Хватит ли картошки? — озабоченно спрашивает Шура.

— Да бог с ней, с картошкой! Проживем, — отмахивается мать и вытирает глаза обшлагом бумазейного платья, прихватив его изнутри пальцем.

— Чего ты, — Шура тихонечко, ласково смеется, — не на войну же иду.

А о войне в стране говорили, к ней готовились, ее ждали. И Шура был уверен, что ему придется воевать. Как-то однажды мать сказала ему:

— Плюнул бы ты на нас, Шура, да и женился. Чем не пара тебе Саша?

А Шура по-своему, усмешливо, гмыкнул и памятно ответил:

— Жена моя — винтовка, а постель — чистое поле.

Он как в воду глядел, понимая судьбу своего поколения.

За окном моросит мелкий, не делающий грязи, дождик, его даже воробьи не боятся. Они притулились на мокрых, голых тополях, увешанных множеством капель. В комнате немного сумрачно.

— На, — Шура протягивает маме пачечку денег. — Расчет.

Отец сильно затягивается, стряхивает пепел. Он, должно быть, чувствует себя неловко. Не он здесь хозяин — Шура.

— Зачем? Себе возьми! — протестует мать. — Папироски купить, в кино сходить, да мало ли на что они понадобятся!

— Я взял себе. Шура развязывает сделанную из мешка котомку, лежащую у него в ногах на полу.

— Да там ничего нет лишнего, — беспокоится мама.

Я смеюсь. У Марии грустные глаза улыбаются. Все мы знаем Шуру и знаем, что сейчас будет.

Шура вытаскивает за узел мамин, синий с красными вишенками, платок. В нем шуршит газетами объемистый сверток. Шура иронически гмыкает, кладет сверток на подоконник, разворачивает газеты, и я вижу кусок сала, горку картофельных и капустных пирожков, десятка два потрескавшихся яиц, кирпич хлеба, купленный на базаре с рук, банку с яблочным повидлом, кусок вареного холодного мяса. Шура хмурится. Он знает эти базарные цены.

— Перестань, бери, — говорит Мария.

— Да когда вас еще кормить-то будут, — беспокоится мать.

Шура извлекает из котомки белье и сует его на Мариины колени. Появляется шапка, и опять раздается ироническое «гм». Шура нахлобучивает ее на мою голову. Вязаные мамой носки ложатся на Мариины колени. Полосатая, еще не ношенная сорочка с двумя прицепными воротничками падает на мое плечо.

Мать в отчаянии хлопает себя по коленям.

— Вот, ведь, поперёшный!

Носовые платки, земляничное мыло, бритва, пачки папирос, конверты, кружка, ложка — все это переходит на Мариины колени. Она придерживает их. Из недр котомки появляются брюки и ложатся на мое второе плечо.

— Ну, пошел рыться, — смеется Мария, а мама только рукой машет.

Шура вытягивает крупно вязанный из зеленого гаруса шарф с белыми кистями и, подойдя к отцу, надевает этот шарф поверх полотенца.

Котомка опустела, лежит на полу круглым гнездом. Шура сгребает в нее все с Марииных колен, заворачивает в газету три пирожка, три яйца, отрезает кусок хлеба и все это отправляет в котомку. Из книг на полке вытаскивает любимые «Мертвые души» — и тоже в котомку.

— Вот все, что мне нужно, — и он ласково-насмешливо улыбается.

— Это уж так, солдат — шилом бреется, дымом греется, — степенно вставляет отец. — Все его имущество — кружка да ложка.

Дальше Шура распоряжается: мать должна носить его новое зимнее пальто, а я могу переделать себе его костюм.

Сам он уходит в стареньких брюках, в телогрейке, в порыжелой кепке. В этой одежде он работал, лазил по столбам.

Он просит только сохранять его рабочий инструмент, заботливо сложенный им в ящичек под кроватью.

— Это уж первое дело, — соглашается отец, вытирая полотенцем высыпавшие на лице капли.

Шура взглядывает на стенные дедовы часы с резным деревянным кокошником и поднимается.

Он трижды целуется с Марией, она и смеется, и плачет.

— Пиши чаще. А о нас не беспокойся. Мы под своей крышей остаемся.

И с отцом Шура трижды целуется.

— Счастливо служить. — Отец охлопывает свои карманы. — Дал бы чего-нибудь в дорогу, да сам, как солдат, кроме ложки да рта, ничего не имею.

— Не надо ничего, — успокаивает Шура. — Ты лучше перебирайся в дом, чего тебе мерзнуть зимой в пристройке…

Мама и я провожаем его до военкомата. Идем по сырым улицам. На спине Шуры котомка. Уже внутренне освободившись от всех забот, уже ушедший в иную жизнь, он облегченно вдыхает свежий, осенний воздух.

Денек моросящий, серый, блестят мокрые мостовые, асфальт площади, железные крыши, магазинные окна без рам, деревья, автомобили. К ногам прилипают бурые листья. Из водосточных труб не течет, а лишь редко капает. Но почему же так мил этот серый денек? И почему как-то по-особенному бьется сердце и все тебе дорого?

Шура с удовольствием смотрит на улицы, на дома, — прощается. Он еще никуда не уезжал из этого города и сейчас полон предвкушения встречи с новой жизнью, с новыми людьми, с неведомыми краями.

А вот и двор военкомата. Толпа парней, с мешочками, с котомками, курят, хохочут, перекликаются. Сидящие на бревне дружно поют:

Сотня юных бойцов Из буденновских войск На разведку в поля поскакала…

Мы с Шурой любим эту песню. От нее и грустно, и хочется совершить что-то необыкновенное.

— Ну вот видишь, ничего страшного и нет, — подбадривает Шура плачущую мать. — Все свои ребята.

А мать уткнулась ему в грудь, едва выговаривает:

— Больно уж я буду о тебе тосковать, Шура!

Он торопливо лезет в карман за папиросами, притворно кашляет.

— Шурка! Новобранец! — кричат из толпы. К нам подбегает Колчак и еще двое каких-то парней. Шура обрадовался им.

— Здорово, рекруты!

— Э, тетя Дуня! Это что за слезы?! — говорит Колчак.

Его тоже призвали. А Васька Князев уже отслужил.

Мать смотрит на ребят с любовью:

— Вы уж помогайте друг другу, держитесь вместе, — говорит она, потрескавшейся ладонью стирая с лица слезы.

Шура выпроваживает нас:

— Чего вы здесь будете мучиться? Идите домой.

Ему хочется, чтобы скорее кончились эти трудные минуты.

Мать снова плачет у него на груди.

— Ну-ну, чего ты… Хватит… — бурчит он себе под нос и неумело целует ее в щеку.

— Ну, смотри, Муромец, чтобы здесь все было в порядке, — он пожимает мне руку. — Ты остаешься вместо меня. — Он молчит, а потом тихо, чтобы не услышала мать, добавляет:

— Маму береги… Помогай ей…

Одетый в рабочую одежду, Шура деловито шагает от нас, как будто уходит на работу.