А мать, между тем, волновалась, собирала меня в школу. Она сшила мне рубаху, штаны, выкроила деньги на обувь. А вот на пальто денег пока не хватало.
Отец все заработки тратил на водку и на корм корове с лошадью; Алексей учился; заработков Шуры, Марии, Нины едва хватало на еду, на одежду старшим.
Шура, ласково усмехаясь, сунул мне сверток. Я развернул его, и мне стало жарко. В лицо вкусно пахнуло свежим деревом от легонького пенала, склеенного из сухих звонких дощечек. На белых, неокрашенных дощечках золотились прожилки. На боках пенала были выжжены коричневые ели, а на выдвижной верхней дощечке не только елки, но и дом. Из трубы его вился коричневый дымок, а у крыльца сидела коричневая собака.
Этот пенал понравился мне больше, чем круглый. Выдвинул я дощечку-крышку, а под ней совсем тонкие, приятно-гладкие планки разгораживали пенал на комнатки. В одной устроилась розовая резинка с отпечатанным черным зайцем, в другой — золотистые перья № 86, в третьей сверкала маленькая воронка. Вставил я в нее карандаш, начал крутить, и в щелочку поползла кудрявая, ломкая стружка.
Карандаши, граненые, в синей и красной рубашке, лежали возле комнаток в длинном, во весь пенал, коридоре. С ними же лежала и ярко-зеленая ручка. Все новенькое, чистое, пахучее.
А линейка, которую можно было согнуть в кольцо! А букварь, пестрый от рисунков, крепко пахнувший типографской краской! А тетрадки в косую линейку с курчавым мальчиком-Пушкиным на голубой обложке?!
Весь день и даже ночью мы с мамой волновались. Я мылся, бегал в парикмахерскую, а мама шила матерчатую сумку с длинной лямкой через плечо.
Я все вспоминал свою первую учительницу, появившуюся из снегопада, и занятия с ней.
И вот — утро. Сухая, ослепительно-солнечная осень. Желтый, рыжий шуршащий листопад. Я очень люблю слова «листопад» и «снегопад». Пересохшие листья наполняют каждую ямку, легкие вороха их топорщатся в палисадниках, у заборов.
Парк уже закрыт. Заколочены киоски, скамейки бархатисты от пыли. Они в червячках птичьего помета. В чаше фонтана до краев хрусткая листва. Она усыпала заброшенную площадку для танцев и гулкую раковину для музыкантов.
Мы с мамой торжественно идем в школу. Сегодня первый день занятий. Мама в белом платке, она сияет. От моей новой косоворотки пахнет вкусно сатином, новые брючки наглажены мамой, только складки получились не впереди, а по бокам. Я стараюсь не запылить новенькие сандалии.
Через плечо у меня сумка. Мне кажется, что все прохожие смотрят на меня.
На кустах желтой акации висят сухие рожки с семенами. Я задеваю их рукой, и в рожках гремят зернышки. Некоторые расщепились, выронили их, висят двумя пустыми половинками-корытцами. Из рожков получаются звонкие свистульки, но сейчас не до них.
Я проверяю себя, громко читая афиши на круглых тумбах:
— Первый Госкино, фильма «Гримасы Парижа» с участием Лисенко и Мозжухина, в семи актах!
Как девчонка, приоткрыв рот, мать счастливо слушает меня, а потом удивленно хлопает себя по бедру:
— Господи! Ты, гляди, как бойко читаешь. А я состарилась и ни одной буквы не знаю. Шибко плохо быть неграмотной. Учись, сынок!
А я, стараясь еще больше поразить ее, хвастливо чеканю:
— Кино Гигант! Фильма «Волны жизни и любви»!! Драма в шести частях!!!
— Кино в саду Альгамбра. «Индийская гробница»! Вторая серия!! В восьми частях!!!
— Кинотеатр «Гротеск». «Женщина с миллиардами»! Первая серия!! В шести частях!!!
Мама опять хлопает себя рукой.
— И пишешь, и считаешь ты бойко, — с гордостью говорит она. — Учителя своего почитай. Живи со смирением, и бог не оставит тебя.
Но вот и школа на Октябрьской улице.
Сотни ребятишек носятся по двору, вертятся на трапеции, выгибаются на кольцах, карабкаются на шесты, на канаты. Все эти орущие сорвиголовы еще незнакомы мне, и я смотрю на них исподлобья.
В коридоре с цементным полом много взрослых — это матери и отцы.
Стены, перила, двери, рамы — все щеголяет повой краской, все блестит.
Выходят учительницы со списками.
Меня выкликает молодая, с пышными, рыжеватыми волосами, с очень свежим, розовощеким лицом. Глаза ее добрые, серые. Они глядят на нас чуть-чуть насмешливо.
— Дети, кого я выкликнула, заходите в этот класс, — говорит она.
— Иди, иди, — шепчет мать.
Она смахивает со своей щеки слезинку и гладит мою остриженную голову, словно отправляет меня в далекий и трудный путь. И мне вдруг становится грустно, будто я расстаюсь с ней надолго.
Учительница усаживает меня на вторую парту с мальчишкой, похожим на девчонку. Он очень беленький, изнеженный. Нос у него утиный, глаза тусклые, равнодушные. Мягкие, золотистые волосы падают на плечи, как у девчонки; на шее, вместо галстука, завязана бантиком голубая лента.
Очень не понравился мне этот маменькин сынок. И звали-то его, как девчонку, Валей. Я даже покосился: не юбка ли на нем вместо штанов?
— Меня зовут Эмилией Яковлевной, — говорит учительница. Она рассказывает нам, как вести себя на уроках, как приветствовать ее. — Ну, хорошо! А теперь выньте тетради и карандаши.
Я лезу в сумку, торжественно выдвигаю дощечку-крышку и — похолодел; карандашей в пенале нет. Я оставил их дома. В ужасе взглянув на учительницу, хватаю сумку, вылетаю из класса.
Дом наш от школы далеко. Я бегу, задыхаюсь, листва с шуршанием взметывается из-под моих сандалий, пот катится со лба. Все погибло! Все пропало, если не успею!
Укорачиваю путь, шмыгаю в разные калитки, перелетаю через заборы, озираясь бегу дворами.
А вот и Дом Ленина. Его еще окружает занозистый забор, он еще весь в мостках, в переходах, в клетках, в перекрещениях лесов. Большие окна с новенькими рамами без стекол смотрят на проспект. В них мелькают стекольщики, маляры с кистями на длинных палках. Грузовик с кучей извести в кузове пятится в ворота.
Я забегаю в жиденький сквер. Здесь, рядом с Домом Ленина, на фоне его многоярусных лесов, среди груды кирпичей, набросанных досок, холмов песка и гальки, возвышается большая могила, на ней — ребристая, в изломах — скала, а из этой скалы вырывается богатырская рука с факелом. Над факелом — язык каменного пламени. Там, под скалой, лежат замученные колчаковцами.
И хоть я тороплюсь, прыгаю по кирпичам, громыхаю по доскам, мне все-таки врезается в память эта рука с факелом среди нагромождений стройки. На фоне Дома Ленина факел выглядит необычно. Я на миг вспоминаю ночную площадь и сотни факелов над толпой в морозном тумане…
Проношусь между желтыми и какими-то жаркими тополями, и сразу же налетаю на кучи песка и булыжников. Рабочие цокают по камням большими молотками, высекают искры, мостят улицу перед новым, серо-стеклянным домом поликлиники. Ее построили совсем недавно, боком она выходит на мою, Бийскую улицу.
Ворвавшись в дом, я бросаюсь к столу — карандашей нет. И тут я в отчаянии вспоминаю, что положил их не в новый, а в круглый черный пенал, раскрашенный золотыми и красными листьями, как деревянная ложка. Лихорадочно роюсь в сумке, вытаскиваю со дна этот пенал, раздается звук выдергиваемой пробки: ну, так и есть, карандаши в нем.
Мама подбегает в тревоге:
— Что случилось?
Я в досаде машу рукой и мчусь обратно. Когда подбегаю к школе, ребята уже расходятся домой.
— Ты куда убегал? — спрашивает учительница.
— Карандаши забыл, — бормочу я.
— Чудак! Карандаш и не нужен был. Я просто хотела напомнить, что вы должны приносить с собой.
Эмилия Яковлевна весело смеется. Усталый и сконфуженный плетусь я домой…