Это был прощальный маршрут.

Июльское солнце обрушивало на тайгу потоки света и жары. Разморенная, распаренная тайга вспотела капельками смолы, пахла хвойным настоем. Птицы слетались к бурлящим ручьям. Старый лось с огромными рогами не вылезал из озера, фыркал, жевал кувшинки.

Ася едва успевала за Грузинцевым. Она думала о том, что придет время, и где-то здесь будет поймано ускользающее коренное месторождение. А потом вырастет прииск. Он будет напоминать о геологах, а значит, немножко и о ней, Асе. И так ее удивила эта мысль, что она заговорила об этом с Грузинцевым:

— Знаете, о чем я думала сейчас? Вот я умру, и меня забудут. Ведь так же? Но нас — понимаете? — нас не забудут. Всех вместе не забудут. Наши дела, наши прииски, города, книги, песни не забудут. Пройдет тысяча лет, и нас, только всех нас, будут помнить. У одного человека есть смерть, а у народа ее нет. Давным-давно жили эллины. А мы и сегодня почитаем эллинскую культуру. Значит, смерть не так уж страшна? Нужно только со всеми вместе и думать, и жить, и работать.

Ася говорила и сама удивлялась своим мыслям. Они казались ей новыми, никем еще не открытыми. И сосущая тревога пиявками отваливалась от сердца.

Грузинцев пристально смотрел в глаза Аси, явно не видя ее. Потом он оторвался от каких-то своих мыслей и ласково усмехнулся.

— Должно быть, все проходят через отчаяние, когда впервые столкнутся со смертью. Я тоже открывал для себя эти древние истины. И чувствовал себя Колумбом.

Уже вечерело. Они спускались с сопки. Языки каменных осыпей, нагретые за день, дышали теплом.

— Абай сказал величественные и грустные слова: «Мир — океан, времена, как ветры, гонят волны поколений, сменяющих друг друга». О смерти думают или в юности, или в старости, а для меня ее сейчас нет. Жизнь хороша, и не стоит ее отравлять мыслями о ведьме с косой. Думаю, что еще отмахаю лет сорок.

— Сорок лет! Как это много, — проговорила Ася, — через сорок лет... вы меня и не вспомните.

— За сорок лет встретишь тысячи людей...

Ася как-то странно, вроде бы умоляюще, посмотрела на него, сломила ветку с березы. Грузинцев уловил необычность этого взгляда.

— А вы меня через сорок лет вспомните?

— Я-то вас вспомню, — тихо ответила Ася, покусывая горький листок. — Как же забыть вас? Ведь вы первый и, наверное, последний... геолог в моей жизни.

И Грузинцев услышал в этих словах нежность и печаль. Удивленно посмотрел он на Асю, почти поняв все.

Между сосен клубился дым костра, слышался голос Максимовны, стучал топор, белели палатки.

— Ася, — тихо позвал Грузинцев. Она торопливо уходила. — Ася!

— Поздно... Уже поздно... пора ужинать, — откликнулась она и бросилась к палаткам...

Ася завязала рюкзак. «А зачем оно, море?» — спросила она себя. И когда уже все ложились спать, она снова спросила себя: «А зачем оно, море?» И тут же тоской разлуки налилось сердце. Славка уже спала. Ася вылезла из палатки. У гаснущего костра, как обычно, недвижно сидел Петрович. Ася долго и ласково смотрела на эту одинокую фигуру, озаренную трепетным пламенем.

— Пойдемте в лес, — громким шепотом позвала она. — Мне хочется проститься с этими местами.

Петрович молча поднялся. Они шли среди елей, пересекали лунные поляны. Глухие дебри. Ася нащупала пенек. От мха он был меховой. Она села и шепнула:

— Давайте послушаем тишину.

Ах, какая нерушимая тишина! А сквозь навесы ветвей просочилась струйка луны и льется и цедится на белый цветок, на замшелую валежину.

И кажется Асе, что живут только одни запахи. Вот сосенка — она чадит смоляным ароматом, она в нем, как в облаке. Рядом лиственница — под ней разлилось озеро сладковатого запаха.

«Сколько было детских выдумок, фантазий, слез и радужных надежд в мамином доме, — подумала Ася. — Сколько волнений и отчаяния было тогда в Москве...»

Полянка курится «кукушкиными слезками». Где-то затаились липкие грибы и пахнут и пахнут. А им откликается смородиновый лист. А в стороне течет ручьем запах от куста багульника.

«Здесь мы впервые встретились с любовью, со смертью, с трудом».

— Как тихо, Василий Петрович. Как удивительно тихо, — проговорила Ася.

Петрович молчал. Вся фигура его тонула во тьме, и только задумчивое лицо, озаренное луной, точно реяло под ветвями. Вот голова нагнулась, и лицо погасло во мраке. Потом оно опять поплыло под ветвями.

«И была еще подлость, клевета, злость, нужда... Были Дорофеев, Татауров, Чугреев, Палей... И где это все? Осталось только вот это. Вот это! Земля родная, горы, моря...»

— Что мы увозим за душой, Петрович? — спросила Ася. И сама же ответила: — Только любовь ко всему этому! — Она широко повела рукой. — А может быть, мы нашли мало?

— Вы нашли все, — ответил Петрович. Лицо его смутно проступало сквозь клубы табачного дыма, пронизанного луной. — Это самый яркий маяк, к которому вы приплыли!

Ася поднялась.

— Вот и все. Я попрощалась. Идемте, Петрович. Я вас никогда не забуду.

— Для меня молодые — костер. Я греюсь около них, — проговорил Петрович.

— Спасибо вам, — сказала Ася.

— За что?

— За все хорошее, что мы узнали в ваших палатках, на ваших трудных дорогах.

Ася доверчиво положила руку на его жесткое, худое плечо.

В стороне пересохшего ключа, среди гари звучно и долго трещали сучья, должно быть, от кого-то убегал огромный сохатый.

Остановились у лесного озерка. На середине его дрожала крупная, голубая звезда. Ася удивленно сказала:

— А ведь сейчас на какой-нибудь планете в ее чистых озерах трепещет звездой наша Земля!

А утром сестры со всеми простились. И всем было жалко, что они уезжали.

— Бросили бы, девчата, здесь свой якорь, — кричал Комар. — Мы бы вам женихов добрых подыскали!

— Ничего, пускай в своей долине зверуют, — рассудительно заметил Бянкин, поглаживая лысину. — Сохатому нужен осинник в низинах, кабарге — лишайник в сиверах.

Максимовна сунула им узелок с теплыми лепешками.

Посохов пожал их руки холодными и твердыми, как бронза, пальцами и пророкотал:

— Смелость города берет!

Петрович отечески нежно посмотрел сестрам в глаза, обнял поочередно, сунул Славке в кармашек листок.

— Мой адрес. Нужен буду — напишите. Всегда выручу.

И почувствовал он: с этими девушками что-то уходило милое, неповторимое.

Сестры стояли растроганные.

«Встречу ли еще таких людей? — подумала Ася. — Что-то меня ждет?»

— Уезжаю ненадолго! — крикнула Славка. И вдруг заплакала. Перед ее глазами возникла одинокая, пустая лодка. Она плывет и днями и ночами, кружится без руля, натыкается на коряги, на подмытые деревья, на островки. Зацепится за корягу, постоит, точно поджидая гребца, медленно развернется и опять поплывет, глухо ударяясь смоляным днищем о камни на перекатах, о затонувший колодник...

Славка тихо пошла к машине.

Ася перехватила тяжелый взгляд Космача и остановилась. Ей стало жаль парня. Захотелось как-то утешить его, оправдаться перед ним, точно она в чем-то была виновата. Но она не знала, что и как ей говорить. А не поговорить на прощанье с человеком, который любит, казалось ей просто бесчеловечным.

— Вот, Алеша, мы и уезжаем, — сказала она первую попавшуюся фразу и нервно хрустнула пальцами. Космач молчал, медленно обрывая с ветки листья.

— И работали и жили мы все неплохо, дружно, — продолжала смущенно Ася. — Мы со Славкой всегда будем с удовольствием вспоминать всех вас.

— Ну, чего уж там вспоминать нас, — возразил Космач. — Ничего стоящего мы не сказали, не сделали.

Оборванные листья падали на сапоги.

— Нет, почему же, мы так не думаем, — ответила Ася. — Я буду вспоминать тебя, — как бы извиняясь добавила она.

— Не нужно меня вспоминать, — зло проговорил Космач. — Таких, как я, стараются забыть. Подачек мне не нужно.

— Что ты, Алексей, да разве я... — Ася покраснела и в досаде подумала: «Нет, я еще не умею обращаться с людьми... Вот обидела...»

— Ничего мне не нужно, — резко и гордо продолжал Космач. Он зелеными ремешками сдирал с прута кожицу. — Я ничего тебе не говорил и ничего не просил. А то, что у Космача бултыхается в грудной клетке, то Космачу и останется. И не нужно ему капать валерьянку.

Асе понравилась его гордость.

— Извини, если чем обидела. Не поминай лихом.

Космач со свистом рассек воздух белым, скользким прутиком, стегнул по сапогу.

— Не вспоминай и ты меня недобрым словом. Счастливо доехать!

И он пошел небрежной, беспечной походкой...

Грузинцев, с рюкзаком за спиной, с молотком в руке, стоял около машины на плоском камне и курил трубку. Ветер шевелил его бороду. Колеса грузовика утонули в траве, в синих колокольчиках. В бору звонко дробил дятел. Тихо, прибойно шумели сосны. Пахло разопревшей травой и жимолостью.

— Я не забуду вас, — сказал Грузинцев.

— Забудете, — ответила Ася, стоя в кузове. Машина тронулась. — Забудете, — снова сказала Ася. Туман застлал ее глаза. В этом тумане, уже вдали, стоял Грузинцев и махал ей шляпой. Она помахала ему платочком.

Палатки, белея, уплывали за кусты. Вот только вьется дымок над костром. Вот скрылся и он за лиственницами. Последний раз просияла болтунья Чара. Грузовик, подпрыгивая на корневищах, въехал в тайгу. Под колесами звучно щелкали сучки. Сосны, шурша, мели ветвями по бортам, по верху кабины.

Вот и все, вот и кончился еще один кусок жизни, отгорел еще один костер.

Но где найдешь человека, не познавшего горечь утраты? Какое ненастное, глухое слово — безвозвратность.

Перед Асей вдруг возник осенний сумрак. А в сумраке вилась прядка дыма, одинокая, печальная. «Что это?» — подумала Ася. И тут же вспомнила дорогу в Сибирь, скамейку в привокзальном сквере, на сырой земле дымящийся окурок, в луже — клочки письма. И долго еще вилась перед ее глазами голубая прядка дыма.

А Грузинцев все стоял, глядя на следы колес в траве. Потом медленно пошел к сопкам, еще раз оглянулся вслед ушедшему грузовику и, наконец, скрылся в пучине тайги.

На берегу Чары, слушая удаляющийся треск сучков и шум грузовика, сидел на колодине Космач. Он недвижно смотрел на бегущую светлую воду.