Отец и дочь
Курьерский поезд Николаевской железной дороги со свистом, шипением и грохотом несся по стальному полотну. До Петербурга оставалось совсем недалеко – поезд подходил к Любани. Пассажиры в вагонах несколько оживились: станция была с буфетом, можно было выпить чаю, пройтись по дебаркадеру.
В одном купе было двое пассажиров: характерной наружности старик и молоденькая девушка. Старик был высок ростом и неуклюж фигурой. Плечи его вздымались почти в уровень с шеей, грудь была высока, длинные руки заканчивались огромными кистями с толстыми, короткими, словно обрубленными, пальцами, туловище тоже было массивно, а ноги коротки и походили на обрубки бревен. Глаза были маленькие, бесцветные, бегающие, нос и рот мясисто-крупны, щеки припухло-отвислы, и на одной из них красовался старый, давно уже зарубцевавшийся шрам, шедший через всю щеку, от уха до угла рта.
Между тем в фигуре старика все-таки было что-то привлекательное, притягивающее. Это была необыкновенная физическая мощь, которой дышало все его существо, непреодолимая энергия, могучая воля, но вместе с тем и полнейшее добродушие, которое так свойственно всем действительно сильным людям.
Молоденькая спутница старика была его дочерью. Фигура ее, правда, была стройна и изящна, но сходство между нею и стариком сказывалось в чертах ее лица. Они не были так размашисто крупны, напротив того, правильны и гармоничны; но все-таки это были те же самые черты, какие примечались и в старике. Даже выражение непреклонной воли и несокрушимой энергии было у них общее, хотя у девушки это выражалось мягко.
Оба они были одеты довольно просто, но в этой простоте крылось нечто, говорящее о том, что эти люди могли бы окружить себя всякой роскошью, какая только доступна их воображению. Поезд подошел к станции.
– Папа, я выпила бы чаю! – сказала молодая девушка, приподнимаясь с дивана.
– Так что же? И я не прочь, сейчас позову слугу, – отозвался старик.
– Нет, папа, я хочу пройтись, утро так хорошо.
– Тогда выйдем, – согласился старик.
Он последовал за дочерью. Дверь в купе осталась не притворенной.
Купе справа и слева от того, где были отец с дочерью, также были заняты. Старик, проходя, заглянул в попавшееся на пути. Там были двое – мужчина и женщина. Они, очевидно, не предполагали выходить на этой станции. Оба эти пассажира внимательно посмотрели на проходящих и даже переглянулись между собой.
Появление старика с дочерью на перроне вызвало некоторое волнение. Пред ним как-то особенно почтительно расступалось краснофуражечное начальство. Высокий, одутловатый, с физиономией отставного тапера железнодорожник даже сделал руки по швам, когда мимо, даже не замечая его усердной почтительности, прошел старик, направлявшийся в зал ожидания первого класса.
– Знаете вы, кто это? – склонился отставной тапер к своему помощнику, кивая в сторону старика и девушки.
– Нет, а кто?
– Никогда не угадаете… Простота, чуть не беднота, а между тем…
– Да кто же это? Вы меня, Виктор Павлович, положительно интригуете.
– Так знайте же, это Егор Павлович Воробьев, а девица – его дочь, Марья Егоровна.
– Да кто же это такие? Право, не знаю! Воробьевых много – и до Москвы не перевешаешь, – грубо сострил тот.
Виктор Павлович с сожалением посмотрел на него.
– Вы не слыхали ничего о Воробьеве, сибирско-китайском Воробьеве! – воскликнул он. – Егор Павлович Воробьев, это – русский набоб! Знаете вы, что такое набоб? Это… это!… Меня уведомили, мне писали, что он приедет.
Подошедший с рапортом старший обер-кондуктор прервал разъяснения краснофуражечника.
– Я вам после, на свободе все это разъясню, – крикнул он, прислушиваясь в то же время одним ухом к докладу обера.
Между тем Воробьев с дочерью уже выпили чаю и вышли из зала на перрон.
– Через полтора часа, Маша, – сказал дочери Воробьев, – мы в Петербурге. Я уверен, что он нас встретит…
Тень не то грусти, не то какого-то сожаления набежала на лицо девушки.
– Странное положение, папа, – сказала она, – ты согласишься с этим. Мы едем из-за тридевяти земель в тридесятое государство, и зачем? Ты едешь, чтобы выдать меня замуж, я еду, чтобы выйти замуж. И за кого? За человека, которого я не знаю, которого я никогда не видала, которого я и теперь, скорее всего, не увижу.
Егор Павлович тяжело вздохнул.
– Так нужно, дочка, – сказал он.
– Ты уже это говорил мне не раз, но никогда не разъяснял, зачем именно так нужно.
– Будет время, Маша, узнаешь все.
– Да, ты это обещал. Но кто поручится, что я, когда узнаю причины этого твоего „так нужно“, не найду их пустяшными, ничтожными, а жизнь моя будет уже разбита? Думал ли ты когда-нибудь, папа, что я не кого иного, а тебя буду считать виновником этого.
– Так нужно, дочка, так нужно! – повторил он.
– Папа, нам пора в вагон, – не отвечая ему, произнесла Марья Егоровна и взяла отца под руку.
Они вошли в вагон, где Марья Егоровна продолжала расспрашивать про своего суженого Алексея Николаевича Кудринского. Однако Егор Павлович сказал ей лишь то, что будущий муж ее человек несколько болезненный, возможно, даже болен чахоткой.
Между тем поезд мчался с такой быстротой, что ветер, врываясь в открытое окно, трепал густые седые волосы старика. Дочь встала и положила руку на плечо отца. Тот не шелохнулся. Прошло еще несколько мгновений. Вдруг в купе среди тишины, нарушаемой только грохотом мчавшегося поезда, раздался тонкий, но резкий свист, похожий на звук, который слышится, когда острою тонкою иглой проводят по гладко отполированному стеклу. Воробьев, услыхав его, весь задрожал и побледнел, в широко раскрытых глазах отразились нескрываемое изумление и ужас.
– Что это? – воскликнул он. – Откуда, как она сюда могла попасть?
– Кто она, папа?
– Ты слышала этот свист?
– Слышала. Вероятно, это затормозилось какое-нибудь колесо… Что тут могло тебя удивить и даже, кажется, испугать?…
– Колесо… колесо! Нет, это свист живой, живого существа…
Марья Егоровна звонко рассмеялась.
– Тебе начинает чудиться, папа! – сказала она. – Мы в купе совершенно одни. Даже дверь на замке.
Старик огляделся мутным взором.
– Да, да! Ты права, – стараясь подавить свое волнение, прошептал он, – мы, действительно, одни. Мне показалось только… Проклятые нервы! Скорее бы! Но раньше ты ничего не слыхала?
– То есть, ты о чем говоришь, папа?
– Вот хотя бы такого свиста, какой только что я услыхал.
– Право, ничего, что привлекло мое внимание… Только ночью, когда я на минуту проснулась…
Она замолчала и теперь сама с некоторым испугом взглянула на отца. До слуха девушки ясно донеслось какое-то странное шипенье. Оно было слабо, и грохот колес заглушил его, но Марья Егоровна сама различила, что это было шипенье не пара, а какого-то живого существа. Она взглянула на отца. Егор Павлович был покоен, он не слыхал испугавшего его дочь шипенья.
„Не буду ему ничего говорить, – решила Марья Егоровна. – Он и так расстроен“.
– Ну, что же ты замолчала? – живо спросил Воробьев. – Что тебе послышалось, когда ты проснулась?
– Мне показалось, будто я слышу лязг пилы… как будто кто-то где-то около нас что-то пилит…
– Отчего же ты не разбудила меня тотчас?
– Ты спал так крепко, да потом я сама думала, что все это мне пригрезилось спросонья. В самом деле, это было в дремоте. Кому же ночью нужно в поезде пилить что-нибудь?
Егор Павлович, не говоря ни слова, встал и, подойдя к двери, громко позвал кондуктора.
– Пожалуйста, осмотрите это купе! Здесь, кажется, что-то не в порядке!
Кондуктор с удивлением взглянул на бледное лицо пассажира.
– Не извольте беспокоиться, – пробормотал он, – какой же может быть беспорядок!
– Все-таки осмотрите, я прошу, я требую! – Голос старика звучал и раздражительностью, и тревогою.
– Ничего нет! – отозвался кондуктор.
– Под диванами… Прошу повнимательнее. Зажгите свечку! – распоряжался Воробьев.
Кондуктор опустился на колени и чиркнул спичкой.
– Извольте сами взглянуть, ничего, – сказал он.
Воробьев наклонился, поглядел под оба дивана и вздохнул с облегчением.
– Да, действительно, ничего… Мне все показалось, – пробормотал он, суя в руку кондуктора какую-то мелочь.
Дочь во все время этого осмотра с тревогой следила за выражением его лица.
„Как он растревожен! Как напряжены его нервы! – думала она. – Милый, дорогой папа! Он один во всем мире у меня… один… один… А я еще его тревожу своими расспросами… Нет, пусть он ничего не говорит. Все равно, пусть будет, что будет. Исполню все, что он пожелает. Что же? Буду женою этого Кудринского… Может быть, он неплохой человек…“
Она с нежной любовью смотрела на отца. Егор Павлович просветлел лицом. Осмотр купе подействовал на него успокоительно, и волнение его улеглось. Он вынул портсигар, достал сигару и старательно раскурил ее. Потом поглядел на часы.
– Нам еще около часу езды, Маша, – сказал он, – знаешь, что?
– Что, папа?
– Я думаю, что ты права… Я не могу требовать от тебя жертвы, не сообщив тебе, на что она нужна.
Глаза Марьи Егоровны вспыхнули радостным огоньком.
– Наконец-то, папа! – воскликнула она. – Ты решился сказать мне все?
– Все, Маша, все. Мне тяжело говорить, но лучше покончить разом все эти волнения. Ты опять права, я должен облегчить свою душу… Слушай же, дочь, слушай!
Он пыхнул сигарой. Поезд в это время мчался мимо станции. Воробьев ожидал, пока опять не замелькают перед ним тощие деревья и голые безлесные равнины.