Незваный гость

Марья Егоровна, войдя в свой роскошный номер, не сняв верхнего платья, села в кресло у стола и погрузилась в глубокую задумчивость.

Теперь она напрасно бы стала искать в себе ненависти к Кудринскому… Нет, Марья Егоровна с откровенностью непосредственной натуры сознавалась самой себе, что в отношении Алексея Николаевича действительность совсем была иною, чем представлялась до встречи с ним.

„Но отчего он так не похож на свой портрет?“ – являлась у Марьи Егоровны, и не в первый раз, неотступная мысль.

Ответа на этот вопрос она не могла себе дать. Спросить у Кудринского было совсем неловко.

„Уж не готовил ли мне отец сюрприз? – вдруг спохватилась она. – И не показывал ли он мне портрет не Кудринского, а кого-либо другого? Бедный папа был способен на такие шутки“.

Это внезапно мелькнувшее соображение до некоторой степени удовлетворило ее любопытство. Вместе с этим такие думы отвлекли Марью Егоровну от мысли, что она стала сиротою, что нет более в живых ее отца.

Стук в дверь заставил Воробьеву встрепенуться.

– Войдите! – сказала она и тут только заметила, что сидит в кресле одетой.

Вошла горничная.

– Вас, барышня, спрашивают! – сказала она, с удивлением взглядывая на Марью Егоровну.

– Кто?

– Не могу знать… Господин какой-то…

– Я ни с кем не знакома здесь… Вы спросите, кто такой, но прежде помогите мне раздеться.

Горничная приняла пальто и шляпу и вышла, оставив дверь не притворенною.

– Говорят, по важному делу, – объявила вернувшаяся горничная, – очень просят принять…

Марья Егоровна в недоумении пожала плечами.

– Просите тогда! – нерешительно произнесла она.

Нежданный и незваный гость, очевидно, стоял у самой двери, ибо не успела еще Марья Егоровна договорить своей фразы, как дверь распахнулась, и на пороге появился тот самый маленький, толстенький, бритый человечек, который наблюдал за Воробьевой и Кудринским, когда они вернулись с кладбища.

– Прошу прощения, сударыня, – заговорил он, склоняясь и прижимая правую руку к сердцу, – тысячу раз прошу…

Марья Егоровна с любопытством смотрела на своего нежданного гостя.

„Кажется, я уже видела его в церкви и на кладбище“, – вспомнила она.

– Кобылкин я, Мефодий, – говорил гость, продолжая кланяться. – Мефодий Кириллович Кобылкин.

Это имя решительно ничего не сказало Воробьевой, но горничная, остававшаяся еще в комнате ее, так и вздрогнула, и даже подалась назад, когда услыхала это имя.

Воробьева не заметила ни этого движения, ни удивления, явно отразившегося на лице девушки.

– Очень приятно, – произнесла она, – чему обязана?…

– Моим визитом? – перебил ее Кобылкин. – О, я сейчас вам это объясню, сударыня! – и вдруг, обратившись к горничной тоном, не допускающим возражений даже со стороны хозяйки, сказал: – Вы уж, Дашенька, – ведь, вы, конечно, Дашенька? – уж будьте добры, подите к себе, а мы тут с барышней побеседуем.

– Позвольте, – вся так и вспыхнула Марья Егоровна, – вы распоряжаетесь…

– Так нужно, милая барышня, – последовал ответ, – так нужно.

– Но я вас не знаю…

– Я уже имел честь доложить, что я – Кобылкин…

– Никогда не слыхала даже такой фамилии!

– А это оттого, что вы, милая барышня, не здешняя, не питерская… Идите же, Дашенька, идите, милая! А я, вы уж, сударыня, простите старика, присяду… в ногах-то ведь правды нет.

Не обращая внимания на негодующие взгляды девушки, Кобылкин уселся в кресло.

– Но позвольте, какое вам дело до меня! – воскликнула Марья Егоровна.

Она взволновалась не на шутку, так как Кобылкин выводил ее из себя, вызывал негодование.

– Какое мне дело-то? – как ни в чем не бывало, продолжал Мефодий Кириллович. – Есть, милая барышня, дело, есть! Докладываю вам я: узнал про вас, что сиротка вы и притом какая богатенькая, злато-серебро лопатами грести можете, так вот и хочу познакомиться с вами, это первое, а если вам грозит или будет грозить опасность какая-нибудь, так оберечь вас от всякой неприятности, потому что, как я вам докладывал, Питер-то – зелье.

– По какому праву? Я, кажется, никого не просила о защите!

В этом восклицании Марьи Егоровны слышно было прямо уже возмущение ее этим, как казалось, наглым вторжением не только чужого, но даже совершенно незнакомого ей человека в ее жизнь.

– Кто меня просил? Никто! – совершенно хладнокровно ответил Кобылкин. – По какому праву? Да по такому, что по роду моей службы – я ведь полицейский, сыщик, так сказать, для ясности, мне должно не только раскрывать преступления людские, но и предупреждать, и пресекать их. А что около вас не обойдется без преступления, так об этом и говорить не нужно! Больно вы уж лакомый кусочек для наших питерских хищников. Правильную они на вас облаву устроят, такие сети расставят, что попадетесь вы в них и сами того не заметите. Ну, да это – дело будущего. Мне бы теперь хотелось поговорить о недавнем прошлом… Есть в нем для меня кое-какие непонятные, темные пункты.

Марья Егоровна с удивлением и скрытым страхом смотрела теперь на этого человека.

Мефодий Кириллович Кобылкин, которого называли «русским Лекоком», превосходно знал об этом впечатлении, производимом на души человеческие его профессией. Всю свою жизнь, чуть ли не с детства, посвятил этот человек отчаянной борьбе с преступными натурами, борьбе, где главное не сила, а ловкость, изворотливость, хитрость, и так изощрился в ней, что про него говорили, будто он за месяц чует, где и когда должно свершиться преступление… И говорили так не напрасно. У Кобылкина выработался особый нюх; очень уж близко знал он преступную душу и те условия, при которых разыгрываются хищные инстинкты. Благодаря такой способности самые сложные преступления, окутанные непроницаемой тайной, совершенно легко раскрывались им. В преступных делах загадка для этого человека существовала очень недолго. Немного времени нужно было для него, чтобы отыскать путеводную нить и по ней добраться до середины клубка, и часто там, где справедливое возмездие решало предоставить все воле Божией, являлся Кобылкин, и людская справедливость торжествовала.

Внезапная смерть сибирского миллионера сразу же привлекла к себе внимание Мефодия Кирилловича; он побывал при вскрытии тела, выслушал опросы всех ближайших свидетелей гибели Воробьева, и врожденное чутье сразу подсказало ему во всем этом происшествии какую-то загадку. Кобылкину показалось, и, мало того, он был в душе уверен, что смерть Егора Павловича явилась к нему не без посторонней помощи, но в то же время он должен был откровенно сознаться, по крайней мере самому себе, что, несмотря на самые внимательные наблюдения, у него в руках не оказывалось даже ничтожного кончика путеводной нити. Все около этой смерти было так ясно, ничьего вмешательства заподозрить было невозможно; доктора все в один голос твердили, что смерть произошла от естественных причин; вокруг Воробьевых, отца и дочери, не было никого, кто бы хоть случайно мог оказаться причастным к ужасному событию, и в то же время около молодой девушки, так внезапно оставшейся сиротой, не показывалось ни одного существа, которое можно было бы заподозрить в каких бы то ни было поползновениях на нее и на ее наследство. Тем не менее, Кобылкин продолжал оставаться при своих прежних убеждениях, и мысль, что тайна смерти Егора Павловича остается и останется тайной, не давала ему ни на мгновение покоя.

Следя за Марьей Егоровной с первого момента, когда она ступила на перрон вокзала, Кобылкин уже заметил Кудринского и сейчас же постарался выяснить его отношение к сироте миллионера. Это ему удалось легко, но ничего не подсказало ему. Мефодий Кириллович узнал, что старик Воробьев прочил свою дочь за Кудринского и для того и вез ее в Петербург, чтобы обвенчать молодых людей. Таким образом, в появлении Кудринского около Марии Егоровны решительно не было ничего подозрительного.

Но, опять-таки, словно какая-то неведомая и неодолимая сила заставляла старика неотступно думать о печальном происшествии, и чем дальше шло время, тем все больше и больше, но по-прежнему без всякой почвы, росли его подозрения и уверенность, что, несмотря на полную ясность свершившегося, в нем все-таки таится какая-то загадка.

Мефодий Кириллович начинал мучиться, негодовать на самого себя, но вперед мало двигался.

Наконец, он решился на шаг, которого никогда до того не делал в подобного рода случаях.

Он явился к Марье Егоровне и теперь ждал, что хоть какое-нибудь ее слово прольет свет туда, где для всех все было ясно, а для него царила непроглядная тьма.

Кобылкин сразу заметил, какое впечатление произвело на Марью Егоровну сообщение о его профессии.

– Барышня милая, – заговорил он, – простите меня, старика, из ума выживаю, помучаю вас…

Марья Егоровна уже успела оправиться от внезапно овладевшего ею смущения.

– Нет, чем же вы можете помучить меня? – произнесла она. – Вы меня желаете допрашивать?

– Уж и допрашивать! Да нет же, просто мне хотелось бы поговорить с вами…

– По долгу вашей службы?

– Нет, как частное лицо…

– Что же вам угодно знать?

Мефодий Кириллович на мгновение замялся и ответил:

– Да, по возможности, милая барышня, все.

– Я буду вам отвечать, спрашивайте…

– Что же, и на том спасибо, хотя, признаюсь, лучше, если бы вы повели рассказ сами… Скажите, ничего особенного вы не заметили в вашем отце пред его кончиной? Ничего он не говорил?

Марья Егоровна задумалась.

– Сейчас я вспомнила одно обстоятельство, но я думаю, что оно решительно не имеет никакого значения.

– Какое, какое, милая барышня? – так и встрепенулся Кобылкин, – говорили вы о нем кому-нибудь?

– Нет, я сейчас только припомнила его…

– Что же такое? Что?

Сердце Мефодия Кирилловича так и трепетало. Ему казалось, что конец путеводной нити сейчас будет в его руках.

– Видите ли, когда отец говорил со мной о своих планах на будущее, в нашем купе вдруг раздался какой-то особенный свист, шипенье. Папа страшно перепугался, побледнел, затрясся.

– Так, так, – вдохновился Кобылкин, – это где же было? За какой станцией?

– Последняя пред Петербургом, Любань, кажется.

– А что это за свист? Что за шипенье? На что были похожи эти звуки?

– Не знаю, я ни с чем не могу их сравнить.

– Звуки потом не повторялись?

– Как будто я их слышала за мгновение до смерти папы. Но я ни в чем не уверена.

– И только?