I
— Страницы древних рукописей и старинные предания повествуют, что Мамадыш появился очень давно, — рассказывал Шевырев, позевывая, поглядывая на медленно плывущий мимо лесистый крутой берег Вятки. — В одной из наиболее достоверных и распространенных поныне легенд говорится: «старик Мамадыш остановился на реке Нукрат, и стала деревня Мамадыш». А ученый Знаменский в своей книге «Казанские татары», ссылаясь на средневекового историка Хисам-Эт-дина, пишет: «Починок Мамадыш основан на пустоши на правом берегу реки Вятка при впадении в нее реки Ошмы стариком Мамадышем, выселившемся сюда после разорения Булгар ханом Тамерланом в конце XIV века».
— Так Мамадыш куда древнее Петербурга! — посмеялся Кричевский, как и приятель, борясь со сном, навеваемым неумолчным журчанием воды и частым ритмичным шлепаньем плиц пароходного колеса.
— Он даже подревнее Москвы будет! Древнее булгарское поселение в окрестностях Мамадыша появилось в начале XII века. В 1151 году в летописях Киевской Руси оно упоминается как «Ак Кирмэн», «Белые Кирмени», что в адекватном переводе на русский язык звучит как «Белая Крепость». С ним связаны и остатки знаменитого «Ханнар зираты», «Кладбища ханов».
А вообще люди тут живут с незапамятных времен. Может, со времен Гомеровой Одиссеи, или даже ранее.
Кричевский другими глазами посмотрел на живописный берег, стараясь представить себе, как жили тут во времена Гомера. На берегу медноволосые вотяцкие бабы, подоткнув шитые поневы, полоскали белье. С нижней палубы пароходика молодые купчики кричали им:
— Вотяк-патяк! Вотяк-патяк! — и хохотали.
Бабы грозили кулаками, плевались, а одна помоложе, оборотившись лицом к берегу, нагнулась, закинула мокрый подол далеко себе на голову и, заголив в сторону пароходика круглый тугой зад, звонко колотила по нему обеими ладонями под одобрительный смех товарок своих.
— Голубчик, что такое «патяк»? — поинтересовался Кричевский у седого матроса, вразвалочку шедшего мимо.
— Срамное женское место по-ихнему, ваше благородие! — улыбаясь, ответил тот громко, на всю палубу. Лицо у него было во множестве мелких морщинок, и уже изрядно загоревшее, несмотря лишь на конец мая, в левом ухе качалась темная серебряная серьга.
— Да, множество загадок тут, — смущаясь, сказал Петька Шевырев. — Между прочим, еще Геродот упоминал о каких-то каннибалах, живущих в лесах рядом со скифами. А Нечволодов в своей знаменитой книге «Сказания о земле русской» пишет: «Обычаи геродотовых времен у северных инородческих обитателей России сохранялись вплоть до московских царей, которые строго указывали следить за ними своим воеводам, и выводить эти прелести».
— Это было триста лет назад, и напрямую к Мултанской истории отнесено быть не может, — возразил Кричевский. — Тут прав Кони: что же Россия делала на этих землях триста лет, коли людоедства извести не сумели? На зеркало, стало быть, неча пенять, коли рожа крива.
— Ну, знаешь, закоренелое невежество и темные культы очень живучи! Англичане вот тоже два века владеют Ост-Индией, а что-то местных жутких обычаев одолеть не могут!
— То англичане! Они только владеют, и не более! Им там не жить. Представь себе, что Вест-Индия находится в центре графства Кент, и сразу поймешь различие. Вот встретимся с братом Пименом, он нам все и расскажет, каковы тутошние современные нравы. Кому не знать, как не ему, просветителю вотяцкому?
Нынешней ночью в Вятских Полянах вместо Васьки Богодухова встретил их с бричкой заспанный послушник в подряснике. Отчаянно зевая и крестя рот беспрерывно, чтобы бес не влетел, раб божий пояснил, что достопочтенный брат Пимен нынче присутствует на обращении в христианство вотяков отдаленной деревни и в Мамадыш на встречу с друзьями пожалует, едва лишь освободится. Когда рассвело, послушник довез их тряским проселком до пристани, где взяли они каюту на двоих и тотчас улеглись спать.
Попутчик их в Вятских Полянах не сошел: очевидно, имел на то свои планы. Еще в Казани к Николаю Платоновичу присоединился человек небольшого роста, крепкого телосложения, с гривой темных волос и курчавой каштановой бородой, одетый как простолюдин. Выслушав Карабчевского, переодевшегося тоже в удобный и практичный английский походный сьют, господин Короленко непримиримо сдвинул выразительные брови свои, сложил глубокие морщины на переносице и уже взглядывал всю дорогу до самого вечера на Кричевского только в таком образе сурового бога Саваофа. Даже маневры Петьки Шевырева на сближение с нижегородским коллегою-журналистом не принесли успеха. Компания раскололась. Известный либерал не желал иметь ничего общего с полицейским чиновником, едущим из самого Петербурга, с единственной, разумеется, целью — продолжать инспирировать несправедливый процесс. Впрочем, и сам Константин Афанасьевич к общению с другой стороною не стремился и глядел букой, так что теперь был только рад, что Карабчевский с попутчиком, очевидно, решили проехать железной дорогою далее, к Мултану, на место событий, и не отравляют им путешествия по этой загадочной древней реке.
Уже давно веселые вотяцкие бабы скрылись за поворотом русла, и достаточно долго не было видно человеческого присутствия на берегах. Будто в подтверждение дикости сих мест на широкий плес, не боясь парохода, вышел из лесу бурый тощий медведь, большой, весь в репьях. Постоял, мотая башкой, отгоняя мух, и принялся колотить громадными когтистыми лапами по воде, так что пена взбилась.
— Рыбачит! — восхищенно сказал пожилой матрос с серьгою в ухе. — Оголодал хозяин!
Пароходик повернул — и по левому борту открылась взгляду Кричевского странная картина. Огромный лысый бугор, круто спадающий к реке, весь изрыт был, точно оспою, разнокалиберными ямами и канавами. Часть из них были старые, поросшие травою и осокой, часть — совсем свежие, едва присохшие под солнечными лучами. На солнечном склоне бугра копошились какие-то странные люди, косматые, полуголые. Нисколько не страшась медвежьего рева за поворотом реки, они мотыгами взрывали неподатливую землю и деревянными лопатами отбрасывали ее в сторону, сооружая очередную, достаточно длинную траншею, опоясывающую уже половину бугра.
— Милейший! — позвал Кричевский знакомого матроса. — Коли уж начал ты нас просвещать, так не откажи в любезности, разъясни, что за строители странных фортификаций сии люди?
— Эти-то? — охотно отозвался матрос. — Это кладоискатели! Клады, стало быть, ищут, ваше благородие!
— Чьи клады? — полюбопытствовал искренне Константин Афанасьевич.
— Знамо, чьи! — с комичной важностью отвечал матрос. — Пугачева-вора, чьи же еще! А может, атамана евойного, Белобородова!
— А что, бывал Пугачев в этих местах?
— Как не бывал, ваше благородие! — обрадовался матрос. — Он на Мамадыш с войском пришел от Елабуги. Мясогут Гумеров из Кукмора его хлебом-солью встречал! Неделю тут стояли, потом тронулись на Казань. В колокола звонили! Дворян перебили тьму-тьмущую, как старики сказывают. Долго еще за Пугачева стояли мамадышцы, а как царица войск навела, как начали из пушек палить, так они и ушли. И Гумеров, и Канкаев, и прочие, кто к ним пристал. Кто сказывал — в леса ушли, а кто — в пещеры, под землю. А золото, у дворян взятое, не могли с собой увезти, потому что налегке верхами уходили. Вот и попрятали сокровища несметные, кто куда. Кто говорит — Белобородов восемь бочонков с золотом, на приисках взятым, здесь затопил, а кто — что в воловьи шкуры зашили денежки, кубки да перстни с драгоценными камнями, да и зарыли в разных приметных местах на этом Диком бугре и в других разных укромных углах.
— И что — находил кто-нибудь? — скептически хмыкнул Кричевский, глядя с усмешкой, как у Петьки разгорается взгляд под очками.
— Находили, отчего же найти! — убедительно сказал матрос. — Вот в деревне моей один мужик пошел ни с того ни с сего на поправку в делах. То корову купит, то землицы прибавит. Стали сельчане за ним следить, и углядели, что он на ярмарке в Мамадыше жиду-ювелиру цацки старинные из золота сбывает, и деньги неплохие имеет. Натурально, подошли всем миром, честь по чести, мол, делиться надо! Земля-то общинная! Он позапирался, бока ему намяли и правду выпытали. Сознался, что вещицы золотые он часто находит в отвалах земли у нор сурков, на кургане одном. Кинулись мужики с лопатами на тот курган, разрыли его весь, добралися до каменной плиты, которую кое-как удалось им свернуть. Только золота под плитою почти и не было. Так, пустячки. Клад весь под землю ушел, не дался в руки. Знать, с заклятьем положен был.
— А что за приметные места, где клады лежат? — заинтересовался и Шевырев, перегибаясь круглым животиком через перила, чтобы получше разглядеть кладоискателей, и едва не выпадая при этом за борт. — Как их узнать?
— Приметы-то всем известные! — охотно поделился матрос. — Кладовая запись среди народа по рукам ходит. Я и сам ее не раз читывал, благо, грамоте обучен.
— Что же сказано в ней? — жадно блистая очками, спросил Петька, с сожалением провожая взглядом уплывающий за корму бугор, почти уже скрытый густым дымом пароходной трубы. — Скажи, коли не жалко!
— Отчего же жалеть! — пожал плечами матрос. — Скажу, коли господа хорошие.
Он многозначительно и лукаво поглядел на загоревшегося журналиста. Петька скривился, спешно достал портмоне, дал двугривенный на водку. Куснув монетку — не фальшивая ли? — вымогатель, хитро улыбаясь, спрятал деньги в глубокий карман парусиновых штанов и заговорил нараспев, скороговоркой, закатив взор, качая темной серьгой:
— «1774 года от рождества Христова, месяца августа в 30-й день, мы, девять человек, даем эту опись в посаде Дубовка. Если Бог благословит, то возьмите наше сокровище, положенное нами на бугре, повыше Дубовки, пониже Песковатки, над Вяткою. Бугор называется Дикой. Место поклажи следует искать, минуя Вислый сад, на вершине бугра, где стоит дуб, у этого дуба, на восходном боку, вырублены два креста. Супротив солнечного восхода намерить от этого дуба двадцать сажен. Рыть надо на Петров день. Тут положено в трех местах: человек один целый да один перерубленный на две части, из которых одна часть лежит на полуночную звезду, другая часть — на солнечный закат; целый же человек лежит на летний восход головой; от головы на три четверти стоит черепок с подписью на нем. От черепка на три сажени заклят котел, в котором положено 90 тысяч золота и семнадцать тысяч серебра. Из этих сумм нами определено: на постройку церкви 20 тысяч, 7 тысяч на колокол и на монастырь 20 тысяч. Если не будет исполнено это наше желание, то наше сокровище от нашедших его уйдет и вечно пролежит в сырой земле. А если наше желание исполнится, то вырывшим сокровище Бог даст счастье. И они спокойно, без ссоры, могут разделить его по равной части, за исключением сумм, определенных на церковь, колокол и монастырь, дабы замолить грехи наши. В том мы все девять подписываем эту опись!»
Произнеся сей монолог, матрос перевел устало дух и умолк.
— Да ты, голубчик, — смеясь, сказал Кричевский, — всем, поди, приезжим сию байку за двугривенный рассказываешь!
— Обижаете, ваше благородие! — очень правдоподобно оскорбился рассказчик, блистая хитрым глазом. — Самолично бумагу видел, и подписи под нею атаманов Пугачевских кровью выведены! Да в наших местах кладов этих видимо-невидимо! Вот, крестом клянусь, крестная моя мне рассказывала, что в селе ее, Лесной Карамыш, было некогда болото. Так в нем, богом клянусь, Пугачев утопил шкуру с деньгами. Болото-то теперича высохло, и даже старики забыли, где оно было прежде. А вот в саду у пастора закопал Пугачев бочку с золотом, а в бочке голицу свою оставил! Тот клад возьмет, у кого пара к голице этой сыщется!
— Что ж не нашли по сию пору кладов твоих, коли расположение их так доподлинно известно? — разочарованно спросил Петька, чувствуя, что его надули.
— Так ведь лет сколько прошло! — убедительно воскликнул рассказчик. — И дуба того уже нет на Диком бугре! А еще, ваше благородие, я тебе по секрету скажу, потому как вижу, что человек ты хороший. Знать, где клад положен — это еще ничего не значит! Чтобы взять клад, зароки надо знать, и ключи, чтобы клад открылся, да чтобы несчастье от себя отвести! Вот был в соседской деревне случай — выпахала крестьянская семья на своем поле клад. Обрадовались, знамо дело, обзавелись скотиною, обновками. Да только хозяин начал чахнуть, и ничего ему не помогало. Так и умер. За ним стал чахнуть старший сын. Хозяйке подсказали, что, видно, клад был «на голову» положен. Чтобы его добыть и пользоваться безбедно, надобно было над кладом этим кого-нибудь убить. Что делать? Душегубцами-то стать им не хотелось. Посоветовали им добрые люди хитрость, которая порою помогала, а порою и нет: зарезать над кладом курицу или овцу. Они уж резали, резали, да все без толку: умер вскорости и старший сын. Решили умные люди, что положен клад на человеческую голову, и видать, не на одну. Потом в семье этой мальчонка утоп в колодце. Потом невестку задавило деревом. А потом, кто жив остался, бежали из этой деревни, куда глаза глядят, и следы их на том и сгинули. Вот как с кладами-то бывает, ваше благородие! Тут без знающего человека не обойтись! Знать важно, «злой» клад али «добрый». «Злым» кладом черт владеет, хранителей своих к нему приставляет, оттого взять его очень трудно. Да и потратить можно его только на вино! А ежели на что другое употребишь — несчастье случится. Брать клад лучше на Пасху, и помнить следует, что «добрые» клады очищаются перед рассветом, а «злые» к вечеру…
— А скажи, милейший, — поинтересовался Кричевский, перебивая увлеченного повествователя, памятуя о деле, приведшем их в эти заповедные края, — все больше русские кладами промышляют? Или и вотяки тоже?
— Да все промышляют, на кого клад глянет, — охотно отвечал матрос. — И русских я видал, и татар, и мордву, и бессермян. И вотяков тож видал. Человеки — они только снаружи разные, а по душе все едины выходят.
II
Речка Ошма разлилась, и пароход зашел в устье, поднялся к городской пристани Мамадыша, дощатой, украшенной чеканным гербом города. «В нижней части щита два серебряных серпа и в середине оных золотой сноп пшеницы в зеленом поле в знак изобилия сей страны всякого рода житом. В верхней части щита на серебряном поле изображается черный змий под короною золотою казанской, крылья красные».
— Я бы здесь еще пару скрещенных лопат поместил, над сундуком с сокровищами, — съязвил Петька, все еще находясь под впечатлением матросских быличек. — Не уездная глушь, а остров Монте-Кристо какой-то!
— Змея Горыныча достаточно, — отозвался Кричевский, выглядывая на пристани кого-нибудь встречающего из местной полиции. — Он, по славянским легендам, хранитель подземных тайн, оттого и Горынычем прозван.
Дождавшись, пока схлынет с нижней палубы простой народ, они по шатким сходням кое-как стащили на пристань свою поклажу с помощью услужливого матроса. Вскоре у деревянного причала на сваях сделалось пусто; лишь человек пять зевак мещанского виду, поплевывая семечки, стояли наверху, у перил, и бесцеремонно разглядывали приезжих, обмениваясь впечатлениями, точно в ложе театра. Разномастные собаки валялись в пыли, грызлись, искали в шерсти блох. Тотчас сделалось скучно невыносимо, очарование плавного движения по реке прошло.
— Надо бы найти извозчика, — сказал, оглядываясь, Кричевский.
Его приятель, более опытный в путешествиях по российской глуши, покачал головой:
— Сомневаюсь, чтобы на сто верст вокруг существовал хоть один извозчик.
Неожиданно на дороге, ведущей вверх, в город, в клубах пыли появился грохочущий старинный шарабан с огромными колесами, без рессор, запряженный парой маленьких лошадок. Шарабан шумно остановился у самого схода на пристань, разогнав собак и обдав зевак поднятою пылью, отчего все они дружно принялись чихать и браниться. По ступенькам вниз, навстречу приятелям, поспешно сбежали два господина странноватого вида: один сухой, высокий, изогнутый, как сук дерева, второй маленький, толстый, розовощекий. Высокий одет был в глухой черный сюртук с длинными фалдами, моды прошлого десятилетия, голову покрывал теплым охотничьим картузом и вид имел весьма меланхолический. Маленький, наоборот, разодет был по самой свежей, прошлогодней столичной моде, в цветной жилетке и высоком коричневом цилиндре. Он щурил один глаз, удерживая стеклышко пенсне, и постоянно шевелил пухлыми губами, то распуская их в улыбке, то складывая под носом брюзгливой гузкой.
— Бога ради, простите за опоздание! — вскричал он, обращаясь почему-то к одному Петьке Шевыреву, хватая тотчас его за рукав. — Пароход всегда приходит позже, а тут, как на грех, коллегу моего, Аристарха Генриховича, задержали дела службы! Знаете, это ведь не шутка — вести за собой земство целого уезда!
— Новицкий, Аристарх Генрихович! — откланялся Шевыреву высокий меланхолик. — Земской начальник Мамадышского уезда!
— А я Кронид Васильевич Львовский, земской начальник Малмыжского уезда! — захохотал жизнерадостный толстяк. — Сосед Аристарха Генриховича! Это в моем уезде свершилось сие страшное событие! Нас помощник окружного прокурора, господин Раевский попросил вас встретить! Они телеграмму про вас получили! А я вас как раз таким и представлял! Мощный лоб, буравящий взгляд, проникающий прямо-таки в сердце преступника! А внешность простофили — это так, для маскировки-с! Знаете, благодаря этому вотяцкому жертвоприношению мы, провинциалы, получили возможность общаться с интереснейшими людьми, с лучшими умами России! А ты что стал столбом, милейший?! — отвлекся Кронид Васильевич от Петьки и грозно зыркнул на Кричевского, очевидно, принимая его за слугу петербургского «сыщика». — Развесил уши, и слушаешь, о чем тут благородные господа речи ведут?! Здесь тебе не столица! Живо бери чемоданы своего господина и неси в экипаж!
После выяснения недоразумения и принесения длительных и горячих извинений, все вчетвером разместились в жестком неудобном кузове шарабана, исполнявшем на ходу пляску святого Витта. Трясло так, что зубы стучали, а у Петьки то и дело съезжали набок очки. Несмотря на деликатные просьбы отвезти их в гостиницу и дать возможность привести себя в порядок с дороги, неугомонный Кронид Васильевич затребовал, чтобы Новицкий тотчас показал гостям все местные достопримечательности.
— Мы, разумеется, понимаем, что вам не привыкать к городским красотам! — неукротимо тараторил господин Львовский, ухитряясь так работать челюстями, чтобы не заикаться от толчков и подпрыгиваний экипажа. — Но и в наших скромных уездных городах есть свое очарование! Знаете, как переводится название моего города Малмыж? «Место отдохновения»! Очаровательно, не правда ли? Вам надобно непременно у нас побывать! Я настаиваю!
— А у нас тут, в Мамадыше, — перебивая приятеля, — встрял преисполненный патриотических чувств Аристарх Генрихович, — есть два салотопленных, два кожевенных, два круподерных, один поташный и два кирпичных завода! И еще ткацко-кулечная фабрика! Жителей девять с половиною тысяч душ обоего полу, домов деревянных три тысячи, каменных пятьдесят один, среди них есть и двухэтажные-с! Имеется Троицкий кафедральный собор, три церкви, десять часовен и мечеть! Вы, господин журналист, об этом обо всем обязательно напишите! А еще, сделайте милость, в репортаже своем упомяните про наш спиртовой заводик! Чудные настойки выпускает! Англицкое оборудование, вода по деревянной трубе из своего ключа, батюшкой освященного! Очень мне хочется Корнилию Никаноровичу, первейшему купцу и промышленнику нашему, угодить!
— А тюрьма у них какая! — задвинул приятеля-земца коротышка Львовский. — Значительная тюрьма, на всю округу!
— На пересыльном тракте стоим! — с гордостью за родную вотчину потупил глаза господин Новицкий.
От неумолчных разговоров сих патриотов, от пыли улиц и дикой тряски шарабана у Кричевского тотчас разболелась голова; не лучше выглядел и Шевырев. Константин Афанасьевич попытался было просить, чтобы отвезли их на телеграф: не терпелось ему отбить Верочке телеграмму, дать адрес и спросить, как здоровье Настеньки. Но оказалось, что уже давно ждут их к обеду у полицмейстера, где будут и сам градоначальник, и помощник прокурора Раевский.
— Суд ведь скоро! — закатил глаза Львовский. — Мы, как представители земства, весьма заинтересованы, чтобы раз и навсегда вывести с наших земель ужасные обычаи эти! Я ведь, можно сказать, с первых дней в деле состою! План местности, где все свершилось, мною в бытность мою уездным землемером снятый, в материалах следствия фигурирует! Сам я дважды на суде свидетелем выступал! И в третий раз готов, для установления правосудия!
— И я также имел честь! — снова встрял Аристарх Генрихович, налегая острым плечом на слишком пронырливого коллегу.
— А я еще господину Шмелеву, новому приставу, чучело медведя ссудил на время! — не сдавался Кронид Васильевич, с пыхтением оттесняя Новицкого в угол шарабана и верноподданно заглядывая Кричевскому в глаза. — Оно у меня для поддержания чубуков и тростей в прихожей стоит, а тут очень способствовало постижению истины-с! Если потребуется, вы, господин сыщик, не стесняйтесь, только мигните! Мигом доставим! С егерями пошлем! Тут до Малмыжа сотня верст — рукой подать!
— Для чего же это мне медвежье чучело может пригодиться? — изумился Кричевский, несмотря на ломоту в висках и нарастающую боль в раздражаемом тряской колене. — Я прежде, поверьте, в делах следствия без подобных вещей обходился как-то!
Новицкий со Львовским переглянулись и снисходительно засмеялись оба.
— Сразу видно, что вы человек издалека, — добродушно пояснил Кронид Васильевич. — Тут специфика! Знание быта и обрядов вотяцких! Для них медведь — священное животное, магической силой обладающее! Тотем! Перед медведем нельзя солгать, не то он придет и раздерет обманщика на части! Дикари-с! А я, кстати, Казанский университет окончил с отличием!
— Ну и что? — не понял Константин Афанасьевич. — Следствие-то тут при чем?
— А при том, милейший, — с некоторой обидой и разочарованием в дедуктивных способностях столичного сыщика сказал господин Львовский, — что пристав Шмелев с вотяков на допросах клятву требовал перед чучелом медведя моего, чтобы говорили только правду!
— Так он их к присяге на чучеле приводил, что ли? — изумился Кричевский. — О, Господи! Следствие вам, безусловно, благодарно, господин Львовский, только сделайте милость, не сболтните об этом адвокату подсудимых! Он со дня на день сюда приедет! Не то на смех поднимет он всю прокуратуру казанскую, да и приставу Шмелеву не поздоровится!
— Об этом и так все знают! — с гордостью объявил Львовский.
— Я должен был догадаться! — вздохнул полковник, понимая, что худшие опасения господина начальника Департамента полиции начинают уже сбываться. — Ты хоть не пиши этого! — жалобно попросил он навострившего походное вечное перо Петьку.
— Не препятствуй свободе прессы! — позабыв всю прежнюю дружбу, высвободил рукав иуда Шевырев. — Скажите, любезный Кронид Васильевич, а насколько помогло следствию продвинуться в деле установления истины столь необычная метода ваша? Вотяки-то сознались в жертвоприношении?
— Нет, разумеется, да только кто их слушать будет?! — махнул рукою Львовский, и господин Новицкий тотчас поддержал его.
— У нас и так всем известно, что приносят они человеческие жертвы! И экспертизою этнографической на прошлом суде сей факт установлен был!
— Будьте, пожалуйста, осторожны в употреблении слова «факт», — сухо попросил его Кричевский. — Вам лично, и вам, господин Львовский, известны ли другие факты принесения вотяками человеческих жертв?
— А как же! — обрадовано вскричал Кронид Васильевич и суетливо задвигал коротенькими ножками своими по дырявому полу шарабана, приходя в крайнее возбуждение. — Не далее как два дни тому, едучи сюда на суд, остановился я на мельнице по дороге, чайку попить. Естественно, как полагается земскому начальнику, стал расспрашивать мельника про жизнь его и дела. А он, проникшись ко мне доверием, и узнав, по какой важной надобности я еду, рассказал мне факт, как лет десять тому назад на дороге неподалеку, в Яринском уезде, нашли тело купца с отрезанной головой! Полиция порешила, что ограбили, но мельник мне сказал, что ему доподлинно известно, что это вотяки купца «замолили»!
— Простите — что сделали? — переспросил Кричевский.
На лице бывшего землемера отразилась крайняя степень разочарования.
— «Замолить» — это у вотяков значит принести человека в жертву! — пренебрежительно пояснил он. — Как же вы собираетесь следствию помочь, ежели самых простых вещей не знаете?!
— Это все, что стало вам известно? — сухо спросил полковник. — А вы, милейший Аристарх Генрихович, тоже какой-то факт имеете сообщить?
— Всенепременно! — провозгласил мамадышский земский начальник, и так ухватил Константина Афанасьевича длинными цепкими пальцами за больное колено, что бедный сыщик света белого не взвидел. — У нас в Мамадыше фактов поболее, чем у Кронида Васильевича, сыщется! Я еще от деда своего, диаконом служившего, слышал эти ужасные истории! Однажды дед был по делам церковным в вотяцком селе. Случилось ему, проходя по улице вечером, услыхать за глухим высоким забором гул множества голосов. Заглянул он в щель в заборе, а там!.. Посреди двора стоит стол, накрытый белой скатертью! За столом сидят старейшие вотяки, все седые, в белых одеждах, и вострят огромные ножи! Во главе стола, также в белой одежде, сидит связанный по ногам и рукам необыкновенно бледный брюнет, волосок к волоску! От ужаса у дедушки моего дух захватило и голос пропал! Хотел он крикнуть — а не может! Смекнул он тогда, что это колдовство, и поскорее бросился прочь! А как выбрался за околицу — уж стемнело, и вдруг послышался среди мрака нечеловеческий ужасный вопль! Вот-вот, господин сыщик! Даже вас проняло! Вон слезы у вас на глазах!
— Н-ничего!.. — простонал Кричевский, вырвав, наконец, разбитое колено свое из цепких пальцев невольного мучителя. — Отчего же дед ваш не сообщил об этом властям?!
— Так я же вам сказываю, что у него от испуга язык отняло! — охотно пояснил Новицкий, а Кронид Васильевич с досадою на недалекость приезжего сыщика почмокал языком. — А в другой раз, сказывал мне дед, повстречал он в глухом лесу конных вотяков, которые везли сидевшую на коне связанную жертву. Бледна она была, как мел, а держали коня под уздцы два седых высоких старца в белых одеждах! От страха дед мой запрятался в кусты малины, хоть был всегда неробкого десятка. И только отъехали вотяки вглубь леса, как раздался вопль страшный и жалобный, хуже прежнего!
— Вот! — сказал с укоризною в адрес приезжих господин Львовский. — Мы здесь, господа, в подобных условиях который год живем! Какие вам еще доказательства нужны?!
— Ну, да… разумеется! — покивал головою Константин Афанасьевич, опасливо прикрывая рукою колено, в которое то и дело покушался снова вцепиться господин Новицкий. — Как говорится, «а судьи кто?!» Кучер! Вези, милейший, к дому полицмейстера вашего, да поскорее! А то уж и так всю душу вытряс!
III
Кричевский пробудился поутру, одетый, лежа поверх нераскрытой постели в казенной квартире при городской управе. Голова у него была тяжелой, но ясной. Он помнил отчетливо, что, несмотря на обилие тостов и неумеренность возлияний местными наливками, отказался он наотрез ехать вечером к некоей Прасковьюшке, а потребовал грозно, чтобы отвели его на квартиру, ему предназначенную. Куда подевался Петька Шевырев, он припомнить никак не мог, но надеялся, что пьяненького веселого журналиста, перецеловавшего многократно всю уездную бюрократию, не принесли в жертву вотяцким богам, а тоже где-то уложили спать, хотя бы и у той самой Прасковьюшки.
Саквояж полковника был на месте, неведомым путем попав на квартиру вслед хозяину. Константин Афанасьевич, проверив целость содержимого, достал со дна медальон свой и с нежностью некоторое время разглядывал фотографию Верочки, весьма гордясь собой, довольный тем, что устоял перед провинциальными соблазнами. Глянув на часы, припомнил он, что назначил сегодня в полдень служебное совещание всем лицам следствия, и заторопился бриться.
Когда поспешно вышел он на крыльцо, навстречу ему поднялся со ступенек рослый молодцеватый человек в форме полицейского пристава, еще сравнительно молодой для столь ответственной должности, с лицом румяным, добрым и открытым.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие, Константин Афанасьевич! — сияя широкою белозубою улыбкою, сказал он. — Хорошо ли почивать изволили?
— Спасибо, хорошо, — кивнул Кричевский. — Откуда меня знаешь?
— А вы меня разве не помните? — шире прежнего заулыбался добрый молодец. — Я же вас сопровождал вчера к ночлегу! Позвольте представиться: пристав Шмелев! Изволите завтракать? В трактире ждут уже.
— Нет, Шмелев, спасибо, братец, — поблагодарил полковник, чувствуя расположенность и невольную симпатию к этому доброжелательному, здоровому и молодому парню. — Дела прежде всего.
— А напрасно вы! — искренне огорчился гостеприимный пристав. — Господин Раевский велели передать, что позже прибудут. Неважно себя чувствуют после вчерашнего. Да и что вам за заботы? Мы уж все сделали, все сыскали, как надо быть! Уж они у нас не выкрутятся, душегубцы, пусть чернильные души адвокаты хоть телегу жалоб настрочат!
— Не могу, братец, — сказал Кричевский. — Решительно не могу. Ты проводи меня в присутствие, да сходи к господину помощнику прокурора, скажи, что я прошу поторопиться.
— Так, может, вам и завтрак в присутствие подать? — опять заулыбался пристав Шмелев. — Я мимо трактира буду проходить, так и распоряжусь!
Подавленный радушием пристава, сыщик согласился. Пока Шмелев бегал распоряжаться, Константин Афанасьевич за дубовым присутственным столом засел разбирать материалы по делу, выложенные для него с вечера помощником окружного прокурора Раевским. Начал он с чтения обвинительного заключения.
Согласно тексту заключения, утвержденному Сарапульским окружным прокурором и занимавшему без малого сорок страниц, мултанские вотяки были сильно взволнованны эпидемией тифа и двумя подряд неурожайными годами. Житель Старого Мултана Андриан Андреев в пасхальную ночь 1892 года увидал страшный вещий сон, и, проснувшись, с ужасом сказал своим землякам «Кык пыдес ванданы кулес», что означает «Надо молить двуногого». Слова его услыхал русский мальчик, ночевавший в той же избе и хорошо понимавший вотяцкое наречие. Мальчик спрятался за печкой, и вотяки его не видели. В интересах безопасности ребенка следствие не называло его фамилии. После гибели Матюнина он рассказал об услышанном русскому крестьянину деревни Старый Мултан Дмитрию Мурину, который и донес о случившемся уряднику Жукову, ведшему в ту пору следствие по делу об убийстве.
В середине апреля 1892 года вотяки, поддавшись агитации Андриана Андреева, приняли решение принести человеческое жертвоприношение своему божеству с целью умилостивить его. Чтобы отвести от себя все подозрения в причастности к оному, они наметили в качестве жертвы какого-либо случайного бродягу, никак не связанного с их деревней, и решили дожидаться удобного случая. Таковой представился им вечером четвертого мая, когда в Старый Мултан явился Конон Матюнин, бродяга «Христа ради» из деревни Нырты, отдаленной от Малмыжского уезда на сотню верст. Матюнина встретил у околицы Василий Кузнецов, стоявший в ту ночь в сельском карауле. Хотя Кузнецов русский по национальности, он сохранил верность традиционным вотяцким верованиям, с которыми знаком был через свою мать, и действовал заодно с прочими вотяками. Матюнина по распоряжению сотского Семена Иванова, участника последующего жертвоприношения, разместили в доме Василия Кондратьева. Там для усыпления бдительности угостили табаком и налили водки. Не менее трех не связанных друг с другом свидетелей видели в тот вечер подвыпившего Матюнина, сидевшего на бревнышках перед забором дома Кондратьева: он курил самокрутку и с трудом ворочал языком. Один из свидетелей видел на его азяме синюю заплату, а двое других разглядели его синюю рубаху (на убитом была рубаха в мелкую синюю полоску). После полуночи группа вотяков каким-то образом заманила бродягу во двор дома Моисея Дмитриева, в родовом шалаше «куа» которого по предварительному сговору было решено осуществить жертвоприношение. Там на Матюнина напали, раздели и связали; далее он был подвешен за ноги к перекладине шалаша и обезглавлен забойщиком скота Кузьмой Самсоновым, который затем принялся втыкать в живот Матюнина нож, а прочие вотяки собирали сочащуюся кровь в плошки. Руководил его действиями старомултанский шаман Андрей Григорьев.
После сбора крови, отделения головы и извлечения внутренних органов тело было снято с перекладины и вместе с головой покойного спрятано в неизвестном месте рядом с домом Дмитриева, возможно, в клети, на подстилке которой в ходе обыска обнаружены были следы крови. Далее собравшиеся вотяки совершили сам акт ритуального служения, выразившийся в том, что извлеченные из груди убитого Матюнина сердце и легкие были зажарены в огне костра и либо съедены самими вотяками, либо перенесены в неизвестное место в лесу и оставлены там. На следующий день Дмитриев в сопровождении супруги отправился якобы на мельницу, и под видом мешков с зерном вывез из своего огорода труп Матюнина. Труп был им подброшен на тропу, шедшую через лес и срезавшую большой крюк той самой дороги, по которой Дмитриев вез зерно на мельницу. Через день, седьмого мая, Моисей Дмитриев вместе с Кузьмой Самсоновым, непосредственным убийцей Матюнина, избавился от головы погибшего. Сделано это было в ходе прогулки обоих мужчин в лес, якобы за ягодами; голова Матюнина была вынесена из огорода в берестяном пестере.
В распоряжении обвинения, кроме ряда косвенных улик, имелись два важных свидетеля. Одним из них был бывший солдат, а ныне каторжник Федор Голова, сидевший за темные дела свои в Сарапульском исправительном доме в ожидании отправки этапом в каторгу, в Сибирь. Весной 1894 года елабужская полиция получила анонимное письмо, в котором сообщалось, что Голове известна правда об убийстве в Старом Мултане христианина. Пристав Шмелев по поручению помощника прокурора Раевского разыскал арестанта и сумел развязать тому язык. В трех протоколах допросов Голова изложил следующее: в ночь с четвертого на пятое мая он тоже ночевал в Старом Мултане и видел, как группа вотяков убила нищего бродягу, проходившего через село. Убийство произошло в родовом шалаше Моисея Дмитриева; человек, приведенный на заклание, был раздет по пояс и подвешен вверх ногами под коньком крыши; в таком положении вотяки сначала отрезали ему голову, а затем истыкали живот ножами; стекавшую кровь они собирали в подставленный таз и в мелкие плошки. Вотяки, по уверениям Головы, приносили в ту ночь жертву своему языческому богу Курбону; этот бог требует в качестве дара себе именно голову и кровь жертвы. Людей, участвовавших в страшном ритуале, он впотьмах не разглядел, но не сомневался, что среди них был Андрей Григорьев, главный колдун Старого Мултана. Его он запомнил по седым, как лунь, волосам. Напуганный жутким зрелищем, свидетель бежал той же ночью из деревни и, разумеется, никому своей тайны не открывал, пока вместе с ним не оказался в исправительном доме никто иной, как умирающий в тюрьме Моисей Дмитриев. Перед смертью покаявшийся язычник и просил Голову во всем признаться.
Вторым свидетелем обвинения выступал причетник Богоспасаев, так же, как и Матюнин, питающийся подаянием. В двадцатых числах апреля 1892 года он провел целый день с Кононом Матюниным, который рассказал ему, что болен эпилепсией, и что врачи предлагали ему поехать на лечение в Казань, где делают трепанацию черепа и таким образом якобы облегчают приступы эпилепсии. Вдова Матюнина подтвердила, что ее муж незадолго до гибели действительно получал такое предложение. Она также опознала одежду Матюнина, в которой тот ушел из дому.
Матюнин, по словам Богоспасаева, хотя и был невысок ростом, но казался крепким мужчиной, его рассказам о «падучей» люди верили с трудом, а потому смотрели на него, как на лентяя, и милостыню подавали плохо.
Через три года тот же самый причетник Богоспасаев в трактире «Медовые ключи» подсел к Василию Кузнецову, освобожденному следователем под подписку после повторного суда в сентябре-октябре 1895 года. Кузнецов, согласно новым показаниям Богоспасаева, угостил его водкой, а после выпивки признался, что участвовал в ритуальном убийстве, и теперь вот никак не может выбраться из-под следствия. Показания причетника запротоколировал опять же пристав Шмелев.
— Ай да Шмелев! — сказал сам себе Кричевский, припоминая рассказ Львовского о присяге вотяков на чучеле медведя. — Ай да шельма улыбчивая! И с чего же это тебе удача такая в следственных делах?
Он принялся выписывать свои вопросы по материалам дела, когда вскоре открылась дверь, и вместе с половым, принесшим дымящиеся горшки, вошел человек средних лет, темноволосый, курчавый, в модном мундире, зауженном чрезмерно на поплывшей уже талии. Кожа на лице его была нечистая, угреватая. Погрузившись на мгновение в воспоминания вчерашнего затяжного обеда, Кричевский не без усилий припомнил в нем помощника окружного прокурора Раевского. Улыбчивый пристав Шмелев предупредительно остался за дверью.
— Работаете уже? — хмуро сказал Раевский, седлая табурет напротив Кричевского. — Ну и славно. А я решил с вами позавтракать, коли уж велели сюда подавать. Неплохая идея, кстати, и время бережет.
Константин Афанасьевич глянул на помощника прокурора с удивлением: мысль о том, что в этой сонной дремучей глуши кому-то следует беречь свое время, показалась ему забавной. Раевский не выглядел столь улыбчивым и беззаботным, как его ближайший помощник, удачливый уездный сыщик Шмелев. Вид у него, напротив, был весьма озабоченный и раздраженный. Еще вчера он жаловался полковнику, что эти беспрестанные кассации выбивают у него почву из-под ног, и что Мултанское дело ему уже в зубах навязло.
— Что скажете? — спросил он, сняв крышечку с горшка и вдыхая ароматный пар. — Как мы потрудились?
— Сделано, конечно, немало, — дипломатично начал Кричевский, не желая походя бранить чужую работу. — Только вот, скажите мне, ведь жена Матюнина прямо показывает, что он никогда не пил и не курил. Он же был эпилептиком, приступов боялся.
— Да много ли жены наши про нас знают? — пожал плечами скептически Раевский. — Дома он, может, и не пил, и не курил, а в походах своих — весьма напротив! Вот Богоспасаев с ним выпивал же!
— Про Богоспасаева с Федором Головой отдельный разговор, — сказал Кричевский, продолжая делать записи. — Мне, кстати, допросить их понадобится.
— Это запросто, — лениво согласился помощник прокурора. — Они здесь, рядышком, в пересыльной тюрьме сидят. Голове положено, а Богоспасаева мы придержали до суда, чтобы под рукой был. А то сорвется с места — ищи потом ветра в поле!
— А еще скажите мне, будьте любезны, отчего свидетель ваш Голова показывает, будто Матюнина кололи ножами в живот, а вот акты осмотра не подтверждают никаких ранений на теле, кроме отсечения головы?
— Этого я не знаю, — снова пожал плечами помощник прокурора. — Может, почудилось ему со страху? Вы, наверное, думаете, что это я подставного свидетеля к делу притянул, пообещал каторжнику поблажки? Так ведь, коли так, уж мы бы с ним все отрепетировали, чтобы с актом врачебным совпадало! Чтобы без сучка, без задоринки! Нет, не подделывали мы ничего. Как говорит, так и есть.
— Может, врет? — доверительно спросил Кричевский.
— Э, нет! — засмеялся помощник прокурора. — Вы мне, господин хороший, обвинения не разваливайте! У меня суд через два дни! Не скажу вам, что Голова видел, но то, что он в тот вечер был в Старом Мултане — на то у меня свидетели имеются!
— Какие свидетели? — удивился полковник.
— Да сами же обвиняемые! Васька Кузнецов, что стоял в карауле! Вы почитайте внимательнее!
— Прочту, прочту непременно. А кстати, за что посадили героя вашего?
— Голову-то? — переспросил Раевский. — Это целый букет! Грабеж церквей, подложные документы, и, наконец, убийство. Там есть в деле справочка из острога.
— Понятно… Вот вы, конечно, титаническую работу проделали, прочесали все окрестные деревни. Стало быть, Конон Матюнин в ночь с третьего на четвертое ночевал в Кузнерках, в доме Тимофея Санникова?
— Да, его видели, — кивнул Раевский. — Документы проверяли. Он про падучую свою рассказывал. Описание одежды совпадает, азям этот с заплатою…
— Но ведь дом Санникова на всю неделю определен был становой квартирой, — сказал Кричевский. — И вы же сами определили, что на следующий вечер, четвертого мая, туда опять пришел нищий, сказал, что он из Ныртов и страдает падучей болезнью! Так где же был в тот вечер Конон Матюнин — в Старом Мултане или за двадцать верст, в Кузнерках?
— Разумеется, в Старом Мултане, где его и убили, — пожал плечами Раевский. — Хозяин, Тимофей Санников, в Кузнерках четвертого мая не ночевал. Дома оставался его сын, Николай. Он нищего впустил, документы не спрашивал. Кто угодно, похожий на Матюнина, мог его сказкой воспользоваться. А вот заплаты синей на азяме у «своего» нищего Николай Санников не припомнил.
— Карабчевский за это непременно зацепится, — озадаченно почесал затылок Кричевский.
— Да и пусть! — неожиданно окрысился помощник прокурора. — Здесь ему не Петербург!
Константин Афанасьевич внимательно посмотрел в усталое лицо бравирующего обвинителя.
— Господин директор просил на словах передать вам, — по возможности мягко сказал он, — что еще одна кассация приговора Сенатом будет стоить вам места.
— Это вы намекаете мне, чтобы я отступился?! — взвился Раевский. — В угоду всем этим писакам во главе с Короленко?! Чтобы я признал, что мы тут четыре года фабрикуем дело и держим невинных людей взаперти?! Никогда! Хоть сейчас в отставку! Так и передайте господину директору!
— Господина директора беспокоит не результат суда, — настойчиво продолжал сыщик, которому этот вспыльчивый помощник прокурора был даже чем-то симпатичен. — Господина директора беспокоит соблюдение правил судопроизводства. Постарайтесь своим поведением не давать более защите оснований для кассации. Скажите, а на чем держится лично ваша глубокая уверенность в том, что эти вотяки виновны? Я этот вопрос неслучайно задаю. Мы с вами профессионалы. Не все можно поместить в материалы дела, и мне кажется, вы что-то недоговариваете.
На одну секунду Кричевскому показалось, что Раевский сейчас расскажет нечто. Но помощник прокурора взял себя в руки, отвернулся, и только буркнул неучтиво:
— Они виновны — и все тут! Кого хотите, спросите! Ваш Василий Кузнецов уряднику Жукову взятку предлагал, чтобы тот его из дела выпутал — это ли не признание вины?! Чего он сам в ту ночь караулить пошел?! Всегда ведь нанимал вместо себя кого-нибудь из бедняков!
— Это не признание, — покачал головою полковник. — Кого же мне спросить? У вас есть еще свидетели других вотяцких жертвоприношений?
— Разумеется, есть! — нервно выкрикнул помощник прокурора. — Я же тут не штаны протирал все это время! Вот показания господ Львовского и Новицкого…
— О, нет! — поднял руки Кричевский. — Помилосердствуйте! Только не это! Если еще можно, изымите их показания из дела, иначе Николай Платонович Карабчевский осмеет вас на всю Европу! У него это мастерски получается!
— Поздно уже, вы же знаете сами, — проворчал Раевский. — Будь что будет. Ну, у меня есть еще показания урядника Рагозина, про мальчика, которого вотяки «замолили» лет двадцать назад, а дело выдали, как об утопленнике. Есть показания крестьянина из Аныка, Сосипатра Кобылина, и брата его из Старого Мултана, Михаила Кобылина. Тот прямо рассказывает про человеческие жертвоприношения и обряд описывает! Еще священник Ергин из Старого Мултана видел, как вотяки пели и плясали вокруг деревьев на опушке, и мать Василия Кузнецова с ними! А крестьянина Иванцова вотяки пытались «замолить» вместе с племянником!
— Да Иванцову вашему сто два года! — не выдержал спокойного тона Кричевский. — Он, поди, из ума выжил! Как можно выставлять такого свидетеля!
— Но профессор Смирнов из Казанского университета, я полагаю, не выжил еще? — съязвил, разойдясь, Раевский. — Он помоложе вас будет! Мировая величина! За границей признан! А почитайте его заключение! Он прямо пишет, что вотяки могут и поныне сохранять традицию человеческих жертвоприношений! У многих народов, им родственных, имеются обычаи, предписывающие осуществление казней по самым разным случаям жизни! Для открытия кладов, в случае смерти родового вождя, для задабривания богов! А вот священник Якимов — он дважды был наблюдателем от епископального руководства Казани при проведении расследований, связанных с обвинениями вотяков в подготовке человеческого жертвоприношения! Один раз вотяк обращался в полицию, ища защиты от односельчан, которые решили его «замолить»! А другой раз к священнику обратился тоже вотяк, с жалобой, что назначили его жертвой! Вы почитайте!
«Блажен прокурор, ибо верует!» — подумалось Кричевскому. Вслух Константин Афанасьевич сказал примирительно:
— Материала много. Я, безусловно, не могу качественно вникнуть во все. Ответьте мне, однако, где ордер на обыск, во время которого этот улыбчивый молодой пристав Шмелев находит в шалаше Моисея Дмитриева седой волос Матюнина, прилипший к жерди? Я не нашел в деле ордера.
— Я его не выписывал, — хмуро сказал Раевский. — Обыска не было. Пристав просто заглянул в дом к Дмитриеву, вот и все.
— Когда это случилось? — дотошно спросил полковник.
— Не помню, — отвернулся от него помощник прокурора.
— Так потрудитесь к суду припомнить! — озлился внезапно Кричевский, выведенный из себя глупым упрямством, заменяющим некоторым людям силу воли. — Насколько я разумею, Шмелев поставлен на это дело в 1894 году только! Через два года после убийства! И что — два года провисел этот волос в шалаше, и никто его не заметил?! Это после стольких-то официальных обысков?! Неужели вы всерьез полагаете, что защита пройдет мимо этого вопиющего нарушения?! Я уже молчу пока про свидетелей ваших! У вас половина показаний подпадает под определение «утверждение, данное с чужих слов»! Грош им цена!
Помощник прокурора молчал.
— Далее! — продолжал полковник. — Почему план местности происшествия, снятый господином Львовским, датирован декабрем 1892 года?! Да вы что тут — совсем страх божий потеряли?! Как это он снимал летнюю тропу зимою, спустя полгода после убийства?! Как вы это присяжным объясните?! Вину между обвиняемыми внятно не разделили, а ведь на третий суд идете! Пусть Кузьма Самсонов резал, Андрей Григорьев указывал, а Моисей Дмитриев тело прятал — а прочие-то четверо что делали?! Смотрели? Как именно смотрели? Поощряли убийц или же защищали жертву? Просто смотрели или тайно подглядывали? Не донесли о случившемся или деятельно помогали скрывать следы расправы?! Да не мне же вас учить в этих вопросах! На все же надобно ответ дать, за все свое наказание полагается!
Помощник прокурора молчал.
— И наконец, самое главное, — устало закончил Кричевский. — Я ведь не работу вашу хаю. Я понять хочу и помочь, если смогу. Как следователь следователю ответьте мне на один вопрос. Он меня от самого Петербурга мучает. Пусть вотяки. Пусть жертва. Пусть голову спрятали так, что и не сыскать. Но тело-то изувеченное зачем они на тропе бросили?! Что за беспечность такая?! Ведь знали же, что доктор приедет, вскрытие делать будет! Для чего им давать такую грозную улику против себя?! Прямую улику! Какой бог этого требует?! Ведь стоило им отнести тело на сотню шагов в сторону, да притопить в болоте — его, быть может, по сей день никто бы не нашел!
Раевский посмотрел на полковника жалко, точно побитая собака. Вид у него был вовсе не прокурорский.
— Это меня и самого все время мучает, — сказал он. — Этого я не могу вам объяснить. Все, что вы сказали ранее — ерунда, а это смущает страшно. Знаю только одно — виновны они, и в суде перед присяжными доказывать это буду. А сейчас, Константин Афанасьевич, кушайте блюдо ваше, да пойдемте, сведу вас в тюрьму. Допросите сами и Голову, и Богоспасаева. Может, на свежую голову, что вам и увидится. Обвиняемых-то не желаете допросить?
— Господин Раевский, — вздохнул полковник, — я же только что просил вас не давать защите более поводов для кассаций. Ограничимся допросом свидетелей. Апропо! А что сами обвиняемые говорят? По их мнению, кто убийца Матюнина? Родня-то, поди, за столько лет всю округу уже перевернула, чтобы их выручить?
— Чушь порют! — пожал плечами помощник прокурора. — Говорят — медведь! Дикий народ! Ничего складнее придумать не могут!
IV
Причетник Богоспасаев хозяйственным Шмелевым приставлен был мести обширный тюремный двор, и появился в комнате свиданий перед Кричевским с метлой в руке, без конвоя. Это был высокого роста сутулый человек в драном арестантском халате, длинноволосый, бледный, испитой, и весь какой-то неопрятный, но, видимо, обладающий немалой физической крепостью. Пристроив метлу в углу, держась за спину, часто обмахиваясь крестным знамением, он кривобоко уселся напротив полковника, растопырив колени, опершись о них обеими ладонями, и лишь после этого откинул со лба засаленные волосы, посмотрел на Кричевского водянистыми бегающими глазками. «Господи, он еще и косоглазит!» — неприятно удивился Константин Афанасьевич, кладя перед собою чистый лист и без надобности тыча вечным пером в засохшую чернильницу.
— Назовите свое имя и фамилию, год, месяц, день и место рождения, а также к какому сословию приписаны, — побежденный протокольной привычкой, начал он беседу со свидетелем первой фразой допроса.
— И не в гордости сила, и не в деньгах сила, а в справедливости, — как-то бессмысленно пробормотал Богоспасаев, после чего ответил на поставленные Кричевским вопросы.
— Расскажите, когда и при каких обстоятельствах встретились вы с Кононом Матюниным, — запасшись терпением, продолжил сыщик, отложив ручку в грязный письменный прибор.
Он надеялся в пустопорожнем косноязычии причетника о давних уже событиях уловить что-нибудь ценное для существа дела.
— Мая первого, года 1892 от Рождества Христова, — заученно и без сомнений сказал Богоспасаев. — В заутреню, на паперти церкви в селении Люга. Там и паперти-то нету… И в ограде грязь одна. Жалкие люди. Подавали плохо очень. Мне их всех жалко.
— Чем вы занимались, и чем занимался Матюнин? — спросил Кричевский.
— Добывал на пропитание! — оскорбленно ответил причетник.
— А Конон Матюнин?
— Жалкий человек! — махнул пыльным рукавом халата Богоспасаев. — Никто не верил в его падучую! Он шел по какой-то надобности из Люги в Кузнерку. Вместе пошли. Я думал, вместе-то сподручнее. Куда там! Совсем жалкий! Сучьев для костра наломать не смог! Курицу ощипать не смог! Все самому пришлось…
— Курицу-то вы где взяли? — усмехнулся Кричевский.
— Господь послал, — лукаво ответил причетник.
— Украли, стало быть, — вздохнул сыщик. — Останавливались где?
— На развилке, на Пельгу, — причетник отвернул лицо и смотрел на полковника боком, косоглазо, как петух.
— Свидетели есть?
Богоспасаев поворотил унылое длинное лицо и посмотрел на полковника вторым глазом. Очевидно, прежде его не просили привести свидетелей своих показаний.
— Крестьяне из Пельги на мельницу ехали, — сказал он, подумав. — Просили заступ продать — не продал, жалкий человек. А мог бы со мною расчесться за угощение да за нарушение заповеди! Из нужды нарушил, из крайности!
— Матюнин бродяжничал с заступом? — удивился Константин Афанасьевич. — И милостыню с заступом просил?
— Не-е… — улыбнулся непонятливости горожанина причетник, и приобрел на миг вид даже приятный, благообразный, который имел, очевидно, в лучшие свои времена. — С заступом ему бы не подали! Он его за околицей, в кустах прятал, а как пошли — взял!
— Мирно расстались, али ссора была? — поинтересовался Кричевский.
Бывший почитаемый член причта вдруг проворно упал с табурета на колени.
— Видит Бог, не убивал! — вскричал он. — Это все вотяки! Дал два раза по шее за жадность, и пошел себе в Пельгу!
Константин Афанасьевич успокоил Богоспасаева, готового колотить лбом об пол, велел сесть на табурет и задумался.
— Ну, милейший! — попросил он в некотором волнении, встревоженный паузой. — Неужто все?! Припомни еще хоть что-нибудь! Спросить-то более некого! Путь неблизкий, говорили же вы о чем-то!
Причетник добросовестно сожмурил косые глаза, наморщил лоб, выказывая старание.
— Да так все… пустое балябали, — сказал он. — Матюнин этот все песню какую-то дорожную пел… или заговор творил. Ни о чем таком душеприятном не мог поговорить. — Богоспасаев поднял взгляд кверху и принялся вещать зловещим голосом: «От Красного поля на зимний восход. Пока не увидишь могильный бугор. Налево с бугра до Ржавого ручья. Вверх по ручью, до следа копыта». — Вот, что-то такое говорил. Она длинная, я далее не упомню.
Полковник крикнул дежурного вахмистра, потребовал свежих чернил и тщательно записал подорожный заговор Матюнина. Пока он водил скрипучим пером по четвертушке бумаги, еще один вопрос пришел ему на ум.
— Голубчик! — окликнул он причетника, поглощенного ловлею мухи на подоконнике. — Вот сказал ты, что ни сучьев Матюнин наломать не мог, ни курицу ощипать. Отчего это?
— Сказывал — руки у него сбиты от работы, — охотно отозвался Богоспасаев. — Тряпицами ладони завязал. Я полагаю, для жалости пущей, чтобы милостыню ловчее просить.
— От какой же это работы? — спросил Кричевский.
— Огороды, сказывал, копал, — ответил причетник и ловко поймал муху, громко зажужжавшую в его кулаке.
— Копал огороды… — записал Кричевский. — Спасибо, Богоспасаев, вы свободны. Да, кстати, коли вы уж печетесь о заповедях, чтобы их не нарушать, так напомню вам еще одну. Не лжесвидетельствуй! Христос ведь и язычникам это проповедовал.
Причетник открыл рот и в растерянности выпустил крылатое насекомое.
Пока вахмистр вызывал конвой и ходил с ним в камеру за каторжником Головой, Кричевский успел обдумать услышанное и составить план нового допроса.
Голова вошел браво, весело, бренча кандалами, длинные цепи которых держал на локте, чтобы сподручнее было. Сам невысок, широкоплеч, рыжеват, и обрит налысо по каторжному, наполовину, отчего казалось, что у него два лица: злобное, тюремного изверга — под костлявой лысиной, и плутоватое ефрейторское — под рыжими разглаженными космами. Щелкнул по-солдатски деревянными башмаками, хрипло отрапортовал:
— Осужденный Голова по вашему приказанию прибыл!
— Эх, красавец! — иронически цокнул языком полковник. — Двуликий Янус! Это в таком виде тебя на суд представить хотят? Да ты всех присяжных распугаешь башкою своей! Скажу Раевскому, чтобы обрили тебе голову целиком, все приличнее будет.
— Велите, чтобы в баню сводили, ваше сиятельство! — попросил Голова. — А то на прошлом суде прямо конфузия вышла!
— Посмотрим, — сурово сказал Кричевский, зная прекрасно, что задабривать каторжников бесполезно. — Садись, расскажи мне, где и как ты познакомился с Кононом Матюниным.
Видно было, что Голова ожидал от приезжего сыщика совсем других, привычных вопросов, и уже изготовился вещать о подвешенном за ноги обезглавленном теле, и о том, как вотяки в него ножами тыкали и кровь в плошки собирали.
— Я с ним не знакомился вовсе, — разочарованно сказал он, усаживаясь крепко на табурет и тотчас принимаясь яростно чесаться. — Я его только увидел, когда в шалаше этот седой колдун…
— Это ты все на суде говори, — оборвал его Константин Афанасьевич. — А мне вот известно из показаний вотяков, что вы с Матюниным вместе в Старый Мултан пришли.
— Нашли, кому верить! — усмехнулся Голова своей плутоватой половиной лица. — Они с три короба наврут, чтобы подозрения от себя отвести! Один я пришел, и бедолагу этого не знаю!
Когда каторжник чесался, кандалы его бренчали, точно цепь у собаки, которая ловит блох.
— А вот еще свидетели, русские уже, говорят, что видели вас вечером на бревнах перед домом этого Кондратьева, — сказал Кричевский, незаметно отодвигаясь подалее.
— Ну, сидели, что с того? — грубо сказал Голова, глянул на полковника изуверским боком, подсел ближе и сдунул в его сторону какие-то волосья с черных от грязи пальцев. — Посидели, да разошлись! Я себе пошел на ужин клянчить, а он — себе. Не вместе же нам ходить!
И каторжник засморкался и страшно закашлял на полковника, желая, очевидно, пробудить в нем брезгливость и тем самым вынудить завершить допрос поскорее. Кричевский вдруг цепко и больно ухватил его железными пальцами за подбородок.
— Ты мне свои примочки камерные брось! — свирепо рявкнул он на ухо каторжнику голосом питерского будочника. — Я тебя отсель живо в Усть-Илим законопачу! Не поможет и пристав Шмелев!
Голова задергался, вырвался, неохотно отодвинулся на прежнее место.
— Буде вам гневаться на убогого, ваше сиятельство, — примирительно сказал он, ковыряя пальцем в ухе, как бы признавая силу и власть приезжего. — Неча вашему сиятельству об такого червя, как я, ручки марать.
— Ничо! — в тон каторжнику, простонародно ответил полковник. — Не погнушаюсь! Не об таких марали-с! Ответствуй мне без выкобенек, что ты делал в Старом Мултане?! Как оказался в саду у Моисея Дмитриева?!
— Жрать хотелось, — угрюмо сказал Голова, глядя в грязный пол. — Украсть чего-нибудь думал. А тут страсти такие… аж живот подвело разом. Об еде и думать забыл до самого утра, пока драпал через лес!
— Через лес? — хитро сощурился Кричевский. — Ночью?! Как это ты справился-то? И зверья не боялся?!
— Иные людишки пострашнее зверья, — сказал Голова и закашлялся, уже непритворно, отворотясь предусмотрительно в угол и прикрываясь горсткой. — Да мы привычные… Глаз у меня в потемках хорошо видит. Сычем в малолетстве прозывали.
— Ободрался, поди?! — посочувствовал Кричевский.
— Не без того, — кивнул Голова.
— И куда вышел? — спросил еще более сочувственно сыщик.
Бывший солдат крякнул.
— Эх, ты хитер, ваше сиятельство! Сразу видать — матерый! С тропы я сбился, на Старые Копки выбежал к утру. Петухов заслышал, слава Богу, да собачий брех, не то пошел бы блудить! В тех краях еще верст на тридцать по чащам ни одной деревни нет. Там, первый дом с околицы, ежели солнышко в спину восходит, жил тогда бобыль Иван Чухрай… Не знаю, жив ли нынче. Он-то меня запомнить должон. Уж такой я заполоханный из лесу на его огород выскочил! Мокрый весь от росы, одежонка последняя порвалася! Он сказывал — просто лица на мне не было! Чуть вилами меня не запорол — за нечисть лесную принял!
— И что же ты ему рассказал? — усмехнулся полковник, делая вид, что не верит ни единому слову Головы. — Чем объяснил испуг свой?
— Сказал, что медведь меня драл, — с полной серьезностью ответил тот, не обращая ни капли внимания на скептические гримасы сыщика.
— Не выдал, стало быть, вотяков? — удивился Кричевский.
Голова поглядел на него проникновенно.
— Эхма, ваше благородие! — сказал он со вздохом. — Вашему бы благородию пожить в шкуре бродяги! Враз отучишься языком мести! Кругом-то деревни вотяцкие, и по дорогам вотяки все сплошь, а тебе от них никуда… жить надобно, а защиты никакой! А лес огромный, лес дремучий… многое в нем тайное творится, чего и не проведает никто… а боги вотяцкие — страшные боги! Я сам сколько их видал по чащобам! Стоят идолища на буграх, да на болотах, в три роста человеческих, костями да черепами увешанные, под ними пепелища огромные, а чьи там кости — людские ли, скотские — нету смелости разглядывать! А уж коли оживет какой идол — спаси, Господи, и помоги!
Голова истово закрестился на большой невзрачный образ в углу. Глаза его выпучились из орбит.
— Стало быть, побоялся? — уточнил сыщик, желая остановить этот горячечный бред.
— Стало быть, так, — согласился бродяга, тотчас успокаиваясь.
— А потом что же осмелел?
— Так ведь это я уже был в остроге, меня власть стерегла надежно! Да и прознал от вотяка этого, Дмитриева, что похватали их всех!
— Да и в Сибирь не хотелось по этапу брести! — в тон ему подхватил Кричевский.
— Не хотелось, — грустно согласился каторжник. — И сейчас не хочется. А что — встречали вы много охотников до Сибири?
— Откуда пришел ты в Старый Мултан, и зачем? — спросил Кричевский, игнорируя вопрос.
— Откуда пришел? — переспросил Голова, и на миг замешкался. — Из Нового Мултана пришел.
— Ты мне лапти не плети! — прикрикнул полковник. — Меж Мултанами этими всего-то пара верст! А в Новый Мултан ты откуда пришел, и зачем?!
— Из Асынера, — припомнил каторжник. — Зачем? А зачем все мы по земле ходим? Затем и я… Счастья пришел искать!
— Счастья? — удивился Кричевский. — Какого это счастья в глуши такой? Того, что над Вяткою на Диком бугре зарыто?
Он неожиданно для себя наступил темному собеседнику своему на больной мозоль. Голова дернулся, точно прострелило его, лицом стал весь как изувер, вцепился скрюченными пальцами в грубо строганную столешницу.
— Что ты знаешь, ваше сиятельство, про счастье?! Золото в кладах лежит, утяжеляется от адского пламени, разгорается, старится в веках! Стражи, над ним убитые, его чутко стерегут! Души их не на земле и не на том свете, а промеж маются! И чуть клад упустят — как тотчас отлетают в ад! Как созреет клад сроками, он зашевелится в земле, а потом начнет светиться! Ткать сияние! После этого некоторые клады становятся деревом, а из дерева — человеком, и на Иванову ночь уходят бродить по земле, неся в себе золото! Образом подобны они желтому ссохшемуся старику! Вот так и с Дикого бугра ушел клад, ушел! Я самолично человека знавал, который это видел!
Кричевский в удивлении созерцал перемены на грубом лице каторжника: оно предстало вдохновенным и возвышенным, как у человека, повествующего сокровенное.
— И что — так и бродят клады по земле? — полюбопытствовал он, изумляясь мимо воли странному и загадочному этому краю и людям, его населяющим.
— Не вечно им странствовать! — горячо отвечал Голова. — Через двенадцать лет иссякает их самодвижущая сила! И ежели клад не востребован никем, он захоронится, уйдет под курган, али в подземелье заложится, али под воду! Только в урочное время обретет он тепло! Любит золото выходить на свет в виде огненного петуха с червонным гребнем. А ежели клад перемешан с серебром, то сам петух белый, а гребень и голова — красные! И свеча на голове тоже красная, и пламенеет горючим потусветным огнем адским! Коли выходит клад из земли в виде петуха, зверька, вещицы какой али человека, тут его нужно ударить непременно левой рукой наотмашь и сказать: «Аминь-аминь, рассыпься!». А если ударить не наотмашь, свеча погаснет, а сам петух ухнет в никуда или истает в воздухе! Со мною так было, ваше сиятельство! Оплошал!
Каторжник перешел на страшный свистящий шепот.
— А есть клады-оборотни, опасные для слабого сердца. Со слабым сердцем люди при них умирают, всякие чудесные превращения вокруг видя! Из таких кладов лешие образуются! А то еще бывает — умрет клад, и то место навек становится проклятым!
Бывший солдат, контуженный в голову в последнюю турецкую кампанию, смолк, тяжело дыша, яростно вращая белками глаз. Видно было, что устал. Устал и Кричевский. От разговора с Головой осталось у него гнетущее, тяжелое впечатление, как от общения с душевнобольным.
Полковник отправил каторжника обратно в камеру, а сам попросил помощника прокурора Раевского сопроводить его к обвиняемому вотяку Кондратьеву, в доме которого остановился на постой принесенный в жертву Конон Матюнин.
— У меня к нему один лишь вопрос, — сказал он, остановившись перед тяжелой тюремной дверью, в ожидании надзирателя со связкою ключей на огромном кованом кольце. — Только задать его я хочу наедине.
— Как вам будет угодно, — сухо согласился Раевский.
Константин Афанасьевич пробыл в камере недолго и вышел разочарованный.
— Он не видел в тот вечер Матюнина, — сказал он Раевскому. — Он никогда его не видел. Тот у него не ночевал.
— Запираются! — развел руками помощник прокурора. — Они все одинаково запираются.
— Вид у него скверный, — сказал Кричевский. — Вы их велите до суда кормить получше, что ли. Кстати, этот Кондратьев сказал, что убил Матюнина некто Гондырь. Что вы на это скажете?
— Так и я вам то же сказывал! — усмехнулся Раевский. — Плетут, незнамо что! Гондырь — это по-вотяцки значит «медведь»! А вы подумали, он вам имя убийцы назвал, что ли?